Вы здесь

Свои люди (сборник). Рассказы разных лет (Анна Сохрина, 2017)

Рассказы разных лет

Шанс на счастье

Лариса была бесхозная женщина. Ключевскому она так и сказала про мужа:

– Он мне не хозяин.

И эта фраза решила всё.

Лариса работала редактором радиовещания на заводе. По вторникам и пятницам она говорила в микрофон высоким, модулированным голосом, подражая дикторам телевидения:

– Говорит объединение «Свет». Здравствуйте, товарищи. В эфире…

Если был вторник, то в эфире звучали «Новости», а если пятница – музыкально-информационная программа «По вашим заявкам».

Объединение выпускало осветительную арматуру.

– Двадцать пять лет работает в цехе абажуров Клавдия Филимоновна Курочкина, – читала в микрофон Лариса. – Впервые она переступила порог заводской проходной совсем молоденькой девушкой. Все эти годы Клавдия Филимоновна трудится на одном месте и выполняет ту же операцию…

«Да я бы застрелилась, – думала Лариса, – если бы двадцать пять лет просидела на одном месте и клеила абажуры».

– В дни её трудового юбилея мы хотим пожелать ей счастья и здоровья и поздравить её хорошей песней. Вот такое тёплое письмо, – продолжала Лариса, – прислали к нам в редакцию товарищи Клавдии Филимоновны. Для вас, Клавдия Филимоновна, звучит песня «Когда я буду бабушкой» в исполнении Аллы Пугачёвой.

А через некоторое время после выхода передачи в эфир в Ларисином тесном кабинете возникала разъярённая толпа женщин.

– Что вы включили? – кричали работницы. – Это хорошая песня?! Это издевательство над человеком, а не песня… Клавдия Филимоновна плачет… Она одинокий человек и бабушкой быть не может! Она не переносит эту лахудру Пугачёву!

– Так вы бы написали, какую песню хотите… – растерянно оправдывалась Лариса.

– А мы и написали – хорошую. Неужели непонятно?!

Пятница нередко заканчивалась для Ларисы таким вот скандалом, поэтому она приноровилась держать в письменном столе флакон валерьянки и предлагала её кричащим женщинам, а заодно и пила сама.

А дома ждал Люсик в обвисших тренировочных штанах с очередной двойкой по русскому языку и вечно голодный муж Вадик. Лариса возвращалась со службы, плюхала тяжёлые сумки с торчащей куриной ногой на пол в коридоре. Снимала пальто. Повязывала передник и становилась к плите.

Так текла жизнь.

Раньше в редакции работал Гоша. И тогда они говорили в микрофон на два голоса. Низким мужским:

– Говорит объединение «Свет»!

И высоким женским:

– Здравствуйте, товарищи!

Или наоборот. В зависимости от настроения.

У Ларисы с Гошей было нечто наподобие романа. Убежав из душной редакции, они шли пить кофе в Дом журналиста, или в Дом писателя, или, если была хорошая погода, отправлялись гулять на Каменный остров. Гоша был на четыре года младше Ларисы, холост и воспринимался Ларисой по-матерински.

По пятницам Гоша защищал Ларису от нападок возбуждённых абажурщиц. А потом Гоша уехал в Москву, во ВГИК, учиться на режиссёра. И Лариса осталась в редакции одна. Незащищённая.

Ларисе исполнилось двадцать девять. Она была образованна, начитанна, симпатична. И в свои годы чётко поняла две вещи: первое – аромат юности уже улетел, и потому без толку жалеть о несбывшихся грёзах и неиспользованных возможностях. И второе: счастье человеку могут принести только любовь и творчество. А всё остальное – сиюминутное удовольствие. Не больше.

Ларисино творчество состояло из: «Здравствуйте, товарищи! Говорит объединение “Свет”» и из скандалов по пятницам. Что же касается любви, то тут дело обстояло достаточно сложным образом.

Лариса Вадика не любила.

Вадик был тихий, спокойный инженер кабинетного типа. Он получал 150 рублей в месяц, никуда не рвался, вечерами любил посмотреть телевизор и попить чай со сладкой булочкой на кухне. А Лариса всё куда-то рвалась, чего-то хотела и искала, и Вадикова покорность доводила её порой до исступления.

– Разведусь к чертовой матери! – кричала Лариса и швыряла на пол тарелку. – Надоело! Ты можешь, в конце концов, что-нибудь сделать для семьи?!

Что конкретно – Лариса ответить затруднялась. Ну, во-первых, зарабатывать побольше, во-вторых, достать путёвку на юг летом, в-третьих, прибить вешалку в коридоре… А что ещё?

Зарабатывать побольше Вадик не умел – он умел только честно работать на своей работе и честно ждать, когда освободится место и его переведут из младших научных сотрудников в старшие с повышением месячного оклада. Путёвки на юг доставались более активным и нахрапистым. Вадик мог прибить вешалку в коридоре. Купив специальную дрель, шурупы и молоток, он провозился три дня. А через час вешалка упала, обвалив заодно и часть стены. Ликвидация последствий аварии стоила в пять раз дороже, чем вешалка и дрель с шурупами, вместе взятые.

