VIII
«Я полон грандиозных планов!»
1897–1898
После открытия первой большой выставки в музее барона Штиглица Дягилев лихорадочно берется за дело. По поручению И. П. Балашова (коллекционера и заместителя председателя «Общества поощрения художеств») он начинает подготовку выставки работ современных скандинавских художников, главной достопримечательностью которой должны были стать работы таких сложившихся мастеров, как Андерс Цорн и Фриц Таулов. В Петербурге проявляли живой интерес к скандинавским художникам и писателям, в них видели представителей «северных народов», которые считались родственными русскому. Для подготовки этой выставки Дягилев летом 1897 года посещает Кристианию (нынешний Осло), Стокгольм и Хельсинки. Выставка открылась 11 октября, а 26-го Дягилев устраивает для Цорна в Москве роскошный банкет, на котором собирается вся элита российского художественного мира, вместе с представителями прессы – журналисты должны были на следующий день осветить происходившее в газетах. Эта выставка упрочила положение Дягилева в артистических кругах, но не принесла удовлетворения ему самому. Выставленные работы вряд ли можно было назвать прогрессивными, да и в финансовом отношении выставка не добилась успеха: Дягилеву пришлось из личных средств покрывать недостающую сумму в 285 рублей1.
Намного более успешной для Дягилева окажется следующая экспозиция, которую он начал готовить примерно в то же время, – она была задумана как грандиозный показ работ прогрессивных финских и русских художников. Финляндия входила в состав Российской империи, но занимала в ней особое место. У финнов была своя конституция и даже нечто вроде собственного парламента. Передовые русские с интересом относились к Финляндии, в надежде на то, что политические свободы, которые имели финны, когда-нибудь получат и русские. По сравнению с русскими финские художники имели репутацию более прогрессивных и менее скованных стереотипами. Кроме того, считалось, что финны в искусстве раскрывают свою национальную идентичность. Тем самым работы финских художников привлекали внимание русских, также рассматривающих искусство как средство становления национального самосознания. Таким образом, знакомство с финским искусством было попыткой проследить черты сходства и различия между финнами и русскими и яснее почувствовать собственный национальный дух.
Дягилев тонко уловил моду на все финское. Конечно, важнейшей задачей выставки был показ нового искусства молодых русских художников (у которых пока еще не было на родине своей художественной арены), однако, комбинируя подобный показ с обзором прогрессивной финской культуры, он вписывал выставку в идеологические рамки, которые делали ее легитимной с официальной точки зрения. Монополия в русском искусстве принадлежала передвижникам, которые были представителями «критического реализма», и любые новые тенденции наталкивались на недоверие, а порой и на открытую враждебность.
Выставка была также задумана как первая презентация нового объединения художников, пока еще не получившего собственного названия, – такое объединение Дягилев попытался создать весной 1897 года. Оно было призвано разрушить монополию выставочных обществ, прежде всего объединения передвижников. Он обратился фактически ко всем талантливым молодым художникам, особенно к тем, кто группировался вокруг художественных коммун Абрамцево и Талашкино, центров нового национального искусства России.
