© Михаил Черкасский, 2018
ISBN 978-5-4485-7377-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие 2017 года
Газетную лямку я сбросил спустя несколько лет после окончания университета. Выпрягся и ушел с благословенья жены в сторожа: она видела, как я изнывал от мелкотравчатой, уже нестерпимой поденщины. Ведь годы таяли, а мне так хотелось написать что-нибудь настоящее. Хотя я был пуст, как барабан, и за душой еще ничего не было. Кроме души. Говорят, это у всякого есть. Даже у крокодила. Иначе откуда же у него слезы?
Писать эту книгу я начал сразу же после того, как мы с женой остались одни. К тому времени я шагнул по карьерной лесенке вверх на одну ступеньку: из сторожей в кочегары. Точнее – в операторы газовой котельной. И несколько лет год за годом заносил на бумагу все, что спеклось в груди. За шесть лет даже не веником (метлой, шваброй), а всего лишь пером можно насобирать много мусора. Что я с успехом и сделал. И, еще не закончив рукопись, все чаще со страхом глядел на то, что лезло опарой за все мыслимые пределы. Особенно тошно мне стало, когда я прочел «Очень легкую смерть» Симоны де Бовуар (жены Сартра), рассказавшей об уходе своей матери. Если этот протокольно равнодушный и нудный роман можно было одолеть только из уважения к Великой французской революции, то что прикажете думать о лезущих к потолку стопках листов. Но, отворачиваясь от здравого смысла, я строчил и строчил. Потому что иначе тогда не мог. И когда все это, сокращая, отстучал на пишущей машинке, – то, зажмурясь, уже не мог не налюбоваться этой пирамидой Хеопса. А посмотреть, ей-ей, было на что. О количестве страниц умолчу, гораздо гуманнее перевести это в килограммы. Весов у нас не было, а навскидку рукопись весила, видимо, килограмма два. А может, и все три.
Больная жена уже так ослабела, что не могла вновь пройти тот же путь, и я отбуксировал рукопись нашей однокашнице Рите, в то время, по сути, единственному моему читателю. Глотала она книжки, как устриц, которых сроду не видела, так что и эти килограммы, отрясая мусор, осилила быстро. И произнесла странную фразу: «Я стою перед этим в удивлении». Много лет спустя новый друг Игорь Иванов узнает об этой фразе и скажет: «А я бы встал на колени». Только прочел он уже не рукопись, а книжку.
Больше пятнадцати лет пролегло между ними. За эти годы я превратился в прозаического хроника: плодил и плодил тексты, как теперь говорят. И торопился осчастливить ими московские толстые журналы. От радости они теряли дар речи. А я, видите ли, чего-то ждал, не догадываясь, что опускаю рукопись не в щель почтового ящика, а – канализационного люка. И по-прежнему вдалбливал в медный свой лоб, что главное – написать нечто хорошее, настоящее. А уж они там (ну, в журналах) напечатают. Как же, как же, ведь они, бедные, ждут-не дождутся, когда «с улицы» вынырнет какой-нибудь графоман-недоумок, который не видит, что в каждом журнале, перед каждым редактором стоит очередь. Это они, Авторы-с. Причем, извольте заметить, маститые и молодые, талантливые и просто замечательные. Стоят и не ропщут, терпеливо ждут своей очереди.
А ведь я знал, что надо, как теперь говорят в России, тусоваться, то есть роиться, вращаться в литературной среде. И тогда ты там примелькаешься, станешь почти что своим. Да ведь так всегда было, везде и во все времена. И я это понимал, но все равно думал, что дело писателя сидеть над бумагою за столом, а не отираться в редакционных предбанниках. В общем, не хотел мешать божий дар с яичницей – первый я оставлял себе, вторую охотно делил с друзьями (особенно если у них в гостях). Так и не сумел я войти в круг литературного обихода, хотя и характер, и некоторые знакомства позволяли идти проторенным путем. Да к тому же после жизненного надлома лет на десять выпал из жизни, в основном зная лишь один маршрут: дом-котельная-дом.
Десять лет я не мог взять ножницы, чтобы выстригать лишнее. Но когда за несколько лет убрал вопиющие космы, вдруг отправил рукопись в Москву в «Советский писатель». И вот там мне повезло: она попала к хорошему человеку, который посоветовал еще сократить, выбросив вставную историю. Но когда я все сделал, он вздохнул: «М-да, рукопись стала какой-то головатой». И вот здесь поневоле задумаешься о том, как найти золотую середину между лишним и нужным. Тем не менее рукопись переправили в ленинградское отделение издательства. И однажды я услышал в трубке незнакомый голос. Это был член издательского совета, известный петербургский писатель Глеб Горышин. «Я потрясен. Иду в издательство и буду настаивать на скорейшем выходе книжки».
