Часть вторая
XIX
«…Так офицер сей извлек меня из пещеры и ввел в новую жизнь, которой жила я впоследствии, ни на что не сетуя, но благодаря Бога за то, что именно таков был мой удел…»
Русский гарнизон в Ахтиаре представлял собой нечто вроде крошечного городка, человек на тысячу, состоящего из длинных срубов, поставленных в два ряда с «улицей» между ними. Светлое сосновое дерево еще не успело потемнеть от непогоды (всего одну зиму простояли казармы) и радовало глаз, располагаясь к тому же на живописном холме с чудесным видом на бухту. В некотором отдалении сгрудились и домики татарской деревушки, но одного взгляда со стороны достало бы, чтобы осознать: хозяева здесь именно русские. На верхней точке возвышенности был уже заложен особняк из сахарно-белого камня – по всему видать, для командующего.
Точно такие же гарнизоны были разбросаны по всей Таврической земле, но в основном, по побережью, куда в любое время мог неожиданно высадиться турецкий десант. В дополнение к тому крымские берега прикрывала пришедшая с Балтийского моря эскадра, отгоняя корабли Оттоманской Порты, все не желавшей смиряться с потерей своих северных земель. Русские суда частенько заходили на ремонт и для пополнения запасов в чрезвычайно удобную Ахтиарскую бухту и приносили с собой вести, послушать которые сбегался к гавани весь гарнизон.
Командовал русскими силами в Ахтиаре генерал-майор Кохиус. Еще совсем недавно его подразделение, в составе которого был и Михайла Ларионович, располагалось гораздо дальше к западу, и не в Тавриде вовсе, а близ устья Днепра, у Кинбурнского мыса. Но весною этого года был им получен приказ – привести подкрепление нашим войскам, стоящим над Ахтиарской бухтой, столь удобной для высадки десанта, и принять на себя командование. Посему генерал-майор со своими людьми покинул райское раздолье Кинбурнской косы ради выжженной травы, белых скал и черных кипарисов западного Крыма.
Здесь несравненно больше, чем в Кинбурне, чувствовалась опасность внезапного вторжения, и Кохиус непрестанно внушал своим офицерам, что солдат на каждом учении должен ощущать себя, как в бою и выполнять поставленную задачу со всей серьезностью. Но добиться этого было непросто: прежде всего, сильно осложняла дело жара, сокращавшая время учений до нескольких часов ранним утром и вечером. Да помимо того, большинство офицеров относились к своим обязанностям без должного усердия, что, несомненно, чувствовали и их подчиненные. Как на служивого не кричи, как не мордуй его, но если нет в командире огня, то и из солдата искры не высечь.
Одним из немногих своих субальтернов, при мысли о ком Кохиус испытывал не усталое раздражение, а радостное спокойствие, был подполковник Голенищев-Кутузов. Сей офицер ярко выделялся среди прочих редким сочетанием острого ума и служебного рвения, к чему счастливо присовокуплялось непревзойденное умение обходиться с людьми. Не было в его батальоне ни батогов, ни мордобоя, а солдаты глядели на удивление живо и смело для подневольных людей, но на учениях не было им равных. «Веселость солдата ручается за его храбрость», – философски замечал их командир, умея передать нижним чинам свой пыл и задор, и обратить ежедневную муштру в подобие игры. Тем самым добивался он гораздо большего, чем иной добивается неуемной строгостью и взысканиями. Посему Кутузов пользовался особой благосклонностью Кохиуса, к которой примешивалась, пожалуй, и белая зависть. Есть ведь люди, один вид которых заставляет других повиноваться и вдохновляет их на свершения! Есть люди с пламенем в душе, а не с тяжелыми кирпичами долга… Задумываясь об этом, Кохиус всегда вздыхал и спешил прервать свои мысли.
Кутузов, как человек проницательный, не мог не чувствовать такое восхищенно-уважительное отношение к себе, но не спешил извлекать из него пользу, приберегая для серьезного случая. Наконец, случай явился, и за два дня до появления Василисы в лагере Михайла Ларионович направился к Кохиусу с просьбой, твердо веря, что ее удовлетворят, потому что любимцам, никогда и ни о чем ранее не просившим, отказывать не принято.
– Ваше превосходительство! – начал он после приветствия, всем своим видом демонстрируя, что озабочен и никак не справится с неурядицей без мудрого наставления своего командира. – Был я давеча в лазарете, навещал того канонира, что спал в тени повозки со снарядами, а та на него и стронулась; так Яков Лукич сетует, что одному ему за всеми больными ходить невмоготу.
Яков Лукич был гарнизонным врачом и, на взгляд Кохиуса, человеком не слишком искусным в своем ремесле.
– Ну, больных сегодня больше, а завтра меньше – вот ему и роздых будет.
– Так-то оно так, только Яков Лукич говорит, что, случись завтра бой, пропадет он один без помощника.
Кохиус пожал плечами:
– Случись бой – отрядим ему пару солдат в помощь.
– Тут заранее обученные люди нужны, – вкрадчиво возразил подполковник.
– Кхм! – Кохиус задумался. – Ну и что же он предлагает? Загодя выделять ему солдат для обучения? Это сколько же они бездельничать будут, пока бой не грянет! Не уж, пусть сам справляется, как знает.
– Для такого дела, я слышал, в некоторых полках баб нанимают, – осторожно заметил Кутузов.
– Баб? Да где их тут найдешь? Не татарок же брать!
– Здесь черница подошла бы, – вслух рассуждал Кутузов.
– Черница?! Вот скажете тоже! Да ближайший монастырь – за несколько сотен верст, если не далее. Да найдется ли еще игуменья, чтоб на такое благословила?
– Тут в горах к западу скит заброшенный, – деловитым тоном сообщил офицер, – так там одна отшельница живет.
В глазах у Кохиуса зажегся интерес:
– Это не та ли, к которой наши полковые дамы зачастили?
– Она самая.
– Я смотрю, господин подполковник, и вы к ней наведались?
Кутузов с виноватой улыбкой развел руками:
– Не утерпел – любопытно стало.
– И что же она (Кохиус совершил некое загадочное движение руками, точно обводя ими женскую фигуру) из себя представляет?
– Женщина она тихая, смирная, – поспешил успокоить его Кутузов, – очень богобоязненная: глаза все время долу, молитвы шепчет беспрестанно, лица и не разберешь. К тому же черная очень – солнце ее начисто сожгло. Одета в лохмотья, от любого удобства намеренно отрешилась. Полагаю, вдова, обеты с горя приняла.
– Кхм! – повторил Кохиус и задумчиво свел брови. – А она-то согласна в миру жить?
– Думаю уговорить, – уже уверенно отвечал подполковник. – Она уж поняла, что зиму ей одной не одолеть.
Кохиус, нахмурившись, постучал пальцами по столу:
– Не было б у нас из-за нее беспорядков… Солдату, сами знаете, – черница, не черница…
– О сем не извольте беспокоиться! – проникновенно заверил его Кутузов. – Уж в этом деле я порядок обеспечу.
Кохиус еще немного в размышлениях постучал пальцами по столу:
– Ну, глядите, под вашу ответственность! Да, господин подполковник, а она и вправду… как бы это… ясновидящая?
Кутузов придал своему лицу неподражаемое выражение, в котором почтение к командиру переплеталось с беззлобной насмешкой над мнением офицерских жен:
– Ваше превосходительство! Если наши полковые дамы кого ясновидящим сочтут, то ему таковым непременно стать придется!
Кохиус рассмеялся и махнул рукой:
– Ладно, везите свою отшельницу! Посмотрим, будет ли от нее толк.
Кутузов отдал ему честь и вышел. И лишь плотно затворив дверь татарского домика, где размещался генерал-майор, позволил себе беззвучно расхохотаться. Затем он направился на свою квартиру, где был встречен денщиком.
– Слушай, Степан, – сказал подполковник, проходя в комнату и усаживаясь на стул, в то время как солдат почтительно застыл перед ним, ожидая указаний, – ты малый ловкий – хочу тебе одно дело деликатное доверить, надеюсь, не подведешь.
– Чего изволите, ваше высокоблагородие? – с готовностью спросил солдат.
Кутузов глядел на денщика так необычно, как если бы и хотел говорить начистоту, и сдерживался, не делая этого.
– Тут на днях в лазарете женщина появится, – начал он, – Якову Лукичу в помощь. Черница она, так что всякие там шашни, да амуры с ней невозможны, понятно?
– Как не понять!
– Ты-то сие понимаешь, да, боюсь, не все такие понятливые, как ты. Подумают еще: молодая девка, что не позаигрывать! А она – вдова, между прочим, и сердце у нее разбито.
Кутузов со значением посмотрел на солдата, и тот вытянулся в струнку:
– Все уяснил, ваше высокоблагородие: черница, сердце разбито.
