Глава 36. Август 1999 года. Ковров – Токио
Виктор Николаевич Будылин, он же Николаич. Мастер – золотые руки
Всю сознательную жизнь Николаич проработал на заводе имени Дегтярева. Он пришел в цех безусым юнцом, сразу после окончания ремесленного училища. Потом название училища удлинилось, стало профессионально-техническим, но продолжало ковать кадры для завода. А сам Николаич, выработав сорокалетний стаж, получил первую пенсию и вернулся в альма-матер – теперь уже мастером производственного обучения. Аудитории и производственные мастерские здесь остались практически такими же, как в годы далекого обучения самого Будылина. Разве что цвет стен, покрашенных масляной краской, изменился с ядовито-зеленого на веселенький, бежевый.
А станок, на котором когда-то пятнадцатилетний Витька впервые в жизни срезал тускло-синюю стружку с металлической болванки, все так же исправно работал. Это был замечательный, массивный токарный станок германского производства, привезенный сюда, на завод, еще по послевоенным репарациям. На этом станке Николаич разве что лезгинку не мог изобразить. А в металле – все что захочешь. Но не этим был знаменит мастер производственного обучения Будылин. Таких чудо-мастеров – токарей и фрезеровщиков – на заводе было немало. А вот у самого Будылина был талант, которому знающие его мастера искренне (а может быть и не очень искренне) завидовали. Николаич мог слушать и слышать металл; да и другие твердые материалы, которые можно было обработать, тоже. Он в буквальном смысле слова разговаривал с ними, и – как уверяли знающие люди – бездушные железяки и деревяшки отвечали ему. Больше того – подчинялись его приказам, а точнее просьбам.
Сейчас за спиной Николаича толпилась группа непривычно аккуратных и чистеньких экскурсантов. Нет – учащихся здесь тоже старались приучать к порядку и аккуратности. Но эту группу еще выделял и узкий разрез глаз, и темная кожа лиц, сейчас очень оживленных. Это были японцы, прибывшие на завод, чтобы попробовать спасти некогда могучее мотоциклетное производство. Линейка мотоциклов у производства была достаточно длинной – начиная от всем известного «Восхода» и заканчивая трех- и четырехколесными монстрами, на которых можно было гонять по болотам, или пахать дернину. Одна беда – их никто не покупал. Как и в автомобильной промышленности, все набросились на подержанную импортную технику – недорогую, качественную и неизмеримо более комфортабельную.
Теперь эта группа менеджеров и инженеров, уже осмотревшая само производство, и наевшаяся блинов с медом и других русских деликатесов, скептически рассматривала спину Николаевича – чуть сутулую, обтянутую чистым, но давно выцветшим халатом синего цвета. Будылин как раз закончил крепить на верстаке – сразу в двух мощных тисках проржавевшую железяку, в которой уже никто не смог бы определить – частью какого механизма она когда-то была. Главным ее достоинством было то обстоятельство, что из грязно-ржавой поверхности во все стороны торчали не менее ржавые шляпки болтов. Они даже не понимающему ничего в железе человеку говорили: «Не трогайте нас – мы уже умерли; точнее срослись с железом, когда-то новым и блестящим. И резьбы у нас уже нет; и отделить нас от материнской платы можно только грубой силой, вместе с ее частью; и…».
Николаич повернулся к японцам с хитрой улыбкой. В руках у него был гаечный ключ, который он и протянул одному из гостей, безошибочно выбрав того, кто знал, что за железную штуковину ему протягивают. И пусть руки у этого гражданина с узкоглазым, чуть смущенно улыбнувшимся лицом, были девственно чистыми и несли явные следы похода к мастеру маникюрных дел, Будылин сразу определил, что этот человек умеет, и даже любит возиться с железками. Нащупал, так сказать, родственную душу.
