Архимандрит Порфирий (Попов)
Жизнь святого Григория Богослова[2]
Обращение отца Григориева в христианство. – Видение Нонны о рождении сына. – Обет ее за сына. Чистота и Целомудрие, явившиеся Григорию во сне. – Первоначальное образование Григория. – Буря во время путешествия в Афины. – Знакомство здесь с Василием Великим и Юлианом Богоотступником. – Прощание с Афинами. – Встреча с братом Кесарием на пути оттуда
В 325 году по P. X. несколько каппадокийских епископов, отправляясь на Первый Вселенский собор, остановились ненадолго в местечке Арианзе, близ Назианза. Здесь мирно и спокойно в своем поместье проводил свою скромную жизнь один почтенный человек из секты ипсистариев, по имени Григорий. Благочестивая супруга его Нонна успела предрасположить его в пользу христианства. Прибывши сюда, епископы воспользовались этим случаем и убедили Григория принять Святое Крещение[3].
Спустя пять лет после сего в одну темную ночь Нонне привиделся сон, что будто у нее родилось прекрасное, ангелоподобное дитя и что его назвали по имени отца, Григорием. Это видение было ответом на молитву Нонны о даровании ей сына; при этом, подобно матери Самуиловой (см. 1 Цар. 1:11), она произнесла обет посвятить испрашиваемого сына Богу и, когда удостоилась исполнения своей молитвы, с особенной ревностью озаботилась и исполнением обета. Этот-то сын молитвы материнской и получил впоследствии наименование Григория Богослова. Как скоро сын сделался способным понимать наставления, Нонна, обнимая его, сказала ему, что она так же предает его Богу, как Авраам Исаака, умоляла его во все время жизни сообразоваться с ее святым желанием и всего более внушала ему заниматься чтением Священного Писания, для чего еще в детстве подарила ему свиток Священного Писания.
В это время «мое нежное сердце», говорит Григорий, было подобно недавно сседшемуся творогу, «который скоро принимает вид сосуда»[4]. А потому материнские наставления так сильно подействовали на сердце Григория, что он еще в детстве обнаруживал какую-то старческую степенность и порывы к подвигам благочестия; мало-помалу, как облако к облаку, скоплялось в нем усердие к усовершенствованию, с радостью читал он книги, в которых проповедуется о Боге, и имел обращение с мужами, которые совершенны по нравам[5]. Христос «явно беседовал с рабом Своим» и, когда Григорий достиг лет отроческих, связал его «любовью к целомудрию, обуздал… плоть, вдохнул… горячую любовь к Божественной мудрости и к жизни монашеской»[6]. Душа Григория была так чиста, безмятежна и возвышенна в созерцаниях, что и во сне предносились пред духовными его очами христианские добродетели в олицетворенном виде. «Так, когда я был еще юным отроком, – говорит Григорий, – среди глубокого сна мне представлялось, что подле меня стоят две девы в белых одеждах, обе прекрасные и одинаковых лет. Все убранство их состояло в том, что они не имели на себе уборов. Пояс стягивал их прекрасную одежду, спускавшуюся на ноги до пят. Головное покрывало закрывало их ланиты, и они стояли, поникнув взорами к земле. Но из-под покрывал, плотно прилегавших к лицу, можно было приметить, что обеих украшал прекрасный румянец стыдливости. Уста их, заключенные молчанием, уподоблялись розе, лежащей в окропленных росой чашечках. Они полюбили меня за то, что я с удовольствием смотрел на них; как милого сына, целовали меня своими устами и на вопрос мой, что они за женщины и откуда, отвечали: „Одна из нас – Чистота, а другая – Целомудрие. Мы предстоим Царю Христу и услаждаемся красотами небесных девственников. Соедини и ты ум твой с нашими сердцами и светильник твой с нашими светильниками, и мы тебя, просветленного, перенесем через эфирные высоты, поставим пред сиянием бессмертной Троицы“. Сказав сие, они унеслись по эфиру, и взор мой следовал за отлетавшими»[7]. Этот сон решительно и навсегда побудил Григория отринуть тяжелое иго супружества и возлюбить высокий жребий вечно юных существ, то есть Ангелов; и в летах мужества сердце Григория, по его собственным словам, долго и часто услаждалось досточтимыми видениями этой незабвенной ночи и обликами светлой девственности. Но в отрочестве же, когда еще не опушились ланиты Григория, им овладела какая-то пламенная любовь к наукам[8]. Чрез это Промысл, видимо, приготовлял его к высокому служению в Церкви, для которого недостаточно было того образования, какое он мог найти в доме родительском или в сообществе людей, заботившихся только о спасении своей души, но незнакомых с духом научного образования. Со светскими науками Григорий прежде всего ознакомился в Кесарии Каппадокийской, но долго ли он обучался здесь, неизвестно; в сочинениях Григория есть указание только на то, что он здесь же положил начало знакомству с Василием Великим[9]. После сего, побывав наперед на родине, он отправился в Кесарию Палестинскую, где также процветало училище красноречия[10]и где слушал ритора Феспесия. Затем он собрал несколько сведений в Александрии[11] и отсюда, движимый пламенной любовью к приобретению познаний, отправился в Афины в ноябре месяце, во время, самое опасное для плавания по морю. Когда огибали остров Кипр, поднялась страшная буря и двадцать дней держала всех плывших в чрезмерном страхе и опасении за свою жизнь. При этом и корабельные служители, и хозяева корабля, и путешественники – все, даже не знавшие прежде Бога, единогласно призывали Христа для избавления от смерти обыкновенной. Но для Григория еще ужаснее была смерть внутренняя; в этом поставлял он главным образом свое несчастье и потому терзал свою одежду и возносил вопли, заглушавшие сильный шум волн; он плакал и скорбел в это время всего более о том, что убийственные воды лишали вод очистительных, без которых он не надеялся на соединение с Богом. В пламенной молитве ко Христу, исчислив все чудеса Божий, описанные в священных книгах, Григорий произносил и такие исполненные сильной веры слова: «Для Тебя, Господи, буду я жить, если избегну сугубой опасности. Ты утратишь Своего служителя, если не спасешь меня. И теперь ученик Твой обуревается волнами. Отряси сон или приди по водам и прекрати опасность»[12]. Вскоре за сим последовало исполнение прошения. Волны морские стали укрощаться, и корабль пристал к Родосу. Это быстрое укрощение бури все бывшие с Григорием на корабле сочли приобретением одной молитвы Григориевой, и те из них, которые были язычниками, по этому случаю приняли христианство. Впоследствии Григорий узнал, что он избавлен от опасности и по молитвам своих родителей, которые извещены были о его бедствии чрез сновидение и которые при воспоминании сновидения также усердно молили Господа об избавлении их сына.
Из Родоса, где на несколько времени остановился корабль, Григорий вскоре прибыл в Афины и здесь около шести лет посещал афинские училища, особенно слушал уроки лучших учителей того времени – Имерия и Проэресия; красноречие последнего он называл новым громом в Аттике. Но Афинам Григорий остался благодарен не столько за науки, сколько за утверждение дружества с Василием. «Афины, обитель наук, – говорит он, – как для кого, а для меня подлинно золотые и доставили мне много доброго. Они совершеннее ознакомили меня с сим мужем, который один и жизнью и словом всех был выше. Ища познаний, обрел я счастье, испытав на себе то же, что Саул; Саул, ища отцовых ослов, нашел царство, так что придаточное к делу вышло важнее самого дела (см. 1 Цар. 9-10). Нечто подобное было и со мною»[13]. Неразлучно проводя время с этим другом и разделяя с ним все печали и радости, Григорий, по собственным его словам, жил здесь, как и всегда, в Божием страхе и не только не увлекался за теми, которые в порывах отважной стремительности предавались излишествам, но сам привлекал друзей к духовному совершенству[14]. Опыт быстрого и верного различения добрых товарищей от худых, но притворных представляет суждение его о Юлиане Отступнике[15], который в это время также брал уроки философии и красноречия у афинских софистов. «По мне не предвещали, – говорит Григорий, – ничего доброго шея нетвердая, плечи движущиеся и выравнивающиеся, глаза беглые, наглые и свирепые, ноги, не стоящие твердо, но сгибающиеся, нос, выражающий дерзость и презрительность, черты лица смешные и то же выражающие, смех громкий и неумеренный, наклонение и откидывание назад головы без всякой причины, речь медленная и прерывистая, вопросы беспорядочные и несвязные, ответы ничем не лучшие, не твердые и не подчиненные правилам. И я тогда же, как увидел его, сказал бывшим со мной: „Какое зло воспитывает Римская империя!“»[16] Предрекши это, Григорий желал быть ложным прорицателем, но, к сожалению, увидел впоследствии оправдание своего предсказания[17].
Несмотря на строгость жизни Григория и разборчивость в знакомствах, даже и легкомысленные и разгульные товарищи весьма любили и почитали его[18]. Это особенно обнаружилось при отправлении его из Афин. Когда наступил тридцатый год жизни, Григорий решился возвратиться в отечество вместе с Василием. Того и другого стали упрашивать остаться в Афинах. Василий представил много причин, требовавших скорого отъезда. Но для Григория к заклинаниям и слезам присоединили даже и насилие. С великой поспешностью окружили его все чужеземцы, близкие знакомые, сверстники и даже учителя. Крепко схватив его за одежду и за руки, они сказали: «Что ни будет, не выпустим отсюда. Почтенные Афины не должны лишиться тебя. Они по общему приговору отдадут тебе первенство в словесности». Припоминая все это уже в глубокой старости, св. Григорий замечает: «…один дуб разве мог противиться стольким слезам и убеждениям, и я уступил просьбе, впрочем не совершенно. Меня влекло к себе отечество… Там посвятить себя любомудрию казалось мне прекраснейшим делом. Туда привлекали меня и родители, обремененные старостью и временем. Поэтому не долго пробыл я в Афинах, скрылся оттуда почти тайно и пустился в путь»[19]. Здесь Григорий неожиданно встретился с братом своим Кесарием, который возвращался из Александрии, и тем более радовался этой встрече, что считал ее не случайным стечением обстоятельств, но особенным действием Промысла. «Матерь, отпуская детей своих, усердно молила Бога о том, чтобы Он так же в одно время возвратил нас, как в одно время мы отправились, хотя и в разные города и школы»[20]. И ее молитва была услышана.
Общий взгляд на скорби Григория. – Колебания в избрании образа жизни. – Воспоминания о посещении пустыни Понтийской. – Причина удаления в пустыню Василиеву после посвящения в пресвитера. – Возвращение в Назианз к Пасхе по требованию отца. – Прием, сделанный ему, и слова, произнесенные им по возвращении. – Заботы Григория об утешении отца при отделении от него некоторых пасомых по поводу неблагоприятных толков о брате Кесарии. – Значение обличительных слов Григория против Юлиана. – Заботливость Григория о примирении Василия с епископом Кесарийским. – Письмо его по сему случаю к Евсевию. – Помощь Василию в борьбе с арианами. – Огорчение Григория по случаю смерти Кесария. – Побуждения к произнесению надгробных Слов ему и сестре Горгонии. – Ответ Василию на его приглашения в Кесарию. – Болезнь Нонны. – Посещение Василия после его рукоположения в епископа и защищение его по возвращении в Назианз. – Содействие отцу и Василию в борьбе с арианами
Жизнь Григория Богослова, следующая за периодом образования, есть не что иное, как история его несчастий; по крайней мере, так называет ее сам Григорий. Самое посвящение в пресвитера и возведение на епископскую кафедру для Григория было причиной глубочайшей скорби. Поэтому и в биографии его больше всего придется следить за обнаружениями его скорбей. Выражение сих сердечных скорбей составляет главный предмет многих его исторических Слов и стихотворений, посему объяснить причины и силу различных скорбей Григория можно не иначе, как передавши содержание большей части его сочинений. Отказаться же от объяснения, умолчать о впечатлениях, какие производили на Григория некоторые события и поручаемые ему должности, значило бы оставить его без биографии или, по крайней мере, без изображения характеристических его свойств. Григорий Богослов сам предчувствовал, что его скорби не могут быть поняты всеми, посему писал: «Есть древнее сказание, что, если злая ехидна наложит зубы и нанесет губительную рану, уязвленный только тому охотно пересказывает о сем, в кого безжалостная ехидна со своими палящими ядами влила ту же пагубу, ибо только такой человек знает нестерпимость пагубы. Так и мой рассказ с любовью примет и пожелает знать тайны слезящегося сердца только тот, у кого одинаковая со мною печаль, одинаковое страдание и одинаковое бремя креста. Но я возбудил бы смех, рассказывая о своих горестях другому, особливо в ком вера слегка напечатлелась на поверхности сердца, в чью внутренность не проникла крепкая любовь к Небесному Царю, кто живет на земле, помышляя более о том, что однодневно. Да погибнут такие люди…»[21]. Отсюда видно, каково должно быть расположение сердца для того, чтобы сведения о дальнейшей жизни Григория могли быть приняты с полным сочувствием.
