Вы здесь

Сергей Дягилев. «Русские сезоны» навсегда. V. Студенческие годы: Александр Бенуа. 1890–1894 (Шенг Схейен, 2010)

V

Студенческие годы: Александр Бенуа

1890–1894

Безусловно, главным событием в жизни Дягилева в первые годы после переезда в Петербург было знакомство с Александром Бенуа. Этот однокурсник и друг Димы Философова вырос в семье знаменитых архитекторов и художников, предки которых происходили из Франции и из Венеции. Отец Александра был весьма востребованным архитектором, так же как и его дед со стороны матери и брат Николай. Второй брат, Альберт, был известным акварелистом. Члены семьи Бенуа оказывали значительное влияние на художественную жизнь императорской столицы, поскольку служили при дворе (прадед Александра когда-то был шеф-поваром Павла I), занимали должности ведущих профессоров в Академии художеств, активно сотрудничали в разного рода обществах и комитетах, от объединений художников до комитетов по охране культурного наследства. Помимо изобразительного искусства в семье Александра (для близких – Шуры) большую роль играли театр и музыка. Дети серьезно занимались рисунком и музыкой, от них ждали выдающихся успехов на артистическом поприще. Дом семьи Бенуа был полон произведениями искусства; помимо работ самих членов семьи, там были многочисленные предметы итальянского и немецкого искусства, как, например, пастели Гварди. Семье принадлежала даже одна картина Леонардо да Винчи (на тот момент одна из немногих работ итальянского мастера в частной коллекции). Сейчас она хранится в Эрмитаже и известна как «Мадонна Бенуа».


А. Бенуа. Автопортрет


Ни одно исследование по истории русской культуры XX века, даже самое сжатое, не обходится без упоминания о наиболее известном представителе этого рода – Александре Бенуа. Он был необыкновенно плодовитым художником и графиком, прославленным декоратором и художником по костюмам, составителем, иллюстратором и издателем собственных книг. Кроме того, он являлся еще и очень влиятельным и продуктивным критиком. Публиковаться он начал в юном возрасте и не сдавал позиций до глубокой старости (он прожил до девяноста лет). В области искусствоведения Александр Бенуа был самоучкой, но, несмотря на это, издал немало работ по истории искусств, в том числе трехтомную «Историю русского искусства» и двадцатитомную «Историю живописи всех времен и народов».

Александр поддерживал отношения с огромным количеством художников, искусствоведов и критиков по всей Европе, постоянно обмениваясь с ними длинными, подробными письмами. Его эпистолярное наследие поистине огромно и до сих пор до конца не изучено. Большую часть жизни он вел дневники, составлял списки книг, которые прочел, и спектаклей, которые посмотрел, с рисунками на полях, изображавшими разных лиц и происходившие с ними события. Архив Бенуа, его рукописи, рисунки и картины в запасниках Русского музея в Санкт-Петербурге насчитывает тысячи единиц хранения, что составляет лишь малую часть созданного им1. В бурные послереволюционные годы у Бенуа были важные заслуги в деле сохранения и защиты российских художественных ценностей. С 1918 года до его эмиграции из Советского Союза в 1926 году он исполнял должность заведующего картинной галереей Эрмитажа.

За что бы ни брался Бенуа, он делал всё тщательно и с любовью. Его невозможно упрекнуть в халатности, легкомыслии, неграмотности, погоне за дешевым эффектом или легким успехом. Уже в юном возрасте он выработал свой собственный стиль и художественную позицию, которым никогда не изменял. Он мало обращал внимания на новые тенденции и на то, что происходило за пределами четко очерченной сферы его интересов. Бенуа настойчиво твердил о своем неприятии современного искусства, которое казалось ему блефом, снобизмом и шарлатанством. Футуризм он называл «культом пустоты, мрака и ничтожества»2, а кубизм – «гримасой нашего времени»3. В его искусствоведческих работах, свидетельствующих о большой эрудиции, написанных эмоционально и хорошим языком, чувствуется непонимание комплексной природы художественных феноменов. Знание предмета и техническое мастерство были для него конечным и единственным критерием. И хотя приговор Джона Боулта в отношении Бенуа теперь вряд ли кто оспорит («Сегодня имя художника Бенуа вряд ли имеет серьезное значение в глазах западных историков искусства, и в конечном счете это, пожалуй, справедливо»)4, его вклад все же нельзя полностью отрицать хотя бы в силу той роли, которую он сыграл в жизни и деятельности Сергея Дягилева – человека, в котором на разных этапах своей жизни он видел то лучшего друга, то величайшего мучителя.