Японец не побоялся подтупить к верстаку – прямо так, в щегольском костюмчике – отвергнув и синий фартук, который ему с улыбкой протянул Будылин, и рукавицы, десяток пар которых лежал на краю верстака. Он сразу подтупил к объекту, зажатому сейчас в тисках неопрятной бесформенной грудой. И на глаз – практически не ошибившись (чем вызвал одобрительное кряканье мастера производственного обучения) – подкрутил колесико ключа так, что его плоские рифленые губы плотно обхватили шляпку самого крупного болта. Под светло-серым костюмом не было видно, как напряглись его мышцы, но результат вызвал шумное ободрение уже в рядах его соотечественников. Металл жалобно и как-то обреченно треснул, и в руках японского мастера вместе с болтом оказалась и часть плата, и гайка, за долгие годы намертво вросшая в болт. Переводчик что-то застрекотал на японском, а умелец осторожно опустил ключ на верстак с немым вопросом в глазах:
– В чем фокус? Что такого сногсшибательного в этой железяке, из-за которой мы приперлись целой делегацией в это полуподвальное помещение? Здесь, кстати, не снимали фильмы ужасов?
Будылин усмехнулся; про фильм ужасов о сам не раз вспоминал, когда сводил вместе громадные составные части двух тисков, в которых сейчас был зажат объект всеобщего внимания. Он взял в руки молоток – обычный молоточек, каким столяры забивают некрупные гвозди – и по его глазам, ставшим строгими и какими-то отрешенными, японец понял, что чудо все-таки случится; именно сейчас, в его присутствии. Первый удар по самому краешку железяки был едва слышным – примерочным. Несколько следующих вызвали на лице Николаича какое-то нетерпение, и не больше. А затем молоточек вернулся назад, на одну из предыдущих точек и застучал часто и победно. Теперь менялись только сила ударов, а значит и звуков, что издавал молоток, и их частота. Лицо Будылина, который теперь стоял за верстаком, перед большей частью скучающими зрителями, недолго оставалось напряженным. Вот уголки губ дрогнули, обозначая первую улыбку. А потом это лицо осветилось улыбкой широкой; улыбкой победителя – когда шляпка болта дрогнула и на глазах изумленных – по крайней мере того самого мастера – японцев начала проворачиваться. Она крутилась в отверстии, когда-то созданном специально для него так, словно этот болт только сегодня попал в эту дырку; тем быстрее, чем шире становилась улыбка. Наконец японский мастер, не отрывавший пораженного взгляда от шляпки, вздрогнул – в тот самый момент, когда освобожденная от многолетнего «плена» гайка с негромким стуком упала на верстак, обитый по верху листом оцинкованного железа, и покатилась по нему, остановившись на самом краешке.
– Копперфильд, – выдохнул кто-то из японцев.
– Нет, – резко повернулся к нему мастер-соотечественник, – это не фокус! Это настоящее чудо. Я такого в жизни еще не видал.
Его слова послушно доносил до русских свидетелей переводчик; японец не стал просить его перевести его просьбу. Он уставился на Николаевича с таким нетерпением и восторгом, что Будылин без всяких слов понял – его просят повторить «чудо» на бис.
– Ладно, – проворчал он, и повернулся сначала все-таки к переводчику, – ты скажи им, что не всякий болт можно вот так, сходу. Некоторые упрямятся, а могут и совсем отказаться.
Скорее всего, большинство японцев сейчас мысленно крутили у висков пальцами – или как у них там принято реагировать на слова совсем неопасного сумасшедшего. Но только не Юки Сасаки, человек, который уже успел схватить с верстака проржавевшую гайку-сувенир, и сейчас ожидавший следующего. Он в нетерпении кивнул – явно принимая на веру слова русского мастера о том, что бездушный металл слушает его, человека. И больше того – слушается!