Под родительский кров из дальних странствий, предпринятых с целью получить всестороннее образование, Григорий возвратился около 356 года. Сограждане его непременно хотели испытать, чему и как он учился так долго, а посему, покоряясь их желанию, он показал им опыты своего красноречия, но в чем состояли они, неизвестно. Григорий уверяет только, что у него вовсе не были при этом в виду ни рукоплескания, ни говор удивления, ни упоение, ни поклонение, которыми в толпе молодых людей восхищаются софисты, и что эти опыты послужили как бы предуготовительным упражнением к будущим подвигам или преддверием важнейших таинств. Вероятно, вскоре по возвращении в отечество Григорий принял и Святое Крещение; оно, по предположению большей части ученых, откладывалось так долго из подражания примеру Спасителя, Который крестился, имый лет яко тридесять (Лк. 3:23). За сим предстояло окончательное избрание рода жизни. Усильно и долго размышлял Григорий об этом одном из самых мудреных вопросов в жизни. «Решившись все плотское вринуть в глубину, – пишет он сам о себе, – когда стал я рассматривать самые пути божественные, нелегко было найти путь лучший и гладкий. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, достояние Предтечи – пустыня. С другой стороны, пересиливали любовь к божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божие слово, а такое занятие не дело безмолвия и пустыни. Много раз колебался я туда и сюда и наконец умирил свои желания, остановившись на средине. Я вступил на какой-то средний путь между отшельниками и подвижниками, живущими в обществе, занял у одних собранность ума, а у других старание быть полезным для общества»[22]. Под этими другими Григорий разумеет подвижников, которые проводили жизнь безбрачную, не уединяясь в пустыню и занимаясь делами общественными. «Предпочесть этот последний род жизни понуждала меня, – говорит сам о себе Григорий, – и признательность к родившим меня, у которых я был в долгу; я хотел лелеять их старость, водить их за руку, чтобы самому иметь счастливую старость, угождая их старости»[23]. Такой выбор сделан был и потому еще, что Григорий правилом любомудрия поставлял не показывать и виду, что он трудится для жизни превосходнейшей. Заботы о родителях, тем более необходимые, что брат Кесарии вскоре отправился на службу к императорскому двору, могли достаточно прикрывать его ревность об угождении Богу.
Утвердившись в таком образе мыслей, Григорий, вопреки обещанию, какое дал Василию в Афинах, и несмотря на неоднократные приглашения его, долго не находил возможности отправиться к нему в новоустрояемый монастырь. После же того, как провел с ним в Понтийской пустыне несколько времени, и по возвращении в свой Арианз часто с великим удовольствием вспоминал о занятиях, какие делил здесь со своим другом. Это тем удивительнее, что и жизнь в доме родительском очень мало отличалась по своей строгости от жизни иноков Василиевых. И дома Григорий так же занимался богомыслием и молитвой, питался самой умеренной и простой пищей, упражнялся в слове Божием, но его много возмущало поведение служителей, за которыми присмотр был поручен ему и которых в поместье отцовом, как видно, было немало. «Управлять слугами, – жалуется Григорий в одном стихотворении, – подлинная сеть пагубы. Жестоких владык они всегда ненавидят, а богобоязненных бесстыдно попирают; к злым не снисходительны, добрым не благопокорны, но на тех и на других дышат неразумным гневом»[24].
Гораздо большую скорбь Григорию причинило посвящение его в пресвитера, совершенное отцом его в праздник Рождества Христова (вероятно, в 361 году). И после обширного образования, какое получил в различных школах, высокое и досточестное звание служителя алтаря казалось Григорию тем же, чем бывает солнечный свет для слабых глаз[25]. Отец Григория знал взгляд своего сына на священство, но, побуждаемый отеческой любовью, совершенно против воли, рукоположил его в пресвитера. Григорий хотя и покорился воле родителя, принял от него посвящение, но так сильно огорчился, что забыл все: друзей, родителей, отечество, род – и, по собственному его сравнению, как вол, уязвленный слепнем, ушел в Понт, надеясь там в божественном друге найти врачевство от горести[26]. Этим удалением он, между прочим, хотел вразумить тех, которые, по его выражению, с неумытыми руками и нечистыми душами берутся за святейшее дело, теснятся и толкаются вокруг Святой Трапезы, как бы почитая священный сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию и начальством, не дающим отчета[27].
Другими же, более важными причинами этого удаления были неожиданность рукоположения и любовь к безмолвию и созерцательной жизни. Вот собственные слова Григория об этом: «Особенно поражен я был неожиданностью; подобно человеку, поражаемому внезапным громом, не собрался с мыслями и потому преступил скромность, к которой приучал себя всю жизнь. Потом овладела мною какая-то привязанность к благу безмолвия и уединения. Любя его с самого начала, сколько едва ли любил кто-нибудь из занимающихся науками, в важнейших и опаснейших для меня обстоятельствах дав Богу обет безмолвной жизни, я не вынес принуждения. Мне казалось, что всего лучше, замкнув как бы чувства, собравшись в самом себе, без крайней нужды не касаясь ни до чего человеческого, носить в себе божественные образы, всегда чистые и не смешанные с земными и обманчивыми впечатлениями, постигать блага будущего века, находясь еще на земле, оставлять землю и быть возносиму Духом горе»[28]. Кроме сего, Григорий живо представлял себе ту тягостную борьбу, какую должен вести пастырь с дерзостью еретиков, с пороками слабых христиан, равно и угрозы недостойным служителям алтаря, изреченные в Писании. Памятование обо всем этом, говорит св. Григорий, не оставляло его день и ночь, сушило мозг, истощало плоть, лишало бодрости и не позволяло ходить с подъятыми высоко взорами[29]. «Признаюсь, что я немощен для такой брани… пока не очищен ум, пока далеко не превосхожу других близостью к Богу, небезопасным признаю принять на себя попечение о душах и посредничество между Богом и человеками, что составляет также долг иерея… Не почтите меня боязливым сверх меры; напротив того, похвалите даже мою предусмотрительность»[30]. «Рассматривая самых благоискусных мужей древности, нахожу, что из тех, кого благодать предызбрала в звание начальника или пророка, одни с готовностью следовали избранию, а другие медлили принимать дары; Моисей прекословил Богу, а Иеремия страшился юности, и Иона бежал от лица Божия, но и сии, отрекавшиеся за боязнь, не подверглись осуждению»[31].
Вот побуждения, по которым Григорий немедленно по рукоположении удалился в Понт. Видно, что и Василий Великий не осуждал своего друга за такой образ действий, иначе он не дозволил бы ему оставаться в своей пустыне от праздника Рождества Христова до самой Пасхи. По всему видно, что Григорию очень приятно было жить вместе со своим другом, но отец многократно и даже с угрозами убеждал его возвратиться в Назианз. Можно было опасаться, как бы нежность не обратилась в клятву[32], по обыкновенному свойству прогневанного простодушия[33]; и назианзяне сильно желали возвращения своего священника. Григорий долго боролся с мыслями, как поступить, находясь между двумя страхами; наконец его победил страх оказаться непокорным отцу. «Я стою в средине, – говорит он в объяснение своих действий, – в средине между слишком дерзновенными и слишком боязливыми. Я боязливее тех, которые хватаются за всякое начальство, и дерзновеннее тех, которые всего убегают. Во мне самое время ослабило чувство бедствия»[34]. Св. Григорий сказал себе, что «против страха быть начальником подаст, может быть, помощь закон благопокорности, потому что Бог вознаграждает веру и делает совершенным начальником того, кто возлагает на Него все надежды»[35]. Самое же сильное побуждение к возвращению состояло в том, что он вспомнил о временах давних и, встретив одно давнее сказание, извлек из него для себя наставление в настоящем обстоятельстве. Это сказание о бегстве пророка Ионы. Для Ионы, «поелику он предвидел падение Израиля и предчувствовал, что пророчественная благодать переходит к язычникам», по этой причине, может быть, «извинительно было отрекаться от пророческого служения. Но осталось ли бы какое извинение и место к оправданию для меня, если бы я стал долее упорствовать и отрицаться от возлагаемого на меня ига служения?»[36]
Итак, Григорий рассудил к Пасхе возвратиться в дом родительский и примириться с оскорбленным отцом и гражданами Назианза; из них многим казалось, что Григорий был сам не в себе, соделался иным человеком, противился и упорствовал больше, нежели сколько дозволительно. Родители с радостью и любовью приняли Григория, хотя он и огорчил их своим неожиданным удалением в Понт; но не видно было этого со стороны граждан назианзских. В самый первый день Пасхи, в первом Слове к своей пастве, Григорий прежде всего испрашивал себе прощения и кротко объяснял причины своего замедления, но в этот день многие из граждан не пришли в церковь и не показали ему той внимательности, которая могла бы быть порукой за будущее. Это вновь и весьма опечалило Григория, тем более что они сами вызывали его из Понта; светлый праздник для Григория превратился не в праздник[37]. Вскоре он произнес другие два Слова; в одном из них он высказал несколько кротких обличений жителям Назианза за непонятную и горестную для него изменчивость их чувств или превратность в расположении, а в другом подробно объяснил все причины и побуждения своего удаления в Понт (отсюда-то и занято было все, что прежде говорилось об этом)[38]. Чрез эти два Слова Григорий возвратил себе любовь и расположение граждан.
И в смутные времена царствования Констанциева[39] отличительным свойством паствы назианзской была непоколебимость и безмятежие, так что часто называли ее ковчегом Ноевым за то, что одна спаслась от всемирного потопления и хранила в себе семена благочестия[40]. Конечно, это было в соответствие заботам епископа и его сына пресвитера; но со вступлением на престол Юлиана и в Назианзской епархии открылись разделения по тому случаю, что отец Григория по простоте подписался под символом веры, составленным полуарианами (в котором слово ομοούσιος – «единосущный» заменено было на ομοιούσιος – «подобосущный»). Хотя отец Григория, по выражению сына, в этом случае не погрешил мыслью и чернило не очернило души его[41], но христиане назианзские отделились от своего пастыря; даже самые иноки, строгие по жизни и отличавшиеся особой преданностью своему епископу, хотя позднее других, оставили его и просили соседних епископов кого-либо из избранных старцев посвятить в пресвитера[42]. Повод к неблагоприятным толкам об отце Григориевом подавал еще брат Григория Кесарии, оставшийся на службе при дворе императорском и в царствование Юлиана. «И у своих и у посторонних, сколько ни есть нам знакомых, – по словам Григория, – обратилось в постоянное занятие говорить следующее: „Епископский сын ныне уже в службе, домогается мирских чинов и славы и побеждается корыстолюбием; и так ныне все воспламенено страстью к деньгам и для них не щадят люди души своей. Как теперь епископы уговорят другого не оскверняться общением с идолами, как теперь наказывать проступившихся в чем ином, когда сам епископ не смеет сказать слова по причине случившегося у него в доме?“ Вот что, или еще и гораздо сего худшее, слышим мы каждый день и от тех, которые говорят это, может быть, по дружбе, и от тех, которые нападают из неприязни»[43].
В таких обстоятельствах Григорий, как преданный сын, был истинным утешителем для своих родителей. Отец его так был огорчен такими слухами о Кесарии, что самая жизнь была ему в тягость. Посему для успокоения его Григорий уверял, что Кесарии скоро откажется от места и не будет больше причинять печали своему отцу. От матери же Григорий разными выдумками скрывал известие о брате Кесарии и толки из-за этого по тому опасению, как сам говорит в одном письме, «что государыня матерь, если услышит о тебе [Кесарии] что-нибудь неприятное, впадет в скорбь совершенно безутешную и что она как женщина, по крайнему благоговению, неспособна соблюсти меру в подобных случаях»[44]. В письме Кесарию Григорий убеждал его оставить службу при дворе и раскрывал все неблагоприятные следствия, каких можно ожидать от этой службы. Из письма видно, что Григорию не нравилась придворная служба Кесария не только при Юлиане, но и при его предшественнике[45]. Недолго молчал Григорий и по случаю отделения паствы от его отца. Самое молчание имело целью привлечь Дух и отрыгнуть[46] слово благо (Пс. 44:2)[47]. Прекращение смятения впоследствии Григорий приписывал молитвам и увещаниям отца, но, однако же, дозволял себе и такие слова: «…и я участвовал в его благочестии и деятельности, ибо помогал ему во всяком добром деле и как бы сопутствовал и следил за ним, почему и удостоился совершить большую часть дела»[48]. Но каких трудов стоило ему это примирение, неизвестно. До нас дошло только одно Слово его[49], которое говорено уже по воссоединении монашествующих. Здесь высказывалось уже благодарение Господу за умирение разделенных, и увещание направлено только к подкреплению и утешению тех, которые присоединились к Церкви.
Конечно, важное влияние на паству назианзскую имели еще и те два обличительных Слова против Юлиана, которые произнесены Григорием вскоре по смерти этого отступника. Это было лучшее противодействие похвальным речам, в которых превозносили умершего ученые язычники, и в числе их особенно Ливаний[50]. Слова Григориевы написаны, кажется, по совету или даже при помощи Василия, потому что в конце последнего Слова встречаются такие выражения, обращенные к лицу Юлиана: «Сие приносят тебе Василий и Григорий, противники и противоборники твои, как сам ты думал и других уверял, своими угрозами поощряя нас к вящему благочестию»[51]. Из этих же обличительных Слов Григория видно, что Юлиан усиленно убеждал его брата Кесария принять сторону язычников и, когда уверился в безуспешности убеждения, с огорчением сказал: «Благополучный отец, злополучные дети»[52]; последним выражением явно намекал он и на Григория.
