Вы здесь

Секрет моей матери. Глава вторая (Никола Скотт, 2017)

Глава вторая

В мрачном кабинете этот звук показался мне таким же странным, как гудение сирены под водой. На секунду я замерла. Однако вскоре он зазвонил снова, и, услышав эхо на параллельном аппарате в холле, я метнулась к столу и схватила трубку.

– Да? – прошептала я, нервно оглядываясь на дверь.

Мне очень не хотелось, чтобы меня обнаружили в темном мамином кабинете, в то время как я должна была скорбеть вместе с остальными в кухне.

– Миссис Харингтон?

Крепко прижимая трубку к уху, я слушала голос на другом конце провода, и мне казалось, что он входит в левое полушарие моего мозга. Сдержав крик, я вздрогнула.

– Миссис Харингтон, вы меня слышите? – раздалось в телефоне.

Говорил мужчина. Голос у него был низким и грубым. Я невольно открыла рот, хотя миссис Харингтон… Что ж, ее здесь не было.

– Извините, что вам угодно? – нерешительно произнесла я в трубку, поглядывая на дверь и прочищая горло.

– Я знаю, что вы не любите, когда вам звонят на этот номер, – произнес голос на том конце провода, – но вы несколько недель не отвечали по мобильному телефону. Скажите, он отключен? Долгое время не было никаких вестей, поэтому я не связывался с вами относительно вашего запроса. Однако нежданно-негаданно я получил довольно интересное письмо, которое мне хотелось бы вам передать, и поскольку вы просили меня ничего не предпринимать, предварительно не предупредив вас…

Миссис Харингтон больше нет. Скажи ему об этом, Эдди!

– Письмо? – спросила я у незнакомца, звонившего моей умершей матери.

– Я не совсем уверен… Это снова может оказаться тупиком, однако… – Он умолк на мгновение, и я мысленно потянулась к его голосу. – Боюсь, связь не очень хорошая, поэтому прошу извинить меня за краткость, однако письмо вы вскоре получите. Как бы там ни было, четырнадцатого февраля, – в трубке послышался треск, – кажется, произошло…

Четырнадцатого февраля? Я нахмурилась и открыла рот, чтобы задать очевидный вопрос, но тут предательски скрипнула кухонная дверь, а затем… кто-то зашагал по ступенькам.

– Извините, – прошептала я в трубку. – Мне пора. Извините. Я вам перезвоню, – на всякий случай добавила я.

И только повесив трубку, я осознала, что вообще-то не знаю ни имени, ни номера телефона этого человека. И понятия не имею, о чем шла речь. Неужели он действительно сказал «четырнадцатого февраля»? Это странно, потому что… Что он может знать о четырнадцатом февраля? И, раз уж на то пошло, кто он такой? Я нахмурилась, глядя на телефон и на время забывая об отсутствии слез и огромном коме в горле. Нужно будет спросить у миссис Бакстер. Может быть, она ответит на мои вопросы.

Голоса в передней. Шарканье туфель по плитам, стук каблуков в направлении туалета, скрип закрывающейся входной двери.

– Что ж, до встречи, – донесся сквозь стену голос Джаса. – Дядя Фред, хочешь, я подвезу тебя на станцию? Мне еще нужно забежать в больницу.

– Понятия не имею, где Эдди. Она говорила, что придет, – голос Венетии был немного хрипловатым и казался едким, и я сжалась от страха в своем укрытии, все еще держа в руке телефон горчичного цвета и чувствуя неотвратимое приближение момента, когда сестра меня обнаружит.

Кто-то еще прошелся взад-вперед, и наконец наступила тишина. Я напряженно прислушивалась. Возможно, Венетия тоже ушла, предоставив кому-то другому убирать на кухне, и я смогу покинуть укрытие, найти коробку с пирожными и поговорить с миссис Бакстер и отцом. Сегодня у нас в кондитерской были бисквитные рулеты, и я принесла пять самых пышных, с ароматом ванили, усыпанных терпкими рубиновыми ягодами малины. Я положила их в коробку. В конце долгого утомительного дня нет ничего лучше, чем золотистый улун миссис Бакстер и кусочек бисквитного рулета с кремом.

Моя черная сумка «Whistles» стояла на полу, а куртка, которую я уронила на маленькое кресло, когда зазвонил телефон, соскользнула на пол. По ковру рассыпалось несколько монет – маленькие островки беспорядка в кристально чистой комнате. Я поспешно опустилась на колени, чтобы собрать их, и уже намеревалась встать, как вдруг заметила под столом какой-то предмет. Это была сумочка моей мамы.

Некоторое время я смотрела на нее, а затем, боясь передумать, протянула руку и вытащила ее оттуда. Цвета графита, элегантно-прочная винтажная сумка «Hermès»; что ж, она была бы винтажной, даже если бы мама не приобрела ее в начале семидесятых. Она купила ее на свою первую премию, полученную за труд о современниках Джейн Остин, которые, по всей видимости, были гораздо более успешными, чем известная писательница, однако о них успели основательно забыть. Я провела пальцами по неровной кожаной поверхности. Я понятия не имела, почему эта сумка стоит здесь, однако, с другой стороны, где же ей еще быть? Мой отец до сих пор спал на правой стороне кровати. Рядом с ним по-прежнему лежали мамины подушка и одеяло, а под лампой – ее открытая книга. Венетия, несмотря на прохладное отношение к жизни вообще и ко множеству моих недостатков в частности, боготворила маму с таким обожанием, что, пожалуй, могла бы обернуть ее кабинет липкой пленкой, чтобы сохранить его для истории, поэтому на ведре по-прежнему висели мамины садовые перчатки, навеки принявшие форму ее рук, а под раковиной в ванной на втором этаже лежала книга «Расцвет мисс Джин Броди»[1], набухшая от влаги; мы оставили мамино пальто на вешалке в прихожей, ее шампунь в дýше… Следовало бы написать мистеру Хэмишу Макгри гневное письмо.

