Ариадна Борисова
Кузькина мать
Каждый раз в Новый год Маргоше казалось, что жизнь у нее вот-вот наступит другая и жить станет лучше. Веселее… Многим так кажется, даже тем, кто целой стране может устроить веселую жизнь. А Маргоша была сама себе страна, сама себе горы, равнины, реки и вполне действующий вулкан страстей. Правда, в последнее время он бурлил не так сильно, как прежде. «Вулканы тоже нуждаются в отдыхе», – хорохорилась Маргоша, женщина в душе домовитая, преданная, но не понятая в лучших качествах недальновидным противоположным полом.
Впрочем, ей было кого винить в своей нынешней невостребованности. В восемнадцать лет Маргоша увлеклась парнем рослым, красивым и компанейским. Спустя два года уразумела: несложно произносимые избранником клятвы прямо пропорциональны их нарушению. Маргоша велела красавцу катиться куда подальше вальсом Маньчжурии вместе с компанией и присмотрелась к мужчинам представительным и ответственным.
Эти были сплошь женатики и партийцы. Едва их отношения с Маргошей начинали перерастать в нечто существенное, воинственные жены подключали к битве против нее партию. Тяжелая артиллерия глубоко ранила представительных мужчин. Не желая более рисковать, они затевали пространные разговоры на тему партийной верности, из чего вытекало, что разводиться ответственным людям воспрещается, а иметь вне ответственности такую очаровательную возлюбленную, как Маргоша, не грех.
Она не желала быть возлюбленной, которую только и делают, что имеют, и отправила партийцев туда же. По сопкам Маньчжурии.
Блуд и флирт со сластолюбивой мужской шушерой Маргоше поднадоел. Блядки – обратная сторона медали «Супружество», а Маргоша все же надеялась когда-нибудь увидеть аверс. Вдруг понравится. Но времени прошло много, и теперь бы она согласилась на мужчину невысокого, некрасивого, даже лысого. Внешность роли не играет, лишь бы любил.
Встречались лысые, приземистые, кривоногие, на первый-второй рассчитайсь… Увы, и третьесортные женихи покинули Маргошу, млеющую в сладких мечтах о браке. Привередливая невеста классически опоздала на разбор, и, конечно, никто, кроме нее самой, не был в том виноват.
Она уже заработала пенсию (балетную) и опасалась, что попросят из театра. Следовательно, из ведомственного общежития тоже. Куда податься после этого, Маргоша не знала, и нервы пошаливали. А все равно обрадовалась по старой привычке, когда куранты в очередной раз взбили остаток уходящих секунд в пышную пену. Новорожденное время многообещающе зазвенело бокалами: дзинь-дзинь, ура, товарищи, с новым счастьем! И пусть платье прошлогоднее, пусть на столе неизменные блюда – оливье, холодец, печеная птица, картошка с мясом, рыбный и сладкий пироги – все равно после зимы придет новое солнце! Не может быть, чтобы навстречу весне не открылись Маргошины новые окна…
Скрипач Женя Дядько поднял фужер:
– Друзья, посмотрите на наш праздничный стол! Задумывались ли вы над тем, что он символизирует благополучие страны? Я восьмой год в Богеме, а стол все тот же! В традиционных вариациях. Этот стол, как константа неизменного мира, закрепляет веру в постоянство основ. Так выпьем же за стабильность и наше светлое будущее!
Потом пили за творчество и успех, за любовь и детей, за родителей – живых и ушедших, и чтобы не было войны. И еще за что-то, и еще… Спиртного, как ни странно, хватило. Притопавший ночью комендант дядя Равиль увел пьяного Дмитрия Филипповича в комнату, где в неусыпном ожидании хозяина сидела в кресле кошка Фундо. Женя Дядько напялил чью-то дед-морозовскую бороду и схватил мешок из-под муки, порываясь пройтись с колядками по ближним домам, но чуть не задохнулся в мучном облаке. Женю почистили, успокоили и под обещание поколядовать в Святки отправили в постель. В общем, разошлись аккуратно, без баталий и дверных пинков.
А в один из святочных дней женщины решили погадать. Отмели за неимением баню, подвал и петуха. Осталось простенькое гадание с бумагой – скомкать, сжечь на блюдце и разгадывать по тени, что кого ждет.
Задавая вопрос о своей лучшей, возможно, доле, Маргоша очень волновалась. Ее бумажный комок наделал чаду, сгорел, и на стене показался загадочный ответ: не мужчина, не лягушка, а неведома зверушка. Повертев блюдце Маргошиной рукой так и сяк, певица Полина Удверина неуверенно сказала:
– Мне кажется, ты родишь… Или забеременеешь в этом году.
– Да, и мне тут ребенок почудился, мальчик, – подтвердила балерина Беляницкая.
– А папаша ребенка? – с горькой иронией усмехнулась Маргоша. – Папаша вам не чудится? – И зажгла свет. Когда «мальчик» рассыпался в пепел, она ушла.
Не то чтобы Маргоша была против детей. Просто седьмое посещение абортария пять лет назад избавило ее от поисков противозачаточных средств.