Спустя год после сего Григорий принял живое участие в примирении Евсевия, епископа Кесарийского[53], с другом своим пресвитером Василием. Епископ Евсевий произвел сильные смятения в Кесарии единственно своей завистью к другу Григориеву. Притеснения Василию были так явны, что почитатели его, монахи и другие христиане кесарийские, хотели отделиться от епископа. Это отделение могло быть еще более опасно по своим последствиям, потому что император Валент[54], покровитель ариан, уже поставивший во многих православных церквах епископами ариан, начинал тем же угрожать и Кесарии. И дружба[55], и ревность о благе православных побуждали принять возможные меры к предотвращению зла. Посему, как скоро распространились слухи, что монахи кесарийские из-за Василия отделяются от своего епископа, Григорий сам пришел в Кесарию, советовал Василию оставить на время служение в Кесарии и удалиться в свой монастырь, а по возвращении в Назианз написал и ходатайственное письмо за Василия к епископу Евсевию. Письмо это ясно свидетельствует о сильной любви Григория к Василию и к справедливости, а кроме сего, замечательно по смелости, с какой пишет воодушевленный чувством правоты священник к своему митрополиту. Вот извлечение из сего письма: «Как радуюсь, что делаешь мне честь и приглашаешь меня на духовные собрания и совещания, так тяжело для меня оскорбление, какое терпел и доселе терпит от твоего благоговения досточестнейший брат Василий, с самого начала мной избранный и доныне остающийся для меня товарищем жизни, учения и самого высокого любомудрия… ты, унижая его и оказывая честь мне, по моему мнению, поступаешь почти так же, как если бы кто одного и того же человека стал одной рукой гладить по голове, а другой бить по щеке или, подломав основание дома, начал расписывать его стены и украшать наружность. Если убедишься сколько-нибудь моим словом, то сделаешь по-моему. А я прошу убедиться, потому что это и справедливо. Если обойдешься с Василием как должно, то он будет служить тебе. А мое дело следовать за ним, как тени за телом»[56]. Евсевий оскорбился таким письмом, но Григорий не считал нужным просить извинения и в следующем письме говорил не менее смело: «Хотя ты и выше по степени, однако же дай и мне несколько свободы и справедливого дерзновения, а потому будь к нам благосклоннее. Если же судишь о моем письме как о письме служителя, обязанного смотреть тебе в глаза, то в этом случае и удары приму, и плакать не буду»[57]. Хотя и после этого письма Евсевий обвинял Григория в низости[58], но, когда Григорий по новому приглашению явился в Кесарию, Евсевий уже охотно обещался в знак примирения писать самому Василию просительное и пригласительное письмо[59]. Узнав об этом, Григорий, со своей стороны, немедленно известил об этом Василия, убеждая его не доводить своего епископа до такого уничижения, но предупредить его или своим письмом, или немедленным возвращением. Этот высокий подвиг любви был совершенно по душе Василию – он немедленно явился в Кесарию и успешно разрушил все замыслы собравшихся сюда ариан.
В этом деле борьбы с арианами помогал Василию и Григорий, явившийся сюда по его вызову, но в чем состояла его помощь, неизвестно; на это важное содействие указывают только следующие прикровенные[60] выражения Григория в похвальном Слове Василию: «Если с Павлом подвизался и Варнава, который о сем говорит и пишет, то и за сие благодарение Павлу, который его избрал и соделал сотрудником в подвиге»[61]. Ход речи ясно показывает, что под Павлом разумеется Василий, а под Варнавою – автор слова.
Из деятельности Григория в следующие шесть лет его жизни, до возведения Василия на архиепископский престол, известны только его домашние заботы и беспокойства. Брат Григория Кесарии хотя оставил службу при дворе в царствование Юлиана, но при его преемниках опять был вызван туда. Государи даже препирались между собой в том, кто из них более ласкал Кесария и кто имел более права назвать его искреннейшим другом и приближенным[62]. По должности хранителя царской казны, которая дана была ему сверх должности первого врача, он должен был прожить несколько времени в Никее Вифинской. Но здесь в 368 году случилось страшное землетрясение, от которого из знатных жителей спасся почти один Кесарии. Это избавление от внезапной смерти было тем отраднее, что Кесарии доселе был только в числе оглашенных, еще не был крещен. Григорий и прежде много раз в своих письмах убеждал брата оставить мирскую жизнь, а теперь самым чувством живой благодарности за чудесное избавление склонял его принять крещение и вместе с сим просил его возвратиться в дом[63]. О том же убеждал писать к Кесарию и Василия Великого. Кесарии послушался, но вскоре после крещения умер. Григорий сильно поражен был его смертью[64]. В чувстве глубокой скорби Григорий обнимал и лобызал все, напоминавшее о Кесарии[65], но его смерть, плачевная для истинно братской любви, принесла Григорию еще много других огорчений.
К отцу Кесария во множестве стали являться мнимые заимодавцы сына. Имущество Кесария при жизни его было в руках служителей и таких людей, которые соблюли чрезмерно мало, и это немногое по желанию умершего роздано было нищим. Пока было можно, родители Кесария расплачивались с мнимыми заимодавцами, так что многие жалели даже о том, что они не просили большего. Но, смотря на пример предупредивших[66], и прочие стали объявлять ложные иски[67]. Разыскивать справедливость этих исков отец поручил жившему у него сыну. Григорию надобно было проводить время среди волнений многолюдных собраний, надобно было выслушивать возражения противников. Блюстители законов были подкуплены искателями чужого имущества. Из родных же никто не помогал Григорию. Все эти беспокойства тем более тяготили и мучили Григория, что и на будущее время никто не мог освободить его от попечения о доме родительском и от несносного надзора за служителями. Прежде Григорий твердо надеялся в этом на Кесария, который действительно отклонял от него все беспокойства и почитал его, как не почитал никто другой, и уважал, как иной уважал только любимого отца[68]. При этом Григорий часто уносился мыслями к воспоминанию о мирной жизни в пустыне Василиевой, и в нем рождалось глубокое раскаяние о том, что прежде у него недостало твердости духа навсегда избрать для себя пустынную жизнь: «Там [в этой пустыне], живя один вдали от людей, носил бы я в сердце всецелого Христа, к Единому Богу вознося чистый ум. Доселе не испытывал я столь сильных и многочисленных горестей, не страдал я столько и тогда, как двадцать дней и ночей лежал на корме корабельной в ожидании ужасов кораблекрушения, не скорбел столько и во время землетрясения в Афинах и тогда, как, вертя прутом, поранил себе изогнутый угол ресницы. Много потерпел я бедствий, но доселе не встречались такие несчастия, какие напоследок приразились мне. Я новый Иов, недостает только подобной причины моих страданий. Я один известен всякому не тем, что имею пред другими преимущество в слове или в силе руки, но своими скорбями и сетованиями. Моя слава в скорбях: на меня из сладостной руки Твоей, Царь мой Христос, Ты истощил все горькие стрелы»[69].
Впрочем, при всей этой сильной скорби у Григория доставало мужества, чтобы пролить в душу скорбящего родителя лучшие христианские утешения и почтить своего брата похвальным Словом[70]. Такое Слово было необходимо и потому, что некоторые обстоятельства в жизни Кесария требовали объяснения. Так, например, Кесарии долго не принимал крещения и довольно долго не оставлял придворной жизни даже и тогда, когда был императором Юлиан Богоотступник.
Около этого времени скончалась и сестра Горгония, бывшая в замужестве за язычником; пред смертью своей она, впрочем, обратила его в христианство[71]. Ее строгая и благочестивая жизнь была очень известна назианзской пастве; к ее советам прибегали не только родственники, единоземцы и соседи, но и все знавшие ее в окрестности, и ее увещания и наставления почитали для себя ненарушимыми законами[72]. А потому и ее память Григорий почтил похвальным Словом – сколько для утешения скорбящих, столько и для назидания других примером ее жизни и для сохранения ее памяти в потомстве. «Должно обращать большее внимание, – говорит Григорий, – не на мнение людей злонамеренных, которые могут обвинить в пристрастии, а на мнение благонамеренных, которые требуют должного. Всего несообразнее думать, что поступим справедливо, кого-либо из своих лишив слова, чрез которое особенно обязаны мы служить людям добрым и умершим можем доставить бессмертную память»[73].
В 370 году сделались нездоровы и его друг, и его отец, а вскоре и его мать. Тяжкая болезнь постигла Василия незадолго до избрания его в епископы. Когда же епископы стали собираться в Кесарию, по смерти Евсевия, для избрания ему преемника, Василий уже довольно поправился в своем здоровье, хотя и приглашал к себе Григория, ссылаясь на болезнь. Есть причины думать, что Василий призывал своего друга для того, чтобы отклонить от себя кафедру епископскую и в присутствии Григория указать на него как на одного из лучших кандидатов для занятия кесарийского престола. К этой мысли приводят следующие выражения Григория из письма его к св. Василию: «Вызывал ты меня в митрополию, когда нужно было совещаться об избрании епископа. И какой благовидный и убедительный предлог! Притворялся, что болен и находишься при последнем издыхании, желаешь меня видеть и передать мне последнюю свою волю. Удивляюсь, как ты думаешь, что не одно и то же прилично и тебе и мне, которых в начале так сдружил Бог, что и жизнь, и учение, и все у нас общее, и как подумал, что тут будут выставлять на вид людей благоговейных, а не сильных в городе и любимых народом»[74]. Как бы то ни было, во всяком случае, известие о болезни Василия сильно огорчило Григория, он проливал источники слез и отправился было в путь, но узнав, что в городе собираются епископы, поехал назад, а Василию вместо себя отправил письмо с такими заключительными словами: «Твое благоговение увижу тогда, когда устроятся дела и позволит мне время; увижу – и тогда побраню побольше и посильнее»[75].
Через несколько времени сам отец Григория решился отправиться в Кесарию для присутствия на соборе по делу об избрании епископа в Кесарию. Но и больному отцу не хотел сопутствовать Григорий; даже и после того, как Василий уже посвящен был в епископа, Григорий медлил являться с поздравлением к своему другу, несмотря на новые приглашения. Поступал он так по заботливости о славе своего друга и об отвращении повода к суетным толкам завистливых людей. Вот его слова: «Когда все другие думали, что я поспешу к новому епископу или, лучше, разделю с ним начальство и когда обо всем этом заключали по нашему дружеству, тогда, избегая высокомерия и повода к зависти, остался я дома, с насилием обуздав желание видеться с тобой. Да и теперь не спешу к тебе, и ты сам этого не требуй, во-первых, чтобы сберечь мне честь твою и чтобы не подумали, что собираешь приверженцев по незнанию приличий и по горячности, как могут сказать завистники, а во-вторых, чтобы мне самому приобрести постоянство и неукоризненность»[76]. Василию это казалось охлаждением в дружбе, и он упрекал Григория в пренебрежении к себе, как к покинутой ягоде на виноградной лозе. На это Григорий отвечал изумлением: «Будто бы что-нибудь твое для меня то же, что иссохшая ягода на виноградной лозе! Как вырвалось у тебя такое слово из ограды твоих зубов, о божественная и священная глава! Как отважился ты вымолвить это!.. Как подвиглась мысль, написало чернило, приняла бумага!.. Меня ли ты не знаешь или самого себя? Как может быть маловажным для Григория что-нибудь твое, око вселенной, звучный глас и труба, палата учености! Чему же иному станет кто дивиться на земле, если Григорий не дивится тебе? Одна весна в году, одно солнце между звездами, одно небо объемлет собой все, один голос выше всех… и это твой голос»[77].
Около этого же времени подверглась какой-то болезни и мать Григория; это еще замедлило на несколько времени свидание с Василием, и он писал ему: «От твоего преподобия зависит привести в порядок мои дела, ибо безотлучно сижу при одре государыни матери, которая, много уже тому времени, страждет недугом. И если можно будет оставить ее вне опасности, будь уверен, не лишу себя твоего лицезрения. Помогай только своими молитвами ей выздороветь, а мне совершить путь»[78]. В непродолжительном времени Нонна получила облегчение от своей болезни и этим считала себя обязанной сыну. Однажды, когда Григорий взошел к ней рано утром и стал по обыкновению спрашивать, как провела ночь и что ей нужно, она, нимало не медля и речисто, сказала: «Сам ты, любезный, напитал меня и потом спрашиваешь о здоровье». Этим намекала она на сновидение, в котором ей представлялось, что сын ее Григорий явился к ней ночью с корзинами самых больших хлебов, потом произнес над ними молитву и, запечатлев их крестным знамением, подал ей вкусить и тем восстановил ее силы; и после этого сна она действительно стала приметно поправляться[79].