А был тогда еще 1991 год. И – не судите строго – я немножечко размечтался. Но в канун нового 1992 года пришел дед морозик Гайдар, взял либерализационный топорик и срубил… великую советскую державу. А вместе с ней и ту елочку, на которой я думал развесить другие свои рукописи. Вовсе не такие тяжелые – говорят, даже легкие и «читабельные».
И все же год спустя с помощью друзей мне удалось дешево издать книжку. И прямо из типографии сотню экземпляров сдал в «Академкнигу»: вновь повезло, потому что от «частных лиц» магазины не принимают. Несколько экземпляров отправил уважаемым литераторам. Не ответил никто. Кроме выдающегося русского писателя Виктора Астафьева. Вот что, в частности, написал он в коротком письме: «Ну, и чтением вы меня наделили! Невероятное, небывалое, испепеляющее чтение! Как? Что? Каким слогом написано? Это остается за гранью сознания. Читая, некоторые места перечитывал, чтобы убедиться: написано ладом. Писать о такой книжке – все равно что молитву портить». Выше похвалы не бывает, но мне-то, безымянному, нужен был хоть какой-то публичный отклик. И он был: шесть лет спустя в интервью «Независимой газете» по случаю своего 75-летия Астафьев сказал: вот на столе у меня лежит книжка… И, пересказав ее содержание, добавил, что такие книги нужны.
После выхода «Хроники» ровно за час до нового 1994 года в дверь позвонили: на пороге стоял Игорь Иванов, живший неподалеку. «Миша, я шел с женой мимо твоего дома и решил заглянуть на минутку. Я прочел твою книжку». – «Как? Я же не дарил тебе». – «Неважно. Леня, вы с ним знакомы, купил две – одну для меня. Ты… ты сделал для меня такое… такое… Вот, извини, но возьми это», – и протянул мне… бутылку хорошей водки. Он был абсолютно благополучный человек: профессор, счастливый муж, отец, дедушка. Много лет спустя я спросил его: что же могла сделать эта книжка? «Не знаю. Честное слово, не знаю. Но ничего подобного я не читал».
За минувшие годы с книжкой познакомились многие. Одни ее «проглотили залпом» и были «потрясены». Некоторые из них говорили, что по воздействию это одна из сильнейших книг во всей мировой литературе. Тяжелая? Да, но ее вряд ли читали бы так, если б сквозь тучи временами не пробивалось солнце. Если бы не было просветления в скорби, которое ученые люди называют катарсисом. Но были и другие такие же хорошие (или не очень) люди, которые, едва лишь поняв, о чем речь, благоразумно откладывали книжку в сторонку. Потому что у каждого свой болевой порог. Так что Горышин и Астафьев, говорившие, что такие книжки нужны всем, ошибались.
Вообще-то, ни одна книга, ни один даже самый гениальный писатель не нужны всем. И об этом давно уже сказано очень просто: на вкус и на цвет товарища нет. Я не знаю, кто сказал, что смерть одного человека – трагедия, а гибель сотен людей – всего лишь статистика. К сожалению, это так. Жестоко и в то же время… спасительно. Ибо человек не должен и не может вместить в себя бездну чужого горя. Телевидение приучило нас к тому, что жертвы терактов и катастроф воспринимаются нами мимолетней и равнодушней, чем сводка погоды или очередная шалость какой-нибудь поп-звезды. И вряд ли многие из нас хоть на минутку смутно представят себе, что же чувствуют, с чем остаются в надломленной жизни родные погибших. Нет, никому не дано знать, что же чувствует каждый из этих осиротевших людей.
Когда умирала наша дочь, и никто и ничто не могло спасти ее, я хотел отстраниться хоть на минутку от надвигающегося ужаса. От того мира, где не было виноватых, но возможно такое. И не музыка нужна была мне, а – книга. Нет, ничем не загладишь душевную боль, и чужою бедою не вычерпаешь свою. Но, возвращаясь на старое пепелище, вспоминаю, как искал я тогда тяжелые книги. И они, конечно, не смогли бы избавить от боли, тоски, но хотелось увидеть, что все уже было и было с кем-то, когда-то. И наверно, я мог бы почувствовать в том человеке друга, собрата, родного.
