Глава шестая
Итак, у моей матери действительно была тайна. Мобильный телефон, личный детектив. И – пропавший человек? Что позволяло предположить – хотя это ведь не может быть правдой? – что она искала Фиби Робертс, в то время как Фиби Робертс по странному стечению обстоятельств обнаружила детские вещи и тетрадь, а затем решила связаться с моей матерью.
Я вошла в служившую мне кабинетом заднюю комнату в кондитерской Грейс, взяла с полки за дверью чистый передник и направилась в кухню, чтобы приступить к работе – как поступала на протяжении последних пятнадцати лет. Но я могла думать лишь о своих родителях, о том, как сорок лет назад моя мать лежала на больничной кровати, а отец держал ее за руку. О двух маленьких белых свертках в детской кроватке, соприкасающихся носами и дышащих друг другу в лицо. О своей матери, тычущей пальцем в один из них и приказывающей унести другой.
Покачав головой, я толкнула дверь и вошла в кухню. Я не могла, не желала в это верить. Если мать захотела отдать одну из нас, то отец был с ней согласен. И все же было ясно одно: раз мама спрятала мобильный телефон, раз она просила Джеймса Мерка не присылать ей почту на домашний адрес, предварительно не предупредив, значит, отец не участвовал в этих тайных расследованиях. Почему он не хотел найти Фиби Робертс? И, главное, почему, ради всего святого на этой земле, он позволил моей матери отдать одну из дочерей? Как они могли от нее отказаться?
– С тобой все в порядке, Эдди? – Клер, помощница кондитера в кондитерской Грейс, посмотрела на меня поверх небольшой корзины, наполненной розмариновыми рулетами и зерновыми мини-кексами.
– Да, все хорошо, – отозвалась я, моргая от яркого света неоновых ламп и ослепительно-белой униформы Клер с аккуратным чепцом, затем бросила взгляд на стол, где лежали багеты, рулеты и традиционные хлебцы, дожидаясь, когда их отнесут в магазин, и пять больших подносов с кусочками теста, присланными с главной кухни для того, чтобы их отправили в печь. Я глубоко вдохнула аромат слоеных круассанов и масляных бриошей и тут же неожиданно ощутила облегчение. Здесь все было как прежде, ничего не изменилось. Мука, сахар и масло все так же соединялись, образуя идеальное «pâte brisée»[9], и я знала, где должна лежать каждая ложка и каждый венчик.
– Похоже, у тебя все под контролем. – Я заглянула в корзины. – Что у нас с хлебом?
– Я как раз собиралась вынести вот это. – И Клер изящным движением воткнула веточку розмарина в один из бугорчатых коричневых рулетов. – Я уже рассортировала то, что доставили с кухни. Они прислали слишком мало кремовых пирогов, хотя и заставили нас сегодня объявить их блюдом дня. Мне кажется или они действительно с каждым днем тупеют? Правда, они прислали четыре морковных торта для миссис Дженкинс-Смит, которые нужно украсить, и несколько заказов на ассорти. В остальном же, я думаю, сегодня будет тихо. А, еще Грейс обещала зайти попозже…
Клер с некоторым сомнением посмотрела на круги у меня под глазами, на белый передник, который я неправильно застегнула, но я махнула ей рукой, торопливо поправила передник и спрятала волосы под сетку.
– Я в порядке. Помогай с утренними заказами, а я займусь кремовыми пирогами. И, кстати, сделаю это с удовольствием. Это спасет меня от необходимости заполнять налоговые накладные.
Клер вышла через боковую дверь. Послышались смех и болтовня девушек, стоявших за прилавком. Я занялась кремовыми пирогами, и быстрые автоматические движения – взять сливки, сахар, миски – успокоили меня, унесли прочь неудержимую тревогу, которую я начала испытывать, когда нашла зеленую «Nokia» в сумочке матери. Я отделяла желтки от белков и вмешивала семена ванили в медленно нагревающиеся сливки, пока они не начали носиться по поверхности, словно черные скоростные лодочки, затем принялась нарезать кусочки холодного масла на маленькие кубики и соединять их с мукой при помощи ножа для теста.