По выздоровлении матери Григорий посетил своего друга; впрочем, пробыл у него очень краткое время, не дождавшись даже кесарийского праздника в честь мученика Евпсихия. Василий предлагал Григорию и сан епископа или место первого при себе пресвитера, но он не принял ни того ни другого, также избегая зависти и заботясь о предотвращении толков, неблагоприятных и для Василия[80]. По возвращении из Кесарии Григорию открылся случай защищать своего митрополита на каком-то пиру. Вот как пересказывает это сам Григорий в письме к Василию: «Был пир, и на пиру было немало людей знатных, а в числе их находился некто из носящих имя и образ благочестия. Пированье еще не начиналось; слово зашло о нас, которые, как это обыкновенно случается на пирах, вместо всякого другого занятия в перерывах становятся предметом общего рассуждения. Все дивятся твоим совершенствам, присовокупляют к тебе и меня, говорят о нашей дружбе, об Афинах, о нашем единодушии и единомыслии во всем; но бывший тут монах громогласно изъявил свое неудовольствие и сказал: „Что это, государи мои, так вы много лжете и зачем допускаете такую лесть? Пусть похвалены Василий и Григорий будут за другое, если угодно, в том не спорю, но за Православие напрасно хвалят Василия, напрасно и Григория; один изменяет вере тем, что говорит, а другой тем, что терпит это“. Я, со своей стороны, – продолжает Григорий, – спросил этого нового Дафана и Авирона (см. Чис. 16:1-33; Втор. 11:6; Пс. 105:17) по высокоумию: „Откуда это, пустой человек, пришел ты с таким правом учительства? И как смеешь сам себя делать судьей в таких предметах?“ – „Я теперь, – говорил он, – с собора, который был у мученика Евпсихия, и он свидетель, что это действительно так. Там слышал я, как великий Василий богословствовал: об Отце и Сыне превосходно, весьма совершенно и как не легко было бы сказать всякому другому, а в учении о Духе уклонился от прямого пути, неясно высказал мысль, как бы набрасывал тень на учение, не осмеливался выговорить истину, накидывая нам в уши выражения, приличные более человеку изворотливому, нежели благочестивому, и прикрывая двоедушие силой слова“. – „Это потому, – говорил я, – что около Василия жестокая битва, еретики стараются ловить каждое речение из его уст, чтобы после того, как все у нас захвачено, и этот муж, единственно почти оставшаяся у нас искра истины и жизненная сила, и этот муж мог быть изгнан из Церкви, а вслед за сим из этой Церкви, как бы из какой засады, зло ереси арианской разливалось бы по всей вселенной. Поэтому нам лучше быть бережливыми на истину, уступив несколько времени, которое омрачило нас подобно облаку, нежели ясной проповедью привести истину в упадок. Истина заключается не столько в слове, сколько в мысли. Но Церкви [будет нанесен] великий урон, если с одним человеком изгнана будет истина“. Такой осторожности не одобрили присутствовавшие, называя ее неблаговременной и даже насмешкой над ними, порицали нас за то, что ограждаем более робость свою, нежели учение Церкви»[81]. Много и другого слышал Григорий по этому поводу и сам говорил еще и даже сверх меры и обыкновения изъявлял свое негодование противоречившим, но для лучшего поправления дела письменно просил наставления у Василия, до чего должно простираться в богословии о Духе и какие употреблять речения, чтобы можно было вразумить противников. Василий сверх ожидания оскорбился известием об этом и звал к себе самого Григория только для отражения нападений императора Валента. Валент спешил в Кесарию с той целью, чтобы поставить здесь арианского епископа.
Валент прежде Кесарии направил путь свой в Назианз и привел с собою нескольких ариан в надежде поработить себе и Назианзскую епархию. Но противодействие двух Григориев было так сильно, что он нисколько не успел в своих замыслах. Это видно из слов Григория Богослова об отце: «И здесь оказал он нам немалую помощь, как сам, так, может быть, и чрез меня, которого он, как молодого пса нехудой породы, для упражнения в благочестии выводил против сих лютых зверей»[82]. К сожалению, нет никаких других сказаний, что именно сделал в это время этот, по смиренному выражению о себе Григория, молодой пес…
Прогнав свирепых волков от своего стада, Григорий поспешил в Кесарию на помощь к своему другу, которому предстояла страшная борьба и с префектом Модестом, и с самим императором. Григорий, как знаем, был свидетелем беседы Василия с царем о Назианзе, но какие он оказал при этом услуги Василию и Церкви, тоже неизвестно. Только одно письмо Василия показывает, что святитель Кесарийский многого ожидал от его присутствия в это бурное время; вот слова Василия: «Склонись на мою просьбу, раздели мой труд в предлежащем подвиге и выступи со мной против ополчившегося на меня. Ибо, если только явишься, остановим все стремление, рассыплем собравшихся и заградим всякие неправедные уста дерзких еретиков»[83].
Скорбь Григория после посвящения в епископа Сасимского. – Слово при посещении Григория Нисского. – Отказ от Сасимской епархии по случаю угроз Анфима и размолвка с Василием. – Содействие Григория отцу в качестве викария. – Попечение о пастве назианзской по смерти отца. – Удаление в Селевкийский монастырь
В 372 году Григорий рукоположен был в епископа Сасимского. Это было для него причиной еще большей скорби, чем посвящение в пресвитера; только при этом он более всего жаловался на своего друга, а не на отца. «Что с тобой сделалось? – писал он уже в глубокой старости, обращая речь к св. Василию. – За что вдруг бросил ты меня в такую от себя даль? Да погибнет в мире закон дружбы, которая так мало уважает друзей!.. Лжецом для меня стал этот во всем прочем нелживейший друг. Не раз слыхал он, как я говаривал: „Теперь все надобно переносить, хотя бы случилось что и худшее. Но как скоро не станет родителей на свете, тогда мне будет полная возможность оставить дела и от бездомной жизни приобрести хотя ту выгоду, что легко буду гражданином всякого места“. Он слыхал это и хвалил мое рассуждение. Но при всем этом вместе с отцом моим насильно возводит на епископский престол…»[84]
Св. Григория устрашало представление и о самом месте назначения – Сасимах. «На большой дороге, пролегающей чрез Каппадокию, – говорит он, – есть место обычной остановки проезжих, с которого одна дорога делится на три, место безводное, не произращающее и былинки, лишенное всех удобств, селение ужасно скучное и тесное. Там всегда пыль, стук от повозок, слезы, рыдания, собиратели налогов, орудия пытки, цепи и жители – чужеземцы и бродяги. Такова была моя церковь в Сасимах; здесь не было бы у меня хлеба, чтобы разломить его с пришельцем, здесь я, нищий, принял бы в управление народ также нищенствующий, не видя никакого средства оказать ему услугу; здесь я должен был обирать одни терния, а не розы с терний, пожинать одни бедствия, не прикрытые никакими выгодами»[85]. Вот причины, которые побуждали Григория со всем жаром отказываться от епископского престола. Впрочем, хотя с глубокой скорбью, хотя невольно, он дозволил совершить над собой посвящение и, не подклонившись духом, подклонил, однако же, выю под руки твердых в своей решимости святителя Василия и своего отца. Слово, которое произнес сам Григорий при своем посвящении, заставляло думать, что он чрез несколько времени примирится с новостью своего положения[86]. Объясняя здесь причины своих слез и страданий, Григорий просил наставления у Василия к прохождению возложенного на него пастырского служения, но при всем этом нельзя было надеяться, что новопоставленный епископ тотчас же решится вступить в управление своей епархией. В этом же Слове при рукоположении он ясно и с силой высказал мысль, что никак не может порицать себя за свой страх и сетование о своем недостоинстве, потому что и Исайя взывал: о окаянный аз (Ис. 6:5); и Маной по явлении Ангела говорил: «Мы погибли, ибо видели Бога» (Суд. 13:22); и апостол Петр просил Господа Иисуса удалиться из лодки, ибо почитал себя недостойным Божия явления и собеседования (Лк. 5:8). Этот страх и это смиренное сознание своего недостоинства не оставляли Григория и по рукоположении. И так он опять сделался беглецом, укрылся в какую-то гору, посвятил себя любимому образу жизни, услаждался им и рассуждал сам с собою: «Пусть для других будут почести и труды, для других – брани и отличия за победы, а для меня, избегающего браней и углубляющегося в самого себя, довольно жить, как могу, как бы на легком судне переплыть небольшое море и скудостью здешней жизни приобрести себе малую обитель в жизни будущей. Может быть, более низости, но зато и более осторожности показывает мысль – равно удаляться и высоты, и падения»[87]. В пустынной горе, куда скрылся Григорий, он говорил сам себе и такие речи: «Впредь не буду верить дружеству; для чего мне полагаться на человека? Ибо всяк человек льстивно ходит (Иер. 9:4). Какая польза мне от этой ревностной и прославляемой дружбы, которая началась с мира и перешла в дух? Какая польза от того, что у нас были один кров и одна трапеза, общие наставники и уроки? Что пользы из этого более, нежели братского, слияния сердец и впоследствии искреннего единодушия? Ужели мне не позволят и того, чтобы остаться внизу во время владычества и возвышения друга, когда многие домогаются противного, то есть того, чтобы вместе с друзьями владычествовать и участвовать в их благоденствии?»[88] Впрочем, сам же Григорий чрез несколько времени эту печаль и уныние назвал и омрачением ума, и высокоумием, и надмением. «Так размышлял я, пока еще можно было писать тени и питать ум пустыми вымыслами»[89]. Повторились по-прежнему просьбы и уговоры со стороны отца, и он переменил свои мысли и свою перемену называл делом более справедливым и более приличным. Все это открыто высказал он в коротеньком Слове по возвращении из своего уединения. Вскоре после сего к празднику в память неизвестно каких мучеников пришел в Назианз для утешения Григория и брат Василия Григорий, епископ Нисский. И в этот праздник Григорий произнес Слово; в нем поступок Василия назвал недостойным живущего в нем Духа, впрочем, уже изъявлял такую готовность обречь себя на подвиги епископского служения, что отказывался и от утешений, как вовсе ненужных по окончании дней скорби. «Дорого для меня пришествие твое, – говорил он, обращаясь к епископу Нисскому, – однако же укоряю тебя за то, что пришел позже, чем требовала нужда. К чему кормчий после бури и лекарство по заживлении раны?»[90]
По сим словам можно было бы подумать, что буря скорбей совсем утихла в сердце Григория, но не так было на самом деле; в нем оставались чувства и мысли, которые по временам все еще ослабляли твердую решимость и показывали состояние колебания. Пока он собирался в Сасимы, в Назианзе он наслышался много толков о немиролюбивом Анфиме, епископе соседнего города Тианы. Действительно, Анфим усиленно домогался присоединить Сасимскую епархию к своей митрополии и у самого Василия отнял лошаков, охраняя пределы своей митрополии. Люди, расположенные к Григорию, по лести или по убеждению с сожалением говорили ему, что он брошен Василием, как самый бесчестный и ничего не стоящий сосуд или как подпорка под сводами, которую, по складке свода, вынимают и считают за ничто. Когда сам Анфим явился в Назианз, то не устыдился высказать несколько угроз новопоставленному Сасимскому епископу, и по отправлении из Назианза он с дерзостью порицал двух Григориев – отца и сына – в письме к ним за приверженность Василию. Все это побуждало Григория отказаться от Сасимской кафедры, несмотря на новые просьбы отца и на письменные упреки Василия. Василий, чтобы побудить Григория к переселению в Сасимы, отказ его от кафедры производил из лености и нерадения о благе Церкви и называл его даже человеком необразованным, грубым, недостойным дружбы, да и самой жизни. Вот ответ на это Григория. «Укоряешь меня в лености и нерадении, потому что не взял твоих Сасимов, не увлекся епископским духом, не вооружаюсь вместе с вами, чтобы драться, как дерутся между собой псы за брошенный им кусок… [но я] столько хвалюсь своей беспечностью, что величие духа в этом почитаю законом для всех и думаю, что если бы все подражали мне, то не было бы беспокойств церквам, не терпела бы поруганий вера, которую теперь всякий обращает в оружие своей любопрительности»[91]. Св. Григорий говорит еще о себе, что он вовсе не касался данной ему Сасимской церкви, ни однажды не совершал там служения Богу, не молился с народом, не возложил рук ни на одного из клириков[92]. Впрочем, все это не означало, что он решительно прервал дружбу с Василием; напротив, в это же время он помогал Василию в его противодействии Анфиму. Это видно из следующих слов самого Григория. «Устал я, слушая упреки тебе и защищая тебя пред людьми, которым хорошо известны и прежние, и нынешние наши с тобой отношения»[93]. Он вел длинную беседу и с Анфимом о том, что последний несправедливо приписывал Сасимы к своему округу, и извещением Василия о том, что Анфим желает окончить дело миром на общем совещании с прочими епископами, положил конец полугодичным негодованиям, какие были между епископами Кесарийским и Тианским[94] о Сасимской кафедре. Еще прежде соборного совещания епископов по делу о Сасимской кафедре Григорий оказал важное содействие Василию рукоположением Евлалия в епископа города Доары. Как это было важно, можно судить по тому, что об этом городе особенно спорил Анфим, из-за него приверженцы Анфима готовы были даже наложить на Григория свои руки.
Но, отказавшись от своей епархии, Григорий, можно сказать, остался викарием у отца. Отец его, убедившись в невозможности отправить сына в Сасимы, в самых сильных выражениях склонял его принять на себя попечение о Назианзской церкви. «Подари немногие дни останку моих дней, – сказал он ему, – подари немногие дни, и прочей своей жизнью располагай, как тебе угодно. Сделай мне эту милость, сделай, или другой предаст меня гробу. Такое наказание определяю за непокорность»[95]. Григорий согласился на требование отца, но согласился не иначе, как с условием, чтобы ему дозволено было сложить с себя попечение о церкви Назианзской немедленно по кончине родителя. Это викариатство Григория продолжалось около двух лет. Из действий его, относящихся к сему периоду времени, известны только два Слова: одно сказано по случаю опустошения полей необычайным градом, а другое – по случаю какого-то возмущения жителей Назианза[96].