Но Дягилев был не единственным, кто хотел основать новое объединение художников. Альберт Бенуа, старший брат Александра, задумал общество русских акварелистов. Дягилев отреагировал на это с яростью – с такой же непримиримостью и агрессией он всегда будет реагировать на любую попытку конкуренции, даже если это не будет угрожать его собственным планам, как было в случае с обществом Альберта Бенуа. Реакция Дягилева на планы Альберта обостряет его отношения с Шурой. Последний чувствовал себя в какой-то степени обязанным брату и пытался, хоть и безуспешно, утихомирить Дягилева. «Альбер человек ненадежный, – писал Сергей Шуре, – сегодня берется, завтра отказывается»2. И потом через полгода:
«Из Альберовского общества ничего путного не выйдет, так как члены-учредители его суть – Бегров, Степанов, Игнациус, Анкер и пр. мерзость, а потому я учреждаю свое новое передовое общество. Первый год, по постановлению бывшего у меня собрания молодых художников, выставка будет устроена от моего личного имени, причем не только каждый художник, но и каждая картина будет отобрана мною. Затем будет образовано общество, которое будет работать дальше. Выставка предполагается у Штиглица от 15 января до 15 февраля 1898 г. Ты, конечно, понимаешь, кто входит в состав общества: петербургская молодежь, москвичи, которые страшно ухватились за мою мысль, финляндцы (они ведь тоже русские), а затем кое-кто из русских парижан – Алекс Бенуа, Якунчикова, Федор Боткин. Итак, надеюсь, что ты примкнешь к нам, а не к Альберовскому болоту. То, что я пишу, не есть лишь проект – это дело решенное. Ответь моментально, как ты к этому относишься […]»3.
Для Дягилева это действительно было решенное дело, поэтому, не дожидаясь ответа от Бенуа, он послал в качестве официального приглашения открытое письмо всем молодым художникам, которых хотел вовлечь в свои планы. В этом письме сквозит его стремление показать себя бесспорным лидером нового русского искусства:
«Русское искусство находится в настоящий момент в том переходном положении, в которое история ставит всякое зарождающееся направление, когда принципы старых поколений сталкиваются и борются с вновь развивающимися молодыми требованиями. Явление это, так часто повторяющееся в истории искусства, вынуждает каждый раз прибегать к сплоченному и дружному протесту молодых сил против рутинных требований и взглядов отживающих авторитетов. Явление это наблюдается повсюду и выражается в таких блестящих и сильных протестах, каковы – Мюнхенский Secession,[91] Парижский Champ de Mars,[92] Лондонский New Gallery[93] и проч. Везде талантливая молодежь сплотилась вместе и основала новое дело на новых основаниях с новыми программами и целями»4.
Дягилев призвал художников подавать работы для планируемой им выставки финских и русских художников в музее Штиглица и пообещал выставить отобранные работы затем в Москве, а потом еще на мюнхенской «Сецессион».
В этом же письме Дягилев предложил пока отказаться от общества с официальным уставом и выборным органом и временно предоставить ему решать организационные вопросы, поскольку «одному лицу легче, путем личного выбора и наблюдения дать новому делу известную окраску и общий тон»5.
Казалось, что планы Дягилева сорвались, когда он получил из Парижа письмо от Бенуа, в котором тот выражал сомнения по поводу целесообразности нового общества и опять предлагал Дягилеву войти в общество его брата Альберта. Дягилев пришел в ярость и немедленно написал Александру ответ. Заканчивается это письмо пророческим предупреждением:
«Любезный друг,
Когда я сказал года 2 тому назад, что я с русскими художниками дела никакого не хочу иметь, кроме того, что мстить им за их непроходимую площадную пошлость, – я был прав. Я имел дело с французскими, немецкими, английскими, шотландскими, голландскими, скандинавскими художниками и никогда не встречал таких затруднений, как с нашими доморощенными […] Чувства широты и благородства ни у кого нет. Каждый путает свой карман со своими художественными принципами. Все трусы и рутина. И тут я получаю от тебя письмо. Я целый день был вне себя от огорчения. […] Ты сомневаешься, и ты мне советуешь сойтись с Альбером. Да знаешь ли что? Tranchons la question.[94] Я считаю, что Альбер, может быть, самый зловредный из наших художников […]
Я хочу выхолить русскую живопись, вычистить ее и, главное, поднести ее Западу, возвеличить ее на Западе»6.