– Вот-вот. Так что твоей задачей будет за ней присматривать на предмет того, не досаждает ли ей кто-нибудь. А лучше всего загодя, аккуратненько так, разъясни нашим молодцам, что не про их она честь.
– Будет исполнено, ваше высокоблагородие! Знамо дело, не про их честь – Христова невеста.
– Именно так. А буде запамятует кто, чья она невеста, дай мне знать о том немедленно. Сам не встревай, все вмешательство мне оставь.
– Так точно, ваше высокоблагородие!
Пристально глядя в глаза солдату, в которых помимо воли подрагивало веселье, Кутузов поманил его к себе и вложил в руку Степана империал[7]. Денщик ошеломленно отшатнулся:
– Ваше высокоблагородие!..
Кутузов махнул рукой:
– Ступай, ступай, дело того стоит. И помни: я на тебя полагаюсь!
Оставшись один, Кутузов быстро поднялся и вышел из дома. Возбуждение переполняло его, и не было мочи оставаться без движения. Дойдя до берега моря, он двинулся вдоль края невысокого обрыва и, быстро шагая, не сразу осознал, что движется к монастырю святого Климента. Тогда, опомнившись, он замер на месте, а некоторое время спустя заставил себя повернуть назад.
На следующий день он привез Василису в лагерь.
– Ты побудь пока здесь, – велел он девушке, помогая ей сползти с седла. Ноги у той, привыкшие за время пути обнимать конские бока, никак не хотели стоять ровно – по-прежнему растопыривались – и, дабы не смешить солдат своим видом, Василиса поспешно присела возле одного из сосновых срубов. Михайла Ларионович куда-то ушел – видимо, распорядиться о ее устройстве на новом месте – и девушке было неуютно и одиноко.
Так сидела она в полном неведении относительно собственной судьбы, взволнованно оглядываясь вокруг и примечая, как устроена эта незнакомая ей доселе жизнь, как вдруг из барака, в тени которого она коротала время, послышался стон.
От неожиданности и страха Василиса едва не вскочила на ноги. Замерла с колотящимся сердцем, прислушиваясь, и стон вскоре повторился. Затем – еще и еще один, и бормотание какое-то: то горькие сетования, то проклятия, то вопросы, не имеющие ответов: «И доколе же мне мучиться, Господи?!» Но никто не утешал неведомого страдальца, никому до него не было дела; тишина бездушная стояла в ответ на все его призывы.
И, сама не веря в то, что может совершить нечто столь дерзновенное, Василиса поднялась и тихонько толкнула рукой дверь. После слепящего полуденного солнца сперва не удалось ей разглядеть ничего внутри, так что пришлось притворить за собой дверь и войти.
Запах! Это было первое, что она почувствовала. Отталкивающий, тошнотворный запах. Впору выскочить, но, смиряя себя, девушка стояла, приглядываясь. Наконец различила длинное помещение, плотно заставленное деревянными топчанами и людей на них. Один из них и стонал, прочие лежали молча, не то полностью лишенные сил, не то сдерживаясь.
Василиса приблизилась, присела на сенной матрас рядом со стонущим и взяла его за руку, горячую, как натопленная печь. Тихой скороговоркой стала увещевать его не падать духом, убеждала в том, что смерть он превозможет («Вон как ты телом силен!»), и гладила по руке, и отирала пот со лба, и уж прикидывала, как бы ей до воды добраться, чтобы обмыть солдату темное от муки и жары лицо. Служивый тем временем умолк и смотрел на девушку таким пораженным взглядом, как если бы никто и никогда ему до сих пор слова во утешение не молвил. Краем глаза видела Василиса, что и прочие больные смотрят на нее, как на чудо, и стало ей от того неловко.
Мало-помалу тот, кого она утешала, стонать перестал, лицо его не комкала больше боль, разгладились черты, просветлели даже. Подержав его еще за руку для верности и подождав, пока заснет, Василиса поднялась и оказалась лицом к лицу с сутулым, усталым человеком, одетым в военную форму и передник поверх нее, по всей видимости, врачом.
– Ты кто такая? – спросил он, удивленно хмурясь.
Краснея и путаясь, Василиса начала объяснять, но врач не дослушав, махнул рукой.
– А сюда тебя кто отрядил?
– Михайла Ларионович, – неожиданно твердо и уверенно сказала Василиса, – офицер ваш тутошний.
Врач усмехнулся, впрочем, вполне доброжелательно:
– Что ж, лишние руки никогда не помешают. Только гляди: здесь мужское естество частенько на виду, а ты девица.
Обрадованная тем, что ее не гонят, а разрешают быть при деле, Василиса поспешила развеять его сомнения:
– Да я уж замужем была, мне не привыкать.
Пока у них шел такой разговор, дверь вновь отворилась, и в лазарет вошли Кутузов и Кохиус.
– Вот и та самая черница, ваше превосходительство, – представил ее Михайла Ларионович.
Комендант гарнизона оглядел девушку с изумлением и без малейшей радости:
– Молода-то как! – вырвалось у него.
– Да она на этой работе быстро состарится, – поспешил успокоить его Кутузов.
Кохиус продолжал рассматривать Василису, и она в смятении опустила глаза.
– Ну, смотрите мне! – непонятно к кому обращаясь, произнес генерал-майор и быстрым шагом покинул лазарет. Кутузов поспешил вслед за ним.
А Василиса осталась. В лазарете же и поселилась: куском парусины отгородила себе уголок с топчаном и сложила туда свои нехитрые пожитки. Вновь переоделась в сарафан (смех какой нарядный для работы с кровью и гноем!) и стала правой рукой полковому лекарю, Якову Лукичу.
Солдаты отнеслись к ее появлению с изрядным любопытством, но ни на какие вольности и грубость в обращении Василиса пожаловаться не могла. Уважение к ней проявляли, если не сказать почтение, особливо же те, кого она в лазарете выхаживала. Но, что удивительно, при всем добром отношении никто из солдат знаки внимания ей оказать не пытался. Словно незримый круг был очерчен вокруг девушки, и не находилось охотников нарушать его границы. Василиса догадывалась, что причиной тому – Михайла Ларионович, и с трепетом ожидала: что же дальше?
Но, покамест, дни без отличий между собой ложились один к другому, точно бусины в ожерелье. Осваивалась девушка на новом месте, привыкала к своему служению. Перезнакомилась вскоре едва ли не со всем гарнизоном, и на душе теплело от того, как приглашали ее солдаты отужинать со своей артелью[8] (смеясь над тем, что ест она, как птичка) или специально для нее барабанщик отстукивал марш, под который когда-нибудь их полку предстоит выступать. Если была у нее в чем-либо нужда, делились служивые, чем могли из нищенского своего имущества. И до того теплые, но невинные отношения сложились у девушки со всеми, что называть ее вскоре стали «сестрица».
Одно лишь удручало Василису: словно бы забыл про нее Михайла Ларионович. Всего лишь раз наведался, проинспектировал, хорошо ли она устроена и, кивнув, отправился по своим делам. И неделя, и другая, а видятся они лишь мельком, да случайно. Что тому причиной? И, сворачиваясь под вечер на своем сенном матрасе, воскрешала девушка в памяти тот миг, когда впервые увидела офицера на фоне синевы и зелени, и мысленно протягивала к нему руки.
«Скажи мне ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? К чему мне быть скиталицей возле стад товарищей твоих?»
XX
«…А коли не сподоблюсь я в жизни иной изведать райского блаженства, то по крайности буду памятовать о том, что, купаясь в морских волнах, его подобие испытала…»
А море все это время плескалось так близко, что однажды Василиса не утерпела – решила искупаться. На земле уж воцарялась прохлада, но волны еще дышали теплом и манили ее к себе несказанно. Ежечасно наблюдала она, как солдаты, едва получив на то дозволение, плещутся в воде, и не смогла обороть искушения. Изучив за это время бухту, нашла себе укромный уголок, где вряд ли могла бы быть кем-то замечена, скинула одежду и, неловко пройдя по каменистому дну, погрузилась в море.
Ни с чем не сравнимое наслаждение! И волны, хоть и высоки, не пугают, а радуют. А заплывешь подалее, они и вовсе не кажутся уж грозными, качают тебя вверх и вниз – вот забава! А, качая, обнимают, и ласкают, и преисполняешься в их объятиях ощущением своей силы. Хоть и шалит с тобой море, а утонуть не дает! Словно птицей становишься в этой причудливо соленой воде, и руками орудуешь, точно крыльями: то бьешь ими, взлетая на гребень волны, то притормаживаешь, откидываясь назад, а то и вовсе паришь без движения, как чайка над твоей головой, доверившись опасной, но ласковой стихии.