Дягилев впервые познакомился с Бенуа в 1890 году, незадолго до своей первой заграничной поездки. Вместе с Александром был еще один Димин друг – Вальтер, или, как все его называли, Валечка, Нувель, о котором речь пойдет ниже. Об этой встрече Бенуа потом расскажет следующее:

«В одно прекрасное утро я получил извещение, что Сережа приехал, и в тот же день я узрел в квартире Валечки кузена Димы. Поразил он нас более всего своим необычайно цветущим видом: у Сережи были полные розовые щеки и идеально белые зубы, которые показывались ровными рядами между ярко-красными губами каждый раз, когда он улыбался»5.

К Сергею отнеслись с тем типичным высокомерием, с которым столичные юноши девятнадцати—двадцати лет смотрят на молодежь из провинции. С неприкрытым апломбом Бенуа пишет:

«…В общем, он показался нам “славным малым”, здоровяком-провинциалом, пожалуй, не очень далеким, немного terre à terre,[54] немного примитивным, но в общем симпатичным. Если же мы с Валечкой тогда же сразу решили его принять в нашу компанию, то это исключительно по “родственному признаку” – потому, что он был близким человеком Димы»6.

Философову тоже запомнилась первая встреча Сергея с его друзьями:

«Как теперь помню первую встречу (осенью 1890 г.) Сергея Дягилева с коренным участником кружка Александра Бенуа В. Ф. Нувелем, вернее, Валечкой Нувелем. Язвительный характер по преимуществу, хороший музыкант, более всех нас любящий “эпатировать буржуа”, он с места решил огорошить провинциального “пижона”. Только что прочитав статьи Ницше против Вагнера, он издевался над Вагнером, Бородиным, восхвалял “Кармен”. Вообще напустил столичной пыли. Но провинциал не смутился. И тут же показал, что он “сам с усам”»7.

Бенуа, Философов и Нувель были закадычными друзьями уже в гимназии Мая,[55] которая располагалась на Васильевском острове, самом большом острове в дельте Невы. Эта мужская гимназия была частным учебным заведением, современным и либеральным, куда отдавали учиться своих сыновей представители интеллигенции. В педагогическом отношении в ней придерживались идей Фридриха Фрёбеля; по словам Бенуа, всё там было на немецкий манер, и даже преподавание нескольких предметов велось по-немецки8. Либерализм в управлении гимназией проявлялся в том, что в нее принимали не только детей врачей, художников, архитекторов и адвокатов, но и «кухаркиных детей»9. Чтобы не подчеркивать социальных различий, было запрещено привозить детей в школу в экипажах и машинах, поэтому их высаживали за углом, создавая немалую толчею и давку.[56] Все здесь было иначе, чем в пермской гимназии, где одноклассники глазели на «барчука» Дягилева, как на чудо, а учителя, в угоду его родителям, обращались с ним как с любимчиком.

Кроме этих троих, в гимназии Мая учился также художник Константин Сомов, и, хотя он оставил гимназию несколько раньше, так как собирался поступать в Академию художеств, «маевцы» регулярно встречались. Незадолго до знакомства с Дягилевым к кружку присоединился художник Лев (для своих Левушка) Розенберг, вскоре взявший себе псевдоним Бакст. Бенуа попытался придать группе более солидный статус, объединить ее художественные и интеллектуальные интересы с романтикой «тайного общества». В своих мемуарах Бенуа утверждает, что друзья называли себя «обществом самоучек» или же «невскими пиквикианцами», но это последнее название не фигурирует ни в каких других источниках, нет его и в воспоминаниях Нувеля и Философова. Вполне вероятно, что Бенуа, романтизируя прошлое, придумал это название уже потом, в 30-х или 40-х годах, когда писал свои мемуары.[57]

Дягилев несколько раз рассказывает матери о встречах друзей, которых он всегда именует «маевцами»:

«В университете у нас очень тесный кружок, все маевцы (ученики из гимназии Мая) очень порядочные молодые люди, я уже с некоторыми на “ты”. Бываю у Бенуа, там у нас составился кружок человек в пять, и раз в неделю читаем каждый лекции из истории искусства. Было уже три. Бенуа читает “Развитие искусства в Германии”, Калин (тоже студент) “О современной критике”, Нувель – “Историю оперы”. Я буду читать лекцию о Карамазовых, а затем о музыке что-нибудь»10.

