Вы здесь

Семь тучных лет. Год первый (Этгар Керет, 2015)

Год первый

Внезапно все то же

– Как же я ненавижу теракты, – говорит худенькая медсестра медсестре постарше. – Хочешь жвачку?

Медсестра постарше берет пластинку и кивает.

– Что поделаешь? – говорит она. – Я тоже ненавижу чрезвычайные ситуации.

– Да дело не в чрезвычайных, – настаивает худенькая, – я не против аварий каких-нибудь. Именно теракты, говорю же. От них аж опускается все.

Сидя на скамейке возле родильного отделения, я думаю: «В этом что-то есть». Всего час назад меня, обалдевшего и взволнованного, привез сюда помешанный на чистоте таксист: когда у моей жены отошли воды, он испугался, что это попортит ему обивку. И вот я тоскливо сижу в холле, жду, когда врачи пойдут из реанимации обратно в отделения. Все, кроме этих двух медсестер, занимаются пострадавшими от теракта. Схватки у моей жены тоже поутихли. Может быть, даже наш ребенок чувствует, что вся эта затея с появлением на свет сейчас не тянет на чрезвычайную ситуацию. Я иду в кафетерий, мимо меня провозят нескольких раненых на скрипучих каталках. В такси жена кричала как резаная, но эти люди не издают ни звука.

– Вы Этгар Керет? – спрашивает парень в клетчатой рубашке. – Писатель? (Я нехотя киваю.) Это ж надо, – говорит он и вытаскивает из сумки крошечный диктофон. – Где вы были, когда все это произошло? – Увидев, что я колеблюсь, он старается изобразить некоторое сочувствие: – Не спешите. Я на вас не давлю. Вы пережили травму.

– Я не попал в теракт, – объясняю я. – Просто случайно тут оказался. У меня жена рожает.

– А, – говорит он, не пытаясь скрыть разочарования, и отключает диктофон, – поздравляю. – Он усаживается рядом со мной и закуривает.

– Может, вам стоит поговорить с кем-нибудь еще, – предлагаю я, надеясь избавиться от дыма, которым его «Лаки страйк» дышит мне в лицо. – Я видел, как двоих повезли в неврологию буквально вот сейчас.

– Русские, – отвечает он со вздохом. – Ни слова на иврите не понимают. Кроме того, в неврологию по-любому не пускают никого. Это мой седьмой теракт, я уже все их здешние штуки знаю.

С минуту мы сидим молча. Он моложе меня лет на десять, но уже лысеет. Перехватив мой взгляд, он улыбается:

– Жалко, что вас там не было. Реакция писателя очень бы пригодилась мне для статьи. Что-нибудь нестандартное, чтоб идея была. А то после каждого теракта у кого ни попросишь комментарий – всё одно и то же: «Внезапно как грохнет», «Я не знаю, что это было», «Все оказалось в крови». Сколько можно уже?

– Они не виноваты, – говорю я, – просто все теракты одинаковые. Что тут скажешь нестандартного про взрывы и бессмысленную смерть?

– Хоть убейте – не знаю, – пожимает он плечами. – Это же вы писатель, не я.

Люди в белых халатах потихоньку начинают возвращаться из реанимационного отделения в родильное.

– Вы ведь из Тель-Авива, – говорит репортер, – зачем же вы забрались рожать в эту дыру?

– Мы хотели естественные роды; здешнее отделение…

– Естественные? – перебивает он со смешком. – Что естественного, если какой-то карлик с проводом в пупке выскакивает у твоей жены из влагалища?

Я даже не пытаюсь отвечать.

– Я жене сказал: «Если соберешься рожать – только кесарево, как в Америке. Не хочу, чтобы какой-то младенец всю тебя мне растянул». Сейчас только в примитивных странах вроде нашей женщины рожают как животные. Ладно, пойду я поработаю. – Уже поднимаясь, он на всякий случай закидывает удочку снова: – Может, у вас по-любому есть что сказать про теракт? Для вас что-нибудь изменилось? Типа, как вы назовете ребенка, что-то такое, не знаю… (Я отвечаю извиняющейся улыбкой.) Ну ничего, друган, – говорит он и подмигивает, – пусть все пройдет хорошо.

Шестью часами позже карлик с проводом в пупке выскакивает у моей жены из влагалища и немедленно начинает плакать. Я пытаюсь успокоить его, убедить, что волноваться незачем. Что, когда он вырастет, на Ближнем Востоке все устаканится: наступит мир, терактов больше не будет, а если раз в сто лет и случится какой теракт, рядом непременно окажется кто-нибудь нестандартный, кто-нибудь с идеями и сможет прекрасно все описать. Сын успокаивается на минуту и задумывается о том, как поступить дальше. Ему положено быть наивным – он же новорожденный, – но даже он не покупается на мою болтовню; поколебавшись секунду, он тихонько икает и снова принимается плакать.