После семейных сцен Лариса, с красными пятнами на щеках, уходила к соседке Валентине. Валентина три года назад прогнала мужа за «малахольность» и с тех пор жила в двухкомнатной квартире с шестилетней дочкой Маруськой. У Валентины были поклонники – приходящие. Один из них даже подарил своей подруге цветной телевизор. Телевизор стоял на тумбочке у стены как символ мужской щедрости. Но однажды на тумбочке вместо телевизора Лариса увидела цветочный горшок с колючкой – кактусом.

– Это что такое? – спросила она у Валентины.

– Кактус.

– Вижу, что кактус… А где телевизор?

– Ушёл.

– Куда?

– К другой.


Теперь Валентина делала ремонт в квартире. И новый поклонник покупал ей финские обои по 17 рублей кусок.

– Обои со стен не сдерёт! – сказала Лариса.

– У женщины должен быть хозяин, – вздыхала Валентина. – Без хозяина баба сатанеет. Мы с тобой – бесхозные бабы…

В общем, со счастьем было, как у всех, – туго.


Кроме Гошки и Вадика существовал в Ларисиной жизни ещё один человек. Некто Хрусталев. Художник.

Когда Лариса ещё училась в университете и искала себя, она увлеклась живописью и познакомилась с Хрусталевым. Он написал Ларисин портрет «Молодая дама в чёрной шляпе». Портрет висел на выставке, и все Ларисины однокурсники ходили на него смотреть. Лариса была очень горда. Потом увлечение живописью прошло, а Хрусталев остался.

К Хрусталеву Лариса ездила разговаривать. Он слушал её и давал мудрые советы.

Гоша был нужен для прогулки, Хрусталев для умных бесед, Вадик для стабильности и социального статуса – и только все трое они создавали единое целое. Как дольки апельсина. Сложишь дольки – получится целый апельсин.

В очередную пятницу Лариса назвала одну из абажурщиц «непроходимой идиоткой», выпила флакон валерьянки, пошла к начальству и выпросила командировку в Москву к Гоше.

Во ВГИКе Ларисе очень понравилось. Здесь царила атмосфера постоянного праздника. По коридорам ходили знаменитые артисты и режиссёры, а из аудиторий слышались пение и музыка. Гошу она нашла каким-то другим: похудевшим и обуреваемым творческими сомнениями. Он повёл Ларису обедать в Дом кино и весь обед рассказывал про своего мастера – режиссёра Ключевского. Гоша взял Ларису на занятие творческой мастерской.

Этого делать было нельзя. Ключевский произвёл на Ларису впечатление целого. Через пять дней Ключевский приехал в Ленинград, и Лариса произнесла ту судьбоносную фразу: «Он мне не хозяин», – дав Ключевскому шанс на то, чтобы распорядиться своей судьбой, а значит, и на своё счастье.

К моменту встречи с Ларисой Ключевский оказался разведён, широко известен и полон творческих планов. В Ленинград он приехал делать свой очередной фильм.

Ключевский снимал фильмы о спорте. И был в этом жанре первым. А это очень важно – быть в чём-то первым. Совсем другое самочувствие. Это как в песне поётся – «человек проходит, как хозяин». Ключевский шёл по жизни, как хозяин, и чувствовал, что цветы и улыбки женщин достаются ему заслуженно. Как спортсмену, одержавшему победу в результате долгих и тяжёлых тренировок.

Когда Лариса была в Москве, то во ВГИКе посмотрела последнюю работу Ключевского – документальную ленту «Борец». Главный герой картины – тренер, мастер спорта по вольной борьбе Ивушкин – любил красивую и молодую женщину. А так как красивая и молодая женщина в некотором роде всегда добыча, то Ивушкину пришлось вступить за неё в борьбу в буквальном смысле этого слова.

К любимой женщине тренера Ивушкина приставал большой начальник, который, не затрудняя себя ухаживаниями и розами, предложил юной и неопытной сотруднице банальный выбор «или-или». О чём она рассказала своему другу-борцу. Ивушкин поступил как настоящий мужчина: поднялся к негодяю в кабинет и дал в ухо. Но не рассчитал сил – негодяй-начальник оказался в больнице с переломом челюсти, а Ивушкин – в колонии.

Если бы борец защищал честь своей дамы на улице, всё было бы в порядке. Но он сделал то же самое в служебном кабинете, будучи мастером спорта по борьбе и воспитателем молодёжи, и закон оказался не на его стороне.

Ларисе фильм понравился. Он был честен. Ключевский снял ленту о защите чести вообще, о вечной человеческой борьбе за чувство собственного достоинства, за свою бессмертную душу, которую нельзя унижать всяким там подлецам из служебных кабинетов. Всё это он умудрился показать на примере нехитрой истории борца Ивушкина. А это и есть искусство: сквозь простую фабулу дать разглядеть бездну и то, что в ней скрыто. В конце концов, чеховская «Дама с собачкой» – банальный курортный роман. Но ведь это «Дама с собачкой».