Весной 374 года умер отец Григория, а вскоре после него и мать его. Григорий, воздав им последний долг, думал оставить Назианз и посвятить себя уединенной жизни. Но несколько благоговейных людей с настойчивостью требовали от него и заклинали продолжать попечение о церкви отцовой, говоря, что в противном случае она сделается добычей множества людей богомерзких, то есть еретиков[97]. Отказаться было чрезвычайно трудно, и на краткое время он остался еще в Назианзе, но имел попечение о церкви Назианзской, как человек сторонний о церкви чужой. Между тем вскоре с ним приключилась болезнь, и для излечения от нее он отправился в Тиану. Пока он жил в Тиане, некто Юлиан, товарищ и приятель Григория по школе, получил от начальства повеление произвести народную перепись. Узнав об этом, Григорий, при всей своей болезни, в непродолжительном времени написал Юлиану из Тианы одно за другим три письма. В каждом из этих писем он просил и убеждал Юлиана быть человеколюбивым при обложении налогами жителей Назианза и особенно убеждал освободить от переписи нищих, клириков и монахов. Как скоро Григорий возвратился из Тианы, многие настоятельно просили у него Слова, как долга, и притом обещали полное покорение его наставлениям, почему он сказал Слово о возможном для всех благоугождении Богу различными добродетелями и в этом Слове не раз обращался к Юлиану, вновь прося его освободить от податей нищих, клириков и монахов[98]. Как долго лечился св. Григорий в Тиане, неизвестно. Но во все это время епископы, которых просил Григорий об избрании преемника его отцу, вовсе не думали об исполнении его просьбы. Это его крайне огорчило, и он, нимало не дожидаясь посвящения нового епископа, тайно ушел из Назианза в Селевкию, в монастырь св. Феклы, и провел здесь около четырех лет. Вскоре по удалении в Селевкию св. Григорий получил здесь известие об изгнании Григория Нисского из его епархии арианами; здесь же услышал чрез несколько времени и о смерти Василия Великого[99]. Эти известия и собственная болезнь исполнили его сердце столь глубокой скорбью, что он и сам ждал себе смерти как единственного утешения. Это видно из письма его к ритору Евдоксию; здесь между прочим читаем: «Наши дела крайне горьки. Не стало у меня Василия, не стало и Кесария, не стало и духовного, и плотского брата; отец и мать оставили меня. Телом я болен, старость над головой, забот скопилось куча, дела задавили, в друзьях нет верности, церкви без пастырей, доброе гибнет, злое наружи; надо плыть ночью, нигде не светят путеуказательные огни. Христос спит. Что мне надобно претерпеть? Одно для меня избавление от зол – смерть, но и тамошнее страшно, если гадать по здешнему»[100].
Состояние церкви Константинопольской. – Восстановление в ней Православия Григорием. – Терпеливое перенесение им оскорблений со стороны ариан. – Коварство Максима Циника. – Напрасная попытка Григория оставить Константинополь. – Прибытие сюда императора Феодосия и отнятие у ариан главного храма. – Покушение на жизнь Григория. – Утверждение его в звании архиепископа Константинопольского. – Взгляд его на церковное имущество, растраченное арианами. – Голос Григория в пользу Павлина Антиохийского. – Отречение от Константинопольской кафедры. – Прощальное слово. – Свидетельство Григория о своей деятельности и образе жизни в Константинополе
К концу четырехлетней жизни Григория в селевкийском монастыре его посетили несколько константинопольских христиан и многие из епископов. Те и другие убедительно просили Григория явиться в Константинополь для защиты Православия. Нельзя было не тронуться жалким положением христиан константинопольских. В новой столице империи сорок лет господствовало арианство (со времен Македония). Сюда стекались сокровища торговли, здесь поселялись люди ученые, здесь начинало образовываться законодательство вкуса и мнений для всего Востока, поэтому утвердившиеся в Константинополе ариане имели очень много средств к распространению своего лжеучения и в отдаленных окрестностях, тем более что здесь были самые искусные в диалектике арианские софисты. Кроме того, в столице было много и македониан, и новациан, и аполлинаристов, православных же так мало, что все они могли поместиться в одном частном доме, который был их молельней. Борьба с арианскими софистами не могла казаться затруднительной для Григория. Впрочем, Григорий сам сознается, что, несмотря на знаменательные сновидения, не по доброй воле, но насильно увлеченный другими[101], решился он идти в шумную столицу для защиты учения о Святой Троице.
По прибытии в Константинополь (в 379 году) Григорий поселился у своих родственников, вероятно Никобула и Алипианы. Их благочестивый, боголюбивый и на все щедрый дом был для него, по его словам, тем же, чем дом сонамитянки для Елисея (см. 4 Цар. 4)[102]. Здесь-то сначала в простых беседах раскрывал Григорий православным учение о Святой Троице, разрешал ходячие возражения ариан и предостерегал православных от бесполезных споров с еретиками на площадях и рынках. Вскоре число посетителей стало более и более увеличиваться; тогда Григорий обратил дом своих родственников в церковь, назвал ее Анастасией[103] и уже с церковной кафедры стал опровергать еретическое учение. Скоро узнали обо всем этом и ариане и тщательно начали наблюдать за его словами и образом жизни. После тайных насмешек над Григорием решились на открытое гонение, возмущали против него народ и побуждали чернь к своевольной расправе. Демофил, арианский епископ, и подчиненные ему священники внушали простонародью, что Григорий – учитель многобожия, и город пришел в сильное волнение; нашлись даже люди, которые из угождения Демофилу не убоялись бросать каменьями в Григория, когда видели его проходящим по улице. Потом они повлекли Григория, как убийцу, к таким правителям города, у которых был один закон – домогаться народной к себе благосклонности. Но как-то неизвестным образом Христос (по словам Григория) помог защитительному слову подсудимого и даже прославил его на суде пристрастных судей[104].
Испытав неожиданное содействие Божие, Григорий с твердостью продолжал начатое дело, тем более что люди, дорожившие истинной верой, показывали всевозможные признаки совершенного внимания к его поучениям. В тесном храме Анастасии народ волнами устремлялся к решетке, которая была самым ближайшим местом к кафедре проповедника. Скорописцы со всем усердием спешили записать все, что вылетало из уст Григория. Все это, говорил сам Григорий, достаточно убеждало его в том, что православные имели к нему такое же влечение, какое имеет железо к магниту, и подкрепляло надежду на благодатное содействие успеху проповедания. Слава о подвигах Григория, о его борьбе с еретиками далеко распространилась и за пределы Константинополя. Блаженный Иероним из пустыни сирийской спешил в Константинополь единственно для того, чтобы послушать защитника Православия. Святой Петр, архиепископ Александрийский, заслуживший славу исповедника, прислал Григорию письмо, которое могло служить также немалым для него ободрением. При этом хотя и повторялись нападения и оскорбления со стороны еретиков, но терпеливое перенесение их еще более умножало расположение к защитнику Православия. Так, однажды Григорий вынужден был прекратить тайнодействие[105], потому что в храм ворвались арианские монахи и нищие и начали метать в Григория каменьями в то самое время, когда он совершал Таинство. В силу изданного около сего времени указа императора Феодосия[106] можно было с твердой надеждой искать правосудия против еретического самоволия, но, несмотря на это, святитель почитал лучшим отклонять от себя столь буйные нападения еретиков подвигами великодушия. Правда, что такое миролюбивое обращение с еретиками подвергалось нареканию епископов, но только тех, которые незнакомы были с ходом дел в столице арианства. Для вразумления таких Григорий писал: «Случившееся бедственно и верх бедствий… но, конечно, лучше быть великодушным и показать пример великодушия, ибо простой народ не столько убеждается словом, сколько делом – этим безмолвным увещанием. Важным почитаю наказать тех, которые нас обидели, потому что это полезно к исправлению других; но гораздо выше и божественнее сего терпеливо перенести обиду. Первое заграждает уста пороку, а второе убеждает стать добрыми, а это гораздо лучше и совершеннее, чем не быть только злыми»[107]. И действительно, в этом же письме Григорий говорит, что оскорбители его уже возымели в нем нужду и уже достаточно приведены в чувство. В это же время произнесены и те пять Слов о богословии, за которые Церковь почтила Григория именем Богослова[108].
При виде столь великого влияния проповедей Григория на жителей Константинополя большая часть православных желали предоставить Григорию архиепископскую кафедру. Но в числе приближенных Григория был один самый негодный человек[109], из самых хитрых честолюбцев. Он жил со св. Григорием под одной кровлей, вкушал с ним пищу за одной трапезой, разделял его мнения и предположения и хотя изгнан был из своего отечества за срамные дела, но уверял, что терпел сие ради Бога. Григорий, обманутый видом строгого благочестия и белой одеждой цинической школы, почтил этого чужестранца даже похвальным Словом[110] и отдавал ему первенство в почестях и в сопрестолии пресвитеров[111]. Между тем этот циник нашел себе приверженцев в клире константинопольском, подкупил семь пришельцев из Египта и некоторых епископов; последние решились тайно посвятить его в епископа Константинопольского, не испросив на то ни у кого никакого согласия. Из храма, где начато было исполнение богопротивного замысла, вскоре эта толпа нечестивцев была выгнана не только православными клириками, но и людьми сомнительной веры, а потому посвящение было докончено уже в доме какого-то свирельщика. Весь город скорбел об этом происшествии, все были смущены наглой дерзостью Максима, но были и такие люди, которые готовы были поставить в вину Григорию его непредусмотрительность и из этого случая заключать вообще о его неспособности отличать добрых людей от порочных[112]. Кроме сего, Григорий узнал, что враги его, ариане, почитали происшедшее разделение низложением самого учения, и он немедленно решился возвратиться в свое уединение. Но друзья Григория, внимательные к состоянию его духа, вскоре заметили в нем желание тайно оставить Константинополь. Чтобы воспрепятствовать исполнению сего намерения, они составили около него неприметную стражу, охраняя все его движения, выходы и возвращения. Что опасение их было основательно, в этом вскоре уверили события. В последней беседе от скорби отеческого сердца он произнес такие прощальные выражения: «Блюдите Всецелую Троицу, как предал вам, возлюбленным чадам, самый щедрый отец, помните, любезнейшие, и мои труды»[113]. Легко было понять, к чему клонится речь, и слушатели, как рой пчел, выгнанный дымом из улья, вдруг поднялись и оглушили криком место собрания, все закипели гневом на врагов Православия и любовью к пастырю и, чтобы достигнуть желаемого, прибегли к сильным заклинаниям и молениям; они стали просить Григория не о принятии на себя бремени пастыреначальничества, но о том, чтобы он только остался у них, помогал им и не предавал паствы на расхищение волкам.
Такое выражение приверженности сделало Григория безгласным. Он почувствовал в себе какое-то омрачение, не в состоянии был ни остановить шума, ни обещать того, о чем просили; но и в своем продолжении зрелище становилось еще умилительнее. Женщины в страхе напрягали голос, дети плакали, всякий клялся, что не отступится от своих домогательств, хотя бы храм сделался для него прекрасным гробом, не отступится до тех пор, пока не исторгнет у любимого учителя веры одного желанного слова. Нашелся один человек, который умел подействовать на Григория одной сильной фразой, именно, он сказал ему: «Ты вместе с собой изводишь и Троицу». После сего Григорий Богослов дал слово остаться в Константинополе, но только на время, пока не придут некоторые ожидаемые епископы. Это успокоило народ; после сего все, хотя с трудом, разошлись по домам[114].
Дав слово остаться в Константинополе, св. Григорий продолжал по-прежнему своими беседами утверждать в вере почитателей Троицы. «Приявшие на себя узы догматов, – говорит сам святитель, – когда увидели, чему я подвергся, возлюбили меня еще крепче. Одних приводила ко мне проповедуемая Троица, а в иных было уважение к моим словам; другие же притекали ко мне как к терпеливому подвижнику. Иным приятно было видеть меня как дело собственных рук. Но и из разнородных еретиков трудно было отыскать столь упорного, который бы не склонял слуха к моим словам. Одних пленяла сила учения, других делал кроткими образ выражения. Без вражды, не столько с укором, сколько с сердоболием вел я речь, сетовал, а не поражал и не превозносился, как другие, скоротечным и непостоянным временем»[115].
Между тем обстоятельства, по-видимому, благоприятствовали исполнению народного желания видеть Григория архиепископом Константинопольским не на краткое только время, но на всю его жизнь. 24 ноября 380 года прибыл сюда сам император Феодосии и обещал немедленно передать православным главный константинопольский храм, а Григорию при первом свидании показал такую почтительность и так благосклонно говорил с ним, что последний ощутил трепетание удовольствия. Это тем замечательнее, что он не дорожил почтительными приемами самодержца. «Слишком было бы стыдно, – писал он впоследствии, – если бы подумали, что такие вещи дорого ценю и я…»[116]
Обещание государя казалось невероятным. Ариане всеми силами готовились удержать за собой великолепный храм, но в назначенное время действительно последовало исполнение. В то же время, пока еще у всех живо было радостное впечатление, произведенное славословием Бога в великолепном храме, все обратились с просьбой к государю о назначении архиепископом Константинопольским Григория – как восстановителя Православия. Таково было требование и чиновных, и простолюдинов. О сем вопияли и женщины, почти забыв, чего требует от них благоприличие. Все оглашалось какими-то невероятными раскатами грома. Но Григорий очень далек был от мысли воспользоваться подобными обстоятельствами для утверждения за собой кафедры. У него от смущения и страха не стало силы в голосе, он велел встать одному из пресвитеров и его устами проговорил следующие речи: «Удержите ваши крики, теперь время благодарению, после займемся и делами»[117]. Таким образом, через эти немногие слова еще на несколько дней он искусно уклонился от нежелаемой им архиепископской кафедры.
После этого торжества православных еретики, по выражению Григория, прекратили свои грозные рыкания на него, но тайные злоумышления против него все еще не прекращались. Так, однажды, когда Григорий был болен и оставался дома, между несколькими простолюдинами пришел к нему бледный молодой человек, с всклокоченными волосами, в печальной одежде, припал к ногам Григория, плакал, рыдал, ломал себе руки, но на все вопросы не мог отвечать ни одного слова. Только от других Григорий узнал, что этот человек, мучимый совестью, приходил просить себе прощения за преднамеренное посягательство на его жизнь. Тронутый ясными признаками раскаяния, Григорий со своей стороны только посоветовал своему врагу благодарить Бога за предохранение от кровопролития. Чем и как остановлен был этот молодой человек в своем злобном намерении лишить Григория жизни, неизвестно. Только это событие вскоре разнеслось по городу стоустой молвой и убедило всех, что Григорий находится под особенным Божиим покровом.