Как маленький

Когда я был маленьким, родители повезли меня в Европу. Важнее всего в этой поездке оказались не Эйфелева башня и не Биг-Бен, а перелеты между Израилем и Лондоном – в частности, еда на борту. Там был подносик с крошечной баночкой кола-колы и коробочкой хлопьев не больше сигаретной пачки.

Мое удивление переросло в восхищение, когда я понял, что на вкус эта кола точь-в-точь как кола из обычной банки и хлопья тоже настоящие. Сложно объяснить, почему меня это восхитило. Это были всего-навсего газировка и хлопья в сильно уменьшенной таре – но мне, семилетнему, показалось, что я стал свидетелем чуда.

И вот сегодня, тридцать лет спустя, я сижу в своей тель-авивской гостиной, смотрю на двухнедельного сына – и у меня возникает то же самое чувство: вот человек, который не весит и пяти кило, но внутри у него – злость, скука, страх, блаженство, как у любого человека на свете. Оденьте его в костюм-тройку, добавьте «ролекс», суньте в руку крошечный дипломат и выпустите в свет – он станет торговаться, бороться и заключать сделки даже глазом не моргнув. Он не умеет разговаривать – это да. И обделывается как ненормальный. Я первый готов признать, что ему стоит научиться паре-тройке вещей, прежде чем его запустят в космос или посадят за штурвал F-16. Но по сути он – готовый человек в полуметровой упаковке, и не просто человек – вполне выдающийся человек, оригинал, яркий тип. Из тех, кого уважаешь, но не способен понять до конца. Потому что он, как и всякая сложная личность любого роста и веса, исключительно многогранен.

Мой сын – Просветленный: как человек, много читавший о буддизме, прослушавший две-три лекции всяких гуру и даже переболевший однажды поносом в Индии, я должен заявить, что мой грудной сын – единственный среди моих знакомых, кто сумел достичь Просветления. Он действительно живет в настоящем: он никогда не хранит обиды, никогда не боится будущего. Собственное эго совершенно ему не указ. Он никогда не пытается защитить свою честь и не требует признания своих заслуг. Кстати, его бабушка и дедушка уже открыли накопительный счет на его имя, и всякий раз, качая колыбельку, дедушка рассказывает ему, какой прекрасный процент кредитной ставки ему удалось выбить для внука и какую кучу денег (при ожидаемой средней инфляции не более 10 %) мой сын получит в двадцать один год, когда счет поступит в его распоряжение. Малыш не отвечает. Но потом дедушка начинает высчитывать процент базисной ставки, и я замечаю, что на лбу у сына проступают морщинки – первые трещинки в коконе его нирваны.

Мой сын – Торчок. Я хотел бы сразу извиниться перед всеми наркозависимыми и излечившимися от зависимости, которым доведется читать эти строки, но, при всем уважении к их страданиям и к ним самим, ничьи ломки не могут сравниться с тем, как иногда плющит моего сына. Как и любому торчку, ему безразличны нормальные способы провести время – хорошая книга, вечерняя прогулка, финал чемпионата баскетбольной лиги. Для него есть только два варианта: грудь или смерть.

– Скоро тебе откроется весь мир – женщины, алкоголь, запрещенные онлайн-казино, – пытаюсь я утешить сына. Но мы оба знаем, что, пока этого не произойдет, его будет интересовать только грудь. К счастью для него и для всех нас, его мать оборудована аж двумя. В самом худшем случае, если одна грудь испортится, запасная всегда под рукой.

Мой сын – Психопат: иногда я просыпаюсь ночью и вижу, как его крошечная фигурка трясется рядом со мной на кровати, подобно игрушке, в которой садятся батарейки. Он издает странные гортанные звуки, и я поневоле мысленно сравниваю его с Чаки из ужастика «Детские игры». Они с Чаки одного роста, с одинаковым темпераментом, и у обоих нет ничего святого. Вот что больше всего смущает меня в моем двухнедельном сыне: у него нет ни капли морали, ни единого грамма. Расизм, неравенство, унижение слабых, дискриминация – ему плевать. Для него существуют только собственные порывы и желания. Другие люди могут хоть к черту катиться, хоть в Гринпис вступать. Прямо сейчас ему угодно хлебнуть молочка или избавиться от подгузниковой сыпи, а если ради этого надо разрушить мир – дайте ему красную кнопку. Он нажмет на нее только так.