И все же отношения Сергея с другими членами кружка остаются непростыми, так как Сергей, не обращая внимания на их высокомерие, не готов безоговорочно признать их превосходство. Когда Дягилев с Бенуа летом 1891 года возвращались вместе из Богдановского, между ними произошла сцена, которую Бенуа запомнил навсегда и которая приобрела для него характер важного символа.

«Вернувшись раньше других из Богдановского, Сережа пожелал вместе со мной навестить Валечку, проживавшего тогда с матерью на даче в Парголово. Но Валечку мы не застали дома, он был где-то на прогулке, и тогда мы отправились искать немного наобум. Стояла гнетущая жара, и мы вскоре вспотели, устали, и явилось непреодолимое желание прилечь. Выбрав место посуше, мы и растянулись на траве. Лежа на спине, поглядывая в безоблачную лазурь, я решил использовать представившийся случай и более систематически познакомиться с новым другом […] Надлежало выяснить, насколько новый приятель “нам подходит”, не далек ли он безнадежно от нас, стоит ли вообще с ним возиться? […] И вот эта серьезная беседа на траве нарушилась самым мальчишеским образом. Лежа на спине, я не мог наблюдать, что делает Сережа, и потому был застигнут врасплох, когда он навалился на меня и принялся меня тузить, вызывая на борьбу и хохоча во все горло. Ничего подобного в нашем кружке не водилось; все мы были “воспитанными маменькиными сынками” и были скорее враждебно настроены в отношении всякого рода “физических упражнений”, особенно же драк. К тому же я сразу сообразил, что “толстый крепыш” Сережа сильнее меня и что мне несдобровать. “Старший” рисковал оказаться в униженном положении. Оставалось прибегнуть к хитрости – я и завопил пронзительно: “ Ты мне сломал руку”. Сережа и тут не сразу унялся; в его глазах я видел упоение победой и желание насладиться ею до конца. Однако, не встречая более сопротивления и слыша лишь мои стоны и визги, он оставил глупую игру, вскочил на ноги и даже заботливо помог мне подняться. Я же для пущей убедительности продолжал растирать руку, хотя никакой особой боли на самом деле не испытывал»11.

Отношения между этими двумя личностями всегда оставались напряженными, даже в первые годы их знакомства. Заявление Бенуа о том, что поначалу он был для Дягилева чем-то вроде наставника, по меньшей мере преувеличенно, и совершенно ясно, что общение с кружком Бенуа составляло лишь одну из сторон многочисленных интересов Дягилева. В первый год после приезда Сергей описывает мачехе свою ссору с Бенуа, на какое-то время охладившую их дружбу.

«Насчет наших лекций скажу тебе, что они продолжаются, хотя я бываю редко, потому что рассорился с главным учредителем общества Бенуа. Да, впрочем, не я один с ним рассорился, даже и товарищи его, которые раньше и любили его, встали с ним в более или менее холодные отношения. Хотя все во главе с Димой и говорят, что он очень умный и талантливый человек, но, правда, с огромными недостатками в виде хамства, кривляния, различных мальчишеских выходок и неприличий, тем не менее, я не мог простить ему его всех упомянутых недостатков из-за скрытых талантов его, которые для человека нового и не знавшего его раньше абсолютно невидимы. И в один прекрасный день, когда мы возвращались из театра и он производил на улице свои неприличия, в виде скакания, орания и черт знает чего, я рассорился с ним и сказал ему, что с таким хамом я знаться не желаю. Таков учредитель общества, и хотя другие более или менее милые люди, но я все-таки бываю только раз в две недели на этих лекциях, хотя они собираются два раза в неделю»12.