Совершенно понятно, что Дягилев, в силу многих причин, как стратегических, так и чисто художественных и эмоциональных, не мог обойтись без Бенуа. Но и положение Бенуа было конечно же щекотливым. Как он сам писал в 1926 году:
«…всей душой я был с Дягилевым, который наконец, с помощью моих ближайших друзей, собирался осуществить нашу давнишнюю мечту. А между тем мне было больно порывать с братом […] Однако мои терзания через два-три месяца кончились сами собой. Альберт почувствовал, что ему общества не сформировать, и он вернулся на лоно “Императорского общества акварелистов”. Я же ощутил полную свободу и мог без угрызений совести всецело примкнуть к своему старому кружку»7.
Можно сомневаться, насколько Бенуа, как он сам писал об этом в 1926 году, был «всей душой с Дягилевым», ведь не прошло и года, как его верность дружбе снова дала трещину. Но в начале лета 1897 года на это еще не было и намека. Заглянув к Бенуа во Францию, Дягилев поехал затем в Скандинавию для подготовки двух своих выставок. С Александром, как мы уже писали в предыдущей главе, он опять налаживал дружбу и обсуждал новые планы.
В начале октября, вернувшись в Петербург, он впервые поделился с Бенуа своими планами создать не только объединение художников, но и новый журнал:
«Ты уже знаешь от Кости, что я весь в проектах один грандиознее другого. Теперь проектирую этот журнал, в котором думаю объединить всю нашу художественную жизнь, т. е. в иллюстрациях помещать подлинную живопись, в статьях говорить откровенно, что думаю, затем, от имени журнала устраивать серию ежегодных выставок, наконец, примкнуть к журналу новую развивающуюся в Москве и Финляндии отрасль художественной промышленности. Словом, я вижу будущее через увеличительное стекло. Но для этого мне надо помочь и, конечно, к кому мне обратиться, как не к тебе. Впрочем, в тебе я уверен, как в себе, не правда ли? Я жду от тебя по крайней мере 5 статей – не особенно, правда, больших – в год, злых, хороших и интересных, все равно о чем. Костя уже оказал помощь обещанием обложки и афиши. Кстати, Костя – какой прекрасный талант, он меня бесконечно радует и интересует. Он говорит, что я увлекаюсь, хваля его. Друзья мои, не все ли равно, так прекрасно – увлекаться!»8
Осенью 1897 года Дягилев старается заложить программные и финансовые основы своего журнала, одновременно он должен завершить подготовку выставки русских и финских художников. Летом 1898 года часть выставленных на ней работ действительно будет показана на «Сецессион». Ему также предстоит организовать транспортировку работ российских художников в Мюнхен. Корреспонденция Дягилева в этот период говорит о спешке, напряжении и волнении.
«Выставка русских и финляндских художников» открылась 15 января 1898 года. В каком-то смысле это первый серьезный проект, на котором лежит отпечаток личности Дягилева. Выставка получилась революционной по содержанию, богатой по оформлению и антуражу. «Помпезное открытие»9 в присутствии прессы и гостей проходило под звуки оркестра. Дягилев сумел выделиться на фоне других выставочных обществ (таких, как, например, товарищество передвижников) не только содержательно, но также и внешне – стремлением устраивать выставки как впечатляющие культурные события.
Пресса уделила данной экспозиции много внимания, отзывы были в основном положительные, хотя в них часто сквозит и доля удивления. «Это не только выставка произведений современных, но можно сказать даже, что это отчасти живопись будущего, потому что многие из картин […] публике прямо непонятны»10.
Такой альтернативный показ молодых дарований не мог не вызвать реакции со стороны консервативного лагеря. И эта реакция не заставила себя долго ждать, она поступила от Владимира Стасова, бесспорного лидера среди российских критиков.
Стасов был один из самых влиятельных интеллектуалов в общественной жизни России второй половины XIX века и также представлял собой наиболее фанатичного пропагандиста движения в искусстве, которое принято обозначать термином «идеологический реализм». На темы искусства он начал писать с 1847 года, но звезда его славы по-настоящему взошла в 60-х и 70-х годах. Вначале он выступал преимущественно как музыкальный критик, сделавший себе имя в качестве пропагандиста «Могучей кучки», в которую входили Мусоргский, Римский-Корсаков и Бородин. Тех же взглядов он придерживался и в отношении изобразительного искусства; он был одним из важнейших лиц, способствовавших становлению и славе передвижников. Особенно значительную роль Стасов сыграл в биографии Модеста Мусоргского и Ильи Репина.