Вскоре после сего, по желанию народа, Григорий назначен был архиепископом Константинопольским самим императором. И теперь сопротивление его сему назначению было столь сильно[118], что до крайности огорчало некоторых даже из самых ревностных его почитателей. Впрочем, хотя и против воли назначен был архиепископом, Григорий всей душой предался заботам епархиального управления. «…Я заботился, – говорит он сам, – о нищих и монахах, о девах, служащих при храме, о странниках, о прохожих, об узниках, о псалмопениях, о всенощных бдениях, о мужах и женах… и обо всем, что веселит Самого Бога, когда совершается благочинно»[119].
Противники Григория распустили было слух, что у нового архиепископа недостанет народа для наполнения одних притворов дарованного храма, но при частом проповедании слова Божия Григорий имел утешение видеть полным народа не один только константинопольский храм, но даже несколько храмов. Только распоряжение касательно церковного имущества не нравилось большей части клира и народа, но Григорий уверяет, что при этом имел в виду возвысить святую веру и ее таинства. Вот в чем состояло это распоряжение. Главный храм константинопольский, полученный в управление от ариан, прежде был известен огромными богатствами и многими драгоценностями; но Григорий, по занятии архиепископского престола, не нашел никакого отчета в этом ни в записях прежних предстоятелей, ни у экономов. При этом иные не только советовали, но и принуждали произвести проверку церковных доходов и имущества, но святитель не стал входить в разыскание, главным образом из опасения, чтобы не послужило это к оскорблению таинства. А для отражения порицаний за этот поступок Григорий писал: «Кто выше пристрастия к богатству, тот весьма одобрит меня за это. Если же во всяком случае худа ненасытность, то еще хуже быть ненасытным духовному. Если бы все так рассуждали о деньгах, то никогда не было бы такого беспорядка в Церквах»[120].
Между тем враги Григория не преминули распространить молву, будто он домогался Константинопольского престола, и довести ее до слуха Григориева. Для обличения их св. Григорий в присутствии царя произнес Слово, в котором неопровержимо доказал неверность распространенных толков[121].
В 381 году составился в Константинополе Второй Вселенский Собор под председательством Мелетия, Антиохийского архиепископа. Отцы Собора утвердили за Григорием кафедру, предоставленную ему народом и императором. Это утверждение подействовало весьма успокоительно на Григория и даже немало его обрадовало. «…В мечтаниях суетного сердца, – говорил он после, – предполагал я, что, как скоро приобрету могущество этого престола… тотчас приведу в согласие… отдалившихся друг от друга»[122]. Сколь ни естественна подобная надежда при самом глубоком смирении, но она не оправдалась, как бы для уверения его в том, что и малейшая самонадеянность неугодна Богу; Григорий вскоре усмотрел, что и в таком святом деле, как соборные совещания епископов, трудно примирить разногласящих. Смерть Мелетия породила чрезвычайные споры о том, кому быть его преемником, тогда как этот вопрос не требовал и совещаний, потому что у Мелетия был достойный его совместник, Павлин, только потому не пользовавшийся уважением восточных епископов, что был избран на Антиохийский престол западными епископами. После многих совещаний по поводу этого вопроса Григорий с твердостью человека, убежденного в истине, сказал отцам Собора: «Мне кажется, друзья, что не все вы равно постигаете дело. Пока находился в живых Мелетий, извинительно еще было несколько и оскорбить западных епископов. Теперь же примите мое предложение – благоразумное, превышающее мудрость юных. Престол пусть будет предоставлен во власть тому, кто владеет им, то есть Павлину. Это будет единственным прекращением неустройств. Пусть западные победят нас в малом, чтобы самим нам одержать важнейшую победу – быть спасенными для Бога и спасти мир». Так говорил Григорий, но прочие епископы кричали каждый свое; по словам Григория, «это было то же, что стадо галок, собравшееся в одну кучу; буйная толпа молодых людей, общая рабочая, вихрь, клубом поднимающий пыль, и бушевание ветров. Вступать в совещание с такими людьми не пожелал бы никто из имеющих страх Божий и уважение к епископскому престолу. Они походили на ос, которые мечутся туда и сюда и вдруг всякому бросаются прямо в лицо»[123]. «Немного спустя прибыли еще на собор епископы египетские и македонские. Те и другие сошлись между собой, как вепри, остря друг на друга свирепые зубы и искошая огненные очи»[124]. Они сочли самое утверждение Григория на Константинопольском престоле несообразным с законами, так как он рукоположен в епископа Сасимского. Как скоро намекнули на это, Григорий с радостью ухватился за предлог к оставлению кафедры и, здесь-то высказав общеизвестное сравнение себя с пророком Ионой, добровольно и решительно отказался от престола. Тотчас же после того он отправился к императору и просил дозволения навсегда оставить Константинополь, чтобы не быть предметом зависти других епископов. Царь в присутствии некоторых сановников с рукоплесканием выслушал последнюю речь Григория, однако же с трудом согласился на его просьбу. Еще труднее было убедить народ, чтобы приняли это равнодушно[125].
И прежде много было пролито слез о Григории, много высказано было громких восклицаний, жалоб, заклинаний, когда он, по случаю противоречий об Антиохийской кафедре, перестал являться на соборные совещания и объявил желание вести жизнь пустынную[126]; и тогда еще многие говорили: «Уважь труды свои, какими изнурял себя, и останок дыхания своего отдай нам и Богу. Пусть этот храм препроводит тебя из сей жизни». Теперь же еще более можно было ожидать слез, просьб и заклинаний; это потому, что, когда Собор изъявил беспрекословное согласие на увольнение его из Константинополя, многие из епископов, как скоро узнали о решении Собора, потекли вон, как стрелы молнии, затыкали себе уши, всплескивали руками и не хотели даже и видеть, чтобы другой возведен был на престол Константинопольский. При таких обстоятельствах нужно было употреблять ласки, похвалы и рукоплескания людям злонамеренным, чтобы народ не питал к ним гнева, и Григорий дозволил себе то из опасения народного возмущения[127]. Для большего же утешения своих чад по вере св. Григорий в присутствии ста пятидесяти епископов сказал самую трогательную прощальную беседу к константинопольской пастве[128]. В этой беседе он предавал свое дело суду архипастырей, указал, сколько дозволяло смирение, на свои труды для блага Церкви, на слабость своих телесных сил, которые требовали успокоения, объяснил необходимость тех своих действий, которые подвергались пересудам, и повторил сущность проповеданного им здесь учения; в заключение просил отпустить его с молитвами, а на его место избрать такого, который был бы из числа возбуждающих зависть, а не сожаление, из числа не всякому во всем уступающих, но умеющих в ином случае и воспротивиться для большего блага. После этой беседы он вскоре удалился из Константинополя.
И в стихотворении о своей жизни и в некоторых Словах, говоренных в Константинополе, Григорий имел случай довольно яркими чертами изобразить образ своей двухлетней жизни в Константинополе. Чтобы вернее можно было судить об обстоятельствах, благоприятствовавших восстановлению Православия в столице арианства, для сего здесь не только уместно, но и необходимо сделать извлечения из сих сочинений. Вот что сам Григорий говорит о том, что он сделал для Константинополя и какие употреблял для сего средства. «Некогда паства сия была мала и несовершенна, без порядка, без надзора, без точных пределов… Но теперь, кто бы ни был ценителем слов моих, виждь Собор, пресвитеров, украшенных сединой и мудростью, благочиние диаконов, недалеких от того же духа, скромность чтецов, любовь к учению в народе. Посмотри на мужей и жен – все равночестны в добродетели; и из мужей посмотри на любомудрых и простых – все умудрены в божественном; начальников и подчиненных, здесь все прекрасно управляются; на воинов и на благородных, на ученых и любителей учености; все воинствуют для Бога, все в подлинном смысле учены, все служители истинного слова. Иные из них – дело моих слов, порождение и плод моего духа, и я очень уверен, что сие засвидетельствуют признательные из вас или что даже все вы засвидетельствуете это. Смотрите: языки противников стали кротки и вооружившиеся против Божества безмолвствуют предо мною. И это плоды Духа, и это плоды моего делания. Ибо учу не как неученый, не поражаю противников укоризнами, но воинствование свое за Христа доказываю тем, что сражаюсь, подражая Христу, Который смирен и кроток»[129]. «…Был у меня и другой… закон обучения, именно же следующий: не признавать единственным путем к благочестию этого легко приобретаемого и зловредного метания языком, не метать таинственных учений без всякой пощады на зрелищах, на пирах, во время упоения, среди смеха, когда сердце разнежено песнями… но доказывать благочестие более всего исполнением заповедей, тем, чтобы питать нищих, принимать странных, ходить за больными, постоянно проводить время в псалмопениях, молитвах, воздыханиях, слезах, возлежаниях на голой земле, в обуздании чрева, в умерщвлении чувств…»[130]
Когда император Феодосии жил в Константинополе, «все тогда кланялись гордыне сановников, особенно тех, которые имели силу при дворе и неспособны были ни к чему другому, как только собирать деньги; трудно и сказать, с каким усердием и с какими происками припадали тогда к самым вратам царевым, друг друга обвиняли, перетолковывали, употребляли во зло даже благочестие… Один я признавал для себя лучшим, чтобы меня любили, а не преследовали ненавистью. Я хотел снискать себе уважение тем, что меня редко видели, большую часть времени посвящал Богу и очищению, а двери сильных земли предоставлял другим»[131]. «Кланялся ли я, изгибался ли, припадал ли к его [императора] деснице? Вымолвил ли пред ним какое просительное слово? Засылал ли ходатаем кого другого из друзей, наиболее сильных при дворе и особенно ко мне расположенных?»[132] «Скорее можно обвинить нас в грубости и незнании светских приличий, нежели в ласкательстве и раболепстве; даже и к тем, которые весьма к нам привержены, оказываемся иногда суровыми, как скоро они поступают в чем-нибудь, по нашему мнению, незаконно»[133]. Действительно, «я не говорлив, не забавен, не могу понравиться тем, с которыми бываю вместе, не посещаю народных собраний, не умею повести разговоров и перекинуть слово с кем случится и как случится, так что и речи мои несносны… не хожу из дома в дом ласкательством насыщать чрево, но больше сижу у себя дома угрюмый и печальный, в безмолвии занимаюсь самим собой»[134]; «не тщеславлюсь грузом стола и приправами для бесчувственного чрева, веду себя по старине и по-философски, не запасаюсь на завтрашний день и посему мало чем отличаюсь от зверей, у которых нет ни сосудов, ни запасов»[135]; «нет у меня ни богатого стола, ни соответственной сану одежды, ни торжественных выходов, ни величавости в обхождении… Не знал я, что мне надобно ездить на отличных конях, блистательно выситься на колеснице, что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться передо мной, как перед диким зверем, как скоро даже издали увидят идущего»[136]. Вот образ жизни св. Григория в Константинополе; из этих его замечаний, сравнив их с обстоятельствами, легко можно понять, что сильное влияние архипастырей на народ и даже усердие к посещению храмов очень мало зависят от важности и грозной величавости епископов или поражающей обрядности и соединенного с театральностью великолепия при богослужении, о чем особенно заботятся пастыри Римской церкви. Напротив, по мнению Григория Богослова, эти условия больше и чаще бывают нужны только тогда, когда пастырю недостает духа истинного благочестия.
Причины удаления Григория из Константинополя. Грусть его о Константинопольской и Назианзской церквях. – Борьба с аполлинаристами. – Огорчения от Елладия Кесарийского. – Объяснение причин, почему не принял приглашения явиться на Собор. – Ходатайственные письма его об умирении дел церковных. – Образ жизни его в Арианзе. – Безмолвие его во время Четыредесятницы и причины сего обета. – Оскорбление от родственника Валентиниана и письмо к нему. – Молитва о смерти. – Внешние черты его лица
Одна из главных причин, по которой Григорий сложил с себя управление Константинопольской церковью, была слабость здоровья. Так, он, еще до прибытия императора в Константинополь, по болезни на несколько времени удалялся отсюда в какое-то селение, лежавшее на берегу моря, и здесь занимался благочестивыми размышлениями, особенно о суете жизни, которые в то же время или после изложил стихотворным языком. Когда единомышленники Максима приступили к посвящению его, Григорий так был болен, что не мог ходить. В таком же положении был он и тогда, когда злоумышлявший на жизнь его пришел к нему с раскаянием в своем ужасном предприятии; и в это время он едва мог свесить ногу со своей постели, на которой лежал, не имея сил переходить с одного места на другое, и, по собственным его словам, не занимался делами; а это и подавало повод завистникам Григория говорить, что он в уединении предается неге[137]. Поэтому и в прощальном Слове он смело указывал пред епископами и пред знавшим его народом на ослабление телесных сил. «Успокойте меня, – говорит он, – от долговременных трудов, уважьте мою седину. Видите, в каком состоянии у меня тело, истощенное временем, болезнью и трудами. На что вам нужен старик робкий, ослабевший, умирающий, так сказать, ежедневно не телом только, но и заботами, – старик, который и это с трудом выговаривать может»[138]. Таким образом, и болезнь достаточно могла оправдывать удаление Григория из Константинополя, но, кроме сего, тем, которые смотрели на сие удаление с подозрением, святитель в свое оправдание указывал и другие причины. «Не слегка и не кое-как, – писал он какому-то Филагрию, – но с большим тщанием рассмотрев обстоятельства, приступил я к решению дела. Утомился я в борьбе с завистливыми епископами, которые нарушают общее единомыслие и дело веры ставят ниже частных распрей. Ты пишешь, что опасно оставлять церковь. Но какую? Если свою, то и я подтверждаю то же; если же церковь, не мне принадлежащую и не мне назначенную, то не подлежу ответственности. Но, может быть, надобно было держаться мне церкви, потому что несколько времени имел я о ней попечение? Правда, в настоящем случае труд достоин награды, но и отказ не подлежит ответственности, тем более что меня возвратили труд и болезнь»[139].