И снова в мрачном, пахнувшем никогда не исчезавшей сыростью и железом помещении часто застучал молоточек. Теперь он стучал дольше и глуше – словно мастер действительно негромко уговаривал неуступчивую пару, болт с гайкой. Второй «сувенир» Сасаки подхватил, не дав ему стукнуться о верстак. Он теперь стоял рядом с Николаичем и снимал весь процесс на миниатюрную камеру, неведомо как оказавшуюся в его руках…
А ровно через три дня этот ролик – короткий и для большинства современных зрителей откровенно скучный – с интересом смотрел глава японской корпорации. Корпорация эта занималась не только производством мотоциклов. Большая часть ее продукции поступала в распоряжение Сил самообороны. Поэтому ничего удивительного не было в том, что в небольшом, максимально функциональном, но в то же время уютном зальчике, где и крутили сейчас «кино», находились два человека в военных мундирах. Один из них, с погонами, указывающими на его более важный чин, и спросил первым – когда на большом экране телевизора «Сони» громко щелкнул об оцинковку шестой, и последний на ролике болт:
– Это он может делать только с металлом?
Юки Сасаки этот вопрос себе не задавал – ни сейчас, ни прежде. Вся его жизнь, а точнее – в соответствиями с реалиями японского общества – работа была связана с металлом, во всех его проявлениях. Поэтому сейчас он пожал плечами; совсем по-русски, словно заразившись в далекой холодной России вредными привычками.
– Понятно, – сел на место военный, – значит, это надо будет выяснить.
Юки тоскливо подумал, что, скорее всего, русского самородка он никогда больше не увидит. Каково же было его удивление, когда президент компании, господин Сайто, вызвал его на следующий день и велел (по-японски – предложил) собираться в новую командировку; опять в далекий холодный Ковров. Впрочем, холодным Ковров был разве что в голове этого улыбчивого японца, ворочавшего ежедневно миллионами, а может и миллиардами долларов. На самом деле август одна тысяча девятьсот девяносто девятого года на среднерусской равнине был ничуть не холоднее, чем на Японских островах.
Юки Сасака бился над решением задачи, поставленной руководством, уже целую неделю – увы, пока безрезультатно. Виктор Николаевич Будылин в Японию ехать не хотел. Золотые горы, что нарисовал перед ним с помощью переводчика японский мастер, не помогли. Ни громадный, по сравнению с нынешним, заводским, оклад, ни еще более фантастические подъемные, ни обещание новой, благоустроенной и полностью обставленной квартиры в любой части островного государства, ни…
Сам Николаич ничего против Японии или каких других стран не имел. Он успел еще в те, советские времена, съездить по путевке в Польшу и Болгарию. Вернулся оттуда если и впечатленным, то не до такой степени, чтобы даже помыслить о том, будто он может бросить – на время или навсегда – улицы, дворы и заводы Коврова; города, где он родился, бегал несмышленым пацаном… вообще прожил всю жизнь. И в котором, как он предполагал, эта жизнь и закончится. В общем, он был совершенно доволен собственным существованием, и не собирался в нем ничего менять. Юки Сасаки, уже было отчаявшийся, мог надеяться только на счастливый случай. И такой случился, правда, в его отсутствие.
Николаич жил недалеко от завода, в кирпичной пятиэтажке, в двухкомнатной квартире на проспекте Ленина, которую когда-то давно получил, «отстояв» длинную и долгую очередь в месткоме. На жилищные условия он не жаловался; никуда из этой квартиры, в которой жил с женой, дочерью и зятем, переезжать не собирался. Прежде всего, потому, что теперь квартиры никто никому не выделял. Есть деньги в кармане, или на счете в банке – покупай и живи. У Николаича денег таких не было, и как он небезосновательно предполагал, никогда не будет.
– И не надо, – говорил он себе, когда по голове бил невидимой кувалдой очередной выверт капиталистической экономики.