После купания, греясь, как ящерка на камне, Василиса впервые с того момента, как покинула монастырь, всерьез предалась раздумьям. А подумать ей было ох как много о чем! И перво-наперво о Михайле Ларионовиче. Нешто позабыл ее совсем, да так скоро? А ведь душой он к ней тянулся – какая женщина сего не ощутит! А тут канул, как вода в песок. И упрекнуть его не в чем: к людям привел, как обещал, всем, что для жизни надобно, обеспечил… А что ей за жизнь без него самого, небось, и не подумал!
Тут затесалась промеж прочих мыслей одна, как незваный гость. Пусть и назвалась она в лагере вдовой, а на деле-то брачных уз не снимал с нее никто, да и не снимет. И захоти она сызнова судьбу свою устроить, век таиться обречена: с многоженцами разговор короткий – развод и позор[9]. Правда, найти ее здесь, в Тавриде, ох как мудрено, да и захочет ли Артемий Демидович искать-то? Скорее, выждет срок, после которого сочтут его жену без вести пропавшей, и женится вновь. Но в батюшкином храме ему уж, конечно, не служить, как и в любом другом: женатого вторым браком в священники не благословят.
Накатывали мысли и накатывали, как волны на берег. Иметь ли ей все же надежду соединиться с Михайлой Ларионовичем, или запретить себе и думать о нем? Кто она теперь, чтобы задумываться о таком блестящем офицере? Навек лишенная места в обществе, дарованного ей ее сословием, стала поповна не пойми кем. Не крестьянка, не мещанка, не купеческая дочь, не дворянка, да и к духовенству не смеет она более себя причислять – для всей прошлой жизни пропала без вести. Кто не погнушается девицу без рода и племени в жены взять? Разве что солдат. А она о ком размечталась, дура?
Поднялась Василиса и с грустью поглядела на волны. На недолгое время поделились они с нею своей силой, воспарить позволили, а, вышла на берег – вновь бесправна да беззащитна. Добры к ней солдаты в гарнизоне, это так, но, случись что неровен час – в ком поддержку найдет? Женщине должно быть либо при отце, либо при муже, либо при Господе Боге, в монастыре. Это к мужчинам уважение питают за их чины, да мундиры, да ордена, а женщина, сколь она важного и полезного не делай, лишь за мужчину своего уважаема и будет. Если ж нет у тебя покровителя, кто ты в глазах людей? Что пожелают, то над тобой и учинят.
Побрела Василиса обратно, да вспомнила дорогой, что нынче с утра съехались татары из окрестных деревень и устроили близ русского лагеря нечто вроде ярмарки. И фруктов навезли, свежих и сушеных, и баранины, и тканей, и выделанных овечьих шкур. Выставили лакомства свои басурманские из пропитанного медом тонкого теста с орехами… Вздохнула девушка: ни полушки не было у нее, чтобы побаловать себя покупкой. Но затем решила: поглазеть-то ей не возбраняется! И отправилась на ярмарку.
Меж торговцами-магометанами с выложенным перед ними товаром бродили и солдаты, и офицеры, и несколько офицерских жен, знакомых Василисе еще с монастырских времен. Прошлась девушка взад и вперед, раскланялась со своими знакомыми, и, смущаясь, приняла подарок от одного из солдат, что лежал недавно в лазарете – пригоршню вяленых груш.
Уж собралась уходить, как засмотрелась на шелковую ткань, разложенную меж прочими товарами. Лазоревая, как небо, с золотым, как солнце узором, не давала она глаз от себя отвести. Как голодный к куску хлеба, потянулась к ней Василиса, приложила к лицу, а улыбчивый торговец в тюбетейке достал зеркальце.
Девушка смотрела на себя, не моргая. И это она? Как посмуглела кожа – чистый орех! А волосы-то стали светлее лица! Жаль брови да ресницы начисто выгорели на солнце. Но глаза как будто по-новому раскрылись на мир: нет в них более былой доверчивости, зато явственно видны преждевременная мудрость и горький опыт.
Но такой вот, изменившейся, нравилась себе девушка больше, чем прежде. Правда, лицо у нее похудело, что не диво, но линии щек и подбородка по-прежнему нежны. Лоб, как обкатанный морем камень, гладок и чист; не высок и не низок, обрамлен чуть вьющимися от влажного морского воздуха прядями. Тонок и прям, как у святых на образах, нос, а вот губы ничуть не святы – полны и мягки. Надо всем этим – как два светила – широко распахнутые глаза. И лазорево-золотая ткань идет ей бесподобно, так оттеняя свежесть загорелой кожи и придавая голубизны глазам.
Василиса тяжело вздохнула, опуская шелк. Вот и все: полюбовалась – изволь вернуть! Но у торговца в руках вдруг откуда ни возьмись появились деньги, и знаками он принялся объяснять ей, что возвращать узорный шелк не нужно, указывая на что-то за ее спиной. В замешательстве Василиса обернулась и залилась краской.
– Это как же, Михайла Ларионович… мне подарок от вас получается?
– Ну, подарок, не подарок, – наслаждаясь произведенным впечатлением, произнес офицер, – а тебя с этой тканью разлучать нельзя – уж больно вы друг другу подходите.
– Что же люди подумают? – прошептала Василиса, уже ловя на себе любопытные взгляды.
– Да ничего они не подумают! – Михайла Ларионович преспокойно взял у девушки из рук нежно шуршащую ткань и по-хозяйски развернул ее, придирчиво разглядывая. – Сестрице хочу отослать, – произнес он довольно громко, – на машкерадный костюм.
– А ты заберешь ее ввечеру, – добавил он уже вполголоса, намеренно не глядя на нее. – Знаешь, у какого татарина я квартирую?
Василиса кивнула. Сердце билось, как рыба на крючке.
– Вот и приходи, когда солнце в море сползать начнет.
Михайла Ларионович пошел прочь, так и не обернувшись, а по дороге обмолвился с кем-то парой слов о том, что родные давно от него гостинцев не получали. Но теперь сестрица должна быть не в обиде.
Краем глаза Василиса приметила, что торговец-татарин беззвучно смеется. Сама же она была в таком смятении, что даже вдоха глубокого, чтоб успокоиться, сделать не могла. И идти ей одной к мужчине нельзя, и не пойти к своему покровителю невозможно. Вот и стой теперь столбом по его милости!
– Карош! – на ломаном русском пробормотал татарин. – Карош! – и вновь согнулся от смеха.
XXI
«…И мнилось мне в его объятиях, что я – неопалимая купина: и пылаю, как факел, и при сем остаюсь живою …»
Южная ночь, в отличие от долгих светлых сумерек средней полосы, наступает стремительно; и Василиса, смущалась не только того, что навещает Михайлу Ларионовича, но и того, в какой темноте это делает. С замиранием сердца постучалась в его окно, но хозяин встретил ее столь приветливо, что тем самым внушил спокойствие. Жили офицеры, в отличие от солдат, в татарских домах, платя их хозяевам за постой: так и хозяйство их прислуге легче вести, и уюту больше.
Войдя, подивилась она тому, насколько несхожа внутренность татарского дома с тем, что привыкла она видеть в родной деревне: ни стола, ни скамей, взамен кровати – низкий топчан, зато кругом ковры. В середине комнаты на оловянном подносе – темные гроздья винограда, персики, груши, рядом – металлический кувшин с изящным, узким горлышком. Окружено сие место для трапезы было расшитыми подушками. На одну из них, волнуясь, и присела девушка.
Михайла Ларионович расположился напротив нее полулежа, опираясь на локоть. Вид у него был самый домашний: без мундира, шляпы, башмаков – лишь панталоны с чулками и нижняя рубашка, приоткрывавшая грудь. Казался он так и моложе, и привлекательней, хотя возможно ли было быть привлекательнее его?
– Не побрезгуй угощением, Васюша! – сказал он, пододвигая к ней поднос и впервые называя по имени. – Вина вот отведай!
Он плеснул ей вина в широкую чашку без ручки, сужавшуюся книзу. Чашку украшал затейливый рисунок.
– Это пиала басурманская, – пояснил Михайла Ларионович. – А держат ее вот так.
Он придал своим пальцам и ладони некое подобие чаши, и водрузил на них пиалу. Василиса тихо любовалась той ловкостью, с которой удавалось ему каждое движение. Слово «лицедей» снова всплыло в ее памяти.
– Ну, рассказывай о своем житье-бытье! – велел офицер.
Василиса принялась говорить о том, что все у нее хорошо, все к ней добры, а Яков Лукич взялся обучать ее делать перевязки. Михайла Ларионович слушал внимательно и время от времени кивал.
– Я гляжу, обжилась ты здесь, – подвел он итог. – И домой, видать, не тянет.
– Чему ж тянуть-то? – пожала плечами девушка. – Места здесь райские, люди славные.
– Неужто дома у тебя ни одной сердечной привязанности не осталось? – поднял брови Михайла Ларионович.