Она не может тебя отпустить. Вот что сказал отец в тот день, когда я переехала из дома на Роуз-Хилл-роуд, проведя там несколько худших месяцев в своей жизни. Мама была разочарована моей низкой успеваемостью в школе и моими неамбициозными планами – поступить на курсы кондитеров. А потом все стало еще хуже, как раз перед первым сентября, когда я должна была переехать. Маму ужасно огорчало, что я выбрала эту профессию, поначалу она думала, что я шучу. Она отказывалась верить в это, затем попыталась заставить меня мыслить масштабнее и уехать из Лондона. Ради бога, Эдди, быть кондитером – это не значит делать карьеру, особенно для такого человека, как ты. Посмотри на Эндрю, у него есть план, как выйти из зоны комфорта, несмотря на то, что его мать хотела бы, чтобы он сидел дома, пока ему не стукнет пятьдесят. Перед тобой открыт весь мир, иди и возьми его. Достань луну с неба!
Моя мать любила Эндрю, горевшую в нем искру и здравый смысл, то, как он хватал добычу, поэтому если я была не готова к переменам, значит, все, что я могла – это плестись в его фарватере.
Когда в конце концов я так и не попыталась достать луну, а поступила в Национальную школу кондитеров при университете Саут-Бэнк и вместе с подругой Эндрю сняла квартиру, я собиралась с духом, готовясь пережить очередной разговор о луне и удручающие вспышки маминого разочарования. Однако вместо этого после долгих месяцев, проведенных в спорах, она отступила, сославшись на то, что скоро ей нужно сдавать новую книгу, и стала просиживать в кабинете ночи напролет.
Получив возможность применять собственные неверные методы, я расстроилась и начала собирать вещи. Я паковала сумки, сортировала кулинарные книги, собирала ножи и делала многое другое, отчаянно пытаясь понять свою мать. Летом она обычно возилась в саду или бродила по городу с кем-нибудь из нас, но на этот раз ничего подобного не было. Я всегда с трудом справлялась с переменами и долго боролась с различными тревогами, однако нескольких недель того тихого лета хватило бы любому, чтобы на всех парах устремиться навстречу прогрессу и переменам.
А потом наконец настал мой последний день на Роуз-Хилл-роуд. Когда я спустилась из своей комнаты, вынося в переднюю оставшиеся вещи, которые утром должны были перевезти на новую квартиру, в доме было тихо. Внезапно я услышала какой-то звук. Он был довольно странным, скорее даже пронзительным. В нем было столько скорби, что я замерла и остановилась посреди коридора, сжимая в руках картонную коробку, полную передников. Мое сердце почему-то билось как сумасшедшее. Мне показалось, что этот странный, неземной звук доносится из кабинета моей матери. Я не знаю, почему тогда не зашла к ней, не распахнула дверь и не выяснила, что происходит, не потащила ее на кухню, чтобы мы могли провести там мой последний день – в меланхолии, за чашкой чая, как поступили бы всякая мать и дочь. Но вместо этого я бесшумно поставила коробку на пол и на цыпочках поднялась обратно по лестнице и так и сидела в своей комнате, пока не вернулся с работы отец и не позвал меня ужинать.
Ужин прошел в тишине. Венетии не было, она уехала в молодежный лагерь, а Джаса отправили в гости к бабуле Харингтон, поэтому за столом были только мы вдвоем. Мы ели пастуший пирог и сконы с голубикой. Вообще-то это нельзя было назвать традиционным ужином, но я приготовила эти блюда, потому что они были моими любимыми.
– Мне будет не хватать твоих сконов, – произнес отец, беря еще один и смазывая его взбитыми сливками. – Правда, Эдди. Что я буду без них делать? А твой голубичный джем? А малиновый? А сливки? – Он улыбнулся и подмигнул мне, прежде чем откусить еще кусочек.
– О, пап, я же не исчезну из этого мира. Буду приходить к вам в гости. Вскоре ты будешь жалеть, что не забрал у меня ключи от дома, – сказала я и отвела взгляд.
Сливки и кусок скона застряли у меня в горле, потому что ком, появившийся там сегодня днем, отказывался исчезать.
– Это совсем другое, – произнес отец и вздохнул. – Время течет слишком быстро. Приходится хвататься за него обеими руками. Точно так же, как и за красавицу дочь, которая уходит из дому, чтобы пережить чудесные приключения, выпекая сконы, и, возможно, будет регулярно заходить к нам в гости, чтобы сыграть в шахматы и принести образцы своей работы. – Его смех прозвучал фальшиво, как будто отец старательно прочищал горло.