Я поставила сумочку на стол. Если мы когда-нибудь решим разобрать мамины вещи, сумку «Hermès» наверняка заберет себе Венетия. Они с мамой разделяли любовь к простому элегантному шику; им обеим нравилось быть красивыми и обладать всеми этими чудесными мелочами, благодаря которым день становится ярче. Венетия знала, что подарить маме на день рождения, и той всегда нравились презенты младшей дочери. Наблюдая за тем, как мать разворачивает тщательно продуманный подарок отца и стильную коробку от моей сестры, я прилагала максимум усилий, чтобы не спрятать свой собственный, с трудом выбранный, выстраданный подарок, зная, что он совсем не такой красивый, как кашемировая шаль, которую купила маме Венетия.

Забавнее всего, что внешне я была гораздо больше похожа на мать, чем моя сестра. Мы обе были невысокими, с непокорными темными кудрями, чуть раскосыми, широко посаженными серыми глазами и маленьким носом. Однако повару-кондитеру положено носить огромные передники и сеточки для волос, его руки покрыты шрамами, а одежда пахнет глазурью и черникой, которой он начиняет пирог. Мама же всегда тщательно следила за своей одеждой: в юности у нее было не много денег… Несмотря на то что я всегда пыталась привести себя в порядок, возвращаясь домой из школы, и потом, когда приходила на обед по воскресеньям, мать обязательно замечала след от муки́ у меня на спине или распоротый шов на рукаве и хмурилась из-за моей неаккуратности.

Однако сумка «Hermès» оказалась редким исключением. Когда мы отправились ее покупать, Венетия по дороге уснула в коляске, поэтому именно я помогала маме раскладывать на столе сумки серого цвета (что практичнее светло-бежевого) с многочисленными отделениями, которые позволяли содержать вещи в порядке. Вскоре после этого Венетия начала ходить, говорить и проказничать, и к тому времени, когда мне исполнилось десять, а ей шесть, она безо всяких усилий завоевала любовь нашей мамы. А мать, которая всегда была так нетерпелива со мной и, казалось, вынуждена была тратить море энергии, пытаясь заставить меня расправить плечи и прекратить ныть, с готовностью распахнула объятия младшей дочери, делавшей все быстро, уверенно, без сомнений. Мне потребовалось некоторое время, чтобы понять, а затем – чтобы принять этот факт, и еще чуть-чуть, чтобы перестать соперничать со своей умной сестрой, когда та поступила в колледж, чтобы стать архитектором, а затем открыла собственную маленькую фирму к северу от Риджент-парка. А когда Джас, родившийся невероятно решительным, со стетоскопом в руках, оказался самым молодым хирургом в Лондоне и его окрестностях, я окончательно перестала конкурировать с братом и сестрой и решила довольствоваться скромной жизнью человека, который работает в маленькой кондитерской в Кенсингтоне. Перед ней был открыт весь мир, а что она выбрала? Профессию кондитера! Я не раз слышала, как мама говорила об этом отцу, и в конце концов перестала приносить на обед по воскресеньям пироги, пирожные и хлеб, решив, что все это будет только лишним напоминанием о моей заурядной профессии, совершенно не соответствовавшей ожиданиям матери.


Я немного замешкалась, прежде чем взять в руки сумку «Hermès». После мама покупала и другие сумки, но всегда возвращалась к этой. Она напоминает мне о том, откуда я родом, – однажды сказала мать, и всякий раз, видя ее у нее в руках, я чувствовала приступ счастья, неразрывно связанный с тем единственным днем, когда я участвовала в покупке. Почему-то мне не хотелось, чтобы Венетия забрала эту сумку себе. Нужно будет попросить ее…

Внезапно раздавшиеся шаги и громкий недовольный вздох возвестили о неизбежном появлении Венетии. Именно в этот миг, за долю секунды до того, как дверь в кабинет открылась, я по какой-то неясной мне самой причине решила спрятать мамину сумочку.

– Адель!

Венетия смотрела на меня сквозь темные очки в роговой оправе. Ее волосы были собраны в хвост на затылке, и вся она, за исключением идеально круглого живота, выглядевшего так, словно моя сестра спрятала под дорогое платье большой бейсбольный мяч, была очень стройной. Ее глаза ввалились, и я испытала чувство вины за то, что оставила ее одну. Задвинув сумку «Hermès» за спину, я неуклюже потянулась за своей собственной сумкой фирмы «Whistles» и повесила ее на руку.

– Извини, Ви, я не знаю… мне было так… – Увидев, что губы сестры нетерпеливо изогнулись, я одернула себя и перестала оправдываться. – Как папа?

– Ему не помешала бы сегодня твоя поддержка, а мне – твоя помощь. Не говоря уже о пирожных, за которые я заплатила целое состояние, – огрызнулась Венетия.

– Ви, прости… – Я протянула руку, чтобы коснуться ее плеча, но сестра увернулась и, нахмурившись, огляделась по сторонам.

