Вы здесь

Семь столпов мудрости. Глава 7 (Т. Э. Лоуренс Аравийский, 1921)

Глава 7

В Месопотамии мы потерпели разочарование, но Макмагон продолжал переговоры с Меккой и в конце концов добился успешного их завершения, несмотря на эвакуацию Галлиполи, сдачу Кута и в целом неблагоприятную ситуацию на фронтах. Лишь немногие, в том числе и те, кто знал все о ходе переговоров, действительно верили, что шериф включится в войну, и поэтому факт, что он в конце концов поднял восстание и открыл свое побережье для наших судов, стал и для нас, и для них полной неожиданностью.

Мы скоро поняли, что наши трудности только начинаются. Поскольку возникновением этого нового фактора мы целиком были обязаны усилиям Макмагона и Клейтона, их начальников обуяла профессиональная ревность. Совершенно естественно, что сэру Арчибальду Мюррею, генералу, находившемуся в Египте, были не нужны конкуренты в сфере его компетенции. Он недолюбливал гражданскую власть, которая так долго поддерживала мир между ним и генералом Максвеллом. Ему не могло быть вверено руководство аравийским делом: ни он сам, ни его штаб не были достаточно компетентны в этнологии, что совершенно необходимо, если имеешь дело с такой тонкой проблемой. С другой стороны, у него была полная возможность сделать достаточно смешным зрелище главы дипломатического представительства в стране Содружества, ведущего свою частную войну. Он был нервным, капризным и крайне честолюбивым человеком.

Он встретил поддержку со стороны начальника своего штаба генерала Линдена Белла, кровожадного солдафона, отличавшегося сочетанием инстинктивного отвращения к политикам и хорошо рассчитанной сердечности. Двое из офицеров Генерального штаба горячо одобрили позицию своих начальников, и несчастный Макмагон оказался лишен помощи армии и унижен обязанностью вести войну в Аравии под присмотром прикомандированных к нему атташе Министерства иностранных дел. Кое-кто высказался против войны, позволявшей чужакам вмешиваться в их дела. К тому же в них так глубоко укоренились навыки подавления, достаточные, чтобы придать повседневной тривиальности дипломатической рутины видимость настоящей мужской работы, что когда пришло время заняться более важными вещами, они превращали их в те же самые тривиальности. Их расхлябанность, мелкие пакости, которые они устраивали друг другу, не могли не вызывать у военных отвращения, да и мы не питали к ним симпатии: слишком уж откровенно эти гавнюки унижали Макмагона, хотя сами были недостойны даже, чтобы чистить ему сапоги.

Уингейт, совершенно уверенный в том, что полностью владеет ситуацией на Среднем Востоке, предвидел, что арабское движение станет популярным в этом регионе и принесет ему большую пользу, но под влиянием нарастающей критики Макмагона стал и сам от него отмежевываться. Да и Лондон уже намекал, что столь тонкое и запутанное дело лучше передать в более опытные руки.

Однако в Хиджазе дела шли все хуже. Полевые арабские войска не были обеспечены надежной связью, шерифы лишены военной информации, отсутствовали хоть какие-то рекомендации тактического и стратегического порядка, не делалось никаких попыток изучения местных условий и использования материальных ресурсов союзников для удовлетворения актуальных потребностей арабов. Французская военная миссия (которую дальновидный Клейтон предложил направить в Хиджаз, чтобы ублажить крайне подозрительных союзников, предоставив им место за кулисами событий и поставив перед ними какую-нибудь задачу) беспрепятственно плела хитроумную интригу против шерифа Хусейна в его же городах Джидде и Мекке и рекомендовала ему, а также британским властям меры, которые должны были подорвать его авторитет в глазах всех мусульман. Уингейта, который теперь обеспечивал наше военное взаимодействие с шерифом, убедили в необходимости высадить отряды иностранных войск в Рабеге, на полпути между Мединой и Меккой, для защиты Мекки и сдерживания дальнейшего продвижения от Медины получивших второе дыхание турок. Окруженный толпой советников, Макмагон растерялся, что послужило для Мюррея поводом обвинить его в несостоятельности.

Арабское восстание было дискредитировано, и штабные офицеры в Египте радостно пророчили его скорый провал и смерть шерифа Хусейна на турецкой виселице.

Мое положение нельзя было назвать простым. Как офицеру штаба Клейтона в разведывательном отделе сэра Арчибальда Мюррея, мне были вменены в обязанность сбор информации о расположении турецких войск и подготовка карт. В силу своей естественной склонности я прибавил к этому выпуск Арабского бюллетеня – секретного еженедельного отчета по средне-восточной политике. Клейтон все больше убеждался в необходимости моего присутствия в военном отделе Арабского бюро – крохотного разведывательного и военного штаба, занимавшегося иностранными делами, который (ж в то время организовывал для Макмагона. В конечном счете Клейтона вывели из Генерального штаба, и его место занял, став нашим начальником, полковник Холдич, офицер разведки Мюррея в Исмаилии. Его первым намерением было оставить меня в своем штабе, а поскольку было совершенно ясно, что я ему не нужен, я не без некоторой дружеской помощи истолковал это как способ держать меня в стороне от арабского дела. И решил, что надо бежать – теперь или никогда. Мой прямой рапорт был отклонен, и я прибегнул к хитрости. Содержание моих телефонных разговоров (общевойсковой штаб находился в Исмаилии, а я в Каире) стало совершенно неприемлемым для штаба на Канале. Я использовал любую возможность пожаловаться на невежество и непрофессионализм офицеров разведотдела (что было правдой), а еще больше раздражал их, исправляя соперничавшие с самим Шоу речевые периоды и тавтологии в их донесениях.

Не прошло и нескольких дней, как это стало приводить их в ярость, и наконец они решили, что не станут больше терпеть мое присутствие. Я использовал эту стратегическую возможность для рапорта о десятидневном отпуске, сославшись на то, что Сторрс отправлялся по делам в Джидду, к Великому шерифу, и что мне хотелось бы отдохнуть в поездке вместе с ним на Красное море. Сторрса они не любили и были рады избавиться от меня хоть ненадолго. Согласие было немедленно получено, и они принялись готовить к моему возвращению повод для официального отстранения меня от дел. Разумеется, я не собирался предоставлять им такого шанса, потому что, будучи всегда готов пожертвовать своим телом ради любого дела, требующего исполнения воинского долга, я вовсе не собирался легкомысленно расставаться со своей душой. Я отправился к Клейтону и исповедался ему во всем. Он договорился в миссии об официальном запросе по телеграфу в Министерство иностранных дел в отношении моего перевода в Арабское бюро. Форин офис связался непосредственно с Военным министерством, и египетское командование узнало обо всем только после того, как дело было решено.

Мы со Сторрсом благополучно отправились в путь. На Востоке говорят, что лучший способ перейти площадь – это двигаться вдоль трех ее сторон, и в этом смысле мой маневр вполне соответствовал духу Востока. Но я оправдывал себя верой в конечный успех арабского восстания при условии правильного руководства. Я был одним из его инициаторов с самого начала, все мои надежды были связаны с ним.

Фаталистическая приверженность профессионального солдата субординации (британской армии неведома интрига) должна была заставить порядочного офицера сидеть и смотреть на то, как разработанный им план кампании губят люди, ничего в нем не смыслящие и не испытавшие зова души. Non nobis, Domine[5].

Прибытие в Джидду

Когда мы наконец стали на якорь во внешней гавани Джидды[6], над нами под пламенеющим небом повис белый город, отражения которого пробегали и скользили миражем по обширной лагуне. Зной Аравии словно обнажил свой меч и лишил нас, обессиленных, дара речи. Был октябрьский полдень 1916 года. Полуденное солнце, подобно лунному свету, обесцветило все краски. Мы видели лишь свет и тени, белые дома и черные провалы улиц. Впереди, над внутренней гаванью, расстилался бледный, мерцающий блеск тумана, а дальше на многие мили лежала ослепительная яркость безбрежных песков, бегущих к гряде низких гор, слабо намечающихся в далеком мареве зноя.