Несомненно, столь же важными в начале его жизни в Петербурге были для него музыкальные занятия. Первым делом он берет уроки пения у своей тети Татуси. «Вообрази, тетя открыла у меня очень хорошенький голос»13. Но он ищет себе и других педагогов, ходит на уроки по вокалу к профессору Габелю, преподававшему в консерватории. Об этом, как обычно, без лишней скромности, он пишет своей мачехе:

«Он мною очень доволен и говорил [Вакселю], что у меня хороший голос, но что много недостатков, которые, он уверен, что исправит, имея дело с таким интеллигентным и музыкальным учеником. Беру я уроки 2 раза в неделю. Теорией начну заниматься с 1 ноября, хотя, еще наверно не знаю, у кого»14.

Его желание поступать в консерваторию одобряют далеко не все. Анна Философова, стремившаяся направить племянника на «верный», то есть на левый путь, высказывается резко против: «Она говорит, что это эгоистично, что нам люди нужны не для витания в абстрактных теориях или для писания симфоний, а что люди нужны в народе»15. На время Дягилев и в самом деле откладывает попытки поступить в консерваторию, но продолжает искать хороших преподавателей по композиции. На два-три года его наставниками становятся композиторы Николай Соловьев и Николай Соколов, оба профессора консерватории.[58]

Дягилева приглашают на музыкальные вечера к Платону Вакселю, влиятельному музыкальному критику из «Петербургской газеты», и он делается его постоянным гостем16. Через год Дягилев начинает посещать вечера Александры Молас, свояченицы Римского-Корсакова и пропагандистки «Могучей кучки», а также сводит личное знакомство с Балакиревым, Кюи и Римским-Корсаковым17. Эти композиторы отстаивали прогрессивную, неакадемическую, национальную программу в музыке, со своим подходом, родственным передвижникам в живописи (о чем подробнее речь пойдет ниже). Члены кружка хотели выразить языком музыки освободительные идеалы 60–70-х годов XIX века, рассчитывая ускорить становление национального самосознания путем введения фольклорных мотивов, то есть русских народных, и занимаясь разработкой самобытного русского музыкального языка. Во многом благодаря энергии и новаторскому энтузиазму «Могучей кучки», поискам национальной самобытности членами кружка и их отвращению к «западным» канонам, произошел расцвет русской музыки по второй половине XIX века.

Музыкальные вечера Вакселя и Молас позволили Дягилеву оказаться в самой гуще музыкальной жизни Петербурга уже в 1893 году. Это необходимо знать, поскольку произведения композиторов «Могучей кучки» будут занимать важное место в репертуаре «Русского балета» вплоть до начала Первой мировой войны. Посещая музыкальные вечера, Дягилев, которому в ту пору был двадцать один год, не только усвоил музыкальный репертуар «Могучей кучки» (что иначе было бы невозможно), но и завязал знакомство с композиторами, позволившее ему легко находить контакт с ними многие годы спустя.

Одновременно в сердце молодого пермяка возникла огромная любовь к музыке Рихарда Вагнера, чего не одобряли ни члены «Могучей кучки» (за исключением Римского-Корсакова),[59] ни кружок Вакселя, считавшие это опасной иностранной болезнью.

Дягилев и сам позднее скрывал свою юношескую страсть к Вагнеру. С 1914 года он проявлял себя как убежденный поклонник франко-русского модернизма, столь не похожего на немецкую музыку с ее экспрессионистскими тенденциями. Это не противоречит тому, что Дягилев до покорения им Парижа оставался убежденным вагнерианцем. Постановки опер Вагнера он впервые смотрел в Вене еще в 1890 году. Но неизвестно, там ли зародились истоки его страсти к композитору. Очень возможно, что причиной столь устойчивого интереса Дягилева к Вагнеру был Александр Бенуа. В 1889 году Бенуа был на российской премьере «Кольца нибелунга». Спектакль произвел на него огромное впечатление и сделал из него страстного поклонника Вагнера. Впрочем, отчасти в том, что никто и никогда не упоминает об увлечении Дягилева Вагнером, виновен все тот же Бенуа. В своих мемуарах он представляет Дягилева типичным поклонником русской музыки (Чайковский, Мусоргский) и в то же время человеком, мало разбирающимся в зарубежной музыке, – в этом характерное стремление Бенуа показать Дягилева наивным провинциалом, проявлявшееся у него уже с начала 90-х годов.