– Мне хочется дождаться, когда все уляжется. Что ты здесь делаешь? Я думала, что мы решили какое-то время ничего тут не трогать…

Я уже собиралась кивнуть, но вдруг произнесла:

– Может быть, нам стоит выбросить некоторые мамины вещи? Может быть, отцу незачем вспоминать о ней на каждом шагу?

Венетия нахмурилась.

– Эдди, я уже говорила тебе, что мы к этому еще не готовы. И ты прекрасно знаешь, что в первую очередь это касается отца.

Откуда ей знать, кто готов, а кто нет, ведь она забегает в этот дом на секундочку, чтобы поделиться сомнительной мудростью Хэмиша Макгри и еще более сомнительным супом, приготовленным на курином бульоне?

– Ладно, идем попробуем твои рулеты, – произнесла Венетия и, когда я отвела взгляд, пошла вперед. Единственная женщина, которая в третьем триместре беременности продолжала ходить на трехдюймовых шпильках.

Я замерла в нерешительности, уже жалея о своем импульсивном решении взять, точнее – что уж, будем называть вещи своими именами, – украсть сумочку «Hermès», но положить ее обратно, не привлекая внимания сестры, было уже невозможно. Не то чтобы я не имела прав на эту сумочку, но Венетия иногда вела себя странно… Она обернулась и вздрогнула, но сказала лишь:

– Мне показалось или действительно звонил телефон?

– Да, звонил. Знаешь, это был… – начала я, но замолчала, потому что… И в самом деле, кто это был? Незнакомец, желавший поговорить с мамой? – А, пустяки. Очередная реклама.

Расстроившись из-за того, что ложь так легко сорвалась с моих губ, я пропустила Венетию в гостиную и, пользуясь возможностью, спрятала мамину сумочку в свою собственную большую сумку.

– Ты не знаешь, отец был вчера у врача?

– У врача? Для чего? Ты не закроешь дверь? – Венетия ждала меня в холле, неловко поддерживая руками свой живот. Сквозь платье просвечивали ее острые лопатки.

– У него опять началась изжога.

– Нет… Не знаю. Он ничего не говорил.

– А ты спрашивала его об этом? Нужно было поинтересоваться. Сам он никогда ничего не рассказывает.

– Адель, я не знала, что наш отец должен был пойти к врачу. Зачем я стала бы спрашивать его об этом?

И прежде чем мы успели продолжить этот содержательный разговор, дверь в кухню открылась и на пороге возникла миссис Бакстер. За ней, держа в руках чашку чая, следовал наш отец.

– Адель! – Лицо миссис Бакстер просветлело. Она бросилась ко мне и торопливо обняла одной рукой, держа в другой сумочку и пачку сигарет. – Мы уже думали, что ты не придешь. Как поживаешь, милая? Смотрите, мистер Эйч, кто к нам явился. Негодяйка эдакая!

И, продолжая одной рукой обнимать мои плечи, миссис Бакстер развернула меня лицом к отцу, который вежливо произнес:

– Эдди… – И, помолчав, добавил: – А мы все думали, куда ты подевалась.

Миссис Бакстер крепче стиснула мои плечи.

– Рада тебя видеть, Эдди, милая. Я уже собиралась уходить – нужно накормить ужином мистера Би. Но я могу остаться и заварить нам всем еще чайничек чая. Что скажете?

Отец с тоской посмотрел на свою чашку, которую явно собирался унести куда-то в укромное место, и я поспешно произнесла:

– Все в порядке, миссис Бакстер, я только что от Грейс. Мне ужасно жаль, что я опоздала… Как ты, пап?

Я не стала обнимать его, не такие мы люди, чтобы обниматься, целоваться и вообще часто прикасаться друг к другу, зато пробежалась взглядом по его лицу, проверяя, не появилась ли одутловатость, которая свидетельствовала об изжоге, не стали ли темнее круги под глазами, что означало бы, что отец опять не спал. В юности он играл в крикет («Наша деревня надеялась, что он прославится на всю страну», – говорила его мать), и никакое горе и недоедание, да и большое количество работы не заставили бы его опустить плечи или ступать не так широко. Но если присмотреться внимательнее, становилось понятно, что за последние двенадцать месяцев его лицо осунулось, а на лбу и вокруг рта образовались глубокие линии.

– Собираюсь подняться к себе, – произнес отец, приподнимая чашку с чаем. – Мне нужно просмотреть кое-какие бумаги.

– Но тебе ведь не обязательно работать сегодня, в такой день, – встревоженно произнесла я.

– Оставь его, Эдди, – вмешалась Венетия и хмыкнула, заметив мокрый зонт, оставленный кем-то на столике в прихожей. – Видишь ли, людям нужно заниматься своими делами.

Не обращая внимания на лицемерие, которое моя сестра часто демонстрировала по тому или иному поводу, я продолжала смотреть на отца, пытаясь придумать, что сказать, не упоминая при этом о маме.

– Ну так что, как прошел твой вчерашний визит к врачу?

Отец на миг побледнел.

– О, в конце концов мне пришлось его отменить. В офисе было много работы. Уолкер заболел, и я вынужден был провести совещание вместо него… То был всего лишь единичный приступ, не стоит волноваться.