Как раз на север от Джидды была расположена вторая группа черно-белых здании. Они дрожали в пекле, словно от толчков поршня, когда судно качается на якоре, а перемежающийся ветер поднимает горячие волны.

Полковник Вильсон, британский представитель при новом арабском государстве, выслал за нами свой баркас, и мы отправились на берег. По дороге в консульство мы прошли мимо белокаменной клади еще строящегося шлюза через тесные ряды рынка. В воздухе роились мухи, перелетая от людей к финикам, от фиников к мясу. Они плясали, точно частицы пыли в полосах солнечного света, пронизывающих самые темные закоулки хижин через скважины в настиле, в холщовых занавесах. Воздух был горяч, как в бане.

Мы добрались до консульства. В затененной комнате, с открытой позади него решеткой, сидел Вильсон, готовый приветствовать морской бриз, запаздывавший вот уже несколько дней. Он сообщил нам, что шериф Абдулла, второй сын Гуссейна, великого шерифа Мекки[7], только что вступил в город.

И я, и Рональд Сторрс[8] пересекли Красное море, чтобы встретиться с Абдуллой. Наше одновременное прибытие было большой удачей, казалось благоприятным предзнаменованием: Мекка, столица шерифа, все еще была недоступна для христиан, а трудную задачу Сторрса не мог разрешить телефонный разговор.

Мою поездку следовало рассматривать как увеселительную. Но Сторрс, секретарь по восточным делам резиденции в Каире, являлся доверенным лицом сэра Генри Мак-Магона[9] во всех щекотливых переговорах с шерифом Мекки. Счастливое сочетание его знания местных условий с опытностью и проницательностью сэра Генри, а также с обаятельностью генерала Клейтона[10] производило такое впечатление на шерифа, что этот крайне недоверчивый человек принимал их сдержанное вмешательство как достаточную гарантию для того, чтобы начать восстание против Турции. Он сохранял веру в британский авторитет в течение всей войны, которая изобиловала сомнительными и рискованными положениями. Сэр Генри являлся правой рукой Англии на Среднем Востоке до тех пор, пока восстание арабов не стало фактом. И если Министерство иностранных дел поддерживало бы взаимный обмен информацией со своими доверенными лицами, то наша честная репутация не пострадала бы так, как это случилось.

Абдулла, верхом на белой кобыле, окруженный стражей из великолепно вооруженных пеших рабов, медленно подъехал к нам при безмолвный, почтительных приветствиях всего населения города. Он был упоен и счастлив своим успехом при Тайфе[11]. Я видел его впервые, меж тем как Сторрс, его старый друг, был с арабским вождем в наилучших отношениях.

Едва они заговорили друг с другом, я понял, что Абдулле была свойственна постоянная веселость. В его глазах таилось лукавство, и, несмотря на свои тридцать пять лет, он уже толстел. Полнота, возможно, происходила от того, что он много смеялся, самым непринужденным образом шутя со своими спутниками.

Однако, когда мы приступили к серьезной беседе, с него как бы спала маска веселости; шериф тщательно подбирал слова и приводил веские доводы. Разумеется, он спорил со Сторрсом, который предъявлял своему оппоненту очень высокие требования.

Мятеж шерифа в течение нескольких последних месяцев шел вяло (он стоял на мертвой точке, что при иррегулярной войне является прелюдией к поражению). Я подозревал, что причиной этого было отсутствие руководства – не в смысле ума, осмотрительности или политической мудрости. Дело было в отсутствии энтузиазма, которым могли бы воспламенить пустыню. Целью моего приезда был поиск неизвестной пока главной пружины всего дела, а также определение способности Абдуллы довести восстание до той цели, которую я наметил.

Чем дольше продолжалась наша беседа, тем больше я убеждался, что Абдулла слишком уравновешен, холоден и современен, чтобы быть пророком, в особенности же вооруженным пророком, которые, если верить истории, преуспевают во время революций. Его роль в мирное время была бы куда большей.

Сторрс втянул меня в разговор, спросив у Абдуллы его мнение о ведении кампании. Тот сразу стал серьезным и сказал, что считает необходимым настаивать на немедленном и действенном участии Британии в борьбе. Он следующим образом кратко изложил состояние дел.

Благодаря тому что мы не позаботились перерезать Хиджазскую железную дорогу, турки оказались в состоянии наладить транспорт и посылку снабжения для подкрепления Медины[12]. Фейсала оттеснили от города, и враг готовит летучую колонну из всех видов оружия для наступления на область Рабег[13]. Арабы, жившие в горах, которые пересекали путь, были вследствие нашей нерадивости слишком слабо снабжены припасами, пулеметами и артиллерией, чтобы обороняться достаточно долго. Гуссейн Мабейриг, старшина рабегского племени гарб, примкнул к туркам. Если мединская колонна двинется вперед, гарб присоединятся к ней. Отцу Абдуллы останется лишь стать самому во главе своего народа в Мекке и умереть, сражаясь перед Святым городом.

В эту минуту зазвонил телефон: великий шериф хотел говорить с Абдуллой. Тот рассказал отцу о сути нашей беседы, и последний немедленно подтвердил, что в крайнем случае он поступит именно таким образом: турки вступят в Мекку лишь через его труп.

Закончив телефонный разговор, Абдулла, чуть улыбаясь, попросил, чтобы британская бригада – если возможно, из мусульманских войск – была наготове в Суэце, откуда можно было бы стремительно перебросить ее в Рабег, как только турки ринутся из Медины в атаку. Что мы думаем о его предложении?

Я заявил, что передам в Египте его мнение, но что британское командование с величайшей неохотой снимает военные силы, жизненно необходимые для обороны Египта (хотя Абдулла и не должен был знать, что Суэцкому каналу угрожала какая-либо опасность со стороны турок)[14], тем более что христиан надо послать на защиту населения от врага Святого города (в данном случае – Иерусалима).

Я добавил, что некоторые мусульманские круги в Индии, считавшие, что турецкое правительство имеет неотъемлемые права на святые места, ложно истолковали бы наши побуждения и поступки[15]. Быть может, я мог бы поддержать его предложение более активно, если бы был в состоянии осветить вопрос о Рабеге, лично ознакомившись с положением дел и местными настроениями. Мне хотелось бы встретиться также с эмиром Фейсалом и обсудить его нужды и перспективы более длительной защиты гор населением, если мы усилим материальную помощь. Мне хотелось бы проехать дорогой султанов от Рабега к Медине вплоть до лагеря Фейсала.

В разговор вступил Сторрс и горячо поддержал меня, настаивая на жизненной важности для британского командования в Египте иметь исчерпывающую и своевременную информацию от опытного наблюдателя.

Абдулла подошел к телефону и попытался получить от своего отца согласие на мою поездку по стране. Шериф отнесся к его просьбе с большим недоверием. Абдулла приводил доводы в пользу своего предложения. Добившись не многого, он передал трубку Сторрсу, который пустил в ход все свои дипломатические таланты. Слушать Сторрса было наслаждением, а также уроком для любого англичанина, как надо вести себя с недоверчивыми или нерасположенными к чему-либо туземцами восточных стран. Почти невозможно было противиться ему дольше двух-трех минут, и в данном случае он также добился полного успеха.

Шериф опять попросил к телефону Абдуллу и уполномочил его написать эмиру Али[16], предложив тому, если он сочтет удобным и возможным, разрешить мне посетить Фейсала.

Под влиянием Сторрса Абдулла превратил это осторожное поручение в точную письменную инструкцию для Али: отправить меня со всевозможной быстротой и под надежным конвоем в лагерь Фейсала. Это было все, чего я добивался, но лишь часть того, чего добивался Сторрс. Мы прервали наш разговор, чтобы позавтракать. После завтрака, когда жара немного спала и солнце стояло не так высоко, мы отправились побродить и полюбоваться достопримечательностями Джидды под руководством полковника Юнга, помощника Вильсона, человека, который одобрительно относился ко всем старинным вещам и не слишком одобрительно к современным.