Гадание разочаровало, зато после старого Нового года бывшая соседка Варя, художественный руководитель концертно-эстрадного бюро, поговорила с директрисой, и та пообещала взять Маргошу весной в артистический состав. Предвкушая независимость от репертуара и автономию, Маргоша подготовила сольные танцы народов мира, чтобы прийти в бюро не с пустыми руками. Зимой театр отпустил ее в гастрольное турне по республике.
Снабжение самых северных районов опережало время на шаг. Перед артистами открылись приметы светлого будущего, предвидимого партией, правительством и Женей Дядько. Гастролеры набили чемоданы югославскими батниками на кнопках, польскими бюстгальтерами, чулками-сапожками «под коленку» и другими вещами лучезарного завтра. Появись эти товары в городских универмагах, народ разных полов, возрастов и размеров стоял бы за ними до победного конца без перерыва на обед, а тут ни толкучки, ни записи на руке «номер очереди такой-то»… Маргоше, ко всему прочему, достались кальсоны с начесом, электробритва «Бердск» и огромный пушистый свитер крупной вязки.
– Чисто индийская шерсть, – сказала продавщица.
– Мужу должно понравиться, – кивнула Маргоша, прикидывая, сколько можно наварить на чисто индийской шерсти наполовину с Людмилой Беляницкой.
Маргоше нужны были деньги на телевизор. Неловко всякий раз напрашиваться к Полине, когда показывают хороший фильм, к тому же экран телевизора – некоторым образом новое окно в мир. А Беляницкая занималась спекуляцией из любви к этому виду уголовно наказуемого искусства. Нечасто, но не из-за боязни статьи, а по нехватке времени. «Наш Союз, – говорила Людмила, – тотальная барахолка. Граждане поголовно втянуты в преступный сговор. Кто-то перепродает, кто-то перекупает, и что? Прикажете обнести колючей проволокой «от Москвы до самых до окраин»?»
Вернувшись домой, Маргоша застала распахнутой дверь в соседнюю комнату. До замужества в ней долго жила Варя, а нынче кого только сюда не подселяли, и все временно.
Крупный полнотелый мужчина примерно Маргошиных лет, гривастый, как лев, сидел на перевернутом ящике посреди комнаты и, по-видимому, не знал, что делать. У порога стоял пухлый, перетянутый бечевкой саквояж.
– Добрый день! – окликнул мужчина Маргошу высоким голосом.
«Тенор», – определила она и удивилась: теноры, по ее наблюдению, большими формами не выделялись, был у нее один, сам мелкий и голос тонкий. Чем мощнее человек, тем басистее, а этот как-то выпадал из стереотипа.
– Извините, вы не знаете, где воду берут? – спросил он.
– Знаю, – засмеялась Маргоша. – Вам попить?
– Да, попить. Здесь жарко.
– Пиджак снимите.
– Да. Спасибо.
Пожав плечами, она отправилась за стаканом воды и Дмитрием Филипповичем, чтобы помог новому постояльцу принести из кладовки стол и кровать.
Вечером заскочила Беляницкая и пересказала слухи в театре о приезжем артисте.
– Несусветный простофиля! Из Харькова, зовут Кузьма Нарышкин. Нарышкина мамаша преподавала в консерватории и умудрилась выучить сынка, а полгода назад скончалась. Олуха сразу прибрала к рукам ушлая бабенка, привезла сюда по набору теноров и умотала обратно. Нарышкину только тут сообщили, что она выписала его из квартиры.
Деловито перещупав гастрольные покупки, Беляницкая потребовала за сбыт свитера и кальсон батник без накрутки. «А «Бердск» лежит в магазинах свободно, кому он нужен, твой «Бердск»?»
Маргоша купила батник себе, по одному давали, и рассердилась на корыстную Беляницкую. Из-за напрасной траты денег на электробритву тоже расстроилась, поэтому заявила, что сама все продаст.
Упустив товар с наваром, Людмила съязвила:
– Нарышкину подари, сама и побреешь, сосед же! Может, шнурки завязывать научишь, он, говорят, не умеет, – и захохотала: – Станешь Кузькина мать!
– Захочу – и стану! – крикнула оскорбленная Маргоша. – Лучше быть Кузькиной матерью, чем Леблядицей!
Сравнение спорное, но Беляницкая взбесилась из-за своего всем известного прозвища, и чуть не подрались.
Кузьма Нарышкин действительно оказался человеком, совершенно не приспособленным к быту. Дядя Равиль где-то добыл жильцу списанную мебель, мужчины помогли покрасить потолок и поклеить обои. Женщины повесили занавески на окна, понатаскали кто кастрюльку, кто тарелки, даже старый торшер принесли. Кому что не жалко. За «Бердск» Кузьма особенно благодарил, ходил до этого в бритвенных порезах. Если честно, Маргоша сначала хотела взять с него деньги, но узнала, что жадная Беляницкая ничем не поделилась, и свеликодушничала. Подарила почти новую вещь. Почему «почти»? А потому, что сдуру успела попользоваться – побрила ноги. Щетина на них после электрического бритья вдруг поперла грубая, темная, как на подбородках кавказцев. Маргоша испугалась, снова перешла на станок и рада была избавиться от «Бердска».