– Пап, – сердито произнесла я, – нужно ждать несколько недель, прежде чем специалист сможет тебя принять. Джас задействовал свои связи…

– Эдди, со мной все в порядке. – Теперь в голосе отца прозвучало удивление, и я услышала, как рядом со мной негромко вздохнула миссис Бакстер.

Мой отец всегда говорил, что с ним все в порядке, как бы там ни было на самом деле. Иногда все было «просто чудесно», иногда «нормально, правда», временами – «не о чем беспокоиться», или, если ему очень хотелось показать, насколько все чудесно, – «идеально».

– Тогда я пойду, – печально произнесла миссис Бакстер. – Раз уж вы уверены, что с вами все в порядке, мистер Эйч. – И, прощаясь, она взмахнула рукой, в которой держала сигарету. – Что ж, значит, до завтра.

– Да, конечно. Спасибо за все, миссис Бакстер. Передавайте привет мужу. – Моему отцу не терпелось подняться к себе, в каждом его жесте чувствовалось напряжение. Он уже поставил ногу на нижнюю ступеньку, но вдруг остановился, обернулся ко мне и сказал очень тихо, чтобы никто больше не услышал: – А ты-то в порядке, Эдди? Я имею в виду сегодняшний день…

Произнося эти слова, он смотрел прямо на меня. Его глаза были полны страдания, любви и одиночества, и я испытала инстинктивное желание броситься к нему на руки, как, бывало, поступала в детстве. И тут, именно в этот миг, поднялась небольшая суматоха: Венетия пронзительно взвизгнула, когда миссис Бакстер попыталась встряхнуть забытый кем-то зонт и он раскрылся, чуть не ударив мою сестру в живот. Отец, по всей видимости, осознал, что контакты с людьми могут заставить его снова стать частью этого мира. Он тут же отступил на шаг и откашлялся.

Я тоже отшатнулась.

– Все в порядке, пап. В полном порядке.

О господи боже мой! Когда же мы перестанем говорить, что у нас все в порядке?

– Что ж, в любом случае я рад, что ты зашла, – сказал отец; теперь его голос звучал нейтрально. – Может быть, заглянешь завтра?

– Да, пап. Надеюсь, вечер прошел хорошо.

Отец стал подниматься по ступенькам, по-прежнему сжимая в руках чашку чая. Я услышала, как хлопнула дверь, – он уединился в своей комнате.

Миссис Бакстер подошла ко мне, и я поняла, что она тоже смотрела вслед моему отцу, сжимая в руках мокрый зонт. Встретившись со мной взглядом, она поджала губы и покачала головой.

Венетия, встревоженно оглядывавшая свой живот, ничего не заметила.

– Миссис Бакстер, как вы могли? Мне и так не везет с этим бесконечным проливным дождем, а вы… прямо рядом с ребенком… А если бы…

Но мы так и не узнали, чем именно угрожал открытый в доме зонт еще не родившемуся ребенку, потому что у парадной двери вдруг послышались шаги – кто-то поднимался по ступенькам. Мы все дружно обернулись, предполагая, что сейчас зазвенит звонок, однако шаги уже спустились по лестнице. Затем снова вернулись.

Я посмотрела на Венетию.

– Уверена, что это дядя Фред и этот дьявольский зонт принадлежит ему, – мрачно заявила она. – Давайте впустим его. Может быть, тогда неудача пройдет стороной. – И моя сестра направилась к двери, чтобы ее открыть. – Вход…

Венетия уже собиралась протянуть зонт пришедшему, но внезапно замерла, поскольку увидела перед собой не бородатого и толстого весельчака дядю Фреда.

На пороге стояла женщина.

Ее силуэт чернел на фоне угасающего дня. Она слегка наклонилась вперед, чтобы капли, падавшие с глициний, не попали на нее. Женщина была высокой и худощавой. Ее лицо, казалось, состояло из одних углов. Особенно выделялись резко очерченные скулы под глубоко посаженными серыми глазами.

На миг воцарилась тишина. Я ожидала, что сейчас Венетия поздоровается с этой женщиной, которую, по всей видимости, пригласила на сегодняшние посиделки, и уже обернулась, чтобы взять коробку с рулетами и отнести ее вниз, но тут услышала, как моя сестра нетерпеливо произнесла:

– Мы можем вам чем-то помочь?

Она переминалась с ноги на ногу – по всей видимости, ей очень хотелось присесть.

Женщина посмотрела сначала на Венетию, одной рукой обхватившую живот, а другой сжимавшую зонт, а потом на меня, держащую большую сумку и огромную коробку в красно-белую полоску, с эмблемой кондитерской Грейс на боку.

– Да, – произнесла женщина, и ее голос оказался неожиданно мелодичным, совершенно не соответствующим резким чертам лица. – То есть я не уверена. Надеюсь, что да. – Она снова умолкла, глядя на нас с Венетией и явно собираясь с мыслями.

– Извините за беспокойство. Я ищу миссис Харингтон. Элизабет Софи Харингтон. В девичестве Элизабет Софи Холлоуэй. Скажите, я могу поговорить с ней?

В голове у меня щелкнуло, и я обернулась к двери. Я во второй раз осознала, что кто-то хочет поговорить с моей матерью, которую мы сегодня поминали.

Глядя на наши застывшие лица, женщина вздрогнула, а затем затараторила. Ее слова спотыкались друг о друга.

– Я думаю, что она… то есть я только что узнала, что Элизабет… Видите ли, она моя мать.