Джидда в самом деле оказалась замечательным городом. Улицы представляли собой узкие аллеи с деревянным перекрытием над главным базаром. Там, где не было перекрытия, небо глядело в узкую щель между крышами величавых белых домов. Это были четырех или пятиэтажные здания, сложенные из коралловых и сланцевых плит, скрепленных четырехугольными балками, и украшенные от самой земли до верха широкими овальными окнами с серыми деревянными рамами. Оконных стекол не было, их заменяли изящные решетки. Двери представляли собой тяжелые двустворчатые плиты из тикового дерева с глубокой резьбой и пробитыми в них калитками. Они висели на великолепных петлях и были снабжены кольцами из кованого железа.

Город казался вымершим. Его закоулки и улицы были усыпаны сырым, затвердевшим от времени песком, заглушавшим шаги, как ковер. Решетки и изгибы стен притупляли звуки голоса. На улицах не встречалось экипажей, да улицы и не были достаточно широки для них. Не слышно было стука подков, всюду стояла тишина. Двери домов плавно закрывались, когда мы проходили мимо.

На улицах оказалось мало прохожих, и те немногие, кого мы встречали, – все худые, словно истощенные болезнью, с изрубцованными лицами, лишенными растительности, с прищуренными глазами, – быстро и осторожно проскальзывали мимо, не глядя на нас. Их бедные белые одежды, капюшоны на бритых головах, красные хлопчатобумажные шали на плечах и босые ноги у всех были так одинаковы, что казались почти присвоенной им формой. На базаре мы не нашли ничего, что стоило бы купить.

Вечером зазвонил телефон. Шериф позвал к аппарату Сторрса. Он спросил, не угодно ли тому будет послушать его оркестр. Сторрс с удивлением переспросил: „Какой оркестр?“ – и поздравил его святейшество с успехами в светской жизни. Шериф объяснил, что в Главном штабе в Хиджазе при турках имелся духовой оркестр, который играл каждый вечер у генерал-губернатора; когда же генерал-губернатор был взят в плен Абдуллой, вместе с ним оказался захвачен и оркестр. Остальных пленных интернировали в Египет, но музыканты оставались в Мекке ради увеселения победителей.

Шериф Гуссейн положил трубку на стол в своей приемной, и мы, поочередно, торжественно приглашаемые к телефону, слушали игру оркестра во дворце в Мекке, на расстоянии сорока пяти миль. И когда Сторрс выразил шерифу общую благодарность, тот с величайшей любезностью ответил, что оркестр будет отправлен форсированным маршем в Джидду, с тем чтобы играть при нашем дворе.

– А вы доставите мне удовольствие и позвоните от себя по телефону, – сказал он, – чтобы и я мог принять участие в вашем развлечении.

На следующий день Сторрс посетил Абдуллу в его ставке возле гробницы Евы[17], они вместе осмотрели госпиталь, бараки, учреждения города, а также оценили гостеприимство городского головы и губернатора. В промежутках беседовали о деньгах, о титуле шерифа, о его взаимоотношениях с остальными эмирами Аравии, об общем ходе войны и обо всех тех общих местах, которые должны обсуждать посланцы двух правительств. Беседа была скучной, и по большей части я держался в стороне, так как уже пришел к выводу, что Абдулла не может быть тем вождем, который нам нужен.

Общество шерифа Шакира, двоюродного брата Абдуллы и его лучшего друга, показалось более интересным. Шакир, вельможа из Тайфа, с детства был товарищем сыновей шерифа. Никогда еще я не встречал такого переменчивого человека, мгновенно переходящего от ледяного величия к вихрю радостного оживления, – резкого, сильного, могучего, великолепного. Его лицо, рябое и безволосое от оспы, отражало все его переживания, как зеркало.

В этот же вечер Абдулла пришел к обеду с полковником Вильсоном. Мы встретили его во дворце, на ступеньках лестницы. Его сопровождала блестящая свита слуг и рабов, а за ними толпились бледные, худые бородатые люди с изнуренными лицами, в истрепанной военной форме, с музыкальными инструментами из тусклой меди. Махнув рукой в их направлении, Абдулла восхищенно сказал:

– Это мой оркестр.

Музыкантов усадили на скамейки переднего двора, и Вильсон выслал им папирос; мы же направились в столовую, где дверь на балкон была широко открыта, и жадно ловили дуновение морского бриза. Когда мы уселись, оркестр под охраной ружей и сабель свиты Абдуллы начал – кто в лес, кто по дрова – наигрывать надрывающие душу турецкие мелодии. Мы испытывали боль в ушах от невыносимой музыки, но Абдулла сиял. Наконец мы устали от турецкой музыки и попросили немецкой. Один из адъютантов вышел на балкон и крикнул оркестрантам по-турецки, чтобы они сыграли что-нибудь иностранное. Оркестр грянул „Германия превыше всего“ как раз в ту минуту, когда шериф в Мекке подошел к телефону, чтобы послушать нашу музыку. Мы попросили подбавить еще чего-нибудь немецкого, и они сыграли „Праздничный город“, но в середине мелодия перешла в нестройные звуки барабана. Кожа на барабанах в сыром воздухе Джидды обмякла. Музыканты попросили огня. Слуги Вильсона с телохранителем Абдуллы принесли им несколько охапок соломы и упаковочных ящиков. Они стали согревать барабаны, поворачивая их перед огнем, а потом грянули то, что они называли „Гимном ненависти“, хотя никто не смог бы признать в нем ничего европейского. Кто-то сказал, обращаясь к Абдулле:

– Это марш смерти.

Абдулла широко открыл глаза, но Сторрс, поспешивший прийти на выручку, обратил все это в шутку. Мы послали вознаграждение вместе с остатками нашего ужина несчастным музыкантам, которые возвращение домой предпочли бы нашим похвалам.

Поездка к Фейсалу

На следующее утро я уехал на судне из Джидды в Рабег, где находилась главная квартира шерифа Али, старшего брата Абдуллы. Когда Али прочел приказ своего отца немедленно препроводить меня к Фейсалу, он пришел в замешательство, но не мог ничего поделать. Итак, Али предоставил мне своего великолепного верхового верблюда, оседлав его своим собственным седлом и покрыл роскошным чепраком и подушками из недждской[18] разноцветной кожи, украшенными заплетенной бахромой и сеткой из вышитой парчи.

В качестве верного человека, который проводил бы меня в лагерь Фейсала, он выбрал Тафаса из племени хавазим-гарб, с которым шел его сын.

Али не позволил мне двинуться в путь до захода солнца, дабы никто из свиты не увидел, что я покидаю лагерь. Он сохранял мое путешествие в тайне даже от своих рабов и дал мне арабский плащ и головное покрывало (сомаду), чтобы я, закутавшись в них и скрыв свой мундир, казался во мраке арабом на верблюде.

Я не взял с собою ничего съестного. Али велел Тафасу накормить меня в бир (колодце) Эль-Шейх, ближайшем селении, в шестидесяти милях от Рабега, и самым строгим образом велел ему ограждать меня в пути от вопросов любопытных, избегая всяких лагерей и случайных встреч.

Мы миновали пальмовые рощи, которые опоясывали разбросанные дома селения Рабег, и поехали вдоль Техамы, песчаной и лишенной четких очертаний полосы пустыни, окаймляющей западный берег Аравии на сотни уныло-однообразных миль, между морским побережьем и прибрежными холмами.

Днем равнина нестерпимо раскалилась, после чего вечерняя прохлада казалась приятной. Тафас молча вел нас вперед. Верблюды беззвучно шагали по мягким, ровным пескам. Мы ехали по дороге, которая была дорогой паломников. По ней шли бесчисленные поколения народов Севера, чтобы посетить Святой город, неся с собой дары. И мне казалось, что восстание рабов[19], может быть, является в известном смысле обратным паломничеством, возвращением на север, к Сирии, заменой одного идеала другим – прошлой веры в Откровение верой в свободу. Около полуночи мы сделали привал. Я плотно закутался в свой плащ, нашел в песке впадину, соответствующую моему росту, и прекрасно проспал в ней почти до зари.