В общежитии жалели Кузьму за детскую беспомощность. Баянистка Римма Осиповна взялась готовить ему впрок котлеты, варила щи и солила сало, за продуктами он ходил с ее бутузами. Прикормленного им обнаглевшего Геббельса устали выгонять со второго этажа.
Артистом Нарышкина в театре сочли средним. Звезд с неба он не хватал, то есть не брал верхних теноровых нот. Тем не менее голос был гибкий, приятного тембра, с тяготением к баритональным обертонам и обволакивал слушателей доверчивым теплом. Нарышкин часто выступал по радио и пользовался успехом на торжественных мероприятиях. На публике он преображался, – очевидно, срабатывали гены. Человек внушительных габаритов, с лицом несколько отрешенным, что зрители воспринимали как одухотворенное, с художественной гривой до плеч, Кузьма Нарышкин выглядел солидно. А перед выходом на сцену кому-нибудь за кулисами поручалось проверить, все ли у него в порядке. Он мог предстать перед залом всклокоченный, в незашнурованных туфлях. Очутившись в толпе, Нарышкин возвышался над всеми, словно растерянное дитя с планеты каких-то великанов…
Однажды в гости к артисту Дмитрию Филипповичу пришел доктор Штейнер, постоянный спутник летних агитбригад. Пока они покуривали в кухне, а Маргоша варила суп, она нечаянно стала свидетелем разговора о Кузьме. Слова Якова Натановича поразили ее и опечалили.
– Презанятный субъект, – рассуждал доктор, – спокоен, даровит, отличный слух, идеальная певческая память. Область тонкая, не каждому дано, а ведь у Нарышкина, похоже, легкая форма debilis. Знает только музыку, пение и ничего, что нужно для жизни. Весьма любопытный случай.
– Оригинал, – сказал Дмитрий Филиппович, и оба рассмеялись, потому что оригиналом считался он сам, редкий бас-октавист и несносный пропойца. Штейнер, между прочим, обязан был следить за ним во время агитпробега. Не раз бывало, что профундо его подводил и напивался в зюзю.
А во время традиционного весеннего субботника Кузьма Нарышкин показал, как добросовестно умеет трудиться. Он собрал раскиданную по двору поленницу, начисто выскоблил широченную деревянную площадку перед общежитием. Все видели – физическая работа нравится Нарышкину и нисколько его не напрягает. Неожиданно выяснилось, что у него день рождения, и решили справить маленький праздник в приятельском кругу.
Круг посоветовался насчет подарка и сложился деньгами. Женя Дядько с Дмитрием Филипповичем побежали за подарком на толчок, а Маргоша – на рынок за рыбой и репчатым луком для кубинского пирога. Иза Готлиб поставила тесто.
Стряпать этот пирог научила Изу институтская подруга Ксюша из Забайкалья, а Ксюшу – студент МГУ Патрик Кэролайн. Оставив любимой на память пирожный рецепт и сына Николая Патриковича, он стал большим человеком на Кубе. Сын, говорила Иза, был экзотически красив, блюдо же готовилось просто. Когда поднимется дрожжевое тесто, замешенное на теплой воде с яйцом и сливочным маслом, нужно добавить лимонную кислоту и подождать еще час. Рыхлое тесто вынимается чайной ложкой, полученные шарики пассируются в комбижире. Затем они выкладываются на противень, закрываются рыбным филе с кольцами лука; не забудьте присолить-поперчить! Сверху снова шарики – и в духовку. Можно примазать майонезом, но и без него сойдет.
Маргоше повезло выторговать крупного чира[2]. Осталось всего пять копеек. На рынке пятак – подари просто так, а в магазины лук завозят не раньше, чем в сентябре. Внезапно она услышала за спиной:
– Смотри, Гиви, какой белий дженчин!
Сочетание обесцвеченных добела волос, пышной груди и тонкой талии производило сложное впечатление на мужчин в кепках-аэродромах. При виде Маргоши носачи начинали раздувать ноздри, плотоядно причмокивать и цокать языками. Рефлексы были нечетко выраженными, но некий голод определенно присутствовал.
Подойдя к прилавку с золотым луковым холмиком, она скромно опустила подклеенные ресницы:
– Взвесьте, пожалуйста, одну.
– Одну килограмм? – затрепетал продавец над вожделенным бюстом.
– Вот эту, – выбрала Маргоша среднюю луковицу.
– Вах, какой грустный эпох наступил, – покачал грузин поникшим носом и козырьком. – Без денга бери. – И прибавил к луковице две крупных.
Кроме пирога, Иза испекла лапшовую запеканку, тоже по рецепту Ксюши и ссыльной докторши-немки. Отварную домашнюю лапшу Ксюша смешивала с обжаренными до хруста кубиками ржаного хлеба и переслаивала, чем придется, от чернослива до творога. Вариант «богемской» начинки получился роскошным: мясной фарш, лук и сырная крошка сверху.