Лимпсфилд, 17 июля 1958 года

Сегодня я купила новый дневник – у мистера Кларка на главной улице. В продаже появились новые тетради, нежно-розовые, и он показал мне маленькую застежку и цветочки, украшавшие страницы. «Идеально для такой девушки, как вы», – подмигнув, сказал мистер Кларк. Уверена, он хотел как лучше, однако меня его предложение не заинтересовало. Вместо розовой тетради я купила темно-серую, почти черную, поскольку знала: следующие несколько месяцев вовсе не будут нежно-розовыми. Кроме того, я выбрала дневник с более плотной бумагой, потому что чувствую: мне понадобится бумага, изнывающая от жажды, способная впитать мои мысли, слезы и все те ужасы, которые происходят в моем доме.

Сидя в автобусе, который вез меня из школы, я как обычно написала на обложке свое имя: Элизабет Холлоуэй, и год: 1958. А потом осознала, что к тому моменту, как я закончу вести этот дневник, когда испишу все его жаждущие страницы, когда случатся все те ужасы, которые, я знаю, должны случиться, – моя мать будет мертва. Она скончается и будет похоронена. Ее не станет.

Глупая миссис Фарнхэм, которую я встретила на днях в мясной лавке, назвала это туберкулезом и посоветовала мне не приближаться к матери, иначе эта болезнь убьет нас всех за несколько дней. Я не стала стоять в очереди, хоть мне и нужно было купить костей и куриных лапок, чтобы сварить бульон для мамы. Терпеть не могу таких людей, как миссис Фарнхэм. Во-первых, не понимаю, почему она считает нужным говорить о моей маме. А во-вторых, у нее не туберкулез. Я подслушивала у двери, когда к нам приходила медсестра, прочла все, что можно, в школьной библиотеке, и точно знаю, как называется эта болезнь. У моей мамы опухоль в легких. Думаю, всему виной зимние туманы, из-за которых люди кашляют до самой весны. Только вот мама продолжала кашлять и летом, и новой туманной осенью, и даже следующей зимой, пока все не вылилось в эту ужасную болезнь. Неизлечимая опухоль. Рак – так сказали маме, когда она наконец отправилась в больницу. Неизлечимая – вот так просто; так же просто, как и умереть, быть погребенным и исчезнуть с лица земли.

Отец не говорит об этом, он вообще не говорит со мной о настоящем и будущем. Может быть, он считает, что шестнадцатилетняя девушка не должна знать о таких вещах, как неизлечимые опухоли, судно для лежачих больных и уколы морфина. Но неужели он полагает, что я не слышу, как моя собственная мать, задыхаясь, заходится кашлем, – вот этого я не понимаю. Она кашляет сухо, отрывисто, и я догадываюсь, что ей больно; по всей видимости, кашель требует от нее огромных усилий. Мама слабеет и чахнет с каждым днем. Сначала слушать ее кашель было жутко, я ждала его и чувствовала облегчение, когда ночь была спокойной. Теперь же больше всего я боюсь никогда больше его не услышать. Кашель стал мерой жизни, хрупким барометром надежды и отчаяния. Он чудится мне повсюду, пробирается в каждую комнату, подстерегает мои шаги, когда я поднимаюсь по ступенькам в комнату матери. Им пропитаны занавески в маленькой гостиной, резные спинки стульев в столовой, которой мы почти перестали пользоваться, он угнездился на плитках кухонного пола, где сейчас суетится Дора. Кашель висит во влажном воздухе в дни стирки, потрескивает в очаге, когда мама расчесывает мне волосы в пятницу вечером – я все еще позволяю ей это делать, хоть уже и не маленькая, потому что знаю: очень скоро ее не станет. Кашель – последнее, что я слышу, уходя в школу утром, и первое – когда открываю входную дверь днем, спрыгнув с автобуса и пробежав по улице. Мне не терпится насладиться этим ценным временем, временем, проведенным наедине с мамой, пока из банка не вернулся отец и не отправил меня в свою комнату перед приходом районной медсестры. Та делает ежевечерний укол, и мама проваливается в тревожную дрему, сопровождаемую морфином и болью.


И вот я сижу и жду, когда уйдет сестра Хэммонд. Я взяла в библиотеке новую книгу, которая называется «Мне здесь нравится». Она довольно занятная и должна помочь мне отвлечься от размышлений. Наверное, следовало бы повторить латинские глаголы, если я хочу продолжить учебу в школе и поступить в университет – мы говорили об этом с мамой. Но я не могу сосредоточиться ни на книге, ни на глаголах. Я прислушиваюсь к голосу сестры Хэммонд, который раздается в конце коридора, и не могу даже думать о будущем из-за всех этих тревог и страхов, которые теснятся в моем мозге. Записывать их, выплескивать на жадные страницы дневника – вот что не дает мне сойти с ума и сдаться в плен происходящему, поэтому я решила, что глаголы подождут. Лучше я буду писать об улице, которая томится под полуденным солнцем, жаркая, душная, пыльная. Коммивояжер, потеющий в своем костюме, ходит от здания к зданию. Дети из дома номер четыре бегают по соседским дворам и зовут друзей на прогулку…

Все в нашей школе с нетерпением ждут летних каникул. Мои подруги собираются отправиться в Брайтон, Блэкпул или Торки. Именно в Торки поедет Джуди, и некоторое время назад ее мама с папой любезно приглашали меня присоединиться к ним. Но я сразу же отказалась, не сказав об этом маме. Сейчас я даже думать не могу об отдыхе. Мама Джуди не стала меня уговаривать. Она потеряла на войне двух братьев и, наверное, понимает, что, когда кто-то умирает, время течет очень быстро, как вода. Мне нужно провести вместе с мамой как можно больше времени, чтобы выжить после ее смерти.