Как только Тафас почувствовал, что воздух похолодел, он поднялся, и две минуты спустя мы, раскачиваясь, опять двинулись вперед. Через час уже совсем рассвело, когда мы стали взбираться на низкую гряду лавы, которую ветер почти занес песком.

За гребнем дорога спускалась к широкой, открытой местности равнины Мастур.

Мой верблюд был отрадой для меня: я еще никогда не ездил на подобном животном. В Египте не было хороших верблюдов, а выносливые и сильные верблюды Синайской пустыни не имеют прямой, мягкой и быстрой поступи великолепных верховых животных арабских эмиров.

У самого северного края Мастура мы нашли колодец. Возле него высились обветшавшие стены когда-то стоявшей здесь хижины, а напротив них имелось небольшое укрытие из пальмовых листьев и ветвей, под которым сидело несколько бедуинов. Мы не поздоровались с ними. Тафас повернул к разрушенным стенам, и мы спешились. Я сел в их тени, пока он со своим сыном поил животных водой из колодца.

Колодец имел около двадцати футов в глубину, а для удобства путешественников, у кого не было веревки, как у нас, в колодце устроили спуск с выступами в углах для рук и ног, чтобы можно было добираться к воде и наполнять мехи.

Ленивые руки набросали столько камней в колодец, что его дно оказалось наполовину завалено, и воды было немного. Абдулла закинул свои развевающиеся рукава за плечи, подоткнул платье за пояс для патронов и начал проворно лазать вверх и вниз, принося каждый раз четыре-пять галлонов воды, которые выливал для наших верблюдов в каменное корыто, находившееся позади колодца. Верблюды выпили каждый около пяти галлонов воды, так как только накануне их поили в Рабеге. Затем мы пустили их немного попастись, пока отдыхали сами, наслаждаясь легким ветерком с моря. Абдулла курил папиросу, полученную в награду за свои труды. К колодцу подошли люди племени гарб, гоня перед собой большое стадо молодых верблюдов, и начали их поить, послав одного из своих слуг вниз в колодец с большим кожаным ведром, которое другие принимали, передавали из рук в руки под ритм громкого, отрывистого пения.

Пока мы наблюдали за ними, с севера быстро, легкой рысью к нам подъехали два всадника на чистокровных верблюдах. Оба были молоды. Один из них вырядился в пышное кашемировое платье, на голове у него была чалма, богато расшитая шелками. Другой был одет скромнее – в белое бумажное платье, с красным бумажным головным покрывалом. Они спешились за колодцем. Одетый более богато легко спрыгнул на землю, не заставив верблюда опуститься на колени, и, протянув своему спутнику веревку, сказал небрежно:

– Напои их, а я пройду наверх, чтобы отдохнуть.

Он сел под нашей стеной, покосившись на нас с напускным равнодушием, затем предложил нам папиросу, которую только что свернул, лизнув языком, и спросил:

– Вы едете из Сирии?

В свою очередь я деликатно осведомился, не из Мекки ли он, на что он также не дал прямого ответа. Мы поговорили немного о войне и о худобе арабских верблюдиц.

Между тем другой всадник стоял около нас, держа веревку и, вероятно, ожидая, пока гарб закончат поить свое стадо, чтобы занять свою очередь. Но тут наш молодой собеседник крикнул:

– В чем дело, Мустафа? Напои их сейчас же.

Слуга подошел и сказал угрюмо:

– Они меня не пустят.

– Черт подери, – закричал в раздражении хозяин, вскочив на ноги, и три или четыре раза ударил несчастного Мустафу хлыстом по голове и по плечам. – Пойди попроси их!

Мустафа взглянул на него с обидой, удивлением и таким гневом, как будто готов был ударить в ответ, но сдержался и побежал к колодцу. Гарб, пораженные этой сценой, уступили ему место и позволили поить верблюдов из наполненного ими корыта. Затем они стали перешептываться:

– Кто это?

Мустафа ответил:

– Двоюродный брат нашего господина из Мекки.

Тотчас же два гарба побежали, развязали тюк у одного из своих седел и, вынув оттуда корм, разложили перед обоими верблюдами господина из Мекки зеленые листья и почки терна.

Молодой шериф с удовлетворением смотрел на них. Когда его верблюд насытился, он медленно, но ловко сел в седло, устроился поудобнее и на прощание приветствовал нас, призывая милости неба на арабов. Мы пожелали ему доброго пути, и он направился к югу, в то время как Абдулла вывел наших верблюдов и мы двинулись к северу. Через десять минут я услышал кряхтение старого Тафаса и увидел насмешливые морщинки на его лице.

– Что с вами, Тафас? – спросил я.

– Господин, вы видели этих двух всадников у колодца?

– Шерифа и его слугу?

– Да, но это был шериф Али Ибн эль-Гуссейн из Модига и его двоюродный брат, шериф Мохсин, вожди клана харита, кровные враги рода масрух. Они боялись задержаться или совсем не получить воды, если их узнают арабы. Поэтому они выдавали себя за хозяина и слугу из Мекки. Видели ли вы, в какую ярость пришел Мохсин, когда Али ударил его? Али – дьявол. Еще одиннадцати лет он бежал из родительского дома к своему дяде, обкрадывавшему богомольцев на продуктах. Он прожил у дяди подручным в течение многих месяцев, пока отец не нашел его. Он участвовал вместе с нашим шерифом Фейсалом с первых же дней в сражении под Мединой и вел клан атейба на равнины, окружающие Аар и бир Дервиш. Это было сражение на верблюдах[20]. Али не взял бы с собой человека, который не умел бы делать того, что умел делать он, – бежать за верблюдом, держась одной рукой за седло, а в другой неся ружье. Дети харита – дети войны.

Впервые старик был так многоречив.

Мы ехали до захода солнца, когда перед нами открылся вид на поселок бир Эль-Шейх. Мы въехали на его широкую, просторную улицу и сделали привал.

После нескольких сказанных шепотом слов и длительного молчания Тафас купил муку, из которой он замесил тесто и сделал лепешку. Он закопал ее в горячую золу, которую раздобыл у женщины, по-видимому его знакомой. Когда лепешка испеклась, он вынул ее из огня и похлопал, чтобы стряхнуть золу. Потом мы разделили ее между собой, тогда как Абдулла пошел промышлять для себя табак.

Мне сказали, что у подножия южного откоса имелось два обложенных камнем колодца, но я не был расположен пойти взглянуть на них, так как длительная езда в течение целого дня утомила меня, а зной равнины измучил. Моя кожа покрылась волдырями, а глаза болели от ослепительного блеска серебряных песков и сияющих булыжников пустыни.

Последние два года я провел в Каире, сидя целые дни за конторкой, с трудом сосредоточиваясь в маленькой, переполненной народом комнате, отвечая на сотни вопросов, и был лишен всякого физического упражнения, кроме ежедневной прогулки от конторы до гостиницы. Поэтому новизна положения была для меня очень тяжела, так как я не имел возможности постепенно привыкнуть к палящему зною арабского солнца и к монотонному шагу верблюдов. А ведь предстоял еще переход в этот вечер и долгий путь на следующий день, чтобы достигнуть лагеря Фейсала. Поэтому я почувствовал сожаление, когда наш двухчасовой отдых закончился и мы, снова сев на верблюдов, поехали в кромешной тьме, спускаясь в долины и вновь поднимаясь из них.

В замкнутых ложбинах воздух был знойный, но на открытых местах свежий и возбуждающий. Под нами, должно быть, расстилалась ровная песчаная почва, так как мы беззвучно продвигались вперед, и я все время впадал в дрему, чтобы через несколько секунд внезапно и тревожно просыпаться и инстинктивно хвататься за седло, восстанавливая равновесие, нарушенное каким-нибудь неверным шагом верблюда.

Стоял густой мрак, и глаз не мог уловить неясных очертаний местности. Наконец, спустя много времени после полуночи, мы остановились для отдыха. Я завернулся в свой плащ и заснул в очень уютном песчаном ложе, перед которым Тафас привязал моего верблюда, поставив его на колени.