Дмитрий Филиппович вручил Нарышкину общий подарок. Это были великолепные концертные туфли кустарного армянского предприятия, сорок пятого размера, изящно закругленной формы с лакированным носком. А главное – без шнурков! Заставили Кузьму примерить и облегченно вздохнули: туфли сидели как влитые.
Дядько произнес поздравительную речь. Чокнулись стаканами с морсом. Ни пива, ни водки в этот раз не было. Дмитрий Филиппович в энный раз «вкололся», ни к чему соблазнять, а Кузьма не пил вообще, – кажется, и не пробовал. Ел он опрятно, как хорошо воспитанный ребенок, не сутулился, не клал локти на стол, с расправленным на коленях чистым рушником вместо салфетки. Маргоша ошиблась, считая Нарышкина ровесником, он был младше ее на целых пять лет.
– Лапша по-немецки! – воскликнул Женя, крутя носом над запеканкой. – Мамма миа, я становлюсь ценителем бюргерской кюхен!
– У нас с мамой было немецкое фортепиано «Paul Scharf», – робко сказал Нарышкин, и глаза его повлажнели.
– Кюхен, киндер, кирхен, – передернула плечиком Беляницкая. – По отношению к женщине все мужчины – фашисты…
Разрыв с поклонником временно преисполнил Людмилу злом. С помощью калорийного пирога и уважения к Кубе, родине могучих бородатых революционеров, она надеялась поправить себе настроение.
Маргоша, кстати, тоже переживала неприятности, но другого рода. Несмотря на гастроли и проверенные на северных зрителях танцы народов мира, ее не взяли в концертно-эстрадное бюро. Варя, вечный парламентер за «своих», конфузливо уведомила Маргошу, что до директора дошли какие-то слухи, будто она занимается фарцовкой. Начальству, понятное дело, не нужны были проблемы с законом.
Маргоша догадывалась, откуда ветер дует. Мир между двумя балеринами, ею и Беляницкой, всегда был шаток. Когда-то Маргоша отбила у Людмилы мужчину из ответственных. Обе знали, что он женат и связи его поверхностны, но уязвленная соперница год не разговаривала с Маргошей. Выходит, все еще помнила и не простила.
– Мне эти три женских «к», наоборот, по душе, – Римма Осиповна продолжила «немецкую» тему.
– Что хорошего? – скривилась Беляницкая. – Дети орут, кастрюли кипят, у женщины одна мечта – в церкви отдохнуть, такая жизнь тебе по душе?
– А для чего мы, Люда, думаешь, созданы?
– Для восторга и любви! – Людмила с пафосом взмахнула рукой. – Долой фартуки и корыта!
– У нас, о чем ни скажи, либо «да здравствует», либо «долой», – хмыкнул Женя Дядько, и Беляницкая завелась:
– Любая из нас в первую очередь ждет любви! Будь женщина шалава из шалав, пьянь-рвань, смотреть не на что, а все равно ждет – хоть в одном-единственном словечке! Уж она его, крохотное, из кучи матерщины выцепит, вынянчит, поставит его выше обид, помнить будет всю оставшуюся жизнь! Такими нас, женщин, создала природа!
Римма Осиповна попросила одного из своих бутузов достать с полки старый номер журнала «Советская женщина».
– Слушайте, что пишут: «Семейное законодательство подтверждает центральную роль женщин в семье. Женщине обеспечиваются социально-бытовые условия для сочетания счастливого материнства с активным участием в производственной и общественно-политической жизни».
– Ура, и что?
– Нет никакого ура. Есть плохие условия и вред материнству. Летом меня обязали ехать в агитбригаду. Ума не приложу, куда мальчишек деть. К бабушке везти? Я, конечно, понимаю – какая песня без баяна, но, боюсь, мои проказники маму с ума сведут…
– А ты их с собой возьми, – предложил Дмитрий Филиппович. – Вояж не наземный, по реке.
– Возьмите, Римма Осиповна, – поддержала Полина. – Я еду, Кузьма едет, Изу обещали из ДК отпустить. Поможем!
Полина обвела всех глазами, а Маргошу мягко обошла. Народу, конечно, уже известно, что в бюро ей дали от ворот поворот. Чертова Беляницкая…
– Возьмешь? – затеребили мать бутузы. – Дяде Диме даже Фундо разрешают на гастроли брать!
– Посмотрим…
– Будет врач Штейнер, – сказал Дмитрий Филиппович. – Лектор, аптека, торговая лавка. А инструктора и уполномоченного по зрителям, говорят, опять сменили. Что-то не держатся они у нас.
– О-о, я видела нового инструктора, – вновь оживилась Людмила. – Красавчик! Говорят, разведенный. Мне, что ли, в бригаду записаться? Сколько там за «полевые» добавляют?
– А отпуск, Люда? – ласково напомнила Римма Осиповна. – Ты же вроде на море собиралась.
– Да, в Сочи, – опамятовалась Беляницкая, доклевала кукольную порцию пирога и вытерла губы рушником, бесцеремонно сдернув его с колен Нарышкина. Засмеялась: – Геббельса заберите в придачу!