– Я горжусь тобой, – вдруг сказал он.
– Правда? – Я удивилась и почувствовала, что очень тронута. – О, господи, спасибо, пап!
Моего отца нельзя назвать человеком, склонным к бурному проявлению чувств, однако в тот момент он кивнул, словно для того, чтобы я могла убедиться: он меня услышал.
– Да, очень горжусь. У тебя все получается, и я уверен, что так будет и дальше. Просто иди и…
– Достань луну с неба? – с горечью произнесла я, с трудом сдерживаясь, чтобы не посмотреть на потолок. В это время в комнате наверху сидела моя мать, склонившись над рукописью…
– Иди и развлекайся, – вместо этого решительно проговорил отец. – Следуй за мечтой. Что там пишут на этих дурацких поздравительных открытках? Проживи свою жизнь как следует, «capre diem[10]» и все такое.
– Что ж, ладно… – сбивчиво ответила я. – Но мама… я хочу сказать, она даже не спустилась…
Я не договорила. За все эти годы, проведенные под одной крышей с матерью, я даже не могла пожаловаться отцу на наши с ней отношения, потому что он неизбежно принимал ее сторону, не желая слушать ни единого упрека в ее адрес. Как правило, он начинал волноваться и иногда просил меня «быть добрее». Я была уверена, что он и сейчас переведет разговор в другое русло, и каково же было мое удивление, когда он произнес:
– Ей очень тяжело. Я знаю, что это выглядит иначе; кажется, будто она замкнулась или ей все равно. Но поверь мне, Эдди, прошу тебя, просто поверь мне на слово: это не так. Ей очень тяжело.
– Ты хочешь сказать, я должна смириться с тем, что не соответствую ее стандартам? – с горечью спросила я. – Наверное, мама очень разочарована тем, что я поступила в школу пекарей, раз даже не спустилась, чтобы со мной поужинать. Она не подходила ко мне все лето.
– Ей тяжело смириться с твоим переездом, – отозвался отец. – Ты ее первый ребенок, особенный во многих отношениях, а теперь ты уезжаешь навсегда. Все уже не будет как прежде…
– Но она хочет, чтобы я уехала, хочет, чтобы я ушла из дома и вершила великие дела. Мама разочарована тем, что я не переезжаю в Нью-Йорк, как Эндрю, чтобы работать в каком-нибудь модном ресторане. Нет, вместо этого я остаюсь в безопасности, в Лондоне. Почему же тогда она огорчается, что я не буду жить в этом доме?
– Она действительно хочет, чтобы у тебя было большое будущее, но это не значит, что ее сердце не болит, когда ты уходишь из дома. Мама не может отпустить тебя, Эдди. Думаю, таким образом она пытается с тобой попрощаться.
– Но это же не прощание! – изумленно отозвалась я. – Я никуда не денусь…
– Знаю. Просто будь добрее к ней. Маме это нужно больше, чем когда бы то ни было, даже если она этого и не признает.
Отец выпрямил спину и, покачав головой, попытался добродушно рассмеяться, словно чтобы показать мне: эта часть разговора позади.
– Но главное, чтобы ты не забывала нас навещать. Мы будем играть в шахматы и готовить голубичные сконы, Эдди, и я буду самым счастливым отцом на свете.
На следующее утро он помог мне погрузить вещи в машину, стараясь не обращать внимания на закрытую дверь маминого кабинета и болтая со мной так, словно не было ничего необычного в том, что мать не вышла на порог, чтобы проводить свою дочь во взрослую жизнь. Однако когда мы уже собирались уезжать, она все же показалась в дверях. Под глазами у нее залегли круги, но в целом она была спокойна. Мама обняла меня, пожелала всего доброго, сказала, что надеется вскоре увидеться, и, когда я села в автомобиль и в последний раз оглянулась на дом, я увидела, что она стоит на крыльце, не машет рукой, а просто смотрит нам вслед со ступенек дома номер сорок два по Роуз-Хилл-роуд, и я задумалась, не привиделось ли мне все это: и разговор с отцом, и странные звуки за закрытой дверью кабинета моей матери.