А сегодня, двадцать восьмого августа, Николаича к обычному ужину ждал большой торт и необычайно разрумянившаяся жена Клавдия, Клашенька, как он ее обычно называл. Рядом, у стола, что сегодня был накрыт в зале (одновременно спальне Николаича с Клавдией) крутилась чем-то смущенная дочка, Верочка. Но новость, о которой Будылин уже догадался и которая заставляла сладко сжиматься сердце, дочь выпалила, только когда пришел со смены зять, Сережка, тоже работавший на заводе.
– Ну, хвались, – кивнула дочери Клашенька.
– А чего хвалиться? – совсем залилась румянцем молодая женщина, – в общем… скоро ты будешь дедушкой (она повернулась сначала к отцу), а ты, Сережа…
Муж ее не дослушал – подхватил Веру на руки и закружил по комнате, едва не сбив все с праздничного стола. И Николаич, как-то растерянно улыбаясь, понял, что в Японию ехать придется. Об этом он сначала сообщил Клавдии – ночью, когда за окном перестали бегать троллейбусы и автобусы, и Ковров ненадолго накрыла прохладная тишина. Клавдия почти заснула, когда Будылин негромко – чтобы не разбудить детей, сладко сопящих в соседней комнате, пусть и плотно прикрытой – сказал, словно уговаривая самого себя:
– Съезжу на полгодика. А Верка с Серегой квартиру купят… трехкомнатную. Еще и на машину останется… Даже на две. Буду тебя, Клашенька, за грибами на иномарке возить.
Жена рядом заплакала – практически беззвучно, но Николаич сразу же повернулся к ней, сгреб в объятия, чего – честно надо сказать – не делал уже давно.
– На полгода, – твердо заявил он так же в полголоса, – на больше не соглашусь.
Это решение было мудрым и своевременным. Не согласись он, не обрадуй Юки Сасаки, который примчался с самого утра, за уговоры вместо японского мастера взялся бы другой человек, вернее люди. Виктор Николаевич Будылин все равно оказался бы в Японии, пусть вопреки собственному желанию. Но в новую квартиру Сергей с Верой уже не переехали бы. А так – как оказалось, даже без ведома самого Николаича – для него был приготовлен заграничный паспорт, получена в японском посольстве виза и куплен билет на прямой рейс «Москва-Токио». Точнее, два билета – Сасаки теперь не отпускал Николаича ни на шаг. Следующей ночью, последней в Коврове, Будылин, слушая мерное дыхание Клавдии, уснувшей далеко за полночь, едва не вскочил, и не прошлепал в тапочках к входной двери. Чтобы проверить – не стоит ли там, или даже спит на коврике, свернувшись подобно собачке, его новый японский друг.
Прощание с семьей прошло на удивление быстро и буднично – словно глава дома вышел в булочную. Он, конечно, предполагал, что потом – когда за ним захлопнется дверь – будут и слезы, и тихий рев жены и дочери. Зять простился с ним рано утром; спешил на работу. А сейчас за дверью его ждал сияющий Юки. Он перехватил у русского мастера чемоданчик, с которым Николаич ездил когда-то в братскую тогда Польшу, и засеменил вниз, ничем не показывая изумления от такого скромного багажа.
– Впрочем, – мог подумать он; точнее подумал за него Николаич, – обещали ведь обеспечить всем необходимым. Нет, не так (это уже Будылин подумал за себя) – обещали исполнить любой каприз. Посмотрим…
Дорогу до японской столицы Николаич не запомнил. Он почти сразу – как только японская иномарка с практически неслышным двигателем и изумительно мягкой подвеской отъехала от дома – заснул; крепко, без снов. И потом, весь долгий полет, продремал, испытывая лишь одно беспокоящее чувство – как бы не опозориться там, на чужбине. О деньгах он не думал. Весьма щедрый аванс уже в ближайшие дни Вера с Клавдией (Сергей обычно выступал в роли болванчик с послушно кивающей головой) должны были истратить. А сам Будылин только вздохнул, когда вошел во двор роскошного (на его взгляд) особняка совсем недалеко от Токио. Это был двухэтажный дом в старинном стиле с уютным, ухоженным участком, где нашлось место и приветливо журчащему фонтанчику, и сотням каких-то невиданных никогда, но очень красивых и издающих тонкие ароматы растений, что росли и отдельно, и группами, и плелись вокруг маленькой беседки, превратив ее в затененный загадочный зеленый грот.