Сидящий под столом пес услышал свою кличку и вопросительно тявкнул. Бутузы сползли к нему скармливать корочки международных блюд. Римма Осиповна нащупала и погладила головы сыновей:
– Ладно, попробую уговорить директора. Хоть накупаемся вволю.
Трезвый Дмитрий Филиппович долго за столом не засиживался. Еда в качестве пищи, а не закуски его не очень интересовала. Иза тоже куда-то заторопилась. Встала и Римма Осиповна, вытолкала сытых бутузов с Геббельсом из-под стола.
– Спасибо всем, – поклонился, как на сцене, румяный от смущения Нарышкин. – Я не ожидал… Такой замечательный подарок… Такой замечательный пирог… Спасибо, девочки.
Когда дверь затворилась, Беляницкая съехидничала:
– На здоровье, мальчик. (Видимо, калории не пошли впрок ее настроению.) Двое спиногрызов у нее, еще этот в сыновья лезет!
– Тебе-то что? – вскинулась Полина.
– Жалко Римму. Он же как мужчина никакой.
– Жалко у пчелки, – сказала Полина грубо. – Спала с ним, что ли?
– Еще чего! Тут рентгена не надо. Мне жаль, что Кузьма эксплуатирует Риммин материнский инстинкт.
Полина ушла, остались в кухне втроем. Женя курил у окна, Маргоша начала убирать посуду.
На Людмилиной тарелке ужинали проснувшиеся весенние мухи. Беляницкая ела так мало, что после нее всегда оставался ресторан для насекомых. Сладко потянувшись, она мечтательно застыла, и шелковый халатик нежно обтек ее выпуклости. Танец не успел сплести жесткий канат из мышц балерины, к чему она, созданная для любви и восторга, столь опрометчиво стремилась. Мухи начали умывать прюнелевые головки.
– Эти уже расплодились, – очнулась статуя и, подойдя к Дядько, облокотилась о подоконник. – Слушай, а правду говорят, что ты жену бросил?
– Правду. Только не я ее, а она меня.
За окном счастливый Кузьма рассекал лед лужи болотниками Жени, таская за собой привязанный за веревку плотик. На плоту, подняв вверх палку с лоскутом кумача, стояли довольные бутузы. Все трое были без курток, замерзли, а мальчишки еще и набродились в ботинках. Женя постучал пальцем в стекло:
– Эй, папанинцы!
Форточка была открыта, но его не услышали. Вокруг лужи, виляя хвостом, скакал и лаял Геббельс. Бутузы призывали его к себе. Геббельс любил бутузов и Кузьму всей собачьей душой и прыгнул бы немедля, если б кто-то из них тонул, но не собирался лезть в ледяную воду без весомой причины.
– Заболеют! – возмутился Дядько. – Куда мать смотрит? Спит она, что ли, эта Кузькина мать?!
– Ты о Римме?
Не ответив, Женя побежал гнать детей домой.
Беляницкая насмешливо улыбнулась Маргоше:
– Что, проворонила Кузьку? – И, напевая «ля-ля-ля», удалилась.
«Гадина, – в бессильной ярости подумала Маргоша. – Ах, какая гадина, мерзкая гадина, Леблядица…» Броситься вслед с навостренными ногтями не осмелилась. Людка доказала свою злопамятность и умение мстить.
…Бутузы не заболели. Заболел Нарышкин. Ночью Маргоша услышала через стенку стон: «Мама», потом вскрик, негромкий, но протяжный и жалобный. Накинула халат, на цыпочках пробежала к двери соседа и прислушалась. Стонов больше не было, доносился только странный хрип. Дверь оказалась незапертой и сама распахнулась, пропуская Маргошу вперед. При свете луны она увидела одетого Кузьму, спящего на кровати со свесившейся вниз головой. Подушки Маргоша не нашла, не без труда перевернула грузное тело, опахнувшее ее влажным кисловатым жаром, и подложила под голову куртку. Включила торшер.
– Мама, – снова простонал Кузьма и заметался. Левая рука сильно ударялась о стену, он не чувствовал боли. По вискам катился пот, на щеках темнел багровый румянец. Маргоше стало страшно. Не разбудить ли Римму? Помешкала. Нет, Римме утром рано вставать, вести мальчишек в садик. Ладно, как-нибудь сама…
Губы Кузьмы, обметанные в углах белесой сухостью, мелко потрескались, а ни в ведре, ни в чайнике ни капли воды. Маргоша сбегала к себе, принесла литровую банку с кипяченой водой, подушку и градусник.
– Кто вы? Что вам надо? – пробормотал больной, приоткрыв отсутствующие глаза, но жадно опустошил почти всю банку и откинулся к стене. Маргоша придавила его плечо подушкой, чтобы не болтал рукой. Через пять минут посмотрела на градусник – боженьки мои, сорок с половиной! Необходимо вызвать «Скорую». Спустилась к телефону на первый этаж. К счастью, дежурила не ворчливая Прокопьевна, а новая добрая вахтерша.
