Вы здесь

Семейство Таннер. Глава пятая (Роберт Вальзер, 1907)

Глава пятая

Себастиан – молодой поэт из тех, что декламируют свои стихи публике с небольших подмостков. При этом по причине излишней порывистости он обычно выглядел довольно смешно. В юные годы он сбежал от родителей, в шестнадцать лет очутился в Париже, а в двадцать вернулся. Отец его служил дирижером в городке, где жила сестра трех братьев Таннер, Хедвиг. Там Себастиан вел на удивление праздную жизнь, целыми днями сидел в своей пыльной мансардной каморке или валялся на узкой кровати, где ночами спал, не давая себе ни малейшего труда приготовить ее ко сну. Родители считали его безнадежным и позволяли делать все, что заблагорассудится. Денег они ему не давали, полагая, что им незачем оплачивать причуды сына, которыми он только и занимался. К серьезному учению Себастиана было уже не сподвигнуть; с какой-нибудь книгой под мышкой или в кармане он бродил в горах по лесам, часто по нескольку дней кряду не появляясь дома, ночевал, коли погода худо-бедно позволяла, в полуразрушенных хижинах, куда никто, даже нелюдимые суровые пастухи, не заглядывал, на пастбищах, расположенных ближе к небесам, чем к человеческой цивилизации. Ходил он все время в одном и том же затасканном костюме из светло-желтого сукна, отпустил бороду, но в остальном очень старался иметь вид приятный и опрятный. О своих ногтях пекся больше, чем об уме, который у него попросту одичал. Он был красив, а так как все знали, что он сочиняет стихи, вокруг его персоны распространялся полусмехотворный-полумеланхоличный волшебный ореол, и в городе хватало разумных людей, которые искренне сочувствовали этому молодому человеку и, по возможности, принимали в нем самое сердечное участие. Поскольку он отличался общительностью и был превосходным собеседником, его часто приглашали на вечеринки и таким манером немного вознаграждали за то, что мир не ставил перед ним иных задач, способных удовлетворить его стремление к действию. Этим стремлением Себастиан обладал в высокой степени, только вот он слишком уж выбился из колеи общепринятого и предписанного. Быть может, стремился чересчур неистово, а теперь, когда понял, что от его стремления мало толку, вовсе потерял охоту стремиться к чему-либо. Играл на лютне песни, которые сам сочинял, и пел приятным, мягким голосом. Единственная – правда, большая – несправедливость, которую ему причинили, заключалась в том, что еще в школе все осыпали его ласками и внушили ему, будто он чуть ли не гений. Как глубоко запечатлевается этакая гордая фантазия в восприимчивом мальчишеском сердце! Взрослые женщины любили общество рано повзрослевшего, всепонимающего отрока, который казался им невероятно привлекательным, и тем наносили ущерб его человеческому развитию. Себастиан часто говаривал: «Время моего блеска давно позади». Ужасно слышать такое от столь молодого человека. В самом деле, чем бы он ни занимался, к чему бы ни стремился, что бы ни начинал, все это он делал с усталым, холодным, безучастным сердцем, а потому не делал вовсе ничего, просто играл в игры сам с собою. Хедвиг однажды сказала ему: «Себастиан, послушайте, я думаю, вы часто сами себя оплакиваете». Он кивнул в подтверждение. Хедвиг сочувствовала ему и порой давала немного денег или еще что-нибудь, лишь бы чуточку скрасить его жизнь. Вот и на сей раз, отправившись к братьям, она взяла его с собой. В тот вечер, когда Клара блаженствовала, Клаус был печален и одинок, Симон – счастлив, а Каспар – взволнован и весел, оба они, Хедвиг и ее поэт, медленно и в молчании, тоже прогуливались по берегу. Что тут скажешь – вот они и молчали. Каспар подошел к ним:

– Я слыхал, вы работаете над стихотворением, в котором намереваетесь отразить содержание вашей жизни. Но как можете вы передать жизнь, ведь вы еще толком не жили. Посмотрите на себя: вы сильны и молоды, а хотите забиться за письменный стол и воспевать свою жизнь в стихах. Займитесь этим, когда вам стукнет пятьдесят. Я, между прочим, считаю постыдным для молодого человека кропать стихи. Это не работа, а всего-навсего пристанище для бездельников. Я бы слова не сказал, если бы ваша жизнь была прожита до конца и завершилась каким-нибудь большим умиротворяющим событием, которое дает человеку право оглянуться на ошибки, добродетели и заблуждения. Вы же как будто никогда еще не делали ошибок и опять-таки никогда не совершали добрых дел. Сочиняйте, только когда станете грешником или ангелом. А лучше не сочиняйте вовсе…

Каспару Себастиан не нравился, потому он и насмехался над ним. Трагические фигуры вообще не находили у него понимания, вернее, он понимал их слишком легко и слишком хорошо, а потому не уважал. Вдобавок сегодня он пребывал в чертовски желчном настроении.