– Батюшку с матушкой из могилы не подымешь, – отвечала Василиса, – а кроме них никого.
– Вот как? – протянул офицер. – Ни по кому, значит, не сохнешь?
Василиса покачала головой.
– Тогда давай выпьем за то, что нашла ты здесь себе новый дом.
Пригубив вино (хоть и чуточку, а все равно было сие ощутимо), Василиса почувствовала, что в душу ей плеснули весельем. Захотелось смеяться, не пойми от чего, болтать без умолку… До сих пор вино она пробовала лишь во время причащения, и то ударяло оно ей голову, а тут впервые сделала глоток.
Михайла Ларионович наблюдал за ней с удовольствием.
– А выпивать тебе почаще нужно, матушка! Вон как глаза заблестели! А то все скромница скромницей.
– Разве ж это плохо? – смутилась Василиса.
– Смотря для кого. Барышням скромность пристала, а у нас тут житье простое, лучше уж повеселиться лишний раз, тем более что смерть рядом ходит.
Василиса отвела взгляд и отщипнула от грозди несколько ягод винограда, упругого и сочного до хруста. Михайла Ларионович тем временем растянулся еще привольнее, чем прежде, придвинувшись при этом к своей гостье.
– Я с тех пор, как мы встретились, все гадаю: и как ты добралась досюда? – полным глубочайшего интереса голосом осведомился он.
Василиса, почти ничего не скрывая, объяснила, что присоединилась она к солдаткам, отправленным сюда на поселение.
– Что ж тебя погнало в этакую даль?
– Да, как муж помер, все немило стало, вот я и решила податься, куда глаза глядят.
Как и всегда при попытке солгать, бросило ее при этом в жар, но офицер, казалось, принял все за чистую монету.
– Что ж, – сказал он, поднимая пиалу с вином, – царствие небесное твоему мужу!
Василиса ощутила, как горячо плеснул к ее щекам румянец. И пиалу опорожнила до дна, стремясь унять волнение.
Михайла Ларионович надкусил персик, пристально глядя на девушку.
– Вот ведь фрукт, – сказал он, – чуть надавишь посильнее, как с дерева снимать, гнилью пойдет. Обращаться с ним приходится деликатнейшим образом, прямо как с вашим женским полом! – он засмеялся.
Василиса не смогла побороть любопытства:
– Вы, небось, давно женаты, раз так хорошо все про женщин знаете.
Офицер слегка улыбнулся этой наивной хитрости:
– Не женат я. И не был.
– Что ж так? – втихую обрадовалась, но и удивилась девушка. – У нас в деревне женятся смолоду. Батюшка, бывало, и в тринадцать, и в четырнадцать лет парней венчал, буде им невесты находились.
Теперь удивился офицер:
– Зачем же так рано?
– Да ведь у крестьян знаете как, – принялась объяснять Василиса, – ежели в одной семье семеро по лавкам – не прокормишься, а в другой детей раз два и обчелся – работников мало, то девку из большой семьи сбыть поскорее рады. А другая семья лишние руки получит. Только как девку в дом отдать без венца? Вот и венчают. Пусть она и постарше парня будет, но подрастет же он рано или поздно.
Михайла Ларионович покачал головой:
– Как же так: разве девушка – всего лишь рабочие руки?
– Ну а кто же она еще? – простодушно удивилась Василиса. – Свекровь ее на смотринах еще и проверит на излошадность – заставит пол мести, либо чугуны из печи таскать – смотрит, чтоб работать была лютая.
– Ишь ты! – подивился Михайла Ларионович. – Как скотину выбирают. А ведь женщина для наслаждения создана, – он прикоснулся губами к запястью Василисы.
Девушка вздрогнула и замерла, но руку не отняла.
– Так я говорю? – настаивал офицер.
– Это для мужчины в браке наслаждение! – горя от стыда, прошептала Василиса.
– И для женщины не меньше, – уверял Михайла Ларионович.
Девушка молча покачала головой.
– Ты замуж, небось, не по своей воле шла, – вкрадчиво предположил офицер, – вот наслажденья и не испытала, а когда по сердечному согласию, тут совсем другое дело.
Он придвинулся к ней вплотную и сел так, что их плечи соприкасались.
– Я тебе только добра желаю, – услыхала Василиса, не решавшаяся повернуть к нему лицо, – хоть волосы твои потрогать можно?
Не поднимая глаз, девушка кивнула. Михайла Ларионович расплел ей косу и сперва гладил распущенные пряди, а затем зарылся пальцами глубоко в гущу волос, то и дело касаясь кожи на затылке. Ощущенья от этого были столь удивительны, что Василиса сама не поняла, как ее голова подалась вслед за его пальцами, склонилась и соприкоснулась с головой Михайлы Ларионовича, подставляя виски поцелуям.
Теперь он обнимал ее за плечи одной рукой, да без лишней деликатности, властно и крепко, а другой притягивал девичье тело к себе. Когда сквозь ткань их одежды она ощутила грудью напряженные мускулы его груди, то в лоне ее, до сих пор холодном, как земля, что-то словно пустило росток. И столь стремительно тянулся он вверх, взвиваясь к животу, столь глубоко укоренялся, обхватывая корнями самый низ ее лона, что Василисе стало страшно самой себя.
Офицер тем временем целовал ее, уж не стесняясь и не сдерживаясь; запрокидывал ей голову, обхватывал руками лицо, и так жадно раздвигал ей губы, словно бы вознамерился выпить всю ее душу. А девушке было и страшно до ужаса, и радостно до восторга, будто бы летела она на санях с высокой горы вся в снежных вихрях. Прерывалось дыхание, неразборчивы становились слова, что выговаривал еще время от времени Михайла Ларионович, и сами собой закрывались глаза, целиком отдавая тело во власть ощущений.
Она опомнилась, когда уже лежала на ковре, и щеки ее касались гроздья винограда. Словно пробуждаясь от сна, затрясла головой, попыталась отстранить обнимавшего ее мужчину, но не смогла.
– Полно! – задыхаясь, проговорила она. – Пустите меня, Михайла Ларионович – забылись мы с вами.
– Разве ж над нами надзирает кто? – сладким шепотом возразил ей офицер, не размыкая объятий.
– Надзирает, не надзирает, а негоже сие!
– Кому негоже-то? – голос его обволакивал ее сознание, точно мед. – Нам с тобой в самый раз!
– Не могу я так.
– А чего тебе бояться? Ты же не девица.
«А ведь и верно! – запел какой-то предательский голос в ее мыслях. – Ежели б невинность твою пытались растлить, был бы толк сопротивляться, а так что? С постылым ночи проводила, а с милым не желаешь?»
Но Василиса заглушила в себе этот голос.
– Не венчаны мы с вами, – напомнила она.
– Ну, это поправимо, – заверил офицер, скорее изумленный ее сопротивлением, чем раздосадованный. – Обвенчаться всегда можно. Только нынешнюю ночь зачем терять? Ты погляди, благодать-то какая!
Тьма тем временем уже полностью завладела землей, луна же еще не взошла, и лишь мерцание татарского светильника позволяло им различать лица друг друга. Ветерок, задувавший в окно, был свеж и нежно-сладковат, тени на стенах волшебны, а соприкасавшееся с нею тело столь желанно. Василиса чуть не застонала, пытаясь пересилить себя.
– Вы мною натешитесь, а потом и как звать забудете. А я хочу, чтобы все по чести!
– Будет тебе честь, не сомневайся! – шептал ей Михайла Ларионович, и чудные оленьи глаза его были удивительно правдивы. – Как тебе чести не оказать, если ты у нас такая праведница!
– Так значит… – надежда взмыла у девушки в душе, – значит, мы с вами…
От счастья она боялась договорить.
– Нам с тобой разлучаться не след! – подтвердил офицер, вновь принуждая приподнявшуюся Василису прилечь рядом с собой.
Всепоглощающая радость затуманила девушке голову. Не хотелось ей более держать себя в руках. Пусть волосы разметаются по ковру, как давеча стлались они по воде; пусть ее тело, сливаясь с мужским, вновь испытает ласково-грозные объятия стихии; пусть возлюбленный наполнит ее счастливой силой, как наполняло некогда море. К чему ей мысли, когда она блаженно содрогается от поцелуев? Как оставаться непреклонной, когда его губы нежат кожу ее груди, коей никто до сих пор не касался? Что ей честь и гордость, когда счастье – вот оно, стоит лишь обвить его шею руками!
Вдруг что-то словно бы толкнуло ее изнутри, прерывая блаженство.
– Мне идти пора, Михайла Ларионович, – твердо сказала она, – а радости нам предстоят, как мужем и женой станем.
На сей раз офицер почувствовал ее решимость и, хоть и помрачнел, отпустил без уговоров.
– Не пожалеешь ли? – только и спросил он ее на пороге.