По 03 ответили: масса детских вызовов, а машин не хватает, к детям в первую очередь. Врача отправим к вам, скорее всего, под утро. Судорог же нет? Дайте аспирин, попробуйте сбить температуру уксусной водой. Да, обтирание, и как можно больше питья. Не вздумайте кутать, пока жар. Потерпите…
Кузьму знобило, но лоб и щеки горели. Плюнув на приличия, – не пропадать же человеку! – Маргоша раздела соседа. Задрала гачи тонких кальсон до колен, растерла грудь, плечи и ноги полотенцем, вымоченным в уксусной воде. Он пришел в себя, что затруднило целительские усилия: поджался, стесняясь, уставился испуганно и молча, словно женщина не лечила его, хворого, а на него покушалась. Маргоша, так же молча, кинула на Кузьму банное полотенце, висевшее на спинке кровати. Померила температуру – тридцать восемь и пять. Слава богу, начался спад. Присела на табурет обдумать дальнейшие действия и вздрогнула – приметила за огромным нарышкинским шлепанцем крысу с длинным хвостом. Крыса была плоская. Мертвая, раздавленная…
Всмотревшись, перевела дух: варежки испугалась! Варежки, связанной из серого кроличьего пуха. То, что почудилось хвостом, оказалось порванной тесемкой. Матери пришивают к рукавичкам маленьких растеряш тесьму или резинку и пропускают ее через петлю под воротником. Значит, Кузьма тоже часто терял мелкие предметы одежды. Взрослый мужчина, смех и грех… А вот и вторая чуть подальше. Эта лежала ладонью вверх, будто чего-то просила. Такие жалкие, большие и одновременно детские варежки. Если б их нашел какой-нибудь новоявленный Шерлок Холмс, он за считаные секунды раскрыл бы характер владельца. Впрочем, тут сыщиком быть не надо, чтобы обо всем догадаться… Маргоша нагнулась поднять варежки и обнаружила под кроватью хозяйскую подушку.
Кузьма натянул полотенце до подбородка. Стараясь не раздражаться, Маргоша поменяла подушки. Сказала, глядя в окно:
– Вода и аспирин на тумбочке. С таблеткой не торопитесь, одну я дала вам полчаса назад. Если будет совсем плохо, постучите в стенку, я приду. Утром приедет врач.
– Спасибо, – просипел Кузьма и вдруг быстро коснулся горячими пальцами ее руки. – Подождите… Мне уже плохо.
Он был прав: температура опять поднялась. Пришлось повторить обтирание, которое почему-то не помогло. Нарышкин горел на медленном огне и скоро впал в беспамятство, отталкивал банку, разливал воду, бредил. Больному казалось, что он находится в харьковской квартире с какой-то посторонней женщиной, – может быть, с женой. «Уходи!» – махал он на Маргошу руками, но когда она порывалась бежать к Римме или Дмитрию Филипповичу, цеплялся на грани сознания и забытья: «Подожди… подождите, пожалуйста».
В одно безумное мгновение он откинул мокрое полотенце и судорожно затрясся то ли в лихорадке, то ли – кошмар и ужас! – в агонии. Тогда Маргоша от безнадежности села на кровать, уложила голову бедняги себе на колени и принялась покачивать, как ребенка. Он внезапно затих, попил воды и погрузился в тяжелый сон. Измерять температуру не имело смысла – тело пылало.
«Третий час, сколько еще ждать?» – тосковала Маргоша, вытирая полотенечным краем пот с лица Кузьмы. Щетина на плохо бритом лице пробивалась клочками, виднелась ссадина на скуле, где дернула электробритва. Маргоше ли не знать, как дергает дурацкий «Бердск»! Не умеют наши делать простые хорошие вещи. Не до того. Ракеты в космос запускают, а бытового удобства людям – пшик.
Она подтащила подушку под голову Нарышкина. Повернувшись набок, он просунул руку под Маргошин локоть, обвил спину и схватился за поясок халата. Сложно стало уйти.
Лицо его кривилось, – плакал он, что ли, там, во сне? Под веками двигались неспокойные глазные яблоки, и светлые ресницы трепетали, как семенные волоски одуванчика на ветру. Захотелось подуть на них. Подула – не улетели… Зачем мужчине такие длинные пушистые ресницы?..
Маргоша вздохнула. У нее вообще не было ресниц. Выпали из-за клея. Почти все девчонки в кордебалете раньше клеили накладные, и она клеила. Теперь в исключительных случаях, в остальное время жирно подводила глаза карандашом стрелками к вискам. Покупала на «барахле» дорогущую компактную пудру, сухие тени с легким блеском, предпочтительно импортные; румяна и несколько сортов приглушенного цвета помад. Знала хитрость, как ярче выделить абрис губ: очерчивала их светло-бежевой меловой пыльцой тонко-тонко, беличьей кисточкой. Брала этот тертый с красителем мел у цыганок, те продавали под видом теней…
Свое лицо Маргоша не любила. Так себе оно было, страшненькое. Без макияжа не отваживалась выйти даже в туалет. Шутила, что физиономия ее, отмытая от шедевра изобразительного искусства, похожа на попу в бане. Бывшая соседка Варя всего раз видела Маргошу с чистым лицом и не сумела скрыть шока. Маргоша сама только с подготовкой смотрела в зеркало, иначе испугалась бы на всю оставшуюся жизнь, как еж из поговорки. А наведешь живопись – и любуйся. Симпатичная женщина, приятнее многих, той же, к примеру, остроносой и тонкогубой Беляницкой.