Он сформулировал эстетику утилитаризма:[95] искусство должно быть поставлено на службу освобождению народа путем распространения жесткого внецерковного просветительства и вместе с тем проповеди славянофильского утопизма. Хорошее искусство, по мнению Стасова, должно быть «здоровым, верным природе жизни, правдивым, глубоким и искренним»11. Всегда уверенный в собственной правоте, Стасов был ярым противником всего нового в русском искусстве, особенно если это новое шло из Западной Европы. Он отстаивал свои убеждения в прессе с фарисейской нетерпимостью и жаром, необычным даже для российского художественного мира, в котором всегда кипели жестокие страсти.
В личном общении Стасов был человеком теплым, сердечным и щедрым. С заразительным жаром он боролся за свои идеалы, вовлекая множество людей в дела, которые сам отстаивал. У него была куча знакомых, он со всеми переписывался и везде был радушно принят. Благодаря огромной энергии и претензии на истину в последней инстанции, которыми были отмечены все его выступления, у него сложилась репутация непогрешимого авторитета. Даже те, кто терпеть его не мог, как, например, И. С. Тургенев, не порывали с ним и, в случае необходимости, оказывали поддержку. Игорь Стравинский встречался со Стасовым, еще будучи ребенком, так как тот часто заходил к его отцу, знаменитому басу императорского театра. После кончины Стасова Стравинский писал, что было странно видеть его лежащим в гробу со сложенными руками, поскольку «во всем мире не было человека более открытого, чем Стасов»12.
Дягилев, должно быть, нередко видел его в Богдановском, поместье Философовых. Анна Философова была одной из ближайших подруг Стасова, и бородатый публицист регулярно наведывался к ней в гости. В 60-х и 70-х годах в Богдановское часто съезжались интеллектуалы левого толка. Между тем для Дягилева с Философовым поместье представляло собой укромный уголок, в котором удобно было разрабатывать собственные планы. Для тетушки Ноны это было настоящей драмой, ведь она чувствовала, что ей приходится выбирать между своими ближайшими родственниками и убеждениями стасовки. Как она сама писала: «Для меня, женщины 60-х годов, все это было так дико, что я с трудом сдерживала мое негодование. Они надо мной смеялись. Все поймут, какие тяжкие минуты я переживала при рождении декадентства у меня в доме!»13
Стасов, в свою очередь, в письме Елене Поленовой признавался, что какое-то время он сдерживался, старался не трогать Дягилева в первую очередь из-за Анны:
«В течение 96-го и 97-го года Дягилев часто и много смущал меня своими печатными статьями в разных журналах. Я там не находил ничего, кроме грубого невежества, нахальства, надутости собой, а главное непозволительного верхоглядства и бесконечной поверхностности. Всего же непозволительнее казалась мне проповедь Дягилева, что никакого “сюжета” и “содержания” не надо для искусства, а довольно одного “художественного исполнения”. Я долго воздерживался, не хотел трогать Дягилева, потому что он приходится родным племянником даме, которую я глубоко люблю и уважаю и которая дорога моему семейству 40 лет (в особенности покойной моей сестре). Это прелестная и милая Анна Пав. Философова. Притом же она мне сама много раз повторяла: “Да оставьте его, Владимир Васильевич, оставьте, ведь он всего только занесшийся мальчишка!” […] Но, наконец, у меня однажды терпение лопнуло, особливо когда я стал видеть, что те из нашей художественной молодежи, которые послабее умом или характером, а иногда и то и другое вместе, слушают с неким “почтением” глупости Дягилева, прибавляют их к тем глупостям, какие получали и сами непосредственно из Парижа […].