– О чем же? – изумилась Василиса. – О том, что нам с вами соединиться предстоит?
Михайла Ларионович промолчал и отвел взгляд. А Василиса всю дорогу до лазарета промчалась в вихре ликования. Неужто улыбнулась ей судьба после всех мытарств? Да возможно ли, чтоб выпало ей такое счастье? И какими же словами ей Бога благодарить, если соединит он ее с Михайлой Ларионовичем? Слов таких, верно, еще не придумано.
А могла ли Василиса вообще рассчитывать на то, чтобы соединиться со своим избранником? Вопрос этот интересен тем, что на него не существует единственно возможного ответа.
С одной стороны, формально девушка была замужем. Однако скрыть этот факт было проще простого: человек XVIII века не имел стандартного удостоверения личности. Жалованные грамоты дворян подтверждали их право на землю, те же грамоты для духовенства и купцов – право служить и торговать, но не более того. Паспорт можно было получить для поездок за границу или (касалось это исключительно крестьян) для того чтобы с разрешения помещика заняться так называемым отхожим промыслом – работой за пределами поместья. Однако в этих смешных на современный взгляд, от руки выписанных и не унифицированных документах не говорилось ни слова о семейном положении их обладателей. Сведения о заключенных браках вписывались в метрические книги церквей, но женатый человек, оказавшийся вдали от родных мест, где его никто не знал, с легкостью мог стать в глазах окружающих вдовцом или холостым. Пожелай он сызнова вступить в брак, его могла бы удержать разве что собственная совесть. Нет, конечно, перед венчанием священник или дьяк устраивали жениху и невесте так называемый «обыск», иными словами, опрос (под результатами которого подписывались как сами жених с невестой, так и их поручители) с целью выяснить, нет ли канонических[10] препятствий, мешающих заключению брака. Однако никто не мешал при этом обыске солгать, поскольку заявленные сведения никак нельзя было подтвердить документально. И здесь возможность вторично выйти замуж зависела целиком от самой Василисы.
Ведь помимо факта ее замужества, других препятствий к браку между ней и Михайлой Ларионовичем не существовало. Они не приходились друг другу двоюродными братом и сестрой, не являлись крестными родителями одного и того же ребенка, а сестра Василисы не была замужем за братом Михайлы Ларионовича (наиболее абсурдное, на современный взгляд, препятствие, однако же имевшее место: если две семьи уже породнились друг с другом через детей, то другие дети из тех же семей не могли вступать друг с другом в брак). Соответственно, ничто не мешало подполковнику сделать Василисе предложение.
Если бы не одно «но»: насколько допустим с точки зрения семьи и того круга, где вращался Михайла Ларионович, был брак с такой девушкой, как Василиса? Ответ печален и краток: ни насколько. Уж если препятствием к браку дворянина с дворянкой могла стать скудность приданого у девицы или недостаточная ее родовитость, то возможность союза с девушкой неблагородного происхождения не рассматривалась в принципе. Сходились-то не только жених и невеста, сходились два рода: отцы и матери, бабушки и дедушки, да бесчисленные тетки, дядья, двоюродные и троюродные братья и сестры. Попробуй замарай весь длинный шлейф твоей родни позором мезальянса!
Конечно, правила и существуют для того, чтобы время от времени их дерзко нарушали, но отсутствие родительского благословения на брак не влекло за собой ничего хорошего. Конечно, венчали и без него (были б деньги!), но это означало разрыв с семьей, общественное порицание и большие проблемы материального характера.
Быть офицером, что сейчас, что в царское время, отнюдь не означало быть обеспеченным человеком; а те любители кутежей, что сорили деньгами и проматывали тысячи за карточным столом, получали такую возможность благодаря субсидиям от родителей – владельцев крепостных крестьян. Сын-офицер на содержании у папы-землевладельца было нормой, а не исключением. Дворянину должно служить, предпочтительно, в армии – вот сын и служит, а золотых гор за эту службу никто не обещал, разве что выслужится в генералы… И Михайла Ларионович в числе прочих находился на «финансовой игле», держал которую его отец, Ларион Матвеевич. Какой тут брак без благословения, о чем вы?!
Но даже если предположить, что сын уломал бы отца, и тот, скрепя сердце, дал свое благословение, как отнеслись бы к этому союзу сослуживцы Михайлы Ларионовича и его петербургские знакомые? Как минимум, с непониманием: он родовитый дворянин, подполковник на взлете карьеры, и эта, невесть откуда приблудившаяся к армии девица… Чтобы вызвать на себя огонь порицания и насмешек, требовалась обладать большим мужеством, а храбрость в бою, как известно, далеко не всегда сочетается с храбростью в быту. К тому же для Михайлы Ларионовича слово «статус» обладало поистине магической силой.
Однако, однако, однако… Однако женился же граф Шереметьев на бывшей своей крепостной, а сын княгини Дашковой на мещанке, не спросив материнского благословения! Не говоря уже о том, что сам Петр I сочетался браком с прачкой (кстати, бывшей на тот момент замужем за солдатом) и возвел ее на престол. Сильные чувства творят чудеса, при условии, что они действительно сильны. А кто знает, насколько сильны были чувства Михайлы Ларионовича?
Итак, поставленный вопрос остался без ответа. Однако несколько лет спустя на него ответит сама жизнь.
XXII
«…Страждущему сострадать – тяжкий труд, потому как смраден и непригляден занемогший человек подчас бывает, но тем больше очищается душа, коли понуждаешь себя обихаживать его с любовью…»
– Ты ли это, матушка? Вот уж не чаяла тебя в миру увидеть!
Василиса, едва зашедшая в полумрак лазарета и сперва не различившая, кто с ней говорит, залилась краской:
– Здравствуйте, Софья Романовна!
– А мне вчера Марья Афанасьевна сказывала, – возбужденно продолжала та, – что видела, мол, на рынке ту пустынницу, что раньше на горе жила, и к которой мы все наезжали. Я и поверить не могла! А теперь гляжу – правда.
Василиса тонула в собственном смущении, но все же достоинства не роняла:
– Так ведь ближнему служить – все равно, что Христу служить. А здесь я не одну свою душу, но и жизнь чью-нибудь, глядишь, да спасу, – объяснила она.
Софья Романовна глядела на нее с едва уловимой насмешкой:
– Правда твоя! Не все же нас, женщин утешать, и солдату ласковое слово потребно. Ох, ну и запах же тут у вас! Так и родить можно прежде срока.
Она тяжело поднялась с места, вздымая свой живот. На выходе из палатки повернулась:
– Я, как рожу, одна с тремя уж не управлюсь. А девка моя – дура-дурой: разве что пол мести, кашеварить, да стирать умеет. Хотела я татарку в няньки взять, да боязно что-то. Может ты пойдешь?
Василиса вспыхнула. Едва овладев собой, нашла какой-то достойный повод для отказа. Со словами: «Ну, если надумаешь все же, приходи», – Софья Романовна удалилась.
Какое-то время Василиса стояла в темноте, переводя учащенное дыхание. Затем не выдержала – выбежала на свет.
В смятении глядела девушка на море, удивительно безмятежное в тот день, отливавшее здесь – лазурью, там – бирюзой, а в иных местах и вовсе глубоко-фиолетовое. Вот ведь как посмеялась над нею судьба, что отшельницей была она уважаема, даже чтима, а, став подвижницей, словно бы унизилась в людских глазах. За что же, спрашивается?
И встали вдруг разом перед ее внутренним взором те полные трудов дни, что провела она в лазарете. Тошнотворные испарения человеческих тел, ведра с нечистотами, искаженные страданием, землистые, или же охваченные полымем болезни лица, спутанные сальные волосы, чью нечистоту особенно чувствуешь, когда приподнимаешь человеку голову, давая ему напиться… Неужто и в глазах офицерских жен, и Михайлы Ларионовича запятнана она теперь той грязью, что всегда сопутствует болезни? Или не знает никто из них, что чище всего бывает вода, процеженная через кулек с песком и сажей?
Глубоко вздохнула она, подавляя возмущение, и распрямила плечи. И пусть себе думают, кто во что горазд! Она же будет держаться своего – облегчать страдания ближнего. «Может быть, для того я и на свет родилась, – проскользнула у девушки мысль. – А почета за это ждать не след; буде и воздастся, то в жизни иной».
Подошел к ней Яков Лукич, не такой усталый, как обычно, даже несколько распрямивший свою привычную сутулость. Взглянула Василиса в его лицо, всегда озабоченное и как будто серое, несмотря на загар, и улыбнулась тепло, как брату. От ее улыбки у лекаря на время разгладились морщины и посветлели глаза.
– Вот ты где! – приветствовал он свою помощницу. – Последнее солнышко ловишь? И правильно делаешь: пока затишье у нас, надобно отдохнуть, как следует, наперед.