Убежденный, таким образом, в невинности своего отказа, Григорий с радостью оставлял Константинополь. «Одного ищу себе, – писал он, – обитать вдали от злых, где мог бы единым умом искать Бога, где питала бы мою старость утешительная надежда горних благ, где избежал бы зависти и бури»[140].
Успокоительна и отрадна была эта надежда, но внимательный читатель творений Григория легко заметит, что и эти утешительные минуты упования не свободны были от прилива грусти. Григорий сам говорит, что по временам все еще проявлялось в нем чувство скорби о сиротеющих духовных детях, и не знал, что будет с народом[141]. Он задавал себе и такие вопросы: «Как поступила со мной зависть? За что разлучила со священными чадами меня, который подвизался долгое время, озаряя их небесными учениями, и из камня источал им поток? Какое в этом правосудие? Мой был труд, я подвергался опасности, в первый раз напечатлевая в городе благочестие, а теперь другой веселит сердце свое моими трудами, неожиданно вступив на чужой престол, на который я был возведен Богом и добрыми Божиими служителями»[142].
Из Константинополя Григорий счел нужным отправиться прежде всего в Кесарию и здесь почтил похвальным Словом своего умершего друга. Но и по возвращении в отечество Григория не оставляли скорбные мысли и чувства. Церковь Назианзскую уже нельзя было сравнивать с ковчегом Ноевым, спасшимся от потопления в водах еретического учения, как было при отце его; это был народ, страдавший от безначалия подобно кораблю, который, среди глубины лишившись кормчего, обуревается волнами. Особенно аполлинаристы немилосердно рвали и расхищали доброе стадо. «А я, хотя принял жезл другого стада, – писал по сему случаю св. Григорий, – однако же болезную, видя уничтожение отеческих трудов»[143]. Григорий желал и употреблял все возможные меры к тому, чтобы в епископа Назианзского был рукоположен пресвитер Евлалий, человек, по его словам, совершенно способный противостать дыханию бури; но многие из назианзян усиленно сему противодействовали. Поэтому, пока соседние епископы медлили рукоположением епископа в Назианз, Григорий и сам имел попечение о пастве отеческой, и хотя жил не в Назианзе, а в Арианзе, но, смотря по известиям, какие получал от пресвитера Кледония, он указывал те или другие меры к прекращению смут церковных. Особенно важными в сем отношении должно признать два послания его к Кледонию, которые значительно могли облегчить борьбу с аполлинаристами. Вскоре Григорий написал и несколько стихотворений, заключавших также опровержение заблуждений аполлинаристов. Эти стихотворения не могли не ослабить уважения к псалтири и стихам, которые написаны были аполлинаристами и почитались у них третьим заветом[144].
В то время, когда Григорий лечился на ксанксаридских теплых водах, аполлинаристы поставили в Назианз своего епископа. Узнав об этом, святитель просил управлявшего Второй Каппадокией Олимпия хоть как-нибудь наказать их высокоумие, а Феодора, епископа Тианского, просил употребить все возможные меры к избранию православного епископа в Назианз[145]. С облегчением болезни Григорий был утешен избранием Евлалия епископом Назианзским, но в то же время немало был оскорблен тем, что Елладий, архиепископ Кесарийский, входил в исследование о его делах и для сего прибегал не к духовным средствам и целью поставлял не соблюдение церковных правил, но удовлетворение гнева. Это было тем оскорбительнее, что Елладий состоял в дружеской, по-видимому, переписке с Григорием и к праздникам посылал ему или подарки, или поздравительные письма[146]. Видно, что Елладию хотелось оставить Григория епископом Назианзским до самой смерти, но святитель всем тем, которые разделяли мысли Кесарийского митрополита, отвечал так: «Если бы я имел столько телесного здоровья, чтобы мог править Церковью в Назианзе… то я не столько жалок и несведущ в Божественных постановлениях, чтобы стал или презирать Церковь, или гоняться за удобствами жизни»[147].
Удаляясь в Арианз, св. Григорий хотел, подобно рыбке-кораблику, издали смотреть, как другие терпят поражение или поражают ближних[148]. Действительно, он и из своего уединения внимательно наблюдал за современным ходом дел церковных; впрочем, при этом, сколько мог, и сам старался дать им направление, благоприятное для православных. Правда, что он отказался принять участие в совещаниях продолжавшегося Константинопольского Собора, несмотря на двукратное приглашение императора Феодосия, но отказался по причине недоверия к отцам Собора, а еще более по причине опасной болезни. «Если должно писать правду, – писал Григорий сановнику императора, через которого было сделано приглашение, – то моя мысль – уклоняться от всякого собрания епископов, потому что не видал еще ни одного собрания, которое бы имело во всех отношениях полезный конец и более избавляло от зол, нежели увеличивало их. Любопрительность и любоначалие… выше всякого описания…[149] Теперь же побуждает меня к такому решению и болезнь, от которой всегда я почти при последнем издыхании и ни на что не могу употребить себя»[150]. Впрочем, хотя Григорий отказался быть на Соборе, но своими письмами немало содействовал обузданию своеволия еретиков. Так, в письме к преемнику своему на Константинопольской кафедре просил ходатайствовать пред царем о запрещении еретикам, особенно аполлинаристам, иметь свои собрания[151]. Через несколько времени Григорий узнал о предполагаемом Соборе в 385 году, и в это время он убедительно просил тогдашних консулов, Постумиана и Сатурнина, а также двоих сильных при дворе сановников, Мардария и Виктора[152], принять возможные меры к умирению церквей во время Собора. Вот как заканчивается письмо к Постумиану: «…ничего не почитай столько приличным твоему начальствованию, как это одно, чтобы под твоим начальством и твоими трудами умирены были церкви, хотя бы для сего нужно было с особенной строгостью наказать мятежных. А если я кажусь тебе странным, что, удалившись от дел, не покидаю заботы, не дивись этому. Хотя уступил я престол и высокость сана желающим, однако же не уступил с этим и благочестия, но думаю, что теперь и покажусь для тебя более достойным доверия, как служащий не собственно своему, но общему благу»[153]. Советы Григория в самом деле были уважены, как видно из того, что император Феодосии повторил прежний свой указ, которым еретикам запрещалось иметь свои собрания, но который дотоле оставался без исполнения.
Какую строгую подвижническую жизнь вел Григорий по удалении из Константинополя, это можно видеть из некоторых его стихотворений: «Один неразумный человек, – так пишет Григорий в одном стихотворении, – богатый и высокомерный, вздумал недавно утверждать, что я роскошествую; сверх прочего говорит он и то, что я богат, потому что свободен от дел, имею у себя сад и небольшой источник. На это отвечал я ему: „Умалчиваешь ты, несчастный, о слезах, об узде, наложенной на чрево, о язвах на коленах и о ночном бдении“»[154]. В другом стихотворении, оплакивая страдания души своей, Григорий так описывает образ своей жизни: «Я умер для жизни, едва перевожу дыхание на земле; бегаю городов и людей, беседуя со зверями и утесами; один вдали от других обитаю в мрачной и необделанной пещере, в одном хитоне, без обуви, без огня; питаюсь только надеждой… ложем у меня – древесные ветви, постелею – власяница и пыль на полу, омоченная слезами. Многие воздыхают под железными веригами… иные, осыпаемые зимними снегами, по сорок дней и ночей стоят как дерева… имея в мыслях единого Бога. Иной замкнул себе уста и на язык свой наложил узду, которую… ослабляет только для одних песнопений… Другой смежил очи и к слуху приставил двери, чтобы не уязвило его откуда-нибудь неприметным образом жало смерти. Такие способы уврачевания и я употреблял против неприязненной плоти»[155]. Особенно замечательна заботливость Григория об обуздании языка. В 382 году Григорий налагал на себя молчание на всю Четыредесятницу. Цель своего подвига он сам объясняет так: «…приметив, что стремительность беглого слова не знает ни веса, ни меры… я совершенно удержал слово в высокоумном сердце, чтобы язык мой научился наблюдать, что ему можно говорить и чего нельзя»[156]; молчание «укротит и раздражительность, которая не высказывает себя, но сама в себе поглощается»[157]. Быть может, что наложенным на себя молчанием он хотел и других сколько-нибудь предостеречь от суетного, а еще более от пагубного празднословия. Конечно, такой обет безмолвия казался многим даже странным, особенно тем, которые приходили к святителю в это время и не могли добиться от него ни одного слова, кроме каких-нибудь мин и жестов, более необходимых для ответа. Слушать других Григорий соглашался, если только они говорили при этом о чем-нибудь добром и нужном, но сам не давал ни на что ясных ответов[158]. В это время посещал Григория назианзский градоначальник Келевсий, но и для него не допущено было нарушение обета. Градоначальник обвинял Григория в грубости и неучтивости, но в ответ на это получил письмо, в котором Григорий со всею смелостью писал: «Мое безголосье лучше твоего красноглаголания» – и напомнил ему пословицу: «Тогда запоют лебеди, когда замолчат галки»[159]. Самые письма, какие писал он во время своего безмолвия и которых дошло до нас до семи, отличаются чрезвычайным лаконизмом. В это же время написал святой безмолвник и два стихотворения: «На гневливость» и «Разговор на часто клянущихся»; здесь отчасти объясняются и те причины, которые побудили Григория дать обет безмолвия[160].
Не более как за год до смерти св. Григорию причинил еще великое оскорбление какой-то его родственник по имени Валентиниан.
В Арианзе, против места, где Григорий проводил свою безмолвную жизнь, Валентиниан поселил женщин зазорного поведения. Григорию по той его сердечной чистоте, какую он полюбил с самого детства, конечно, нечего было опасаться, но, несмотря на это, Григорий с приближенными ему людьми поспешно убежал из своей пустыни, хотя она была для него очень любезна и по родственным воспоминаниям, и потому, что здесь были погребены его родители и здесь же почивали мощи назианзских мучеников, в честь которых ежегодно совершалось празднество 29 октября. Положение добровольного изгнанника было чрезвычайно горестное. Великость скорби ясно выразилась в стихотворении, написанном по этому случаю. Здесь он говорит о себе следующее: «Оставалась у меня одна родина, но и оттуда изгнал меня злобный демон, воздвигнув против меня черные волны. Теперь я одинокий странник, скитаюсь на чужой стороне, влача скорбную жизнь и дряхлую старость, не имею у себя ни престола, ни града, ни чад, хотя обременен заботами о чадах…»[161]. И в письме к Валентиниану содержится подобная же жалоба, именно здесь он так выговаривает своему обидчику: «Самым нечестивым образом гонят нас из отчизны не словом, но делом, и весьма жестоко; гораздо лучше было бы объявить приказ об удалении явным предписанием, нежели нарушать святость нашей жизни поселением женщин прямо против нас. Если не смело будет сказать, то чрез Еву изверг ты и нас из рая. Правда, что нетрудно найти благовидную отговорку и сказать, что ты оказываешь нам честь чрез такое соседство, желаешь принимать нас дружески и родственно, однако же слово – не дело. Когда вы приходите на это место, мы принимаем вас и лобызаем, но от домоправления женщин так же спешим удалиться, как и от набега ехидн. Поэтому дело наше кончено. Мы перехитрены, предались бегству, оставив и труды рук своих, и надежды и принеся немало оправданий пред святыми мучениками. Конечно, это тяжело и невыносимо, однако же входит в любомудрие избранной нами жизни»[162]. Из этого письма ясно видно, как бдителен и строг к себе был св. Григорий даже при встрече с такими соблазнами, которых ему вовсе нечего было опасаться, и как несправедливы жалобы на строгость древних правил о поведении иноков в подобных сему обстоятельствах.
Письмо произвело в Валентиниане раскаяние, и св. Григорий последние дни своей жизни мог проводить в Арианзе. Обстоятельства его кончины неизвестны. Обыкновенно полагают, что он умер в 389 или 390 году. Смерть для него была так нестрашна, что он сам в молитвах своих часто просил ее у Бога. Незадолго до смерти он написал в стихах и надгробие себе; здесь он кратко исчислил скорбные и радостные события своей жизни, упомянул и о своих трудах для славы имени Божия, а также и о том, что он от юности носил в душе своей чистые стремления[163].
В Прологах сохранилось описание внешнего вида св. Григория. Именно, об этом здесь говорится следующее: св. Григорий росту небольшого, бледноват, брови имел прямые, взгляд кроткий и ласковый; правый глаз, который в одном углу сократила рана, прищурен; борода была недлинная, но довольно густая, конец бороды представлялся с темным отливом; волос на голове было очень мало, в молодости они были белокурые, а в старости совершенно седые. Мощи его из Назианза в Константинополь перенесены в 950 году по желанию и при участии императора Константина Порфирородного, а теперь они хранятся в Риме в базилике св. Петра; сюда они перенесены греческими монахинями во время крестовых походов[164].