Хедвиг вступилась за обиженного беднягу, который не мог постоять за себя.

– Нехорошо с твоей стороны этак говорить, Каспар, – сказала она брату с горячностью, каковую придала ей охота защитить Себастиана, – нехорошо и неумно. Тебе доставляет радость обидеть человека, которого надо бы щадить и оберегать из-за его несчастий. Смейся сколько хочешь. Ты ведь жалеешь о своих словах. Если б я тебя не знала, то сочла бы грубияном, мучителем. Обижать бедного, беззащитного человека все равно что мучить бедного зверька. Беззащитные слишком легко вводят сильных в соблазн причинить боль. Радуйся, коли можешь чувствовать себя сильным, и оставь в покое тех, кто слабее. Используя силу, чтобы терзать слабых, ты бросаешь на нее тень. Отчего тебе мало твердо стоять на ногах, неужто надобно еще и ставить ногу на шею неуверенных и ищущих, чтобы они вконец потеряли уверенность в себе и упали, да-да, упали в волны отчаяния? Неужто самоуверенность, храбрость и целеустремленность должны постоянно совершать грех жестокости, безжалостности и бестактности по отношению к ближним, которые вовсе не стоят у них на пути, просто жадно слушают звуки славы, почета и успеха, предназначенные другим? Благородно ли и хорошо ли обижать тоскующую душу? Поэты так легко уязвимы; о-о, не надо обижать поэтов. Кстати, я говорю сейчас вовсе не о тебе, Каспарик; ты ведь не такая уж крупная фигура в этом мире! Пожалуй, ты сам пока тоже никто и не имеешь причин насмехаться над людьми, тоже ничего до сих пор не достигшими. Коли ты борешься с судьбою, позволь и другим бороться, как они разумеют. Вы оба борцы и норовите побороть друг друга? Нелепо и неумно. Для вас обоих – в силу разных прихотей, и заблуждений, и соблазнов, и неудач – хватает боли в вашем искусстве, так неужто надобно ранить друг друга еще сильнее? Будь я художником, мне бы вправду хотелось быть братом поэту. Не спеши презрительно смотреть на ошибающегося или якобы вялого и бездеятельного. Ведь из долгих, смутных мечтаний может вмиг взойти его солнце, его поэзия! И как тогда будут выглядеть те, кто поспешил им пренебречь? Себастиан честно борется с жизнью, уже это достаточная причина, чтобы уважать его и любить. Как можно насмехаться над его мягким сердцем? Стыдись, Каспар, и, если ты хоть немного любишь свою сестру, никогда больше не давай мне повода этак тобою возмущаться. Мне это не в радость. Я ценю Себастиана, потому что знаю, ему хватает духу признавать свои многочисленные ошибки. Кстати, это все слова, только слова, ты можешь уйти, коли тебе не по вкусу идти с нами. Что за гримаса у тебя на лице, Каспар! Ты сердишься, оттого что девушка, имеющая счастье быть тебе сестрой, смеет читать тебе мораль? Не надо, не сердись. Пожалуйста. И конечно же ты можешь посмеяться над поэтом. Почему бы нет. Я приняла это чересчур всерьез. Прости.

Тонкая, застенчивая, но нежная улыбка играла в темноте на губах Себастиана. Хедвиг продолжала умасливать брата, пока тот вновь не развеселился. И тогда изобразил ее взволнованную речь, да так забавно, что все трое громко расхохотались. Себастиан прямо корчился от смеха. Мало-помалу под деревьями стало тихо и безлюдно; народ разошелся по домам, огоньки задремали, но многие уже погасли, и даль более не мерцала. Там, в сельском краю, свет словно бы гасили раньше; далекие горы лежали теперь безжизненными черными громадами, но кое-кто из гуляющих еще не ушел домой, а словно бы намеревался провести всю ночь под открытым небом, бодрствуя и ведя разговоры.


Симон и Клара сидели на скамье, погруженные в негромкую долгую беседу. Им хотелось так много сказать друг другу, что они могли бы говорить без конца. Клара говорила бы только о Каспаре, а Симон – только о той, что сидела рядом. У него была на редкость свободная, открытая манера говорить о людях, которые сопровождали его, сидели рядом или стояли, слушая его. Так получалось само собой, он всегда испытывал самые сильные чувства к тем, кто побуждал его говорить, и потому говорил о них, а не об отсутствующих.