Я составила список книг, которые, как мне известно, мама хотела прочесть, например, «Долгий взгляд» – довольно грустное произведение, и «Трава поет»[2] – отец не любит, когда мы ее читаем, он говорит, что это коммунистическая чушь. Я отметила радиопрограммы, которые мы с мамой будем слушать. Именно так я проведу лето 1958 года – читая книги, слушая радио и размышляя о том, что такое жизнь.


Закрылась входная дверь. Сестра Хэммонд уехала на своем велосипеде. Она оглянулась, но я не уверена, что увидела меня. Я сижу на подоконнике, полускрытая занавесками. Сестра Хэммонд подъехала к миссис Пеккитт и миссис Смит, которые устроились поболтать на ступеньках своих домов, остановилась, чтобы спросить о чем-то, заглянула в горло карапузу, который недавно начал ходить и держался за юбку миссис Пеккитт. Сестра Хэммонд мне нравится, она всегда честна и прямолинейна, поддерживает отца, говорит ему, что нужно делать. И я уверена, что после тишины и смерти, царящих в нашем доме, она чувствует огромное облегчение, глядя на жизнь, даже если перед ней лишь грязный краснощекий ребенок, снующий по жаркой улице. И все же меня поражает, что, всего несколько минут назад расставшись с моей мамой, сестра Хэммонд так беззаботно смеется с миссис Пеккитт, волнистые волосы которой треплет вечерний ветер, и с держащей в руках метлу миссис Смит. Все они кажутся очень спокойными. Эти люди наслаждаются жизнью, лучатся здоровьем, уверены в себе, веселы и розовощеки, у них есть бесконечные запасы чая от боли в горле и йода для разбитых коленок – простых лекарств от простых болезней. И они так не похожи на мою маму, которая лежит в своей комнате, бледная, измученная кашлем, и уплывает от меня на волнах морфина.

Я завидую им, этим женщинам с веселыми детьми. Они всегда вежливо здоровались с нами; мама завела на улице несколько знакомств. Но наш район – странное смешение старых домов, стоявших здесь с давних времен, таких как наш, с террасами, и новых построек, и почему-то между нами и нашими соседями всегда существовала легкая настороженность. Моя мама умнее, ярче, веселее здешних домохозяек. У нее есть помощница, которая моет окна, стирает по понедельникам, приносит продукты из магазина, в то время как остальные хозяйки с нашей улицы ползают на коленях, оттирая плитку, или тащатся по улице с тяжелыми сумками. И я, всего лишь ребенок, девочка, которая каждое утро уезжает на автобусе в гимназию, выгляжу подозрительно среди соседских детей, которые вбегают и выбегают из своих домов, создавая веселый хаос. Мой отец отрицает социальный прогресс и ненавидит новшества, презирает жизнерадостность и легкомыслие и с благоговением хранит воспоминания о войне…

Но я знаю, что больше всего виновата смерть, начавшая медленное, но неотвратимое шествие к порогу нашего дома, парящая над его крышей и сообщающая всем, что с нами лучше не знаться.


Сестра Хэммонд уехала на велосипеде. Я видела, как миссис Пеккитт и миссис Смит попрощались с ней и потащили детей домой пить чай. Вскоре на улице станет тихо и пусто, а в тех счастливых домах, где есть телевизор, все – хоть я этого и не вижу – соберутся возле экранов. Я представляю себе, как они смотрят «Полчаса с Хэнкоком» или кулинарную программу с Маргаритой Пэттен, а может быть, новости спорта. Девочки в школе болтают о музыкальных программах, о «Шести с половиной», а иногда – о «Круто для кошек», и судя по всему, это довольно занятно. Но я не в курсе всего этого. Мой отец не одобряет телевизора, радио терпит с трудом, и уж, конечно, не любит рок-н-ролла. Я и сама ко всему этому равнодушна, но мне бы очень хотелось посмотреть программу «Ночное небо». Мисс Стил рассказывала о ней в школе, и мне понравилось, ведь я очень часто сижу на подоконнике и смотрю на небо.

Жду, когда наконец наступит ночь, когда отец отправится спать и я смогу прокрасться по коридору, сесть в кресло рядом с маминой постелью и поговорить с ней или, быть может, почитать вслух, если она захочет. Однако отец все еще в ее комнате, несмотря на то, что скоро девять. Я слышу хриплый голос мамы, перемежающийся кашлем, и нетерпеливое, лающее отцовское стаккато. Интересно, о чем они разговаривают? Я часто задаюсь вопросом, что именно свело их вместе, потому что нет в этом огромном, бескрайнем мире двух более непохожих людей, чем Джордж и Констанс Холлоуэй, почтенных обитателей Баф-роуд, Лимпсфилд. Мой отец родился в этих стенах, здесь жили его родители, и сам он, по всей видимости, умрет в этом доме, такой же респектабельный, как всегда. По утрам он в темном костюме и котелке уходит в банк, а по вечерам возвращается домой, чтобы поужинать с женой и дочерью. Ему ни к чему перемены; у него почти не осталось желаний. Ему не нужна луна. А вот мама часто говорит мне, что люди, которые пережили две версии ада, просто обязаны преобразовать этот мир. «Достань луну с неба, Лиззи», – вот что она сказала, когда я успешно сдала экзамены в одиннадцать лет и когда она впервые провожала меня в гимназию.