Мой сын – Еврей-Самоненавистник…

– Может, хватит? – вмешивается моя жена. – Может, вместо того чтобы взахлеб обвинять своего чудесного сына бог весть в чем, стоит заняться делом и поменять ему подгузник?

– Угу, – говорю я. – Угу, я как раз закруглялся.

Стимул / отклик

Я преклоняюсь перед теми чуткими телемаркетерами, которые прислушиваются к тебе и стараются уловить твое настроение, прежде чем начать давить. Вот почему, когда мне звонит Двора из спутниковой телекомпании YES и спрашивает, удобно ли мне сейчас говорить, я первым делом благодарю ее за чуткость. А потом вежливо говорю: «Увы, нет».

– Просто я буквально минуту назад упал в яму, ударился лбом и повредил ногу, так что момент не вполне идеальный, – объясняю я.

– Понимаю, – говорит Двора. – Как вам кажется, когда момент будет подходящим? Через часик?

– Не уверен, – говорю я. – Кажется, при падении я сломал ногу, а яма довольно глубокая – в общем, я не уверен, что смогу отсюда выбраться без посторонней помощи. Все сильно зависит от того, когда приедут спасатели, и еще от того, придется ли им накладывать мне гипс.

– Может, я перезвоню завтра? – предлагает она безмятежно.

– Да, – отвечаю я со стоном. – Завтра было бы прекрасно.

– Что это за прогон насчет ямы? – с упреком спрашивает жена, сидящая рядом со мной в такси. Она немного нервничает, потому что мы впервые ушли погулять без нашего сына Льва (с ним осталась моя мама). – Почему нельзя просто сказать: «Спасибо, но я не собираюсь ни покупать, ни арендовать ваши товары, так что, пожалуйста, не звоните мне больше – ни в этой жизни ни, если можно, в следующей». Потом сделать короткую паузу и додавить: «Всего хорошего». И повесить трубку, как все делают.

Вряд ли все так тверды и грубы с Дворой и ей подобными, но я вынужден признать, что в словах жены что-то есть. На Ближнем Востоке люди ощущают свою смертность острее, чем в других местах, поэтому большинство склонно агрессивно реагировать на незнакомцев, заставляющих нас впустую тратить время, которого и так отведено немного. Я же, хоть и защищаю свое время с неменьшим рвением, всерьез затрудняюсь сказать «нет» телефонному незнакомцу. Я легко отмахиваюсь от рыночных торговцев и отвечаю отказом знакомым, которые звонят мне с предложениями. Но богомерзкое сочетание незнакомца и телефонной просьбы парализует меня: секунда – и в воображении возникает искаженное лицо моего собеседника – человека, чья жизнь полна страданий и унижений. Я представляю себе, как он стоит на подоконнике сорок второго этажа и спокойно говорит со мной по мобильному, но решение уже принято: «Еще одна скотина мне откажет – и я прыгаю». А когда на одной чаше весов лежит человеческая жизнь, а на другой – подключение к телеканалу «Скульптуры из воздушных шариков – развлечение для всей семьи!» за 9,99 шекеля в месяц, я выбираю жизнь – то есть выбирал, пока моя жена и мой финансовый консультант вежливо не попросили меня прекратить.

Так я начал разрабатывать «стратегию бабушки» – женщины, которую я породил, чтобы организовать ей десятки вымышленных похорон и с их помощью уклониться от бесплодных разговоров. Но поскольку ради Дворы из телеконцерна я вырыл себе яму и уже туда упал, бабушка Шошана в этот раз может спать спокойно.

– Здравствуйте, господин Керет, – говорит Двора на следующий день. – Надеюсь, сейчас вам удобнее побеседовать.

– Если честно, с моей ногой возникли некоторые осложнения, – бормочу я. – Уж не знаю как, но развилась гангрена. Вы поймали меня прямо перед ампутацией.

– Это займет всего минутку, – напористо поднажимает Двора.

– Простите, – настаиваю я, – мне уже дали наркоз, и доктор требует, чтобы я отключил телефон. Говорит, телефон нестерильный.

– Я попробую завтра, – не сдается Двора. – Удачной ампутации.

Большинство телемаркетеров идут на попятный после одного звонка. Те, кто проводит телефонные опросы или продает подключение к интернету, могут сделать от силы еще одну попытку. Но Двора не из таких.

– Здравствуйте, господин Керет, – говорит она, на этот раз застав меня врасплох. – Как ваши дела? – И, не успеваю я ответить, продолжает: – Поскольку вам по состоянию здоровья, вероятно, придется много времени проводить дома, я бы предложила вам подключить телепакет «Экстремальный спорт». Четыре канала, охватывающие самые разные виды экстремального спорта, от Всемирного чемпионата по метанию карликов до турниров Австралийской лиги стеклоедов.