А еще глаза свои увести мне хотелось от обычных, нормальных людей, от того, что жило повсюду вокруг: у больничных стен, в трамвае, в метро. Лишь в чужую, темную, как мазут, печаль я мог погрузиться на миг. А когда писал эту хронику – уж не книги, а музыка, надрывавшая душу, нужна была мне.
Десять лет спустя после выхода «Хроники» Максим Мошков любезно поместил ее на «полках» своей электронной библиотеки. Сколько людей отыскали ее там, я, конечно, не знаю. Но несколько откликов получил. «Я читаю Вашу книгу с монитора, и она словно горит у меня в руках. Я одна воспитываю восьмилетнего сына и надеюсь, что ваша книжка поможет мне вырастить его человеком». А полгода назад позвонил приятель и сказал: «Вот „Эхо Москвы“ ты не слушаешь и зря. Там по четвергам с двенадцати до двух часов ночи Дмитрий Быков отвечает на вопросы читателей о книгах. И один чудак сказал, что прочел твою книжку, и она перевернула его жизнь. И спросил Быкова, что он знает о тебе». – «Вот уж верно – чудак. Только и дел у Быкова, что ползать в катакомбах интернета. А кто же тогда будет сочинять статьи, романы, стихи, рисовать огромные парадные портреты конгениальных собратьев по перу. Да еще и отвечать на всяческие вопросы».
Когда-то Рита после «Хроники» денька два простояла в удивлении. Я же до сих пор торчу человеком-невидимкой внизу возле эскалатора. За спиной у меня рюкзак с рукописями. Год от году тяжелея, давит он душу и плечи, гнет к земле. Но стою. Неотрывно гляжу, как бежит наверх лента эскалатора, но никак, ну, никак не могу сделать шажок, полшажка, чтобы встать на нее. Слышу, как с нарастающим ревом накатывает поезд, и выскакивают из него молодые литераторы, бегут к эскалатору. А за ними степенно шествуют основательные, маститые. И лента уносит их вверх. Задрав голову, я гляжу им вслед. И, наверно, только от зависти и нескончаемо долгого стояния, кажется мне, будто на одну пару мужских ног приходится полторы пары женских.
Слушая рев набегающего очередного поезда, я по-прежнему верю, что настанет день, когда ранним-ранним утром метро, не выспавшись за ночь, распахнет двери, и побежит наверх лента эскалатора. И, заканчивая ночную смену, уборщица шваброй подтолкнет к эскалатору чей-то бесхозный рюкзак, очутившийся на полу. И поплывет он все выше и выше. А навстречу ему, вниз, проследуют тени тех, что еще недавно так резво и весело возносились наверх.
Работая над романом-мозаикой о первой жене, я правил фрагменты из «Хроники», которые вошли в текст. А потом и всю ту рукопись прошерстил. Так родилось это «издание второе, переработанное и дополненное». А первое начиналось так:
Из рецензии Глеба Горышина: «Принявшись за чтение рукописи М. Черкасского, я начал, по обыкновению, делать «заметки на полях». Но вскоре оказался настолько захваченным чувством автора, атмосферой этого сочинения – единственного в своем роде, – что так и вышел из чтения потрясенным, как будто пережил собственное горе. Представленную М. Черкасским рукопись никак невозможно пересказать, ее можно только пережить: каждая фраза в ней затрагивает самые сокровенные струны души, какие чаще всего сокрыты от постороннего уха. Это повесть о том, как умерла восьмилетняя девочка Лера, рассказанная ее отцом на языке такой любви, такого отчаяния, что местами, даже при чтении, перехватывает горло, останавливается сердце.
Посильна ли для литературного сочинения такая сверхзадача? За примером, аналогией я, честное слово, не знаю, к чему обратиться. И самый ответ должен найти только в собственном переживании прочитанного, настолько все это личное и в то же время общечеловеческое, подспудно уготованное каждому из нас. По-видимому, литературный ответ надо оставить в стороне, если иметь в виду общепринятые мерки. Случай особый, может быть, дающий нам пример той новой литературы, которая решается взять на себя немыслимую доселе концентрацию человеческого чувства, горя, душевной беззащитности – перед лицом грозных и равнодушных явлений переживаемого нами исторического момента. Может быть, примеры этого рода литературы можно найти у Солженицына или Шаламова…
…Я всячески за наискорейшее напечатание книги М. Черкасского, ее близко воспримут в каждой семье, в каждой стране. Глеб Горышин».