Не думаю, что мой отец вообще знает, что такое луна: в доме номер семь по Баф-роуд вельветовые шторы – висящие на окнах с тех пор, как моя прапрабабушка Элис повесила их перед Великой войной[3], – задергивают в восемь часов (а спать он ложится в половине одиннадцатого) и никогда не отодвигают до четверти седьмого по утрам. Что заставило мою мать впорхнуть в его жизнь хорошенькой пташкой, любопытной и энергичной? Что заставило ее обосноваться в этом доме с толстыми стенами, полированными полами и темными углами, так похожем на своего хозяина? Мы с мамой любим ходить по цветочным магазинам и в цирк, обязательно смотрим представление на Рождество и посещаем кондитерскую, чтобы попробовать сладости. Мы притворяемся абсолютно беззаботными женщинами, когда пьем в пять часов чай с булочками, топлеными сливками и вареньем в старинных усадьбах, в те дни, когда они открыты для посещения. А в книжных магазинах моя мать буквально сходит с ума и тратит слишком много денег, выделенных ей на булавки. Потом ей приходится прятать книги от мужа, чтобы избежать нравоучений и упреков в чрезмерной расточительности.

Уже темнеет, и в тот самый миг, когда пора выключать свет, я надежно прячу дневник там, где отец никогда его не найдет, – под прикроватным ковриком. Но мне хочется как можно дольше посидеть у окна. Здесь очень тепло. Розы в палисаднике источают слабый аромат, ночной ветер треплет мои волосы и заставляет меня улыбаться, и последние отблески света отражаются на ступеньках, эркерах и поросших мхом крышах домов, когда улица готовится ко сну. Мне хочется удержать сегодняшний вечер, потому что когда все стихнет и на землю наконец опустится тьма, снова начнется кашель.

Лимпсфилд, 18 июля 1958 года

Теперь я знаю, о чем мои родители говорили вчера вечером. И, подумать только, сегодня утром я убежала в школу в гораздо более радостном настроении, чем обычно, ведь это был последний учебный день перед летними каникулами, и вернулась домой гораздо более счастливая, чем обычно: впереди было лето. Но когда я увидела, что отец пришел домой раньше, чем обычно, и стоит, склонившись над машиной, у меня возникло предчувствие. Очень нехорошее предчувствие. Он никогда не приходил домой раньше положенного времени, ведь ему необходимо подавать остальным служащим банка положительный пример.

Когда в тот же вечер чуть позже я проходила мимо гостиной, отец позвал меня и сообщил, что мне нужно собирать чемодан, поскольку завтра меня отправляют на лето за город. Не меньше чем на месяц, так он сказал, возможно, недель на шесть, а потом принялся расхваливать тамошний чудесный воздух и перспективы провести время с пользой. Отец думал, что делает для меня что-то хорошее, и ждал, что я буду его благодарить. А я опешила. Застыв в дверях, я молчала, спрятав за спиной новый выпуск «Радио таймс», – мне не хотелось, чтобы он видел, какие именно передачи я собиралась послушать с мамой. Отец никогда не допускал возражений, ни моих, ни маминых, поэтому, сообщив мне новость, снова уткнулся в газету, а я стояла и смотрела на него, ища повод для отказа.

Только когда я оказалась в своей комнате, мне на ум пришли слова, которые я должна была произнести. Я не намерена делать то, что он говорит, просто не буду и все. Клянусь здесь и сейчас, на страницах этого дневника, что пойду к маме и попрошу ее, чтобы она помогла мне переубедить отца.

Позднее

Когда я вошла к маме, она сидела в постели. Мне показалось, что сегодня она выглядит лучше, бодрее, показалось, что у нее на лице появился румянец. Мое сердце забилось чаще. Так бывает всегда, ведь надежда все равно жива. Я показала маме «Радио таймс» и спросила, хочет ли она послушать «Дневник миссис Дейл» или мне лучше пойти в сад. Несколько недель назад, когда наконец наступила весна, мама стала заводить речь о своем саде, о том, что нужно поухаживать за цветами, посадить овощи и посмотреть, принялась ли шпалерная яблоня. Но она не могла ничего этого сделать – от напряжения у нее сбивалось дыхание – и вынуждена была сидеть дома. Когда маму охватывало беспокойство, я придвигала ее кресло к окну, чтобы она могла посмотреть в сад и записать в блокнот, что цветет и что нужно сделать, а потом отправлялась выполнять ее поручения. Иногда мама давала мне задания, глядя в окно, а я в это время стояла в саду, держа в руках секатор. У нас есть садовник, который выполняет основную часть работы, да и отец не любит, когда мама кричит из окна; он считает, что женщине совершенно не пристало так себя вести, особенно если она умирает. Однако мама любит свои цветы, поэтому, что бы там ни говорил отец, я собираю огромные букеты и расставляю их в маминой комнате, иногда заполняя две или три вазы.

Но сегодняшний день был не похож на другие. Меня действительно отсылают на летние каникулы, к знакомым моих родителей, Шоу, которые живут в Сассексе, в местечке под названием Хартленд. Когда я вошла, мама отложила в сторону книгу, и по одному ее взгляду я поняла, что вопрос уже решен. Я даже рта не успела раскрыть. Скрипучим, хриплым голосом мама произнесла:

– Я хочу, чтобы ты туда поехала.