Некоторые черты характера св. Григория, извлеченные из его писем. – Уважение к нему в Древней Церкви и сравнение его с Василием Великим
В дополнение к жизнеописанию св. Григория находим нужным познакомить читателя с некоторыми чертами нравственного его характера, о которых не было повода говорить при последовательном изложении событий его жизни и подвигов служения Церкви. Сведения об этом заимствуем из писем Григория[165].
Богомыслие так было постоянно в Григории, что он без всякого сомнения дозволяет о себе такие выражения: «О Пресвятой Троице я чаще говорю, нежели дышу, говорю среди опасностей и когда нет опасностей»[166].
Подобно другу своему Василию, он утешением для себя считал ходатайствовать за несчастных, и его ходатайство, сколько можно судить по письмам, было по большей части уважаемо. Правители Второй Каппадокии, к которой принадлежал Назианз, весьма уважали Григория, хотя некоторые из них были и язычниками, например Немезий. Это особенно видно из тех благодарственных писем, которые Григорий писал к градоправителям при известии о перемещении их на другие должности. Известно еще, что по его ходатайству назианзянам дважды даровано было прощение, несмотря на то что за возмущение, произведенное ими, предполагалось до основания разрушить самый город. Всех ходатайственных писем св. Григория дошло 67, но из них в 24 испрашиваются милости родственникам Григория, особенно племяннику Никовулу[167]. Воспитанием его так был озабочен Григорий, что внимания к нему и надзора за ним просил чрез свои письма у всех софистов и риторов, бывших при тех училищах, в коих в разное время обучался Никовул. Это было тем необходимее, что Никовул, при очень хороших способностях, не отличался должным прилежанием. Набожный дядя просил иногда и епископов позаботиться об отыскании квартиры для его племянника, только поближе к церкви[168].
Бескорыстие было так любезно душе Григория, что, продавая Адамантию свои риторические книги, он опасался, чтобы покупатель не почел его корыстолюбивым; и потому, не назначая цены за книги, он объявил только, что какая бы ни была плата, она поступит к нищим. «Пришли только деньги, – писал он, – а возражение решат нищие»[169].
В письмах своих часто упоминает Григорий о большом числе своих друзей, но в то же время замечает: «Когда называю кого друзьями, то разумею людей прекрасных, добрых, соединенных со мною узами добродетели»[170]. Поэтому же, когда он рекомендовал какому-то Стратигию одного сопресвитера Сакердота, то прибавлял: «Увидев [Сакердота], скажешь: „Григорий подлинно любитель всего прекрасного“»[171]. Большая часть друзей Василиевых были, как видно, и друзьями Григория. Таковы магистр Софроний, св. Григорий Нисский, Воспорий Колонийский, св. Амфилохий Иконийский. От последнего Григорий получил до тысячи писем. «Бодрствую ли я или сплю, у меня не прекращается попечение о твоих делах, – так пишет Григорий Палладию, – и ты стал добрым смычком и стройной лирой, поселившись в душе моей после того, как, пиша ко мне тысячи писем, усовершился в познании моей души»[172]. Особенно много приобрел Григорий для себя друзей, и притом из числа первых сановников империи, живя два года в Константинополе. Таковы были, например, два консула, к коим он обращался с просьбами об умиротворении дел церковных. Но первым и искренним другом, так же, как и Василия, св. Григорий называет Софрония. Дружба Григория с Василием, по случаю отказа от Сасимской кафедры, по-видимому, недалека была от разрыва: с одной стороны сыпались резкие и колкие упреки в лености, а с другой – в гордости, но действия, единовременные этим письмам, в том и другом показывали высокое взаимное расположение и уважение. О глубокой преданности Григория своим друзьям ясно говорит и письмо к Амазонию, писанное вскоре по удалении из Константинополя. Вот как оно читается: «Если кто из общих наших друзей (а их, как уверен я, много) спросит у тебя: „Где теперь Григорий, что делает?“ – смело отвечай, что любомудрствует в безмолвии, столько же думая об обидчиках, сколько и о тех, о ком неизвестно ему, существовали ли когда на свете. Так он непреодолим! А если тот же человек еще спросит тебя: „Как же он переносит разлуку с друзьями?“ – то не отвечай уже смело, что любомудрствует, но скажи, что в этом очень малодушествует. Ибо у всякого своя слабость, а я слаб в отношении к друзьям и дружбе…»[173]. В числе друзей Григория было немало софистов и риторов. При всяком удобном случае он убеждал их оставить занятие софистикой[174], а одного из них, именно ритора Евдоксия, склонял и к монашеской жизни по следующим причинам: «…во-первых, у тебя, как мне представляется, есть свои правила жизни, нрав тихий и нехитростный, неспособный к изворотливости в свете; во-вторых, у тебя душа даровитая, возвышенная и легко вдающаяся в умозрения; в-третьих, болезненность и телесная немощь, а это и Платону немаловажным кажется в деле любомудрия. Сверх того, ты в таком возрасте, когда страсти начинают покоряться»; «язык у тебя не зол… род у тебя не худой, и вовсе ты человек не для народной площади… Поэтому… не соглашайся иметь превосходство между галками, когда ты в состоянии быть орлом!.. Долго ли играть с детьми в куклы и приходить в восторг от рукоплесканий?»[175]. Уверенность, что исполнение сего совета принесет много утешительных плодов, эта сильная уверенность побудила Григория заключить письмо такими словами: «И очень знаю, похвалишь меня теперь не много, а вскоре несравненно больше, когда увидишь себя в том состоянии, какое обещаю, и когда найдешь, что это не пустое блаженство, не вымыслы ума, но самая действительность»[176].
Весьма замечательно по искусству и по чувству письмо Григория, писанное в защиту своей племянницы Алипианы (которая была дочерью Горгонии). Муж Алипианы порицал ее за малый рост. Посему св. Григорий писал: «Осмеиваешь у нас Алипиану, будто бы она мала и недостойна твоей великости, длинный и огромный великан и ростом, и силой. Теперь только узнал я, что и душа меряется, и добродетель ценится по весу, что дикие камни дороже жемчужин и вороны предпочтительнее соловьев. Возьми себе величину и рост в несколько локтей и ни в чем не уступай Церериным жницам. Ты правишь конем, мечешь копье, у тебя забота – гоняться за зверями, а у ней нет таких дел; не большая нужна крепость сил владеть челноком, обходиться с прялкой и сидеть за ткацким станом, – а это преимущество женщин. Но если присовокупить, как Алипиана до земли преклонена в молитве и высокими движениями ума всегда собеседует с Богом, то пред этим что значат твоя высота и твой телесный рост? Посмотри на ее благовременное молчание; послушай, когда говорит; рассуди, как не привязана к нарядам, как по-женски мужественна, как радеет о доме, как любит мужа; и тогда скажешь словами одного лакедемонянина[177]: „Подлинно, душа не меряется, и внешнему человеку должно иметь у себя в виду и внутреннего“. Если примешь это во внимание, то перестанешь шутить и смеяться над малым ее ростом, а назовешь себя счастливым за супружество с ней»[178].
Скажем теперь о том уважении, каким Григорий пользовался в Древней Церкви. В произведениях древней церковной письменности не дошло до нас ни одного похвального Слова Григорию Богослову, но одно наименование его Богословом, с пятого века[179] усвоенное ему Церковью и одинаковое с именованием возлюбленного ученика Иисусова, одно это имя лучше всех похвальных Слов говорит о высоком уважении к нему. По уверению пресвитера Григория (жившего в VIII веке), это название дано Григорию Назианзскому, потому что никто ни прежде, ни после не увлекал так своими догматическими беседами, не заставлял так полюбить богословие, как Григорий Назианзин. Действительно, в один год незнакомому пришельцу восстановить Православие в такой столице, в которой сорок лет пред сим господствовало арианство, – это истинно изумительный подвиг, который несомненно свидетельствует о великом обилии благодатных даров в проповеднике. Св. Василий Великий писал Евсевию, Самосатскому епископу: «Если бы Григорию нужно было поручить в управление церковь, соответствующую его дарованиям, то таковой была бы вся Церковь, собранная под солнцем»[180]. События показали, что эти слова для своего понимания не требовали больших ограничений. Еще когда Григорий не был посвящен в пресвитера, св. Василий называл его в письме к кесарийским монахам[181] сосудом избранным, глубоким кладезем и устами Христовыми. А что сказал бы Василий о Григории, если бы дожил до 381 года? И на Западе имя Григория Богослова было в великой славе. Блаженный Иероним думал немало возвысить себя чрез то, что своим учителем в изъяснении Писания называл Григория Богослова. Руфин был враг Иерониму, но и он так почитал Григория, что несогласие в чем-нибудь с учением Григория Богослова признавал несомненным признаком уклонения от Православия. Православная наша Церковь в одном из песнопений (именно кондаке) называет Григория Богослова «умом крайнейшим».
Известно, что ни на чьи отеческие творения не писано так много толкований, как на сочинения Григория Назианзина. Так, в V веке писал толкования на св. Григория Нонн Пентапольский, в VII веке – св. Максим Исповедник, в VIII – Илия, митрополит Критский, Григорий пресвитер, описавший его жизнь, и многие другие в X, XI и XII веках. Все это, конечно, была дань искреннего уважения к вселенскому учителю и следствие высоты его учения, а отнюдь не темноты изложения мыслей, хотя правда и то, что сочинения, исполненные глубокомыслия, требуют больших трудов для понимания, чем те сочинения, которые поражают более цветами ораторского красноречия.
После этого не излишним еще представляется коснуться вопросов: что есть сходного и различного между Василием Великим и Григорием Богословом? Есть ли какое преимущество у одного пред другим, или они во всем равны между собой? Эти вопросы занимали некоторых и в древности. Ближайшие, например, ко времени Василия Великого и Григория Богослова церковные писатели затруднялись, которому из них отдать преимущество. Вот слова о сем церковного историка Сократа: «Память о Василии и Григории, сохраняемая всеми людьми, и ученость написанных ими книг уже достаточно свидетельствуют о знаменитости того и другого; в свое время они принесли много пользы церквам, их считали пламенниками веры. Но если бы кто захотел сравнить Василия с Григорием, представить душевные свойства, образ жизни того и другого и свойственные каждому добродетели, тот затруднился бы, которого из них предпочесть, ибо по образу жизни и по образованию, то есть по своим познаниям в эллинских науках и в Священном Писании, они были равны друг другу»[182]. Сам Григорий Богослов пишет о себе, что он всегда предпочитал себе великого Василия и потому письма его клал напереди, а свои за ними; Василий же, по его словам, предпочитал себе Григория[183]. В XII веке, в царствование Алексея Комнина, в Константинополе дошло дело даже до споров по сему предмету. Одни почтенные и добрые люди ставили выше Василия, тогда как иные особенно преданы были Григорию Богослову, говоря, что он по изяществу и разнообразию изложения, по звучности слов и по цветистости выражений превосходит всех знаменитых ученых, как языческих, так и наших. Третьи возвышали Златоуста как более человечного в поучениях своих и за множество медоточных слов и силу мысли. Одни посему назывались василианами, другие григорианами, иные иоаннитами. Спустя немалое время после этих споров святители сии явились Иоанну, епископу Евхаитскому, сперва поодиночке, а потом все, и сказали ему: «Мы, как видишь, едино пред Богом; каждый из нас в свое время, руководимый Божественным Духом, составил учение для спасения человеческого. Нет между нами ни первого, ни второго. Поэтому, вставши, прикажи спорящим прекратить споры из-за нас. Соедини нас во один день и, как тебе покажется приличным, совершай праздник во имя наше и потомкам передай, что мы равны пред Богом. И мы непременно будем содействовать спасению тех, которые будут совершать праздник в общую память нашу». Следствием этого видения было, как известно, установление праздника в честь трех святителей 30 января[184].
Несомненное различие между Григорием и Василием состоит только в том, что первый был гораздо чувствительнее последнего; потому Григорий, лишь только замечал завистливое нерасположение к себе некоторых, желал уклоняться от поприща своего служения, чтобы не подать повода к несправедливым о себе толкам. И Василию не менее приходилось терпеть от своих завистников, и особенно от евстафиан, но, призванный однажды на чреду своего служения, он с твердостью защищал свои права, а клеветы и обвинения отражал только частными письмами, не оставляя самой должности. С нравственной стороны то и другое, конечно, законообразно. Но где больше самопожертвования, трудно решить. Немало нужно, конечно, терпения и тогда, когда остаются при своих должностях, несмотря на то что иные неизменную ревность о благе Церкви называют гордостью или упрямством. И такие подвиги, очевидно, соединяются с самопожертвованием, так как наша честь и слава составляют часть нашего благополучия. А эта твердость и сила есть преимущественно достояние Василия. Как проповедники и ораторы, Василий и Григорий истинно неразличимы. Действительным оттенком различия между ними представляется то, что в проповедях Григория чаще можно встретить речь более сжатую, чем живописно подробную и общепонятную. Вообще же совершенства их красноречия очень единообразны; так должно быть и потому, что, при единообразии направления, они слушали одних наставников и имели одинаковые успехи во всех науках. Правда, что более изящества и законченности в пяти Словах Григория о богословии, чем в пяти книгах Василия против Евномия, но это различие объясняется самой целью сочинений. Василий опровергал апологию Евномия применительно к порядку ее слов и мыслей, а Григорий занимался решением устных возражений, которым он, естественно, должен был усвоить порядок, более приличный церковным беседам. При этом хотя последний замечает, что он не хочет строить свои беседы на чужом основании, но нередко повторяет мысли Василия почти его же словами[185].