А через три часа мы опять двинулись в путь, освещаемый светом заходящего месяца. Когда мы вышли из теснин на широкий простор, над которым кружился резкий ветер, начало светать.

В окрестностях бир Ибн Гасани у нас была замечательная встреча.

Мы переехали обширную равнину. Из-за каких-то строений вышел старик, оказавшийся болтливым погонщиком верблюдов, и тяжелым шагом приблизился к нам. Он назвал себя Халлафом и был преувеличенно любезен. Его приветствие выразилось в потоках надоедливой болтовни; после нашего ответа на приветствие он попытался вовлечь нас в разговор. Однако Тафас старался от него отделаться и ограничивался короткими ответами. Халлаф не унимался и в конце концов, желая выглядеть в наших глазах лучше, нагнулся, порылся в своей седельной сумке и вытащил маленький эмалированный горшочек, который занимал добрую половину его багажа, и достал оттуда нечто. Это была старая пресная лепешка, пропитанная маслом, когда она была еще теплой. Разломить ее можно было только с большим трудом. Перед едой лепешка посыпается кристаллическим сахаром и разминается пальцами. Я чуть дотронулся до нее. Тафас и Абдулла уделили хлебу больше внимания.

Теперь мы были друзьями, и болтовня началась снова. Халлаф рассказал нам о последней битве и про несчастье, случившееся с Фейсалом накануне. По-видимому, он был выбит из верхнего участка вади[21] как Сафра и сейчас находился в Хамре, недалеко от нас; по крайней мере, Халлаф считал, что он там. Мы могли узнать об этом с достоверностью в ближайшей деревушке по нашей дороге. Сражение не было кровопролитным, но все несчастные случаи пришлись на соплеменников Тафаса и Халлафа: он назвал нам все имена и рассказал о ранении каждого.

Впоследствии выяснилось, что Халлаф был на жалованье у турок и часто им доносил о том, что происходило за бир Ибн Гасани.

В усилившемся дневном свете мы увидали как раз справа от нас селение. Маленькие домишки, коричневые и белые, теснящиеся ради безопасности друг возле друга, казались кукольными. Они выглядели еще более одинокими, чем сама пустыня. Пока мы созерцали их, надеясь увидеть там хоть какое-нибудь проявление жизни, солнце быстро взошло.

Повернув направо, мы спускались на протяжении нескольких миль с горы к высоким утесам. Мы объехали их и внезапно очутились в долине вади Сафра, у цели нашей поездки, в середине Васты – ее самой крупной деревни. Дома Васты казались гнездами, лепящимися к склонам гор.

Наконец мы добрались до долины. Посредине ее, между двумя пальмовыми рощами, протекал прозрачный ручей, окруженный густой травой и цветами. Мы задержались здесь на минуту, чтобы дать верблюдам напиться. Вид травы принес быстрое облегчение нашим глазам после того, как они целый день созерцали лишь резкий блеск булыжников. Я даже невольно взглянул вверх, чтобы посмотреть, не закрыли ли облака солнечного лика.

Мы проехали через поток к саду, из которого тот, искрясь, выбегал в каменистое ложе, а затем свернули вдоль обмазанной глиной стены сада под сень его пальм, направляясь к другим, стоящим отдельно хижинам.

Мы поехали по небольшой улочке. Дома были такие низкие, что мы из седла видели сверху их глиняные крыши. Тафас остановился у дома побольше и постучал в ворота его неогороженного двора. Нам открыл раб, и мы спешились в молчании. Тафас привязал верблюдов, распустил им подпруги и насыпал перед ними свежего сена, набрав его из душистого стога позади ворот. Затем он повел меня в парадную комнату дома, темную и чистую, с глиняными стенами. Мы уселись на циновку из пальмовых листьев, лежавшую под балдахином. Дневной зной в душной долине все усиливался. Мы легли. Жужжание пчел в садах и мух, носящихся возле наших защищенных покрывалами лиц, усыпило нас.

Когда мы проснулись, обитатели дома уже приготовили для нас хлеб и финики. Закусив, мы опять сели на верблюдов и поехали вдоль прозрачной, тихой речки, пока она не скрылась в пальмовых садах, за их низкими стенами, сложенными из иссушенной солнцем глины.

Между корнями деревьев были проложены небольшие каналы в один-два фута глубиной, расположенные таким образом, чтобы вода, направляемая из каменного русла, могла орошать каждое дерево по очереди. Источник воды находился в общинном владении и распределялся между владельцами по минутам или часам, по дням или неделям, смотря по обычаю. Вода была немного солоновата, что и требовалось для лучших сортов пальм, но в то же время она была достаточно пресной в колодцах частных владельцев в небольших рощах. Эти колодцы попадались очень часто, и вода в них была на расстоянии трех-четырех футов от поверхности земли. Дорога привела нас к центру деревни и базару. Лавки были убоги, и все кругом казалось пришедшим в упадок. В прошлом Васта была многолюдна и, говорят, состояла из тысячи домов, но однажды огромная стена воды, обрушившаяся на деревню из вади Сафра, смыла насыпи вокруг многих садов и унесла пальмы. Некоторые из островков, на которых веками стояли дома, были затоплены; стены домов, размякнув, обратились в глину и погребли под собой несчастных рабов. Все могло бы быть восстановлено, если бы осталась почва. Но сады стояли на земле, оставляемой ежегодным разливом реки, а эта волна воды – высотой восемь футов, не ослабевавшая в своем натиске в течение трех дней – превратила все пространство в голые камни.

Сейчас мы уже видели отряды солдат Фейсала и пасущиеся табуны их верховых верблюдов. К тому моменту когда мы достигли Хамры, каждый закоулок в скалах или заросли деревьев представляли собой бивуак.

Хамра, открывшаяся нашим глазам слева, состояла приблизительно из сотни домов, скрытых садами, разбитыми между насыпями земли высотой до двадцати футов. Мы перешли вброд небольшой ручей и поднялись по обнесенной стенами дороге между деревьями на вершину одной из этих насыпей, где оставили наших опустившихся на колени верблюдов возле ворот двора у длинного низкого дома.

Тафас сказал что-то арабу, который стоял там, держа в руке меч с серебряным эфесом. Тот ввел меня во внутренний двор, в дальнем углу которого, выделяясь в черном просвете дверей, находилась белая фигура человека, напряженно ожидавшего меня. При первом же взгляде я почувствовал, что это был тот, ради кого я приехал в Аравию, – вождь, который доведет восстание арабов до полной победы. Эмир Фейсал казался очень высоким и стройным в своей длинной белой шелковой одежде, с коричневым головным покрывалом, завязанным блестящим ало-золотым шнурком. Его веки были опущены и бледное лицо с черной бородой походило на маску. Он стоял, скрестив руки на кинжале.

Я обратился к нему с приветствием. Эмир ввел меня в комнату и сел на ковер возле дверей. Когда мои глаза привыкли к полумраку, я увидел, что в маленькой комнате находилось много безмолвных фигур, в упор смотревших на меня и на Фейсала. Он сидел неподвижно, опустив глаза; его пальцы медленно играли кинжалом. Наконец он тихо спросил, как я перенес путешествие. Я заговорил о зное, и он, узнав, когда я выехал из Рабега, заметил, что для этого времени года мы ехали быстро.

– А нравится ли вам здесь, в вади Сафра?

– Конечно. Но ведь отсюда далеко до Дамаска.

Мои слова упали подобно мечу, и среди присутствовавших прошел легкий трепет. А затем все застыли на своих местах и на минуту затаили дыхание. Наступило молчание. Фейсал наконец поднял глаза, улыбнулся мне и сказал:

– Хвала Богу, но ведь турки к нам ближе, чем Дамаск.

Мы улыбнулись.

Я встал, и наше первое свидание на этом окончилось.