Мама не может отпустить тебя… Но не было ли еще одной дочери, которую она отпустила? Я нацелила нож на тесто. Может быть, мама не могла тогда отпустить меня, потому что отпустила вторую дочь, сразу после того, как мы родились?
Собрав тесто в плотный комок, я завернула его, чтобы оно остыло, а затем включила миксер. Когда желтки, перемешавшись с сахаром, стали светлее и начали пениться, я принялась думать об отце и его любви к сконам с голубикой, о его любви к моей матери, о его любви ко мне. Больше всего на свете мне хотелось поговорить с ним, хотелось, чтобы он сказал, что все это – нелепая ошибка, что все будет как прежде. Но он уже не был тем человеком, с которым мы играли в шахматы и ели сконы, тем, кто всегда и во всем находил смысл, и я знала, что не имею права взваливать на него такую ношу, не теперь, вскоре после годовщины смерти его жены; не раньше, чем я пойму, что все это значит.
Я медленно влила в желтки сливки и сахарную смесь, взбивая их точными движениями, как нас учили, пока они не стали стекать по венчику, подобно золотистому шелку, и закручиваться в водовороты вдоль краев миски. Опираясь на прохладную столешницу, я позволила привычным движениям убаюкать меня.
Прощание с любимыми – словно маленькая смерть, страшное и твердое зернышко черноты, притаившееся в твоем горле вместе с горем, запустением и заброшенностью, от которых невозможно избавиться.
Прощание с мамой было, наверное, одним из самых сложных действий в моей жизни, потому что я знала: когда я вернусь, все будет иначе. И пока мы садились в машину, ехали по Баф-роуд, покидали деревню и направлялись вглубь страны, я чувствовала оцепенение, ощущала себя оболочкой, как будто оставила все, что было у меня внутри, дома, у маминой постели, и поэтому почти не смотрела на пролетающую за окном зелень. В любой другой день мне было бы весело ехать на машине, ведь это случалось так редко, например, когда на праздники мы отправлялись в Лейк-дистрикт[11]. Но тогда со мной была моя мама, веселая и здоровая. Она показывала в окно на проносившиеся мимо пейзажи, выуживала сэндвичи из корзинки для пикника и придумывала игры, если я начинала скучать.
Сейчас мы с отцом были одни. Когда мы оставили Лондон позади и направились к побережью, я смотрела, как он ведет машину, на его сосредоточенный профиль. Мы могли бы поехать на поезде, но, думаю, отцу хотелось, чтобы люди видели, как он ведет свой собственный «Моррис Майнор». Наша поездка заняла много времени. Узкие улицы были забиты. Знаки стояли не везде, и отец нервничал, сосредоточено ведя машину по лабиринту дорог. Иногда казалось, что мы едем по кругу.
Наконец маленькая проселочная дорога привела нас к огромным железным воротам. Мы приехали в Хартленд. Отец остановил машину, выбрался из нее, прошелся вдоль ворот, явно не понимая, каким образом банковский служащий может подъехать к месту, оказавшемуся гораздо больше, чем он предполагал. Видеть отца в таком состоянии было непривычно, и это вывело меня из ступора. Я тоже вышла из машины, и мы стояли уже вдвоем, глядя на ворота, на уходившую вдаль дорогу под огромными платанами и дом в конце ее грациозного изгиба. Я просунула лицо между решетками забора, щурясь на вечернее солнце, но отец оттащил меня подальше, велел вспомнить о правилах приличия и начал читать нотации о том, как ведут себя в гостях воспитанные люди. Я слушала его вполуха, поскольку мой разум был полностью захвачен этим зданием. Я ожидала увидеть увеличенную версию дома номер семь по Баф-роуд – отдельно стоящее кирпичное строение в георгианском стиле, небольшое, с хмурым, испачканным сажей фасадом. Но оказалось, что этот дом намного больше, чем я представляла, хоть и не такой огромный, как загородные усадьбы, в которых бывали мы с мамой. Кроме того, он не был темным и мрачным. Перед зданием была большая площадка, покрытая сверкающей в лучах заходящего солнца галькой, где можно было развернуться на машине. Дом казался светлым и гостеприимным, у него были стены медового цвета, окна, выложенные светлым камнем, и крыши с дымоходами, покрытые разноцветной битумной черепицей. Рядом было несколько зданий поменьше, спрятанных под деревьями, а за всем этим виднелись заросшие травой террасы, ведущие к большому саду – наверное, к тому самому, о котором говорила мама.