Она с трудом дышала, и я машинально поднялась, чтобы взглянуть на чайник, который мы всегда держим на огне. Но мама удержала меня.

– Лиззи, милая, я хочу, чтобы ты туда поехала, хочу, чтобы ты чудесно провела лето вдали от этого дома. Ты такая хорошая девочка, ты принесла мне столько радости и заслужила это…

– Но я хочу быть с тобой! – ответила я, изо всех сил стараясь не расплакаться.

Мама не любит, когда я плáчу, – ей не хочется, чтобы мы тратили время на слезы и разговоры о неизбежном. Я знаю, что она пытается научить меня быть сильной. Но я не сильная, по крайней мере, не всегда, и уж точно не сейчас. Я хотела заявить, что не оставлю ее, но она крепко сжала мою руку и сказала, что знала, знала, что будет тяжело, но что мне обязательно понравятся Шоу, и что она сама в юности бывала в Хартленде (это совсем рядом с Ла-Маншем), и что там красиво и в ветреные дни иногда чувствуется запах моря.

– Это очень приятное место, Лиззи, настоящий загородный дом, большой, но очень уютный, окруженный деревьями, лужайками и чудесным-пречудесным садом. Ты сможешь гулять. Там есть розарий, почти совсем как в стихах Россетти. Не думай, что это каприз твоего отца; это я настояла, чтобы ты поехала к Шоу. Мне хочется, чтобы ты была счастлива. Тебе будет хорошо в компании сверстников. Нельзя все время возиться со старой матерью, почти не выходя из дома.

Но что она будет делать, когда отец уйдет на работу? Мама постоянно чувствует усталость, но вместе с тем она такая суетливая, все время ворочается и мечется, и я знаю, как разговаривать с ней, как ее успокоить. Отец не заботится о ней так, как я, не приносит ей чай, не держит за руку, когда она отдыхает. А еще я читаю маме, но делаю это медленно и тихо, чтобы у нее не разболелась голова, со множеством пауз, чтобы она могла прокашляться. Отец не станет читать ей романы, которые она любит, Грэма Грина, Дорис Лессинг или Агату Кристи. И, возможно, он даже не догадывается, как сильно его жена любит поэзию. Его будут смущать страстная тоска и любовь, он не станет потворствовать ей, несмотря на то, что Кристина Россетти была очень респектабельной и серьезной женщиной. Еще я читала маме газеты, но не новости о ядерном вооружении, холодной войне и азиатском гриппе, а заметки о медвежатах, танцующих между рядами в кинотеатре, которых выставила полиция, о том, что Хиллари дошел до Южного полюса[4], и о том, что женщин наконец-то допустили в палату лордов. Отец может включить ей Симфонический оркестр Би-би-си и «Вопросы садовода», но никогда – «Вечерний театр по субботам» или стихи, которые читают на третьем канале, поскольку считает все это примитивным и глупым.

Думать о том, что мама останется один на один с ним, сестрой Хэммонд и уколами морфина, – это для меня уже слишком.

– Я буду ужасно по тебе скучать, – сказала она, словно прочитав мои мысли, – но хочу, чтобы ты была послушной девочкой и провела время как следует, понимаешь? Понимаешь, Лиззи? Я хочу, чтобы ты была счастлива.

Последние слова она произнесла скороговоркой, но легче мне от этого не стало. Я знаю, отец не желает, чтобы я оставалась здесь, на Баф-роуд. Мне хочется думать, что он стремится уберечь меня от созерцания маминого угасания, но, вероятнее всего, он просто не знает, что со мной делать, ведь теперь, когда закончились занятия в школе, я буду бесцельно слоняться по дому. Скорее всего, отцу и самому не хочется видеть, как маме становится хуже, возможно, это возвращает его к ужасным воспоминаниям о фронте, о том, как гибли люди в окопах, и это должно вызывать у меня сострадание. Но в моем сердце нет жалости к нему, потому что нам обоим необходимо каким-то образом справляться с этим; мы оба должны быть сильными и научиться жить с этой бедой. Я ненавижу отца за то, что он решает за меня и мне приходится ему подчиняться. Мне горько от того, что я не могу отказать маме, даже когда она произносит свои пожелания так торопливо, с трудом, держа меня за руки и прижимаясь лбом к моему лбу. Я чувствую ее нежную кожу, которая кажется бумажной. Мамино лицо так близко, что я вижу только ее глаза, а не худое, измученное болезнью тело. Иногда я забываю – всего на миг – о том, что с ней происходит; словно во всем мире существуем только мы с ней; словно так было всегда.

Но когда мама отстранилась и посмотрела в окно, я вдруг поняла, или, по крайней мере, мне показалось, что я угадала ее желание. Ей хочется, чтобы я избавилась от всего этого: от сумрачного дома с задернутыми шторами, который вскоре станет еще темнее; от сада, за которым она не может больше ухаживать; от людей с противоположной стороны улицы, которые не подходят к нам, потому что боятся, ведь смерть положила глаз на наш дом. Мама хочет, чтобы я была свободна – хотя бы какое-то время.

Тогда я больше ничего не стала возражать. Я последний раз почитала маме вслух, очень стараясь говорить уверенно и не расплакаться, потому что она не любит, когда я плáчу. Но готова побиться об заклад: невозможно читать стихи Кристины Россетти и не плакать, когда умирает твоя мать.