– Разве ж будет как-то иначе? – наивно удивилась Василиса. – Ведь турок нас не тревожит.
– А то ты знаешь, что у турка на уме! – усмехнулся лекарь. – Он, матушка, хитер! Долго может голоса не подавать, а потом как вдарит негаданно.
– Да мы тут с высоты корабли его сразу заприметим, – беспечно сказала девушка.
Лекарь усмехнулся:
– А турок по-твоему дурак у нас на виду на пушки идти? Нет, милая! Он десант высадит там, где меньше всего его ждешь. Думаешь, для чего подполковник твой рекогносцировку проводит?
Перед глазами Василисы тут же возник Михайла Ларионович на коне в сопровождении нескольких других верховых, каждое утро покидающий лагерь. И мысли ее потянулись вслед за ним; слова же Якова Лукича проносились мимо, не задевая сознания. А тот тем временем продолжал говорить:
– Ты настоящего дела еще не видела – все лихорадки да поносы. А как пойдут боевые раны, где кости с кровью перемолоты… Ну да я в тебя верю – ты у нас не из робкого десятка.
Василиса очнулась от своих мечтаний и подняла на него глаза. Рассказать ему или нет, что дома, в деревне не могла она видеть, как курам головы рубят – убегала со двора? А уж перед тем, как свинью заколоть или овцу зарезать, загодя ее куда-нибудь с поручением выпроваживали.
– Да Господь его знает, какая я! – честно призналась она.
О «настоящем деле» она, покамест имела представление лишь по учениям, которым неоднократно была свидетельницей. Если с утра или под вечер выдавались у нее свободные минуты, девушка выходила за пределы лагеря и с интересом наблюдала, как солдаты со всего размаху вонзают штыки в плетни, представляющие собой неприятельский строй. Или как две плотно сомкнутых шеренги с воинственными возгласами устремляются друг на друга, лишь в последний миг перед столкновением поднимая нацеленные на противника штыки. Но и без того свалка выходила изрядная! И забавно было видеть, с каким живым азартом командует ею Михайла Ларионович: глядя на него ни на миг нельзя было усомниться, что бой взаправдашний.
Когда же упражнялись в стрельбе канониры, то командиры приучали солдат, едва завидев, что неприятель подносит к стволу фитиль, пригнувшись бежать по направлению к пушке – так возможностей остаться в живых куда больше (снаряд-то сперва выше голов летит), да и батареей неприятельской можно овладеть. «Чем ближе к пушкам, тем меньше вреда и опасности от них», – объяснял при ней солдатам Михайла Ларионович, добавляя, что произнес сии слова не кто иной, как Петр Великий.
Учили солдат, в основном, штыковым приемам, пули приказывали беречь, стреляя лишь в нападающего на малом расстоянии врага и не выпуская их по бегущему противнику. Учитывая предыдущий опыт столкновения с турками, Михайла Ларионович кричал своим бойцам, чтобы соломенное «тело», в которое вонзился их штык, они тут же сбрасывали на землю, не то янычар и на штыке саблей шею достанет.
Но занимательнее всего были большие маневры, кои ей однажды удалось наблюдать. Дабы оценить боеспособность гарнизона под Ахтиар пришли другие части русской армии, располагавшиеся прежде под Бахчисараем под командованием самого Долгорукова. Василисе врезался в память один их яркий эпизод.
И Долгоруков, и Кохиус решили передать командование своими силами другим офицерам, проверяя их в деле. Кохиус доверил гарнизон своему любимцу Кутузову. В разгар маневров Долгоруков обратил внимание на то, что Кутузов командует, стоя вдалеке от своих войск, окруженный всего несколькими егерями в качестве конвоя.
– Что за черт! – возмутился князь! – Да он напрашивается на то, чтобы его взяли в плен. Слушайте, Зарецкий, – обратился он к тому офицеру, которому передал командование, – дайте мне полбатальона егерей, и я захвачу вам неприятельского главнокомандующего.
Получив под свое начало людей, Долгоруков постарался как можно незаметнее зайти Кутузову в тыл. Это казалось простой задачей: Михайла Ларионович стоял на небольшом пригорке спиной к довольно широко простиравшейся полосе леса. Самым очевидным представлялось тихо пробраться сквозь лес и захватить его, не ожидающего такого нападения. Кутузов с виду был целиком поглощен командованием: к нему беспрестанно подбегали младшие офицеры с сообщениями и уносились обратно с приказами; взгляда он не отрывал от поля боя, где разворачивалась нешуточная рукопашная схватка между его солдатами и «неприятелем». Это уверило Долгорукова в правильности его решения – он тихо отдал приказ своим егерям вступить в лес.
И тут Василисе вспомнилось, как летом, убегая от домогавшегося ее офицера, попыталась она пробраться через такой же лес. А тот истерзал ее и изранил своими шипами! На солдатах, конечно, мундиры поплотнее, чем сарафан, что был тогда на ней, но все же… Нет, не прорваться им! Вскоре убедилась она в том, что догадка ее верна: егеря с Долгоруковым во главе застряли в лесу, как в капкане, безуспешно пытаясь вырваться из цепкой, колючей чащи. Тут и заметил их кто-то из посланных Кутузовым на разведку солдат, и вскоре отряд князя оказался в плену.
Долгоруков был весьма уязвлен, хоть и расточал Кутузову похвалы, а тот на вид невозмутим, как будто предвидел, что подобное может произойти.
– Однако, господин подполковник, спасло вас только то, что лес непроходим! – неестественно смеясь, говорил князь.
– Не знал бы я наперед, что он непроходим – не встал бы к нему спиной, ваше превосходительство, – спокойно отвечал Кутузов.
– Да как же вы знать о том могли?
– А я, ваше превосходительство, ко всему, что вокруг меня, присматриваться люблю и изучать его свойства.
Долгоруков окончательно помрачнел, потому что крыть ему было нечем. Солдаты втихую потешались над незадачливым князем, при виде командиров мгновенно сгоняя с лица улыбку. А Василиса впервые задумалась о том, каково было Михайле Ларионовичу, так любящему и умеющему побеждать, в ту ночь, когда она не поддалась на его уговоры, лишив офицера уже почти одержанной победы. Должно быть, он был жестоко уязвлен, поскольку встреч между ними с тех пор не было даже случайных, словно Кутузов намеренно избегал ее. Но вместе с тем она чувствовала: не такой он человек, чтобы, разведя костер, бросить его, едва глаза заслезятся от дыма. Нет, стратег во всем, он выжидает, когда ветер переменится и можно будет вновь приблизиться к огню, дабы беспрепятственно насладиться его теплом, приветственным мерцанием и извечной тайной.
Василиса незаметно выбралась из-за куста, откуда наблюдала маневры, и окольным путем направилась в лагерь. Она была исполнена уверенности в том, что их начавшийся в пещерной келье разговор, на время прервавшись, непременно будет возобновлен – дай только срок!
XXIII
«…И раз уж сама Пресвятая Богородица, сошед с архистратигом Михаилом в преисподнюю и узрев мучения людские, возопила с плачем, каково было мне не возопить[11]?..»
Она проснулась от ощущения беды: резкие звуки, возбужденные голоса, мельканье фонарей. Спешно одеваясь, уже разобрала, в чем дело – турки-таки высадили десант; Яков Лукич как в воду глядел. Ночью сошли с кораблей в бухте, расположенной севернее Ахтиарской, спустили пушки и двинулись к Ахтиару по суше, стремясь ударить русскому гарнизону в тыл. Однако были вовремя замечены часовыми и встречены русскими отрядами на полпути. Сейчас, на рассвете, там уже кипел бой.
В сопровождении присланного за ними солдата врач со своей помощницей побежали к лошадям. Взбираясь в седло, Василиса на мгновение ужаснулась тому, что задравшиеся полы сарафана обнажают ей ногу выше колена, но лишь на мгновенье. В бою не до стыда; ни о чем, кроме жизни, думать недосуг.
И о том, удержится ли она в седле на скаку, поразмыслить ей тоже не пришлось. В ужасе от того, что ходит ходуном под нею конская спина, изо всех сил стиснула лошадиные бока ногами, а туго натянутый повод несколько помогал ей удерживать равновесие. Так, с широко распахнутыми от страха глазами и одной-единственной мыслью – не скатиться под ноги коню – и проделала она весь путь до поля боя, где солдаты ухватили ее готового нестись и дальше скакуна за узду и помогли ей чуть живой сползти на землю.