Не помню точно, о чем я думала, стоя там, у ворот, рядом с отцом, продолжающим сердито вещать о пристойном поведении. Дом показался мне веселым, с маленькими окошками, лукаво подмигивавшими на вечернем солнце. Пахло травой и нагретым на солнце камнем. А еще были звуки: воркование голубей на голубятне, крики чаек, цоканье копыт – кто-то вышел из конюшен, ведя коня в поводу.
Прежде мне не хотелось здесь находиться, однако сейчас, глядя на дом, я чувствовала, как мое тело наполняется покоем и я постепенно снова становлюсь сама собой. Честное слово, вы бы тоже не устояли, глядя на это чудесное здание, вдыхая свежий воздух и чувствуя, как солнце светит в спину. А потом человек, ведущий лошадь, вдруг увидел нас и – это удивило меня больше всего – легко вскочил в седло и помчался по подъездной дороге прямо к нам. Стоявший рядом со мной отец отпрянул, и я тоже отступила, совсем чуть-чуть, – после Лимпсфилда и напряженной, проведенной в молчании поездки движения этого приближающегося к нам всадника, соскользнувшего с лошади почти возле нас, были такими грациозными, плавными и очень, очень энергичными, что нам невольно пришлось отойти на шаг, чтобы дать ему место.
Всадник представился, но я не запомнила, как его зовут. Он открыл ворота, извиняясь и махая руками, и отец в конце концов снова сел в машину. Было очевидно, что он хочет, чтобы я поступила так же, однако молодой человек уже провел меня за ворота и попросил подержать лошадь. Отец поехал по направлению к дому, а затем я увидела, как захлопнулись огромные ворота. Лошадь спокойно стояла у меня за спиной и тепло дышала мне в шею. Это было очень странное ощущение. Возможно, все дело в этом доме, или в утомительной поездке, или в солнце, или же во всем сразу, но когда я направилась к главному зданию, слыша цокот подков по гальке и голос и смех мужчины, мое сердце подпрыгнуло и сжалось. Во второй раз за день я поняла, что все уже не будет как прежде.
Отец ждал нас возле дома и чувствовал себя ужасно неловко; это было заметно по тому, как он складывал руки, как поправлял манжеты, не зная, как держать себя с многочисленными членами семьи Шоу. Он был не таким, как мама, которая ходила в школу с девочками из богатых семей и знала бы, что сказать и сделать, как улыбаться, как себя держать. Мама была знакома с хозяевами этого дома еще со школьной скамьи, знала их детей, Гарри и Беатрис, которые приезжали сюда на лето, и именно мама позаботилась о том, чтобы я смогла сюда приехать.
Отец был напряжен, взъерошен; долгая дорога его утомила. Он недовольно покосился на меня, когда я вручила поводья сопровождавшему нас мужчине. Джанет Шоу выбежала из дома нам навстречу, ведя за собой целую толпу, смеющуюся и галдящую на все лады. Подошел какой-то мужчина, забрал мой чемодан, подошла какая-то девушка, чтобы со мной поздороваться. Меня окружили. Все жали мне руку, кивали и улыбались, а когда поняли, что мой отец хочет уехать прямо сейчас и не останется на чай – что, как мне показалось, было довольно невежливо, – кто-то тут же побежал обратно к воротам, чтобы открыть их и выпустить его.
Когда я увидела, как отец направляется к машине, у меня снова появились эти ощущения – похожее на оболочку оцепенение и глубокая, жгучая тоска по дому; и, как бы это ни было странно, только в этот момент я поняла, что не хочу, чтобы отец уходил, ведь он был последней ниточкой, связывавшей меня с домом, с мамой. Мысль о том, что она лежит в постели и ждет, когда он вечером наконец вернется домой и расскажет, как отвез меня в это залитое солнцем место, обо всех этих веселых и шумных людях, показалась мне невыносимой. Я попятилась, хотя и знала, что это невежливо, бросилась к отцу и взяла его за руку. Он еще сильнее нахмурился, потому что не любил, когда девушки так вели себя в обществе. Я редко спорила с ним, однако в тот вечер вела себя иначе. Я заставила отца пообещать, что он позвонит мне, если у нас дома что-то изменится. Если что-то изменится, я хотела бы приехать. Я произнесла эти слова очень медленно и, возможно, слишком громко. Ко мне подошла Джанет Шоу, и я увидела, что она хмурится. Однако я снова посмотрела в глаза отцу, чтобы убедиться: он понимает, что я имею в виду. Он должен понять, что я хочу приехать домой, чтобы попрощаться с мамой. Должен.