Но в действительности Дягилев начиная с 1892 года, как он сам пишет мачехе, становится убежденным «фанатом Вагнера».[60] Он поет арии из Вагнера и исполняет его музыку вместе с друзьями, стремится поехать в Германию, чтобы посмотреть как можно больше спектаклей. Одного своего родственника, с которым он поддерживает дружеские отношения, он просит дать рекомендательное письмо для Джузеппе Кашмана, итальянского баритона, который много выступал в Петербурге и Москве и должен был в том году принять участие в Байройтском фестивале.

Это рекомендательное письмо Дягилев берет с собой, отправляясь в начале июля в свой второй европейский гранд-тур, – на этот раз он едет сам, без попутчика. Целью поездки была в основном Германия. В планы Дягилева входило познакомиться с как можно большим числом знаменитостей. Он регулярно пишет мачехе. Приводим отрывок из его письма из Нюрнберга от 14 июля 1892 года:

«В Ишль же я поехал, чтобы увидеть знаменитого Брамса, который там живет. Только что приехал туда, отправился к нему, но он гулял, и я увидел его только вечером. Брамс оказался маленьким юрким немцем, не говорящим по-французски. Просьбу мою получить от него автограф он исполнил тотчас же, подписавшись на карточке. Просидел я у него с 1/4 часа, но беседа была затруднительна в смысле плохого понимания друг друга. При каждом моем слове, вроде того, что я приехал в Ишль, чтобы его повидать, он суетился и краснел. Ужасно он в загоне в Германии. Квартира у него вроде старого кабака. Такой талант и в такой обстановке. А ведь подумаешь, и Бетховен был тоже бедный немец, да притом еще и глухой. Лучше их представлять себе, чем видеть. Но я все-таки рад, что мог пожать ему руку от всего сердца: “une cordiale poignée de main”.[61] Затем я поехал в Зальцбург. Покланялся Моцарту и приехал в Нюрнберг. Вот удивительный это город, сплошной музей, чувствуешь себя в XVII столетии, окруженным Фаустами и Гретхенами. Просто наслаждение. Ну-с, вчера я был в Байрейте и слышал Meistersinger von Nürenberg.[62] Пока не услышу всех четырех опер, не буду тебе писать подробно моего впечатления. Скажу только следующее: я убежден, что людям, разочарованным в себе и в своей жизни, отрицающим смысл существования, людям, поставленным в тяжелое положение невзгодами житейскими, и, наконец, людям, отчаивающимся в силу упадка воли до искусственного прекращения своего существования – всем им прийти сюда»18.

Вагнер как панацея для всех Вертеров на свете! Когда Дягилев в дальнейшем опишет эту музыку своей матери, он не только сравнит ее с «бурей и натиском», но и сформулирует, возможно впервые, свое эстетическое кредо: убеждение в превосходстве искусства над жизнью:

«Звуки росли, превращались в бурю, еще и еще звуки, смерч звуков, еще, еще, еще, громы небесные, еще приливы, еще леса звуков – тьма! И вдруг рай – мелодии муз, играющих на своих лирах. Тут все есть: мелочность, интриги, горе, гнев, любовь, ревность, ласка, крики, стоны – все это сгущается и идет, наконец вместе представляет из себя жизнь, какая она течет у каждого из нас, но надо всем этим восторжествует истина красоты… Так и скажи всем, идите туда, там есть то, чего нигде больше нет. Родная моя, потом расскажу тебе подробно, когда увижу все оперы»19.

«…Кажется, это мое путешествие будет для меня полезно в смысле практики немецкого языка. Оказывается, что мне гораздо больше приходится говорить по-немецки, чем я воображал, и я объясняюсь. А все-таки русское общество самое воспитанное; я скверно говорю по-французски, но до сих пор ни одного немца не встретил, который бы говорил даже так, как я, по-французски. Все они на своем жидовском языке только и говорят, так же как и сундуки, те в особенности подлецы. Видишь, я отдаю должное России»20.