Фейсал и его отряды

На мягком лугу, под высокими сводами пальм с переплетенными ветвями, я нашел содержащийся в опрятности лагерь солдат египетской армии (под начальством египетского майора Нафи-бея), недавно присланных из Судана сэром Реджинальдом Вингейтом[22] в помощь арабскому восстанию. Они имели при себе батарею горной артиллерии и несколько пулеметов. Сам Нафи был гостеприимным и любезным человеком.

Возвестили о приходе Фейсала и Мавлюда эль-Мухлюса, арабского фанатика из Текрита, который благодаря своему неудержимому национализму уже дважды был разжалован в турецкой армии и провел в Неджде два года, будучи секретарем эмира Ибн Рашида. Он командовал турецкой кавалерией при Шайбе и там был захвачен в плен[23]. Как только эль-Мухлюс услышал о восстании шерифа, он добровольно поступил к тому на службу и был первым кадровым офицером, присоединившимся к Фейсалу. Сейчас он номинально являлся его адъютантом.

Мавлюд эль-Мухлюс с горечью жаловался, что восставшие во всех отношениях скверно экипированы. Это и являлось главной причиной их настоящего опасного положения. Они получали от шерифа ежемесячно тридцать тысяч фунтов стерлингов, но мало муки и риса, мало ячменя, мало винтовок, недостаточно боевых припасов и совершенно не получали ни пулеметов, ни горных орудий, ни технической помощи, ни информации.

Тут я остановил Мавлюда и сказал ему, что мой приезд именно и должен выяснить, в чем они испытывают недостаток, чтобы составить доклад об этом, и что я смогу работать с ними лишь в том случае, если они объяснят мне свое общее положение. Фейсал согласился со мной и рассказал мне историю своего восстания с самого его начала.

Первый натиск на Медину, 10 июня 1916 года, оказался безнадежным делом. Арабы были плохо вооружены и нуждались в боевых припасах, турки же были снабжены великолепно. В самый критический момент клан бен-али дрогнул, и арабы были отброшены от стен. Затем турки открыли по ним огонь из орудий, чем устрашили арабов, непривычных к артиллерийской пальбе. Племена аджейль и атейба отступили на безопасное место и отказались вновь идти на штурм.

Часть соплеменников бен-али объявила турецкому командованию, что они сдадутся, если их деревни будут оставлены в покое. Фахри-паша, с 17 июня командовавший четырнадцатитысячным гарнизоном Медины, заигрывал с ними и, усыпив их бдительность, обложил своими войсками занятое повстанцами предместье Ауали, приказав штурмовать его и перебить всех, кого найдут в его стенах. Сотни жителей были ограблены и заколоты, а дома их сожжены. В огонь одинаково бросали и оставшихся в живых, и трупы. Фахри и его люди учились искусству убивать, уничтожая на севере армян[24].

Это печальное знакомство с турецкой манерой войны потрясло и возмутило всю Аравию, ибо первым правилом войны у арабов является неприкосновенность женщин, вторым – пощада жизни и чести детей, еще неспособных сражаться с мужчинами, и третьим – имущество, которое невозможно унести с собой, должно быть оставлено нетронутым.

Арабы и Фейсал поняли, что они наткнулись на нечто невиданное, и отступили, дабы выиграть время и привести в порядок свои ряды. Не могло быть и речи о сдаче: разграбление Ауали посеяло неискоренимую вражду к туркам и возложило на арабов долг сражаться до последней капли крови. Но им стало ясно, что борьба будет длительной и едва ли они могут ожидать победы, имея единственным оружием старинные, заряжающиеся с дула ружья.

Поэтому они отступили от равнин вокруг Медины в горы и отдыхали, пока Али и Фейсал слали гонца за гонцом в Рабег, где находилась их морская база, чтобы узнать, когда можно ждать прибытия свежих войск, припасов и новых денег.

Восстание началось в свое время внезапно, согласно точному приказу их отца. Но старик, слишком независимый, чтобы посвящать во все своих сыновей, не разработал с ними никаких планов на случай, если борьба затянется. Поэтому пока что они получили лишь немного провианта. Позднее им доставили несколько японских винтовок – в большинстве испорченных. Те стволы, которые все же казались целыми, были настолько непрочны, что разрывались при первом испытании. Денег совершенно не было прислано, но взамен их Фейсал наполнил камнями ящик изрядных размеров, запер его, заботливо обвязал веревкой и, поручив охрану во время дневных переходов собственным рабам, каждый вечер при всех вносил его в свой шатер. Подобными театральными эффектами братья пытались удержать тающие отряды.

Наконец Али отправился в Рабег, чтобы разузнать, что там случилось. Он выяснил, что шейх Гуссейн Мабейриг, старшина местного племени, пришел к твердому выводу, что победу одержат турки (он уже дважды пытался вступать с ними в переговоры, но оба раза терпел полную неудачу), и в соответствии с этим решил, что лучше всего примкнуть к ним. Так как англичане выгрузили на берег для шерифа различные припасы, то он решил присвоить их и тайком перенес на свои склады. Али устроил демонстрацию, послав настоятельное требование своему сводному брату Зейду[25], чтобы тот присоединился к нему с подкреплениями из Джидды. Гуссейн в страхе улизнул в горы и был объявлен вне закона. Оба шерифа овладели его деревнями. Они нашли там запасы оружия и провианта для своих войск на целый месяц. Однако соблазн отдыха оказался для них слишком силен – они обосновались в Рабеге.

Тем самым Фейсал остался в одиночестве и вскоре оказался изолированным, в ложном положении, в полной зависимости от местных запасов. Он терпел это в течение некоторого времени, но в августе воспользовался приездом полковника Вильсона в недавно покоренный Янбу[26], явился к нему и полностью изложил свои неотложные нужды. Он и его рассказ произвели большое впечатление на Вильсона, и тот тут же пообещал батарею горных орудий и несколько „максимов“, причем ими должны были управлять солдаты и офицеры из гарнизона египетской армии, стоящего в Судане. Этим и объяснялось присутствие Нафи-бея и его военных частей в лагере Фейсала.

По их прибытии арабы ободрились и решили, что они стали равны по силе туркам. Но четыре присланные пушки оказались двадцатилетней давности и крупповского производства, с дальнобойностью лишь три тысячи ярдов, а прислуга при них не была достаточно увлечена и воодушевлена для нерегулярной войны. Тем не менее повстанцы двинулись вперед всей массой и оттеснили турецкие аванпосты, а вслед за ними и первые резервы боевой линии, пока Фахри не встревожился. Он сам отправился для осмотра фронта и немедленно прислал к бир Аббасу, близ которого грозила опасность прорыва, подкрепление в три тысячи человек. У турок были полевые орудия и гаубицы, их преимуществом являлось расположение на высокой местности, что способствовало наблюдению за врагом. Они начали тревожить арабов беглой стрельбой, и один снаряд чуть не угодил в палатку Фейсала, когда в ней собрались все старшины. От египетских артиллеристов потребовали, чтобы они открыли ответный огонь и сбили вражеские пушки. Но те вынуждены были заявить, что их орудия бесполезны, так как они не могут бить на десять тысяч ярдов. Египтян подняли на смех, и арабы вернулись обратно в ущелья.

Фейсал был сильно обескуражен. Его люди устали. Он понес большие потери. Его единственная действенная тактика против неприятеля заключалась во внезапных стремительных нападениях на тылы турок, но при этих атаках множество верблюдов было убито, ранено и изувечено. Он не решался взять на себя ведение всей войны в то время, как Абдулла задерживался в Мекке, а Али и Зейд – в Рабеге. Наконец он отступил со своими главными силами, оставив племена гарб поддерживать натиск на турецкий обоз и службу связи путем ряда набегов, подобных тем, которые он сам признавал невозможным продолжать.

И все же он не боялся, что турки опять внезапно бросятся на него. Его неудача в попытках хоть как-нибудь воздействовать на турок не внушала ему ни малейшего уважения к ним. Его позднейшее отступление к Хамре не было вынужденным: оно являлось жестом отвращения к своему явному бессилию, из-за чего он и решил хотя бы на короткое время вернуть себе достоинство в отдыхе.