Досадуя на легкомыслие и безвкусие, безрассудство и неразборчивость наших художественных обезьянок и придакивателей чужих выдумок, я в один прекрасный день уже совсем перестал себя сдерживать и написал большой разбор “выставки Дягилева”»14.
Данная статья Стасова была не чем иным, как лобовой атакой на эстетическую программу Дягилева с заведомой целью скомпрометировать его настолько, чтобы он вообще прекратил свою деятельность. Статья была опубликована 27 января 1898 года в «Новостях и биржевой газете», издании, в котором Дягилев постоянно печатался. Стасов увидел в выставке Дягилева «много отталкивающего, много такого, что просто-напросто ни к чему». Например, работы Врубеля и Сомова показались ему «оргией беспутства и безумия», а также «декадентскими нелепостями и безобразиями». На выставке «царствует неимоверный хаос […] и над всем этаким-то декадентским хламом г. Дягилев является каким-то словно декадентским старостой»15. Прозвище «декадентский староста» было особенно охотно подхвачено и стало расхожей шуткой в консервативном лагере.
Дягилеву, разумеется, пришлось защищаться, и он за два дня настрочил язвительную полемическую статью, в которой прошелся главным образом по солидному возрасту Стасова и косности его взглядов:
«В[ладимир] В[асильевич]. Между вами и мною в годах 50 лет разницы, поэтому, берясь за перо, чтобы ответить на ваши длинные и обстоятельные строки, где десяток раз упоминалось вами мое имя, я чувствую какое-то невольное ощущение стеснения; я странно чувствую себя, как бы внуком, отвечающим на грозный голос своего старого деда […]
Взгляните, наконец, на самого себя, на вашу покрытую сединами голову, на всю вашу почтенную и могучую фигуру. В чертах ваших вы увидите роковые черты усталости и глубокой беспощадной старости. И тут-то в глубине души вашей, быть может, невольно и впервые шевельнется сознание, что и вы сказали все, что могли и должны были сказать, что ваши тезисы были признаны и приняты, что вы уже не борец, постепенно развивающийся в ожесточенной борьбе, что вы лишь повторяетесь, скажем прямо, что вы кончены, что вы сошли со сцены и ваш мощный голос никогда не пробудит вновь тех уже завядших чувств, на которых вы играли до сих пор»16.
И так далее и тому подобное, хоть Дягилев и старался среди небрежно разбросанных острот и оскорблений высказывать порой дельные мысли. Впрочем, все это был напрасный труд, поскольку ни один журнал или газета не решились бы опубликовать статью Дягилева – до того высок был авторитет Стасова. Тогда Дягилев прибег к необычному средству. Он написал Стасову записку, приложил к ней свою статью вместе с просьбой:
«Милостивый государь Владимир Васильевич!
Прочел фельетон Ваш в № 27 “Новостей” и написал на него ответ, который хотел поместить в “Новостях”, но г. Нотович заявил мне, что возражения мои против Вас печатать не желает, а потому обращаюсь к Вам лично и прошу, не найдете ли возможным оказать мне содействие высказать печатно несколько слов в мою защиту, так как едва ли вынужденное молчание Ваших противников может соответствовать Вашему желанию.
Примите уверения в моем почтении.
Сергей Дягилев»17.
Стасов, конечно, страшно возмутился («Это было так нагло, так нелепо, так нелепо, так беспутно […]»18, но тем не менее попытался опубликовать статьи Дягилева через разные редакции – во всяком случае, так он всем говорил. Но попытки эти ни к чему не привели, и он отослал статью назад автору.