Потом отец уехал, и я наблюдала за тем, как его машина удаляется. Джанет тем временем отправила всех обратно в помещение. На улице остались только я и она. Мы махали руками вслед автомобилю, пока он не скрылся за поворотом. А затем Джанет повела меня в дом. Она обнимала меня за плечи, и мне это было неприятно, ведь я ее почти не знала. Я обрадовалась, когда ей пришлось открыть дверь и впустить меня в дом. Ко мне подбежала какая-то девушка, чтобы провести в отведенную мне комнату, но Джанет махнула на нее рукой и повела меня туда сама. Она с неохотой оставляла меня, постоянно спрашивала, все ли в порядке, и просила сказать, если мне что-нибудь понадобится, что угодно, в любое время дня и ночи. Я кивала, как будто так и намерена поступить, хотя, конечно же, не собиралась будить ее среди ночи, из-за того что моя мать дома совсем одна.
Я испытала огромное облегчение, когда Джанет наконец закрыла дверь. Это тоже было для меня непривычно – дома я должна была обязательно оставлять дверь открытой, всегда. Я дождалась, пока станет тихо, а затем выглянула за дверь, проверяя, не стоит ли Джанет на пороге. Но там никого не было.
На какое-то время я перестала вести дневник, поскольку, с одной стороны, была не уверена, что могу это делать. Когда Джанет оставила меня в комнате одну, я спрятала дневник между матрасом и стеной. Этот тайник был гораздо хуже, чем тот, что был у меня дома, под ковриком, но я решила, что на первое время сойдет и так. Мой отец не любит, когда люди скрытничают, не любит дневников, считая их капризом, поэтому я всегда прятала дневник как следует и делала записи только тогда, когда отца не было дома или он был у мамы в комнате. На всякий случай я насыпала на пол у двери немного песка, чтобы знать о его приближении.
Однако теперь, проведя в Хартленде несколько дней, я почти уверена, что мне не понадобится ни песок, ни тайники, и это хорошо, потому что я должна писать постоянно, чтобы зафиксировать все то, что происходит вокруг меня, и затем, через несколько недель, рассказать об этом маме. Тут все постоянно куда-то спешат, чем-то заняты (как правило, чем-нибудь интересным), и никто не интересуется, чем заняты другие. Точно так же никому нет дела до того, как провожу время я; и, конечно же, никто не предполагает, что я занимаюсь чем-то недозволенным. Впрочем, меня постоянно спрашивают, все ли у меня в порядке, не голодна ли я, не хочу ли пить, не устала ли, хорошо ли спала. Я всякий раз вздрагиваю, потому что все тут же умолкают, чтобы выслушать мой ответ, и наперебой стараются убедиться в том, что я поела, попила, что я весела и хорошо отдохнула. Возможно, мне стоит попытаться влиться в здешнее общество; возможно, мне нужно постараться выглядеть счастливой и энергичной, чтобы окружающие перестали интересоваться моим самочувствием.
Дом трещит от большого количества людей. Я сижу в комнате на втором этаже. Хозяева постоянно извиняются за размер и расположение моей спальни, в которой, судя по всему, раньше жили слуги, и когда я отвечаю, что обстановка кажется мне очень милой и уютной – кровать с медным каркасом, простая деревянная мебель, – что мне нравится вечернее небо, яркость медового камня и деревья за окном, кивают с некоторым сомнением. Я не рассказываю им, что находиться здесь, в этой светлой комнате за закрытой дверью, – роскошь, в которую я никак не могу поверить; что лежать утром в теплой постели, делать записи в дневнике и прислушиваться к тому, как пробуждаются жизнерадостные обитатели этого дома – это так непривычно, чудесно и не похоже на мою прежнюю жизнь. Я заметила, что в начале дня здесь особенный запах: благоухание лиственных деревьев, подросших за ночь, роса на лужайке для крикета, дым из труб, а еще – чудесный аромат кофе, бекона и жареного хлеба. Мне хочется собрать букет этих запахов в специальные бутылочки и отправить их по почте домой, маме, чтобы поделиться с ней началом дня, похожим на цветочный бутон, тугой, но уже готовый раскрыться, взорваться обещаниями и радостной суетой. Здесь совсем не так, как в Лимпсфилде, где мама смотрит на свой красивый сад, за которым больше не может ухаживать, и слушает новости о мире, частью которого больше не является.