Впоследствии Василиса сумела вспомнить лишь несколько кошмарно-ярких картин того первого своего сражения со смертью: все воспоминания, как пороховым дымом, были застланы ощущением невероятного страха. Едва она распрямилась, соскочив с коня, как прямо над ухом ее что-то коротко просвистело. Затем – то же самое с другой стороны лица. И вновь этот свист – поверх головы. Девушка принялась недоуменно озираться, однако мгновение спустя на нее налетел Яков Лукич, с ругательством заставил согнуться в три погибели и потащил за собой; другой рукой волоча сумку с полотном для перевязки ран. В воздухе продолжал раздавался свист; временами его дополнял рокот и тяжелое уханье. Совсем неподалеку от них что-то, ударившись о землю, разлетелось на черепки, и в этот миг врач попросту сбил Василису с ног, еще и навалившись на нее сверху своим телом. Еще мгновенье – и он снова тащил ее, совершенно ополоумевшую к тому времени, за собой.
– Граната! – крикнул он девушке на бегу, объясняя случившееся. – Как увидишь – сразу падай!
Василиса едва не завопила в ответ, что готова упасть прямо сейчас, не дожидаясь пока что-нибудь еще взорвется у нее под ногами, как вдруг обмерла. Прямо перед ними на пригорке лежали два солдата, сраженные одним пушечным ядром. У первого из них была снесена практически вся верхняя половина туловища; лишь несколько торчащих обломков ребер шли от пояса вверх страшным мостом в никуда. У другого, бежавшего чуть позади, то же ядро проделало чудовищную дыру в нижней части тела, вырвав кишки, да вместе с ними и уткнувшись в землю. Василисе показалось, что она захлебывается своим же собственным дыханием; одной рукой она схватилась за горло, другой нелепо взмахивала в воздухе.
– Еще не то увидишь! – мрачно пророчествовал Яков Лукич, вновь заставляя ее пригнуться.
Да куда уж больше, если и так перед глазами ад?! Отважившись приподнять голову, Василиса обежала взглядом поле боя. Турок, видимо, оттеснили к морю, поскольку темная масса сражающихся солдат колыхалась уже на отдалении, а свист над головой раздаваться почти перестал. И все то пространство, где с самого рассвета сокрушали друг друга люди, вызвало у нее мгновенное воспоминание: улов, только что вываленный рыбаками из сетей. Кое-какие рыбины еще бьются, но прочие лежат без движения. Так и здесь: иные пытаются приподняться, а те, что ранены легко, даже ползут, но все это на фоне множества недвижных тел. Боже милосердный! Где ж силы взять, чтобы такое увидеть и не сойти с ума?
До сих пор они обходили место сражения с краю, но внезапно Яков Лукич увлек девушку за собой в гущу убитых и раненых. Содрогаясь каждый раз, когда ей приходилось задевать мертвое тело, девушка следовала за ним. Солдат, к которому они направлялись, сам пытался двигаться им навстречу на четвереньках, однако правая нога его при этом волочилась. Вся штанина была темной и липкой от крови – пуля засела в мышцах бедра.
У другого страдальца, запомнившегося в тот день Василисе, были так иссечены осколками гранаты и мундир, и тело, словно его исполосовал когтями в предсмертной ярости медведь. У третьего пуля срезала половину уха, но, хоть рана его и была относительно легкой, выглядел он, как искупавшийся в крови – наиболее ужасающим образом.
Раны, раны, раны… Пулевые, штыковые, сабельные, осколочные, рваные, резаные, колотые… Кошмарно развороченная плоть или отверстие в теле, прикрытое обрывками кожи, рассеченные до кости мышцы или раздробленные конечности. И все, что ты можешь сделать для этих, изнемогающих от муки людей – наложить повязку, чтобы унять кровь. Нигде поблизости нет источника с водой, чтобы хотя бы промыть рану, а подвезти воды никто не позаботился. Как не позаботился и о том, чтобы как можно скорее доставить раненых в лагерь.
В краткие минуты передышки, распрямляя затекшую спину и отирая лицо, Василиса успевала увидеть, как отдаляются от берега турецкие корабли, увозя оставшихся в живых янычар. Она сознавала, что русские войска одержали победу, и Михайла Ларионович наверняка ликует в этот миг, как и другие офицеры, но вид лежащих вокруг нее истерзанных тел не позволял ей испытать и тени радости, одну пронзительную боль за еще недавно полных сил и здоровья людей, в одночасье изувеченных войной.
«За что? – думалось ей. – Ради чего? Им-то с этой победы ни прибыли, ни славы. Если в живых останутся – и то слава Богу».
И она со все нарастающей горечью в сердце созерцала беспомощно лежащих в ноябрьской грязи солдат, до которых никому не стало дела, едва они отдали свою кровь во славу императрицы.
Совсем другое настроение царило среди офицеров, собиравших после боя свои отряды и с облегчением убеждавшихся, что потери отнюдь не велики. А ввечеру генерал-майор Кохиус торжественно провозгласил тост за «блестящее отражение натиска превосходящих сил противника».
– Это у янычар любимая тактика – воевать числом, – заметил, пригубив вино, Кутузов. – Налететь, как муравьи – на гусеницу и давить. Не получится сходу – еще солдат подбавить. Падишаху людей не жалко – он свою армию по всем Балканам из подвластных христианских земель набирает.
– А в Бессарабии-то[12] никаким числом нашу армию не одолел!
– Это верно: при Кагуле мы, помнится, семнадцатитысячным отрядом сто пятьдесят тысяч турок разгромили. На таких гусениц они не чаяли нарваться!
Офицеры смеялись, возбужденно переговаривались, вспоминали подробности боя. Кутузов тем временем вновь заговорил с улыбкой на губах, но полной серьезностью во взгляде:
– Хоть и радость у нас сегодня, господа, а все же повод задуматься: меж Ахтиаром и Гезлевом – на таком пространстве – ни единого русского гарнизона. Нынешний десант мы заметить вовремя успели, а случись иной? Ночью? При полной поддержке местных татар?
Ответили ему не сразу – никому не хотелось омрачать торжество.
– Что же вы предлагаете, господин подполковник? – вяло осведомился Кохиус.
Он продолжал потягивать вино, небрежной позой демонстрируя нежелание заботить себя сколько-нибудь серьезным разговором.
Но у Кутузова был неожиданно готов ответ:
– Я полагаю, – вкрадчиво начал он, – что здесь нам помощь могут оказать сами татары. Если только суметь расположить их к нам.
– Расположить их?! – фыркнул Кохиус. – Чем же, любопытно, если они спят и видят, как бы избавиться от наших войск? Подают, конечно, вид, что смирились, а на деле…
– Вот-вот! – поддержал его Кутузов. – На деле мы для них кто? Враги, захватчики. Сидим по крепостям, как бородавки на их земле – то-то и хочется нас вырезать. А что если повернуться к ним другим лицом – не вражьим, а человеческим. Интерес проявить к их языку, вере, обычаям. Тогда, глядишь, и резать нас не сильно захочется.
Офицеры разом примолкли и переглянулись.
– Если б, скажем, – продолжал Кутузов, – нам поближе сойтись с их старейшинами в селеньях на западном берегу? С беками, мирзами. Да и духовенство здесь в почете и влиянием пользуется немалым: имамы вместе с князьями присяжный лист об утверждении дружбы с Россией подписывали. Случись волнения, они первыми народ на нас натравят… или остановят. Опять же: буде турки высадят новый десант, союзники среди татар могут тайком нам отправить гонца.
– Ишь, как далеко вы метите, господин подполковник! – с изрядной долей иронии в голосе, заметил секунд-майор Шипилов.
– Я для того артиллерийскую школу кончал, – с легкой улыбкой отвечал Кутузов, – чтобы в цель попадать наверняка.
– И как же вы предполагаете их к нам расположить? – осведомился Кохиус.
– Для начала следует им подношения сделать, – уверенно сказал Кутузов. – Но этого мало: подарками прав не приобретешь. А вот внимание они должны оценить, особенно если навещать их регулярно, поздравлять с праздниками, разговоры вести…
– На каком же, позвольте узнать, языке?
– На турецком, – уверенно отвечал Кутузов. – Местные образованные люди им обязательно владеют, и я во время службы в 1-ой армии достаточно бегло выучился на нем говорить.
Горницу татарского дома, где происходило собрание, окутало молчание. До сих пор ни у кого и мысли не возникало завязать дружбу с неприятелем!
– О чем нам с ними вести разговоры? – неприязненно задал вопрос Шипилов. – Не о планах же наших по удержанию Тавриды!
– Вовсе нет! – живо откликнулся Кутузов. – Следует убедить их в том, что новая власть в нашем лице желает им только добра и готова оказывать посильную помощь. Кто поумнее должен понять, что полезнее быть с нами в ладу – ведь полуостров все равно останется за Россией.
– Что ж… – неуверенно произнес Кохиус, – что ж… Если вы, господин подполковник, сами возьметесь за это дело, то почему бы, право, не попробовать? Уж хуже-то всяко не будет!
– Буду счастлив исполнить это поручение, ваше превосходительство! – поклонился Кутузов.