Николаич огляделся, но камней – знаменитого сада из булыжников – нигде не заметил. Зато увидел японку, что выплыла из дома в национальной одежде, явно сковывающей движения. Она низко поклонилась гостям, один из которых должен был стать хозяином особняка на ближайшие полгода. Впрочем, это он так думал. А о чем думал еще один улыбчивый японец, встретивший их в аэропорту, и с тех пор не отпускавший Николаича ни на шаг – даже в туалете – русскому мастеру было неведомо. И совершенно безразлично. Этот японец, в отличие от Юки – прекрасно говорил по-русски и двигался с грацией, в которой даже далекий от спорта Николаич распознал и упорные тренировки, и явный талант мастера рукопашного боя. А еще у этого человека, назвавшегося только по имени – Райдон, что по его собственным словам, с японского переводилось как Бог грома – были холодные оценивающие глаза, которые никак не подходили к широкой улыбке.
Райдон и представил Николаичу японку – женщину лет тридцати (хотя кто их узкоглазых, разберет?), назвав ее тоже по имени – Асука. Будылин чуть не споткнулся, представив себе, что ставит запятую после первого слога имени – и так приветствует домоправительницу каждое утро.
– Постой, какое утро?! – теперь он остановился окончательно.
Райдон тем временем, вскользь упомянув, что именно с этой женщиной вдвоем он, русский мастер, будет жить в особняке, сейчас с явной усмешкой объяснял, что имя домоправительницы, одновременно уборщицы, поварихи, и мастерицы еще многих искусств, некоторые из которых не упоминались даже в Домострое, означает «Аромат завтрашнего дня». Николаич, тоскливо представивший себе сегодняшнее вечернее, а потом ночное (!) времяпровождение, с облегчением переключился на это – на мысль, что Асука и сейчас, в общем-то, пахнет, точнее, благоухает очень даже ничего, и…
Тут сильная рука Райдона втолкнула его в дом, такой же аккуратный и уютный внутри, как и снаружи. Будылин повернулся было назад с вопросом: «А где же Юки?». Но наткнулся лишь на улыбку Асуки и широкую фигуру такого же улыбчивого Райдона. Японец правильно понял вопрос, который так и не сорвался с губ русского.
– Господин Сасаки поехал домой, к семье. К тому же он очень занятой человек, и у него очень много обязанностей на работе.
– Как же, занятой! – чуть слышно пробормотал Николаич, наполняясь вполне понятной гордостью, – целую неделю на меня убил.
Домоправительница, как оказалось, уже накрыла стол в большой столовой, уютной и функциональной, как все в этом доме. Ванная в том числе – Николаич убедился в этом сразу же, попав туда на первом этаже («На втором есть еще одна», – любезно сообщила Асука), чтобы помыть руки с дороги. Оказалось, что делать это нужно было в другом помещении – в туалете, достаточно просторном, чтобы там разместились и унитаз с биде, и большая раковина, и шкаф, в который любопытный русский не преминул засунуть нос. Шкаф был забит разными туалетными принадлежностями, ждущими своего часа в идеальном порядке – словно рота почетного караула, замершая перед прибытием высокого начальства.
За дверью его с предупредительной улыбкой встретила японка, повторившая недавнюю фразу:
– На втором этаже еще один есть.
Асука вполне прилично говорила по-русски, только иногда делая смешные ошибки. Еще она – этого Будылину не сообщили – практически не уступала Райдону во владении собственным телом; во всех смыслах этого слова. В том числе касающихся боевых искусств. А уж поварихой была…
Николаич, наконец, отвалился от стола, с благодарностью глянув на японку, которая тут же принялась убирать посуду. Райдон исчез еще раньше, сообщив лишь, что ровно в восемь часов утра Николаич-сан должен стоять у калитки, что вела в чудесный садик. Улыбку он при этом куда-то спрятал, и Будылин понял, что деньги, которые лились на него полноводной рекой от щедрот японского правительства (или еще какой-то структуры, пока неизвестной ему) придется отрабатывать.