Вот мать Нарышкина, судя по портрету, была красавицей от природы. Портрет висел между двумя полками прямо напротив. Крупное породистое лицо, выразительные глаза, светлые волосы вьются пышными волнами. Маргоша подумала, как же, должно быть, плохо Кузьме без матери. Все оставил в квартире, полной нот, книг, пластинок, дорогих и необходимых вещей, но снял портрет со стены, сиявший над старинным клавиром. Завернул рамку бережно, опасаясь разбить стекло, и взял… Куда б ни забросила судьба, наверное, всегда брал бы с собой именно это – матери бесценный портрет.
Кузьма пошевелился, завозил рукой. Маргоша мысленно сказала ему: «Не шебаршись, видишь – на твою маму смотрю». Рассеянно промокнула полотенцем пот, стекавший по его пунцовому лицу, и замерла: шероховатые после субботника пальцы Нарышкина заелозили по ее плечу. Видимо, поясок развязался, и спущенный шалевый воротник обнажил плечи, ведь она, торопясь сюда, сняла ночную пижаму и накинула халат на голое тело.
Маргоша попробовала отстраниться – воротник совсем распахнулся. Палящее лицо Кузьмы привалилось к груди, раскрытые губы зноем опалили сосок, обхватили его туго, жадно. Присосался в горячке, как слепой кутенок… Нечаянно… Не заподозришь в коварстве неразумного от зашкалившей температуры. Маргоша выпрямилась, села удобнее и полностью выпростала грудь. Впервые подумала хорошо о ней, столько профессиональных неприятностей принесшей в жизни.
Странные ощущения испытывала Маргоша. Из женской глубины, из живота через сердце, что-то нежное с ноюще сладким потягиванием прилило к соскам. Не молоко, конечно, неоткуда взяться молоку, но непостижимая эта секреция была как будто зачатками молозива, не перепавшего никому. Засохшее, оно вдруг размякло во влаге пылкого мужского рта и потекло по пустым железам.
Со смятением смотрела Маргоша на портрет. Смутные мысли клубились в голове – ее собственные и словно не ее, неизвестно чьи, непонятно что силящиеся подсказать.
Мысли были о женщине. Она любила сына болезненной, страстной любовью, – так любят, когда знают, что дитя неполноценно. Вероятно, поэтому, с горечью оберегая славную память о фамилии своей музыкальной семьи, женщина сохранила за мальчиком фамилию мужа. Муж не имел никакого отношения к музыке и, по большому счету, к жене и сыну, потому что покинул их сразу же, едва стало известно о беде.
Матери удалось смягчить начальный диагноз. Вялый, заторможенный мальчик поздно пошел, заговорил еще позднее, но врачей впечатлила его активная реакция на музыку. Появилась надежда если не на полное, то на значительное восстановление интеллекта. Женщина схватилась за этот шанс, как за помощь, предложенную ей с сыном свыше, – они были последними обломками рода, давно вросшего нотами в небо. Почивший строй профессиональных исполнителей – инструменталистов, дирижеров, певцов – действительно поддержал потомка. Мальчик дышал музыкой, воспринимал ее почти рефлекторно, как запах и вкус, и на фоне ее развивался. Светлый пласт корневой породы проступил в темноте наносных слоев – разум взошел над слабоумием. Однако инфантилизм, как червь, подточивший недозрелый плод, остался.
Чувство музыки спасло мальчика, но по-настоящему, по-дедовски, он никогда не воспроизвел бы ее медлительными пальцами. Исполнителем ему было не стать, но женщина не сдавалась. Привлекла все свои материнские и человеческие силы, чтобы он мог жить среди людей не изгоем и зарабатывать, чтобы жить. Думала о его будущем, как всякая мать. Соседи бесились от бесконечных гамм и упражнений. Мальчик был на удивление усидчив и часами без толку повторял одно и то же. Мать использовала сочувствие преподавателей к угасшей фамилии, пускала в ход старые семейные связи, поверхностные знакомства. Не гнушалась во имя сына ничем – подарки, взятки, мольбы, слезы… Он учился, застенчивый, замкнутый, привыкал к жестокости одноклассников и, сознавая свою обособленность, с великим трудом преодолевал класс за классом средней и музыкальной школ.
Непостижимые математика и сольфеджио. Репетиторы, экзамены, концерты, провалы. Хоры, пение. И тут что-то взблеснуло. Выяснилось, что отклонения не затронули инструмент, из которого получилось извлечь золотые крупицы диапазона и тембра. Большой талант все равно бы не выспел, особым голосовым дарованием мальчик не был отмечен, но ожили все наследственные остатки, ложечные их поскребушки. Помогло воспитанное упорство, а также Чайковский, Моцарт, Бетховен и остальные… Мать выдрала из когтей патологии генные способности сына.