Но я не должна долго об этом думать, мама строго-настрого запретила мне это. Вчера от нее пришло чудесное письмо. Она написала, что слушает радио и думает обо мне всякий раз, когда передают «Дневник миссис Дейл». Что Дора принесла много цветов, что приходила соседка и читала ей вслух. Я пытаюсь представить себе, как миссис Пеккитт или миссис Смит поднимаются по лестнице, проходят по коридору в мамину комнату, вытирая руки о домашний халат, приветствуют ее улыбками на пышущих здоровьем лицах, и, хотя не вижу этого, рада, что мама не одна. Она не хочет, чтобы я о ней думала, так она мне сказала, и я записываю все это просто для того, чтобы не забыть, записываю, чтобы рассказать ей, когда мы встретимся снова.
Конечно же, здесь происходит много такого, чем можно заполнить дневник, о чем можно писать каждый час, и я пишу, пишу и пишу – потому что могу и хочу это делать и потому что окружающим безразлично, чем я занята.
Я еще не видела, чтобы в доме собиралось столько людей. В Лимпсфилде к нам приходит Дора, которая готовит, стирает и убирает, и Бриджит, когда нам нужна дополнительная помощь. В доме моих родителей три спальни, передняя, гостиная и кухня. Конечно, у нас больше комнат, чем у большинства наших соседей, но это ничто, просто ничто по сравнению с этим зданием, а ведь это всего лишь удобный загородный дом средних размеров. Простое фамильное гнездо, как сказала Джанет, и на ее лице промелькнула улыбка, а потом она стала рассказывать о своей лондонской квартире, которая, по ее словам, довольно большая и удобная. Я улыбнулась и ушла, но, конечно же, понимала, что нет ничего обыкновенного в Хартленде или в «довольно большой» лондонской квартире, в каком бы районе она ни находилась. Должно быть, Шоу вообще не представляют себе, в каких условиях живут некоторые семьи. Жизненное пространство большинства людей весьма ограничено. Взять хотя бы Лондон. Там до сих пор не отстроили некоторые кварталы после «блица»[12], и люди ютятся в жутких лачугах по десять человек в одном помещении. Те, кому повезло, переехали в другие города, где панельные дома растут, как грибы после дождя. У меня в Лондоне нет знакомых, которые жили бы в доме, таком же большом и светлом, как этот, и таком же красивом. Тут все именно так, как рассказывала мама: здание окружают зеленые холмы, спускающиеся к побережью, большая красивая терраса, выходящая в сад, и маленькие леса и рощицы. На карте, висящей в кабинете Эйбла Шоу, видно, как близко к морю находится Хартленд, – настолько близко, что иногда в воздухе можно почувствовать его запах, свежий, резкий, солоноватый. Когда мне удается уловить этот соленый бриз, я не могу им насытиться и всегда прихожу в отчаяние при мысли о том, что мама могла бы приехать сюда вместе со мной. Свежий морской воздух был бы очень полезен для ее измученных легких.