– Ничего, – глянул он на свои ладони, – работы мы не боимся.
Из-за спины протянулась ухоженная ладошка японки. Николаич невольно устыдился за собственную – заскорузлую, с въевшейся за долгую жизнь смесью тончайшей металлической пыли, машинного масла и сварочной окалины. Асука потащила его за собой, в ванную, куда Николаич попытался было не войти; взбрыкнуть, так сказать. Но нажиму улыбчивой японки противостоять сил не хватило, и вот уже русский мастер непонятно как оказался в ванной, кажется даже раздетый не собственными руками. Голова шла кругом, тело обволакивала приятной теплотой вода вперемежку с хлопьями волнующе пахнувшей пены, а ногу из этой самой воздушной белоснежной массы тянули к себе сильные и уверенные руки. Поперек широкой ванны тут же оказалась какая-то пластмассовая штуковина, на которой так удобно расположилась правая нога русского. И Асука, склонившись над этой ногой, так и не разогнулась, не выпрямила спины, которая не могла не затечь в таком неудобном положении, пока не успела сотворить с ногой той процедуры, которая называлась – на взгляд Николаича – совершенно непотребным словом педикюр. Потом была вторая нога, обе руки, и… Застывший в каком-то сладком ужасе Будылин даже закрыл глаза, гадая, за какую еще конечность теперь возьмется японка. Но та ловко смахнула с ванны пластмассу и вышла из ванной, залитой приглушенным светом и заставленной сантехникой, сверкавшей хромом на полу и стенах. Вышла, не забыв глубоко поклониться и покоситься в сторону аккуратно сложенного чистого белья.
Будылин с шумом поднялся в ванне, немного разочарованный и одновременно как-то воспрянувший духом – мысли об оставшейся в Коврове Клавдии оказались не запятнанными ничем постыдным. Он облачился в махровый халат, явно рассчитанный на какого-то богатыря, и совсем скоро лежал на воздушном ложе, проваливаясь в сон. И в этом полусне к нему все-таки пришла Асука – безмолвная, мягкая и какая-то отстраненная. Ощущения были с одной стороны восхитительные – таких Николаич никогда не испытывал. В то же время ему казалось, что на кровати сейчас лежат две куклы – одна расслабившаяся, развалившаяся в неге и получающая одну за другой порции искусственных наслаждений. А вторая – вроде бы отдающаяся древнейшей из профессий со всем жаром, и в то же время неуловимо напоминавшая, что Асука сейчас выполняет пусть необычную, но работу. Которая, быть может, записана у нее в контракте и неплохо оплачивается.
Так что Николаич заснул вполне удовлетворенный не только физически, но и морально. Никаким предательством то, что сотворила с ним японка («Не меньше часа», – отметил он) без всякого участия с его стороны, русский не посчитал.
– Это просто часть платы за работу, – подумал он, проваливаясь в глубокий сон.
Поработать пришлось. Это не был конвейер – выжимающий все соки и не позволявший отвлечься ни на мгновенье. Но к концу первой смены Николаич чувствовал себя уставшим и выжатым, словно лимон. Больше всего тем, что каждое его движение, даже чих, записывалось на камеру. Это он еще не знал, что такие же внимательные стеклянные глаза сопровождают его и дома, включая ванную и спальную комнату.