Я спросил Фейсала, каковы сейчас его планы. Он ответил, что до падения Медины они неизбежно связаны с Хиджазом и арабы должны плясать под дудку Фахри. По его мнению, турки стремятся вернуть себе Мекку. Их главная сила сейчас заключается в летучей колонне, которую они могут двинуть на Рабег, избрав любую дорогу, что держит арабов в постоянной тревоге. Пассивная оборона гор Джебель-Субха[27] уже показала, что арабы не способны к этому роду ведения войны. Когда враг приходит в движение, они должны быть нападающей стороной.

Мавлюд, который во время нашей продолжительной беседы беспокойно ерзал на своем месте, не смог дольше сдерживаться и крикнул:

– Не пишите о нас историй. Единственное, что необходимо, это сражаться и еще раз сражаться, убивая турок. Дайте мне батарею шнейдеровских горных орудий и пулеметов, и я все закончу мигом. Мы все болтаем да болтаем, но ничего не делаем.

Я с жаром возразил ему, и Мавлюд, великолепный боец, считавший выигранную победу поражением, если он не мог показать хоть одной раны в доказательство своего участия в бою, вступил со мной в горячий спор. Мы спорили, а Фейсал сидел рядом и довольно улыбался, глядя на нас.

Для него подобный разговор являлся праздником. Его воодушевила даже такая безделица, как мой приезд, так как он был человек настроений, колеблющийся между воодушевлением и отчаянием, а сейчас вдобавок еще смертельно уставший. Он выглядел намного старше своего тридцати одного года. Его темные, привлекательные глаза, слегка раскосые, были налиты кровью, а впалые щеки изборождены глубокими складками. Его природа противилась размышлениям, так как они нарушали быстроту его действий. Он был высок, грациозен и силен, с величественной поступью и царственной посадкой головы. Движения его были порывисты. Он обнаруживал большой темперамент, порой даже безрассудство, и был резок в переходах. Его личное обаяние, храбрость и некоторая хрупкость – единственная слабость этого гордого характера – делали Фейсала кумиром его сторонников. Позднее он доказал, что может платить доверием за доверие, подозрением за подозрение. В нем было больше сарказма, чем юмора.

Пройденная им школа в качестве одного из приближенных Абдул Гамида[28] сделала из него большого дипломата. Военная служба у турок дала ему знание тактики. Жизнь в Константинополе и знакомство с турецким парламентом приблизили Фейсала к пониманию европейской жизни и манер.

Он был наблюдателен и умел оценивать людей. Если бы у него хватило сил осуществить свои мечты, он пошел бы очень далеко, ибо всецело погружался в свою работу и жил только ею. Но следовало опасаться, что он может истощить себя, пытаясь сделать что-либо чрезмерное, всегда ставя цель, превышающую реальные возможности, либо умереть от переутомления. Его люди рассказали мне, как после долгого сражения, в котором нужно было и защищаться самому, и руководить нападением, и воодушевлять войска, он физически изнемог и его в бессознательном состоянии унесли с поля боя с выступившей пеной у рта.

Между тем казалось, что в лице Шейсала, если только хватит сил, чтобы удержать его, мы имели пророка, который мог воплотить в жизнь идею восстания арабов. Это было больше того, на что мы раньше надеялись, гораздо больше, чем заслуживало наше нерешительное поведение. Цель моей поездки казалась достигнутой.

Я должен был тотчас кратчайшим путем направиться с известиями в Египет.

Сумерки сгустились в ночь. Вереница рабов с лампами пробралась к нам по извилистым тропам между пальмовыми стволами, и мы с Фейсалом и Мавлюдом вернулись через сад обратно к домику, еще полному ожидающих нас людей. Мы вошли в душную комнату, где собрались ближайшие друзья Фейсала, и все вместе сели за дымящиеся чаши с рисом и мясом, поставленные рабами на ковры.

На следующее утро я встал рано и бродил между войсками Фейсала со стороны Хейфа, пытаясь в течение одной минуты определить их настроение. Я всемерно стремился беречь время, так как за десять дней необходимо было собрать впечатления, которые в обычных условиях стали бы при моей черепашьей медлительности плодом многонедельных наблюдений.

Действительно, здесь требовалось личное донесение. В этой бескрасочной, технической войне малейшая экзотика вызывала всеобщее ликование, и сильнейшим приемом Мак-Магона являлось использование еще не проснувшегося воображения Генерального штаба.

Я верил в арабское движение и всегда был уверен, что оно стремится расчленить Турцию. Но командованию в Египте не хватало веры, и там привыкли к мысли, что на поле битвы от арабов не приходится ждать ничего путного. Подчеркнув, как сильно стремление этих романтиков гор к их святыням, я мог бы привлечь к ним симпатии в Каире для оказания повстанцам необходимой помощи.

Люди радостно встречали меня. Под каждой большой скалой или кустом они валялись, как ленивые скорпионы, отдыхая от зноя и освежая свои смуглые тела прикосновениями к прохладным под утренней сенью камням. Сначала из-за моего хаки они принимали меня за турецкого офицера, дезертировавшего к ним, и высказывали добродушные, но жуткие предположения о том, как они со мной расправятся.

Они были в диком возбуждении, крича, что война может продолжаться хоть десять лет. Сейчас было самое сытое время, какое когда-либо знавали здесь, в горах. Шериф кормил не только воинов, но и их семьи и платил каждому пешему по два фунта в месяц и по четыре за верблюда. Не что иное не стало бы причиной такого чуда, как сохранение под ружьем в течение пяти месяцев армии, состоящей из различных племен.

Действующий состав ее рядов постоянно менялся, подчиняясь велениям плоти. Семья владела одной винтовкой, и сыновья служили по очереди, каждый в течение нескольких дней. Женатые мужчины делили время между лагерем и женой, а иногда целый клан, устав от скучных обязанностей, предавался отдыху. Из восьми тысяч людей Фейсала одна тысяча составляла десять верблюжьих корпусов, а остальные были горцы. Они служили лишь под началом шейхов своего племени, сами налаживая для себя питание и средства передвижения.

Кровавые распри были улажены и действительно в районе влияния шерифа прекратились: племена билли и джухейна, атейба и аджейль жили и сражались рука об руку в армии Фейсала. Но в то же время одно племя подозрительно относилось к другому и в пределах каждого племени никто вполне не доверял своему соседу. Каждый мог всем сердцем ненавидеть турок и обычно ненавидел их, но в то же время не отказывался от мысли свести счеты на поле брани с семейным врагом.

Свойственная арабам беспечность делала их падкими на добычу, отнятую у неприятеля, и подстрекала разбирать железнодорожное полотно, грабить караваны и красть верблюдов. Но они были слишком свободолюбивы, чтобы повиноваться приказам или сражаться в строю. Человек, который прекрасно сражается в одиночку, по большей части оказывается скверным солдатом, и эти бойцы казались мне неподходящим материалом для военной муштровки. Но если бы мы вооружили их легкими автоматическими ружьями типа „льюиса“, чтобы они сами с ними справлялись, повстанцы могли бы удержать свои горы.

Хиджазская война была борьбой скалистой, гористой, бесплодной страны, дикой орды горцев против врага, настолько избалованного, благодаря помощи немцев, снаряжением, что он почти потерял способность к ведению войны в диких условиях. Холмистая местность была раем для лазутчиков. Долины, служившие единственными удобопроходимыми дорогами, на целые мили являлись не столько долинами, сколько безднами и ущельями, шириной иногда двести ярдов, а иногда лишь двадцать, с частыми поворотами и изгибами, глубиной от одной до четырех тысяч футов, лишенные всякого прикрытия, защищенные с обеих сторон гранитом, базальтом и порфиром. Это не были гладкие скаты, но зазубренные, раздробленные глыбы, громоздящиеся тысячами зубчатых обломков, твердых как металл и почти столь же острых.

Мне, как свежему человеку, казалось невозможным, чтобы турки могли рискнуть пробиваться здесь, если только они не используют предательство каких-либо горных племен.