Потерпев неудачу, Дягилев решает действовать по-иному. Он пришел к Стасову в Публичную библиотеку, где тот служил библиотекарем, и стал умолять его присылать статьи для нового учреждаемого им журнала, уверяя, что он, дескать, очень уважает Стасова и «верует в его знания, всегда с удовольствием и с наслаждением читает его такие талантливые статьи»19. На прощание Дягилев крепко пожал потрясенному публицисту руку. Такого демонстративного сарказма не мог вынести даже Стасов. Он снова назвал поведение Дягилева проявлением «наглости и нахальства»20, на этот раз абсолютно справедливо.
Удивительно, до чего непримиримы были люди в художественном мире России на рубеже веков! Междоусобицы разгорались прежде всего из-за идей, но определенно и из-за недостатка финансовых средств в сфере искусства – чем-то иным трудно объяснить невероятную грубость и глухоту друг к другу всех участников полемики. Художественный рынок был еще крайне мал, частное меценатство, хоть и росло понемногу, оставалось пока что маргинальным явлением. То, что Дягилев умел находить деньги и привлекать внимание общественности к своим инициативам, в то время как другие топтались на обочине, несомненно, отчасти объясняет то воинственное неприятие, с которым относились к нему современники. Не случайно Стасова так возмущало, что Дягилев умеет добиваться поддержки от промышленников и нуворишей. Как писал критик: «этот бесстыдный и нахальный свинтус заставляет разных купцов, торговцев и промышленников подписываться на свои публикации!»21
Конфликт со Стасовым осложнил положение Дягилева в российском художественном мире. Вместе с друзьями он еще острее осознал необходимость иметь собственный рупор, коль скоро они хотели привлечь внимание публики к своим идеям.
В марте Дягилев получил окончательное согласие от спонсоров и вплотную смог заняться будущим журналом. Он попытался привлечь как можно больше художников, и не только из своего кружка, – в первую очередь тех, кто, не являясь «декадентом», заявлял о приверженности прогрессу.
Позиции и авторитет нового объединения в значительной степени упрочились благодаря вступлению в его ряды Валентина Серова. Несмотря на относительную молодость – он был всего на семь лет старше Дягилева, – Серов имел бесспорную репутацию самого востребованного портретиста России. В детстве Серов был вундеркиндом, в девятилетнем возрасте брал уроки живописи у Ильи Репина, и уже с середины 80-х годов привлек внимание своими новаторскими для России картинами с их виртуозной техникой. Несмотря на то что Серов выставлялся вместе с передвижниками и его работы покупал богатый коллекционер и меценат этого объединения художников Павел Третьяков, консервативные силы относились к нему с недоверием. Его отец Александр Серов был композитор, выступавший также как пропагандист Вагнера в России. Много лет назад это привело его к серьезному конфликту со Стасовым; сыну Валентину, таким образом, хорошо была известна нетерпимость и агрессивность демократического лагеря. Несмотря на все это, он был резким противником царизма и обладал развитым чувством социальной справедливости. Многих удивляло, что молчаливый, нравственно непоколебимый и сдержанный Серов так сдружился с Дягилевым и его окружением22. В душном климате культуры России Серов ощущал свое одиночество и, очутившись в многоликом, хаотичном мире друзей Дягилева, почувствовал себя значительно лучше. Дягилев и Философов познакомились с ним после выставки русских и финских художников и вскоре приняли в свою компанию.
«Один из самых симпатичных, – писал Философов Бенуа 30 марта, – это, бесспорно, Серов (с которым, кстати сказать, мы все выпили брудершафт). Мне кажется, он наш»23. Как более взрослый, а также благодаря своей бесспорной репутации одного из крупнейших русских художников (этим, кроме него, могли похвастаться лишь Репин и Врубель), он стал своего рода маяком и моральным ориентиром в окружении Дягилева. И Бенуа, и Добужинский называли его «совестью “Мира искусства”»24. Как сказал Стравинский, свидетель крепнущей дружбы между Серовым и Дягилевым в 1910 и 1911 годах: «Серов был совестью “Мира искусства”, но когда Дягилев однажды назвал его la justice elle-même,[96] он произнес это с каким-то сожалением, потому что сам любил грешить»25.