А с утра он с искренним усердием окунулся в мир, к которому стремились все его чувства – и зрение, и слух, и нюх… Даже те чувства, названия которым в русском языке не было, но которые просыпались, как только мастер включал станок. Здесь этот мир был богатым до умопомрачения. Станки, о которых он лишь слышал, но никогда не надеялся увидеть, не то, что поработать на них; металл любой марки и в любом количестве. Только вот в этот день, да и последующие тоже, Николаича к этим станкам не подпустили. Он без устали прикладывался ухом к железякам самых различных форм и размеров; чуть ли не обнюхивал их. А потом стучал, стучал и стучал по ним молотком, заставляя болты – тоже самых различных конфигураций – послушно шевелиться и ползти по резьбе. А иногда – согласно воле мастера, и против нее.
В один прекрасный день Николаича попросили постучать по каменной глыбе. Мастер не сразу понял, что от него требуют – никаких болтов, никакой резьбы в камне не было. Но послушно подступил к новому объекту; постучал по нему везде, где только было можно. Нет – просто везде. Он часто останавливался после ударов и приникал ухом к камню, пытаясь расслышать то, чем с ним делился металл – голоса, стоны, просьбы и еще множество других реакций, недоступных чужому восприятию. И в какой-то момент камень действительно ответил. И согласился выполнить небольшую просьбу мастера. К ставшему торжественным Николаичу сбежались все, кто находился сейчас в огромной лаборатории. А мастер примерился, оглянулся, убеждаясь, что привлек всеобщее внимание, и заработал своим молоточком. Ровно через минуту с противоположной стороны глыбы отвалился кусочек камня. Да не просто отвалился, буквально вывинтился из материнской глыбы, обнажив и на себе, и внутри нее резьбу, которую никто не нарезал. Теперь эксперименты стали разнообразнее. Они захватили и самого Николаича, к которому скоро пришло осознание одного факта, которым он поделился с японскими коллегами. Чем плотнее, чем структурированней был объект, тем охотнее он слушался команд русского мастера. Совсем аморфные соединения – например мед, налитый в чашку, говорить с Николаичем не захотел.
В какой-то момент Будылин стал замечать, что атмосфера в лаборатории стала меняться, причем не в светлую сторону. Улыбки, которыми Николаича встречали несколько его ассистентов, скоро стали мрачнеть. Русский мастер подозревал, что какая-то – несравнимая объемами с его, такой вроде бы бесполезной – работа идет в параллельном измерении. В смысле, его успехи тщательно изучаются и примеряются к другим, неизвестным ему объектам. Там, где действительно гудят станки, и, может быть, компьютеры. Только вот по этим лицам Николаич понимал – никаких сдвигов там не было.
Именно про это и говорили вечером кураторы этого проекта – когда Асука железными пальцами, а потом и всем телом разминала его уставшие плечи, спину и… все остальное. Их было четверо – глава корпорации, двое военных, сейчас сидевших у стола в цивильных костюмах и Райдон. Впрочем, последний молчал. Его пригласили сюда и позволили скромно сидеть у самого краешка длинного стола, чтобы спросить – при необходимости – о каких-то особенностях поведения русского. Сам Райдон никаких особенностей не замечал – русский ест, пьет, любит поваляться в ванной и благосклонно принимает профессиональные ласки Асуки. Но сейчас начальник службы безопасности корпорации молчал. Говорил один из военных – тот, что был пониже ростом и имел на отсутствующих сейчас погонах на одну звезду больше.
– Итак, – подвел он итог короткой, совсем не бурной дискуссии, – понятно, что ничего мы не добились. Компьютер не может моделировать процессы, которые этот русский выстукивает молотком, без всякого логического объяснения.
– Этому есть объяснение, – вставил осторожно глава корпорации, низенький неулыбчивый человек в строгом сером костюме, – талант.
– Это такая вещь, – подхватил его реплику второй военный, вскочивший на ноги, – которую не надо объяснять. Надо просто его использовать.
– Хорошо, – кивнул, наконец, его коллега – тот, кто принимал за этим столом решения, – приступайте ко второй фазе операции.
Райдон внутри себя встрепенулся – за этот этап операции отвечал как именно он.