Единственным тревожным фактором казался успех турок в устрашении арабов артиллерией. Звук пушечного выстрела заставлял повстанцев искать укрытия на всем расстоянии, куда он долетал. Арабы соизмеряли разрушительную силу оружия с производимым им шумом. Они не боялись пуль и в действительности чересчур пренебрегали смертью: лишь смерть от пушечного снаряда была для них невыносимой. Мне казалось, что их уверенное настроение восстановится лишь в том случае, если они получат пушки, безразлично в каком состоянии, но производящие грохот. Начиная от великолепного Фейсала и заканчивая последним оборванным юнцом, единственной темой разговоров в армии была артиллерия, артиллерия и артиллерия.

При ближайшем знакомстве меня поразила сила восстания. Эта густонаселенная область внезапно изменила свой характер, превратившись из случайного сборища бродячих воришек в войска повстанцев против Турции, сражавшиеся, разумеется, не нашими способами, но по-своему достаточно ожесточенно – вопреки религии, которая должна была бы объединить Восток в священной войне против нас[29]. В военной зоне среди племен наблюдался нервный подъем, свойственный, по моему мнению, национальным восстаниям, но поражающий уроженца страны, так давно завоевавшей свою свободу, что она, подобно воде, утратила для него всякий вкус.

Позднее я вновь встретился с Фейсалом и обещал ему сделать все, что окажется в моих силах: мое начальство устроит базу в Янбу, где исключительно для него сложат на берегу в складах разнообразнейшие припасы, в которых он нуждается. Мы попытаемся доставить ему офицеров-добровольцев из среды военнопленных, захваченных в Месопотамии или во время попытки турок переправиться через Суэцкий канал. Мы сформируем артиллерийские и пулеметные команды из солдат, содержащихся в концентрационных лагерях, и снабдим их горными орудиями и легкими пулеметами, какие только можно будет добыть в Египте. Наконец, я посоветую, чтобы сюда послали в качестве советников офицеров британской армии, специалистов и с ними офицеров для связи во время походов.

В этот раз наша беседа носила приятнейший характер и закончилась изъявлениями Фейсалом горячей благодарности и пожеланием моего возвращения, как только это окажется возможным. Я объяснил, что мои служебные обязанности в Каире (руководство Арабским бюро[30]) исключают походную работу, но, быть может, мое начальство разрешит мне позднее посетить его вторично, когда его нынешние нужды будут удовлетворены и продвижение войск восставших вперед будет успешно развиваться. Пока же я прошу его облегчить мне возвращение на берег, чтобы отправиться в Египет.

Благодаря Фейсалу я получил эскорт из местных шерифов, который доставил меня в Янбу через многие мили высоких бесплодных холмов, рассеченных, словно волосы пробором, орошенными долинами. Янбу, незначительное поселение, гостеприимно встретило нас. Его правитель приютил меня на время, пока „Сува“ под командой капитана Бойля не вошла в гавань и не приняла меня милостиво к себе на борт. „Милостиво“, так как после многих дней верховой езды я пребывал в ужасном виде. Голова моя была повязана туземным покрывалом, а на Королевском флоте всех туземцев считали просто пьяницами.

Бойль, как старший морской офицер на Красном море, должен был бы служить образцом для остальных, но он восседал на тенистой стороне своего мостика, настолько поглощенный чтением „Американской конституции“ Брайса, что в течение дня говорил мне не больше десятка слов.

В Джидде я застал „Евриалус“ с адмиралом сэром Росслином Вэмиссом на борту, направлявшимся в Порт-Судан, откуда он собирался навестить в Хартуме[31] сэра Реджинальда Вингейта. Сэр Реджинальд, как сердар[32] египетской армии и генерал-губернатор Судана, был назначен начальником британских военных сил, участвовавших в арабском движении. Мне было необходимо сообщить ему свои впечатления. Поэтому я попросил адмирала перевезти меня через море и предоставить мне место в его поезде при поездке в Хартум. После перекрестного допроса он с готовностью на это согласился.

Активный ум и интеллигентность Вэмисса способствовали тому, что он заинтересовался арабским восстанием с момента его возникновения. На своем флагманском судне он неоднократно подоспевал в критические минуты, чтобы протянуть руку помощи, и много раз изменял свой маршрут, дабы оказать поддержку береговым операциям, что, собственно, являлось делом не флота, а армии. Он давал арабам пушки и пулеметы, высаживал на берег десанты и оказывал техническую помощь безграничными транспортными средствами и содействием флота. Он получал истинное удовольствие, удовлетворяя просьбы и выполняя их даже в большей мере, чем от него ждали.

В Хартуме к Аравии относились равнодушно, что особенно побудило меня ознакомить сэра Реджинальда Вингейта с длинными отчетами, в которых я указывал, насколько многообещающим является положение. Главная нужда заключалась в умелой поддержке, и кампания, безусловно, развернулась бы успешно, если бы к арабским вождям прикомандировали в качестве технических советников нескольких кадровых британских офицеров, компетентных в своем деле и говорящих по-арабски.

Вингейт был рад услышать такую положительную оценку вещей, поскольку уже многие годы мечтал об арабском восстании.

По прошествии двух или трех дней, проведенных мной в Хартуме, я выехал в Каир, зная, что одно ответственное лицо уже согласилось со мной во всем. После Аравии и Судана поездка по Нилу показалась мне праздником.

Неудачи у Янбу

Пробыв несколько дней в Каире, я получил от своего начальника генерала Клейтона приказ вернуться в Аравию к Фейсалу. Так как мне это было совершенно не по нутру, я настаивал на своей полной непригодности для подобного поручения. Я заявлял, что ненавижу ответственность (ясно, что при добросовестной работе пост советника являлся ответственным) и что в течение всей жизни я с большим удовольствием имел дело с предметами, чем с людьми, и с отвлеченными мыслями, чем с предметами. Я не похож на солдата и ненавижу солдатчину, а между тем сердар мог бы телеграфировать в Лондон о присылке нескольких кадровых офицеров, достаточно компетентных, чтобы руководить войной арабов.

Клейтон ответил мне, что до их приезда могут пройти месяцы, в то время как Фейсалу следует быть связанным с нами и Египет должен быстро узнавать его нужды. Я был вынужден уехать – бросить „Арабский бюллетень“[33], основанный мной, географические карты, которые я хотел составить, всю свою работу, деятельность, которую я так любил, в которой мне помогало полученное мной образование, и взять на себя роль, к которой я не чувствовал никакой склонности!

Мой путь лежал через Янбу, ныне базу армии Фейсала. Когда я отправился оттуда в глубь страны, чтобы попасть к последнему, пришли известия о поражении турок. Разведывательный отряд их кавалерии и верблюдов продвинулся слишком далеко в горы, арабы настигли и рассеяли его.

Итак, начало моего пути прошло при счастливых предзнаменованиях. Ответственность за путешествие была возложена на шерифа Абд эль-Керима, вождя племени джухейна в районе Янбу. Шерифа сопровождало трое или четверо его людей, все верхом. Наше передвижение совершалось очень быстро, так как Абд эль-Керим славился как великолепный ездок, гордящийся тем, что он ездит втрое быстрее среднего верхового. Верблюд был не мой; погода была холодная и облачная, поэтому я не возражал. Мы ехали легкой рысью, без перерыва, в течение трех часов.

После отдыха мы снова тронулись в путь и, после часовой бешеной скачки, в темноте достигли подножия невысокой цепи гор. Мы пересекли ее по узкой песчаной долине, в которой дул сильный ветер. Так как за несколько дней перед тем здесь несся поток, к счастью для наших выбившихся из сил верблюдов, почва стала твердой, но подъем был крут, и нам пришлось брать его шагом. Мне это было приятно, но Абд эль-Керим так разгневался на это, что, когда мы по прошествии часа достигли вершины, он пустил своего верблюда вскачь, проделав спуск со стремительной быстротой за каких-нибудь полчаса. Затем равнина снова развернулась перед нами, и мы достигли расположенных за нею плантаций Нахль-Мобарека с обширными финиковыми садами.

Конец ознакомительного фрагмента.