В день приезда перед ужином я познакомилась с Беатрис. Она очень мила и взяла меня под свою опеку, что оказалось очень кстати, поскольку иначе я бы заблудилась в этом доме. Как я уже писала, здесь большое количество комнат: гардеробная, бильярдная, буфетная, оранжерея, спальни, гостиные и библиотека. Мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, что дом на самом деле не так уж огромен, просто в нем столько извилистых коридоров и лестниц, что для того, чтобы не опоздать к завтраку, желательно иметь карту. А потом я выяснила, что хозяева совершенно не обращают внимания на то, опоздала ты к завтраку или нет. Яйца, сосиски – все это ждет тебя, и им не дают остыть. На столе лежат горы тостов, стоит несколько сортов джема и повидла, а если что-нибудь закончится, кто-то придет и принесет тебе то, что ты хочешь. В первый день я съела так много, что мне чуть не стало дурно. Это так отличается от овсянки, которую мы едим дома. Надеюсь, Дора готовит ее достаточно жидкой и не слишком сладкой, потому что мама говорит, что от сладкого у нее болит горло…
В гостях у Шоу очень много молодых людей: Джон, Гарри, Фелисити, Уилл… Все они взрослые, им по двадцать или чуть больше. Только Беатрис, сестра Гарри, моя ровесница, и еще кузен Джона, мальчик по имени Берт, у которого всегда потные ладони и которого, похоже, все ненавидят. Каждый день молодежь что-нибудь придумывает: катается верхом, отправляется на пикник, ездит на машине в старое аббатство или просто гуляет, а также ведет бесконечные застольные беседы, пьет чай на террасе, а во второй половине дня играет в крокет на лужайке. У меня голова идет кругом от всего этого веселья, и я волнуюсь из-за того, что привезла мало одежды. Шоу пришли в ужас, когда узнали, что я не умею ездить верхом – это страсть Эйбла (а может быть, и его работа?) – и вскоре меня пообещали научить, чтобы я могла участвовать в конных прогулках.
Через несколько дней мы поедем на побережье, возьмем лодку, и Шоу придут в еще больший ужас, узнав, что я почти не умею плавать. Кажется, это нечто совершенно невероятное в их мире хоккейных матчей, игры в крокет и катания на лыжах, но я – дочь банковского служащего, живущего в Лимпсфилде, и училась плавать в местных бассейнах вместе с тридцатью другими дрожащими синегубыми детьми, когда у учителя появлялась возможность нас туда отвести. Тем не менее, как оказалось, я довольно неплохо играю в крокет, несмотря на то, что мне очень сложно оставаться сосредоточенной, когда на улице такая чудесная, теплая погода, а сад Шоу похож на рай. Розарий манит меня зайти туда и потеряться среди цветов. Джанет попросила Гарри показать мне библиотеку и сказала, что я могу брать там любые книги. Если не считать моей комнаты и сада, библиотека стала моим любимым местом в Хартленде. Она очень красивая, с расставленными повсюду диванами, и там обычно никого нет – все предпочитают заниматься чем-нибудь более оживленным. Шкафы здесь набиты книгами – наверное, их тут миллионы. Тома стоят так плотно, что я понимаю: никто никогда их не читал. На вид они такие старые, что мне кажется, будто они рассыплются от неосторожного прикосновения. Но есть здесь и другие книги, поновее, наверное, они принадлежат Джанет. Многие из них мне хотелось бы прочесть – Энтони Поуэлла и Грэма Грина, Эрнеста Хэмингуэя и Нэнси Митфорд, – но я уверена, что мне не хватит на это времени.
Сегодня я обнаружила довольно укромное местечко, прямо напротив стены, которая целый день впитывала солнечный свет и сохраняет тепло даже в вечерней тени, отбрасываемой глицинией. Я принесла маленький коврик, найденный в гардеробной, и устроилась с двумя книгами, одна – чудесная история о женщине, исследующей Африку, под названием «Путь в Тимбукту», а другая – последние романы Айви Комптон-Бернетт. Первая книга для развлечения, вторая – для вечерних размышлений. Но просидела я там недолго, вскоре меня нашел Джон. Он самый старший из молодых людей – ему исполнилось двадцать четыре, и он работает в Лондоне. Его послали, чтобы развеселить меня, и велели не оставлять до ужина. Джон сказал, что мать строго-настрого приказала ему, чтобы мы не чувствовали себя одинокими. Он всегда смеется и заставляет смеяться других, и загрустить в его обществе невозможно. Мы с Джоном пошли прогуляться, и он рассказывал мне о новом сорте роз, который вывел хартлендский садовник и назвал его «Джанни», в честь хозяйки дома. Я пыталась запомнить все, что он мне говорит, чтобы рассказать потом своей маме, ведь она так любит розы. А потом Джон взял мой коврик, книги и повел меня пить чай. Я не сказала ему, что люблю оставаться одна, тут, где так чудесно пахнет, где очень просторно и можно читать, писать и думать о маме; в этом замечательном месте, в такой чудесный вечер. Направляясь к дому вместе с Джоном, я слушала его рассказы и смеялась вместе с ним.