27 июля он снова пишет матери, на этот раз из Мюнхена. Он уже посмотрел в Байройте семь опер, и это не охладило его пыл к Вагнеру. Он беседовал с Кашманом и пел для него. Дягилев однажды обмолвился, что Кашман будто бы говорил Вакселю, что этот русский обладает une belle voix.[63] Постановку оперы он почти не комментирует. Будущий директор «Русского балета» уже тогда признавался матери в своем пристрастии к купюрам, что в дальнейшем бросит тень на его профессиональную репутацию:

«В отношении самой музыки скажу, что ее единственный недостаток, что местами есть длинноты, но это зависит от режиссера, в данном случае от Mme[64] Вагнер, сделать надлежащие купюры, а она так “чтит” музыку мужа, что не позволяет вычеркнуть ни одной ноты. Господи! В Шекспире, Бетховене, Глинке и пр. делают массу купюр. Я понимаю, вставлять своего нельзя, а урезать устарелое и скучное – это улучшить вещь. Это вина Mme Козимы»21.

Примерно в сентябре Дягилев вернулся в Санкт-Петербург – в убеждении, что отныне он посвятит свою жизнь музыке. Он как одержимый сочиняет музыку, и результатом этих усилий становится ряд пьес, которые он исполняет в узком кругу. Однако принятое решение несет с собой беспокойство, и он начинает серьезно сомневаться в себе. А сомнение было одним из тех чувств, с которыми Дягилев справлялся с трудом. Вероятно, не случайно именно в этот период были написаны письма, свидетельствующие о различных душевных кризисах Сергея и проясняющие причины его странного порой поведения. 14 октября 1892 года Дягилев пишет мачехе:

«Нравственное настроение переживает теперь период Лазаря – в Joie de vivre.[65] Не знаю, бывает ли это у всех или это надо приписать исключительно моим нервам. Эта толпа неразрешимых вопросов и эти вечно преследующие неизбежность, непостижимость и смысл смерти, цель жизни, словом, ты меня поймешь. Помнишь, еще нынче летом мы с тобой об этом говорили. Осенью же в деревне, в эти длинные вечера все особенно располагало меня к этим бесконечным цепям мыслей. Последний же месяц в городской жизни я чувствую себя лучше, и эти тяжелые приступы повторяются реже. Я хочу, право, серьезно полечиться от нервов»22.

Но обычно Дягилев держится вполне уверенно и, похоже, испытывает призвание к необыкновенной жизни:

«Да, я начинаю чувствовать в себе силу и сознавать, что я, черт возьми, не совсем-то обыкновенный человек (!!!). Это довольно нескромно, но мне до этого нет дела. Одно то меня страшит, что я родился в тот век, когда нет ни публики, ни “ценителей, ни судей”. Ей Богу, я прямо в отчаянии, когда я вижу, что я больше всех понимаю в музыке, нет, серьезно, никто ничего не понимает, а всякий судит, в две минуты составляет свое мнение и рубит с плеча»23.

В середине 1894 года он ощущает, что готов принять еще более смелый вызов.

«Что касается до моих композиций, то они все те же или почти те же, если не считать кое-чего, чем я занимаюсь теперь и что намерен посвятить Вам. Но покамест, как это Вам ни любопытно знать, Вы все равно этого не узнаете. Да-с! Толстый Лепус, Вам это очень досадно; ну что ж, подосадуйте немножко. Тут я подхожу к вопросу, который наиболее волновал меня за все последнее время, это: посещение мной Римского-Корсакова»24.

Когда Сергей писал это письмо матери, встреча с Римским-Корсаковым была уже назначена. Несомненно, он уже несколько раз встречался с ним и раньше на музыкальных вечерах Вакселя или Молас. 18 сентября 1894 года его младший брат Юрий пишет матери: «В среду Сережа поедет показывать Римскому-Корсакову свои вещи»25.


После того как не стало Чайковского, Римский-Корсаков был наиболее прославленным педагогом и самым известным композитором в России. Он не только представлял собой самое влиятельное лицо в Петербургской консерватории, но и активно работал с единственным на тот момент прогрессивным музыкальным объединением – беляевским кружком.[66] И что еще было немаловажно для Дягилева, он был практически единственным композитором, всерьез воспринимавшим Вагнера. Почему выбор Дягилева пал на Римского-Корсакова, вполне объяснимо, но, вероятно, это был единственно возможный выбор.