– Вам нужен Этгар? – шепчу я.

– Да, – говорит Двора.

– Он умер, – вздыхаю я, делаю паузу и продолжаю шепотом: – Такая трагедия. На операционном столе его прикончил интерн. Мы думаем подать в суд.

– А с кем я говорю? – интересуется Двора.

– Это Михаэль, его младший брат, – импровизирую я. – Не могу сейчас говорить, я на похоронах.

– Мои глубочайшие соболезнования. – Голос Дворы дрожит. – Мне не довелось много с ним общаться, но он казался очень милым человеком.

– Спасибо, – шепчу я. – Я должен идти. Мне пора читать Кадиш.

– Да-да, – говорит Двора. – Я перезвоню позже. У меня для вас идеальное утешительное предложение.

Война как война

Вчера я позвонил в сотовую компанию, чтобы поорать. Накануне мой друг рассказал, что позвонил в сотовую компанию, поорал немножко, пригрозил перейти к другому провайдеру – и ему немедленно скинули пятьдесят шекелей в месяц.

– Веришь, нет? – восхищенно говорил приятель. – Один злобный пятиминутный звонок экономит шестьсот шекелей в год!

Девушку из клиентской поддержки звали Тали. Она молча выслушала все мои жалобы, а когда я закончил, сказала низким, глубоким голосом:

– Скажите, пожалуйста, вам не стыдно? Идет война. Люди погибают. На Хайфу и Тверию сыплются ракеты, а вы думаете только о несчастных пятидесяти шекелях?

Что-то в этом было – по крайней мере, мне от ее слов стало неловко. Я немедленно извинился, и благородная Тали быстро меня простила. В конце концов, во время войны не следует держать зло на своих.

В тот же день я решил проверить эффективность ее аргумента на упрямом таксисте, который отказывался везти меня с маленьким сыном, потому что у нас не было с собой детского креслица.

– Скажите, пожалуйста, вам не стыдно? – сказал я, пытаясь цитировать Тали как можно точнее. – Идет война. Люди погибают. На Тверию сыплются ракеты, а вы думаете только о несчастном кресле?

Аргумент снова сработал, пристыженный водитель немедленно извинился и предложил мне садиться. Когда мы выехали на шоссе, он сказал не то мне, не то самому себе:

– Идет настоящая война, а? – И, протяжно вздохнув, ностальгически добавил: – Совсем как когда-то.

Эти слова – «совсем как когда-то» – крутятся у меня в голове, и я вдруг вижу ливанский конфликт[1] совершенно в новом свете. Я припоминаю свои разговоры со встревоженными друзьями о Ливане, об иранских ракетах, о сирийских махинациях и о том, действительно ли глава «Хезболлы» шейх Хасан Насралла может ударить по любой точке страны, даже по Тель-Авиву, – и понимаю, что во время этих разговоров почти у всех в глазах видел некий тайный проблеск, слышал бессознательный вздох облегчения.

Нет, дело не в том, что мы, израильтяне, тоскуем по войне, или страданию, или смерти. Но мы тоскуем по «когда-то», которое упомянул таксист. Мы тоскуем по уверенности, что настоящая война сменила многолетнюю изнурительную интифаду – период, когда все было не черным и не белым, а непременно серым; когда мы противостояли не вооруженным силам, а отчаянным юнцам с поясами шахида; когда аура отваги нечувствительно рассеивалась – и оставались только длинные очереди людей на наших блокпостах: женщин на сносях, стариков, с трудом выносящих мучительную жару.

Первый же залп ракет внезапно вернул нам знакомое ощущение настоящей войны против безжалостного врага, нападающего на наши границы; войны против подлинного зла, а не против борцов за свободу и независимость, перед которыми мы теряемся и начинаем мямлить. Мы снова уверены, что наше дело правое, и со скоростью света возвращаемся в почти позабытое нами лоно патриотизма. Мы снова стали маленькой страной, которая окружена врагами и сражается за жизнь, а не сильным оккупационным государством, которое ежедневно вынуждено сражаться с собственными гражданами.

Нужно ли удивляться, что в глубине души мы испытываем некоторое облегчение? Дайте нам Иран, дайте нам щепотку Сирии, дайте горсть шейха Насраллы – и мы сожрем все это без остатка. В конце концов, когда доходит до решения моральных дилемм, мы ничем не лучше всех прочих. Зато мы всегда умели побеждать в войне.