Маргоша видела сквозь портрет все. Проникалась страшным горем Кузьмы после смерти единственного любимого человека, испытывала вместе с ним глубокое разочарование в скоропалительном браке. В ней закипала злоба к бессовестной прохиндейке, воспользовавшейся глубокой растерянностью взрослого ребенка. Воображение ярко рисовало эту гадину в образе бабы вздорной, остроносой и тонкогубой…
Нарышкин спал спокойно, как насосавшийся младенец, хотя притронуться к пламенеющим щекам было по-прежнему страшно. Маргоша сама умирала от жары. Она встала, привела себя в порядок и протерла уксусным полотенцем его спящее тело. Кузьма не проснулся.
Ей не спалось, уйти она не могла. Села ждать «Скорую». Размышляла о матери. О своей. Толстая, крикливая Маргошина мать жила в провинциальном городке и работала в столовой автоколонны. Отец до конца своей недлинной жизни проявлял любопытство с кулаками и зуботычинами, как это жена родила от него, могучего, такую субтильную дочь. Удивился бы сильнее, но ко времени, когда приезжая комиссия по отбору детей в балетное училище нашла в восьмилетней девочке какие-то специфические данные, он уже погиб, разбившись в аварии. Маргошу взяли, не зная о будущем росте ее груди. Это вечно порицаемое материнское наследие не лезло в стандартные сценические костюмы, стоило балерине многих унижений и сильно попортило ей карьеру.
Маргоша навещала родной городок нечасто, в последние годы раз в пятилетку. Мать стыдилась ее чуждых манер и речей, «махания ногами» – так представляла чепуховую работу дочери, и говорила: «К твоим бы, Ритка, титехам да ляжки бы шире, а то как драная кошка, ходишь». Не по расстоянию были далеки они друг от друга.
…Согласно честному предупреждению, «неотложка» приехала под утро. Усталый врач спросил: «Кто вы ему?» Маргоша, краснея, ответила свистящим шепотом: «С-с-соседка». Врач посмотрел на нее с подозрительной, показалось, усмешкой, и Маргоша с вызовом пояснила: «Да, соседка! Услышала стоны и помогла погибающему человеку». От обиды у нее поднялось давление, но не попросила проверить.
Кузьма полторы недели лежал с пневмонией в больнице, затем долечивался дома. Маргоша перешла из ведомства культуры в систему образования и начала вести танцевальные кружки в Доме пионеров. Деньги обещали те же, что и в театре, то есть маленькие, зато работа была интереснее, и свободного времени стало больше.
Время требовалось для ухода за соседом. Маргоша варила ему прозрачные бульоны, взбивала гоголь-моголь и старалась не накручивать себя замаячившей угрозой вылета из Богемы. Думала, помнит ли Нарышкин о нечаянном пробуждении своего младенческого инстинкта в ночь болезни, и любовалась, с какой ресторанной аккуратностью он ест. Что бы ни говорил о Кузьме доктор Штейнер, Маргоша убедилась – никакой он не debilis. Прекрасно сохранились в нем и династическое благородство, и аристократизм. Беляницкая потешалась над Кузьмой в театре, Маргоше передавали. Рассказывала скабрезные байки об их якобы связи. Еле сдерживая жгучую тягу исцарапать Людке ее подлую морду, Маргоша в минуты особенной ярости желала ей заочно всяких неудач вплоть до расстрела за спекуляцию. А заодно и Штейнеру… Сейчас же начинала ругать себя, жалела Якова Натановича, у которого отца с дядей расстреляли в 30-е по политической статье, и прощала неприкаянную, озлобленную одиночеством Беляницкую. Маргоша была такой же совсем недавно, а теперь без страха смотрела вперед. Пусть Кузьма не хватал с неба звезд, но ведь и она не хватала. Им обоим чего-то не хватало (ей, например, жилищной уверенности и ресниц).
В начале лета Маргоша сделала Кузьме предложение, сам бы не догадался. Они сыграли «богемскую» свадьбу. Беляницкую не обошли приглашением, но после она все равно разнесла, будто Маргоша подсуетилась потому, что ее намеревались выкинуть из общежития, а теперь по законному расчету поселилась в комнате Нарышкина в качестве семейного приложения.
На свадьбе в голове невесты, честно сказать, нет-нет да вертелись не очень давние слова Беляницкой про «рентгена не надо». Сомневаясь в мужской дееспособности жениха, Маргоша героически готовилась принести в жертву интимную часть супружеских отношений. Главное же, в конце концов, не это, главное – радость жить не только для себя… Но все оказалось в порядке и под тактичным руководством получило дальнейшее развитие. Маргоша тихо удивилась, что Кузьма, человек разведенный и заново женатый, понятия не имеет об одной из основных функций свадебного обряда. И кому какое дело, кто из новобрачных лишился целомудрия в первую брачную ночь, – их счастье стало полным.
Конец ознакомительного фрагмента.