XXIV
«…Не я его спасла, но Господь, меня направивший и открывший мне то, что для других сокрыто было …»
Ночи не было. Как в преисподней, полыхало вокруг Василисы море страдания, выплескивались из него крики и стоны, и ужас брал ее от того, что кричат не женщины, готовые взвыть от любой малости, а мужчины, коим само естество велит держать свою боль за крепко стиснутыми зубами.
Яков Лукич, бесчувственный от усталости, спал мертвым сном в отведенном для него отделении лазарета, а Василиса, хоть и тоже с ног валилась, чувствовала: сна ей не видать. Как смежить веки, когда скалится смерть и справа от себя, и слева, вцепляется нагло в свою добычу и начинает пожирать ее заживо, а ты и отпора ей дать не можешь, как солдат в бою без ружья! Все немногое, что было в их силах, они с Яковом Лукичом сделали честно, а дальше у каждого своя судьба: у кого-то по жилам пойдет антонов огонь[13] и в считанные дни спалит страдальца, кто-то станет медленно выкарабкиваться к жизни, а кто-то, бинтуй его, не бинтуй, изнутри кровью истечет. И остается лишь наблюдать с сердечной болью, кто возвращается в мир, а кто отходит в вечность.
Тому пехотинцу, коему осколком гранаты срезало кисть руки, считай, повезло: рана чистая, хоть калекой, да выживет малый. Кровь из него, как сняли наложенный на поле боя жгут, полилась, точно квас из бочонка. И Василиса, крепко сжимая дергающуюся культю, еле сдерживалась, чтоб не отпрянуть с визгом, пока Яков Лукич раскалял обломок сабли и прикладывал к ране. От запаха горелого мяса на девушку накатила дурнота, но кровь унялась, а раненый, бившийся и стонавший, побелел и затих. Повезло и егерю с плечом, простреленным навылет: и ковыряться в ране нечего; промой ее водой, прижги спиртом и оставь его, сомлевшего от такого прижигания, приходить в себя. С тем же гренадером, у которого пуля в животе застряла, чисто мучение вышло: дали ему глотнуть и спирта, разбавленного водой, и махорки накуриться до бесчувствия, и попытались зондом, а затем, как сознание от боли потерял, и пальцами нашарить сплющенный свинец в его внутренностях. Да без толку, лишь истерзали понапрасну.
– Меньше, чем через неделю отойдет, – еле слышно сказал Василисе врач, отходя от его постели.
– Нешто ничего поделать нельзя? – горестно спросила Василиса.
– Можно! – усмехнулся Яков Лукич. – Настоем сонных трав его напоить, чтобы заснул и больше в себя не приходил.
Возле этого солдата и замерла сейчас девушка, проходя по лазарету. Было ей невыносимо видеть, что обреченный на смерть так могуч и силен, и так мужественно хорош собой, не обезображенный даже страданием, с волнистыми русыми волосами, хоть и взмокшими от пота, но красиво обрамляющими твердое, как из дерева вырезанное лицо. Как древесный же ствол, крепкая шея, плиты мускулов на просторной, часто вздымающейся от дыхания груди… И все это телесное совершенство в считанные дни пожрет смерть, а останки ее пиршества лягут в землю.
Раненый точно почувствовал ее мысли. Тяжело приподняв веки, посмотрел на девушку нездорово блестящими, готовыми сей же час закатиться от слабости глазами:
– Что, сестрица, не жилец я?
Василиса опустила взгляд: не было в ней ни капли сил, чтоб обнадеживающе солгать.
– Помолись тогда за меня, – попросил солдат, – чтобы помирал я без лишних мук.
Василиса кивнула, изнемогая от жалости.
– Как поминать-то тебя в молитвах? – тихо спросила она.
– Федором.
Василиса присела на край его постели. Донельзя хотелось ей сказать ему хоть что-то во утешение, но была она вымучена настолько, что никаких верных слов не шло на язык. Федор же, видя ее неподдельное сочувствие, пробормотал:
– Что за судьба у меня такая нескладная! Сперва жену схоронил – разродиться не смогла, а теперь и самому прежде срока помирать, что ли? Я и в солдаты-то не должен был идти – в прошлый набор брата взяли.
– Что ж забрили тебя? – печально удивилась Василиса. – Или смутьяном был?
– Да какой там смутьяном! Пропал ни за грош. Все из-за попа одного окаянного…
Василиса застыла с напряженной спиной.
– Помещице нашей припала охота театр себе соорудить, ровно как в столицах. Я там и плотничал, сидел на верхотуре. А топор иной раз рядом на стропила клал, чтоб передохнуть мне, значит. Тут поп явился кропить. А я повернулся неловко, топорище задел. Топор – вниз. Ну, попа и пришибло насмерть. Вот и вся моя вина.
Василиса сидела, окаменев, бессмысленно глядя в темноту лазарета. Оставалась у нее лишь одна последняя лазейка для надежды:
– А родом ты откуда будешь? – еле выговорила она.
– Из-под Калуги.
Словно только что жарко натопленный дом, в котором разом вышибли все окна и двери, выстудив его в одночасье, оледенело все у девушки внутри. Батюшка, как живой, явился перед ней, и полетели, сменяя друг друга мысленные картины, на которых он тихо подсказывал ей во время чтения вечернего правила слова молитвы, зычно восклицал в озаренном свечами полумраке: «Миром Господу помолимся!» и озабоченно склонялся над ее разбитой коленкой, на которую тетка равнодушно махнула рукой: до свадьбы, мол, заживет. Подступившее рыдание не давало ей вздохнуть, и справиться с ним не было никакой мочи.
А Федор тем временем продолжал бормотать:
– Сдохну тут, как собака, из-за этого попа, будь он трижды неладен!
Едва не брызнувшие слезы Василисы тут же пересохли. Яростный штормовой ветер ревел теперь в ее душе, ненависть трясла ее, заставляя дергаться лицо, дрожали губы, едва не извергая злобные слова обвинения. Рывком поднялась она с постели умирающего, еле сдерживаясь, чтоб не прокричать ему в лицо все, что так и вскипало на языке.
– Сестрица, ты куда?
Василиса остановилась, обернулась. Федор смотрел на нее умоляюще, взглядом заклиная не оставлять его наедине с приближающейся смертью. И захотелось вдруг девушке закричать во весь голос, чтоб хоть немного дать выход тому, что завывало и бесновалось у нее внутри.
– Прилягу пойду, – заставила она проговорить себя бесстрастно.
– Вот как? Уходишь, стало быть…
Взгляд раненого потух. Еще какое-то время он безнадежно следил за девушкой взглядом, затем прикрыл глаза. Что ж, стало быть, не нужен он более никому, кроме смерти, что не замедлит за ним явиться. Нужен был некогда жене, да жена померла. Нужен был матушке с батюшкой, друзьям и сродникам, да от них оторвала его помещичья воля. Нужен был командирам, чтобы выправкой блистать да по их приказу на врага идти, однако же быстро из строя вышел. А здесь, в последнем своем пристанище, мнилось ему, что нужен он этой девушке, вроде бы к нему расположившейся, да, видать, обманулся – и ей не нужен.
Вновь приоткрыл он глаза, желая все же подтвердить печальную свою догадку, и лицезрел странную картину: Василиса стояла без движения, точно обращенная в соляной столп, неподвижный взгляд же ее был устремлен на нечто незримое. Затем, словно подхваченное невидимыми волнами, заколыхалось девичье тело из стороны в сторону, и до того это было чудно и необъяснимо, что на время перестал Федор изнывать от боли и лишь в изумлении таращился на девушку.
По прошествии недолгого времени неведомое отпустило Василису. Она провела рукой по лицу и потрясла головой, точно стряхивая с себя наваждение. А затем взглянула на Федора каким-то странным взглядом: удивительно спокойным и уверенным без тени чувств, что вечно так и плещут в девичьих глазах. И вновь приблизилась к его постели.
– Мы тебя измучили нынче, как пулю достать хотели, – сказала девушка, наклоняясь к нему, – ты уж не обессудь!
– Да чего там… Разве ж я без понятия!
– А еще потерпеть готов?
– Ты чего это надумала? – с беспокойством спросил Федор, которого пуще боли страшил отстраненный холодок в Василисиных глазах.
– Помочь тебе хочу, – без малейшего тепла в голосе ответила девушка.
Несколько мгновений Федор заворожено смотрел на нее, теряясь все больше и больше, а затем, испытывая необъяснимый страх, кивнул головой.
Василиса выпрямилась и удалилась в полумрак в глубине лазарета. До Федора долетели звуки перебираемых ею медицинских инструментов. Насколько возможно повернув голову, он тревожно следил за ее выбором. Наконец в руках у девушки появился ланцет и пулевые щипцы. С ними она вновь приблизилась к его постели.
Конец ознакомительного фрагмента.