– Тебе не обидно, что мы говорим только о нем? – спросила Клара.

– Нет, – отвечал Симон, – его любовь – это и моя любовь. Я всегда спрашивал себя: неужели ни один из нас никогда не полюбит? И всегда считал чудесным это чувство, которое словно бы гнушалось нами обоими. В книгах я много читал о любви, и любящие всегда мне нравились. Еще школьником я часами просиживал над такими книгами, дрожал и пугался вместе с моими любящими. Почти всегда там была гордая женщина и еще более несгибаемый мужчина, рабочий в блузе или простой солдат. А женщина – непременно благородная дама. Влюбленные пары из обычных людей меня тогда не интересовали. Мои чувства воспитывались на этих романах и пропадали в них, когда я закрывал книгу. Потом я шагнул в жизнь и забыл все это. Страстно увлекся идеями свободы, но мечтал изведать любовь. Какой прок мне сердиться, что любовь пришла, только адресована не мне? Сущая ребячливость. Я даже чуть ли не рад, что она выбрала не меня, а другого, сперва мне хотелось бы увидеть любовь, а уж потом пережить ее самому. Но мне ее не изведать. По-моему, жизнь хочет от меня иного, имеет на меня иные планы. Велит любить все, что мне подбрасывает. И все же я смею любить тебя, Клара, другим, быть может более глупым образом. Не глупо ли с моей стороны точно знать, что, если ты захочешь, я мог бы и хотел бы умереть за тебя? Разве я не могу умереть за тебя? Мне это кажется совершенно естественным. Я не дорожу своею жизнью, я дорожу жизнью других и тем не менее люблю жизнь, люблю, ибо надеюсь, она даст мне возможность достойно с нею расстаться. Опрометчиво сказано, не правда ли? Позволь мне поцеловать твои руки, тогда ты почувствуешь, что я принадлежу тебе. Конечно, я не твой, и ты никогда и ничего не станешь от меня требовать, – да и что ты могла бы от меня потребовать? Но я люблю женщин вроде тебя, а женщине, которую любишь, с удовольствием делаешь подарок, вот я и дарю тебе себя, так как лучшего подарка не знаю. Может статься, я тебе пригожусь, могу попрыгать за тебя на этих вот ногах, могу молчать, коли тебе угодно, чтобы кто-то за тебя молчал, могу солгать, коли у тебя возникнет нужда в бессовестном лжеце. Бывают ведь и благородные случаи такого рода. Я могу взять тебя на руки, коли ты устанешь, могу перенести через лужи, чтобы ты не замочила ног. Взгляни на мои руки. Тебе не кажется, будто они уже поднимают тебя и несут? Как бы ты улыбалась, если б я нес тебя, я бы тоже улыбался, потому что улыбка, коли она ласкова, непременно вызывает ответную улыбку. Подарок, какой я тебе делаю, подвижен и вечен; ведь человек, даже самый простой, вечен. Я буду принадлежать тебе и когда от тебя давным-давно не останется ничего, даже крупицы праха, ибо дар всегда переживает того, кому достался, – тогда он может горевать, что потерял своего владельца. Я рожден подарком и всегда кому-то принадлежал, меня раздражало, когда я целый день бродил и не находил никого, кому мог бы себя предложить. Отныне я принадлежу тебе, хотя и знаю, что мало для тебя значу. Так уж вышло. Иной раз подарками до поры до времени пренебрегают. Я, например, – с каким презрением я в душе отношусь к подаркам. Прямо-таки ненавижу получать подарки. Потому-то судьбе угодно, чтобы никто меня не любил; ведь судьба добра и всеведуща. Я не сумею вынести любовь, так как умею вынести ее отсутствие. Нельзя любить того, кто желает любить, в противном случае только помешаешь его благоговению. Я вовсе не хочу, чтобы ты любила меня. И счастлив, что ты любишь другого, ведь таким образом, пойми, ты разрешаешь мне любить тебя. Я люблю лица, которые отворачиваются от меня к другому предмету. Душа, вечная художница, любит волнение. Улыбка прекрасна, когда скользит по губам, которых не видишь, а только угадываешь. Вот так ты будешь мне нравиться. Думаешь, тебе незачем нравиться мне? А ведь и правда, тебе незачем мне нравиться, в самом деле незачем, ведь перед тобою я неспособен на суждение, разве что на просьбу; ах, сам не знаю, что я говорю.

Конец ознакомительного фрагмента.