К Дягилеву примкнул не только Серов – даже такие верные друзья Стасова, как Елена Поленова и Илья Репин, обещали ему свои статьи для нового журнала. Художники переходили к Дягилеву один за другим, а в его собственном лагере разгорался огонек недовольства, который раздувал Александр Бенуа. В последнее время в письмах Философову и Нувелю он часто высказывал открытую неприязнь к планам Дягилева26, и непонятно было, собирается ли он вообще сотрудничать. Бенуа по-прежнему пользовался большим влиянием в кругу друзей, он был единственный, кто мог расшатать авторитет Дягилева. Когда Бенуа в письме из Парижа (ныне утерянном) отказывается от своих обещаний, Дягилеву приходится снова взяться за перо, чтобы уговорить товарища.
«Милый друг,
Когда строишь дом, то бог весть сколько каменщиков, штукатурщиков, плотников, столяров, маляров тебя окружают, бог знает сколько хлопотать надо то в строительном комитете, то в ином каком-нибудь комитете. То кирпичи, то балки, то обои, то всякая другая мелочь. Об одном только спокоен – это что фасад дома будет удачен, так как ты веришь в дружбу и талант архитектора-строителя. И вот выходит обратное; когда ты в пыли и в поту вылез из-под лесов и бревен, оказывается, твой архитектор говорит тебе, что он дома выстроить не может, да и вообще, к чему строить дом, есть ли в этом необходимость и проч. И тут только ты понимаешь всю мерзость кирпичей и всю вонь обоев и клея, и всю бестолковость рабочих и пр.
Так ты подействовал на меня твоим письмом […]. Я не могу и не сумею просить моих родителей о том, чтобы они меня любили, так я не могу просить тебя, чтобы ты мне сочувствовал и помогал – не только поддержкой и благословением, но прямо, категорично и плодовито своим трудом. Словом, я ни доказывать, ни просить тебя ни о чем не могу, а трясти тебя, ей-богу, нет времени, а то, того и гляди, свернут тебе шею. Вот и все, надеюсь, что искренний и дружелюбный тон моей брани на тебя подействует и ты бросишь держать себя, как чужой и посторонний, и наденешь скорее грязный фартук, как и все мы, чтобы месить эту жгучую известку.
Тв. [ой] Сережа»27.
Это письмо принесло ожидаемые плоды. Бенуа согласился сотрудничать, пообещав написать статью для первого номера. Колебания и нытье Бенуа сегодня могут показаться невыносимыми, но с человеческой точки зрения неудивительно, что Бенуа, который в интеллектуальном отношении всегда превосходил Дягилева, с досадой наблюдал за тем, как его друг забирает себе все, к чему он стремился в идеале, и воплощает его мечты на уровне, намного превосходящем его, Бенуа, возможности. Как писал позднее Философов:
«…ему [Бенуа] трудно было перейти от отношений дружеских и товарищеских к отношениям деловым […] Власть, необходимая при ведении всякого дела, казалась ему деспотизмом»28.
Бенуа стоило большого труда признать авторитет Дягилева. Но с этим ничего нельзя было поделать, поскольку «железная энергия, организаторские способности Дягилева, – как пишет Философов, – естественным образом делали из него “первую скрипку”»29.
На тот момент взоры всех участников группы были еще устремлены в одну сторону, друзья работали не покладая рук, стремясь выпустить в срок первый номер. («Все мои вечера я теперь провожу у Сережи, – писал Нувель Бенуа. – Журнал нас эксцитировал,[97] эмустильировал,[98] и мы все за него принялись с жаром. Каждый вечер происходят горячие дебаты»30.
7 ноября Дягилев получил официальное разрешение цензуры на издание журнала. Две недели спустя, больше чем за месяц до запланированной даты выпуска, с типографского конвейера сошел первый тираж «Мира искусства», сразу вызвав значительный резонанс в российских художественных кругах.[99]