Лариса поняла, что Ключевский талантлив и Гоша не зря восхищался своим мастером.

Это было важное открытие.

Лариса, как всякая женщина, была чувствительна к уму и таланту. Мужчина-хозяин должен обязательно быть интеллектуальным лидером. А иначе зачем он нужен?

Ключевский был увлекающейся творческой натурой и захотел жениться на Ларисе на второй же день их знакомства. Он так и сказал редакторше на студии:

– Оля, наконец я встретил женщину, на которой хочу жениться.

– Жениться он любил, но не умел, – вздохнула редакторша, имея в виду две предыдущие женитьбы Ключевского. Она искренне желала Ключевскому счастья. А Ларисе Ключевский выдал и того похлеще:

– Хочу от тебя ребёнка.

– А Люсик? – спросила испуганная Лариса.

– Люсика возьмёшь с собой. Будем жить вчетвером – ты, я, Люсик и наш сын.

Ключевский уже всё продумал.

Лариса сидела на тахте абсолютно голая и чистила розовыми пальцами оранжевый апельсин. Вся комната пропахла апельсином. Ничего не подозревающий Вадик уехал в командировку куда-то в Верхне-Туринск. Люсик был отправлен на каникулы к бабушке, а Лариса жгла костёр любви, бросая в огонь всё новые и новые охапки хвороста.

– Ты знаешь, я где-то читала, что каждый человек похож на какой-нибудь фрукт. Вот ты, например, апельсин. Яркий, вкусный, экзотический.

– А ты груша.

– Почему это груша?

– Похожа.

– Фигурой, что ли? – Лариса обиделась и подошла к зеркалу.

– Висит груша, нельзя скушать…

– Можно, – Лариса закрыла глаза и поцеловала Ключевского в губы.

Они встречались на Петроградской, в комнате с лепным потолком и низко свисающей хрустальной люстрой. Ночами по потолку бродили длинные тени, а в хрустальных подвесках вспыхивали и переливались разноцветными каплями огни проезжающих машин.

Большая тахта занимала центр комнаты. Как остров посреди океана. Они лежали, тесно обнявшись, и Ларисе казалось, что они медленно плывут на одном корабле среди изгибающихся, как морские водоросли, длинных теней и плавающих цветных бусинок света.

Акванавты на дне океана? Безрассудные мореплаватели?

– Ты родишь от меня ребёнка? – спросил Ключевский.

– Рожу, – пообещала Лариса.

– А почему ты вышла замуж за Вадика?

– Не знаю.

– Как так не знаешь?

– Мне было себя жалко.

В девятнадцать лет Лариса без памяти влюбилась в бородача-джазиста. Джазист запрокидывал голову, откидывался назад всем туловищем и играл «Караван» Дюка Эллингтона. Зал топал ногами и кричал «бис».

Кроме джаза и Дюка Эллингтона, саксофонист любил красивых женщин. Высокая и чернобровая Лариса вошла в их число. Джазист увлекался ею ровно четыре месяца, а на пятый увидел в первом ряду хрупкую маленькую блондинку, полную противоположность Ларисе, и увлёкся ею.

– Всё нормально, девочка, – сказал он, когда Лариса потребовала объяснений. – Человеческие отношения изнашиваются, любовные тем более. Их остаётся только выбросить на свалку, как старую одежду… Хоп! И выбросил, – он показал рукой, как это делается.

Лариса проследила взглядом за его рукой, и по её щекам покатились слёзы. Она не хотела быть выброшенной из его жизни, как старая одежда. Её любовь к нему вовсе не износилась, а была крепка, как дерюжная ткань, только что выпущенная за ворота текстильной фабрики.

– Нам незачем больше встречаться, – сказал джазист. Он не любил слёз и долгих объяснений с женщинами.

А через месяц Лариса вышла замуж за терпеливого, преданного Вадика, который стоял промозглыми осенними вечерами у её подъезда, ждал Ларису и достоялся-таки до той минуты, когда побледневшая и подурневшая от переживаний Лариса расплакалась на его плече и прошептала в отчаянье:

– Да…

Джаз она не могла слышать и по сей день.


Вадик был хорошим человеком. Но хороший человек и хороший муж – это совсем разные понятия. Хороший человек должен быть честным, скромным и непритязательным в жизни. А хороший муж должен уметь зарабатывать деньги, уметь постоять за себя и своё потомство, чтобы обеспечить ему лучшие условия существования. Одни качества исключают другие, и потому все основные заботы их семьи лежали на Ларисе.

Лариса так не хотела, но ничего поделать не могла. И в этом противоречии был заложен драматический конфликт, как говорят драматурги.

Ключевский приехал в Ленинград снимать фильм о женской эмансипации. О женском карате, дзюдо, хоккее, о драках девочек-подростков на танцплощадках, о женской колонии и женском вытрезвителе. Проблема выходила далеко за рамки спорта, давно став социальной болезнью. Сценарий фильма назывался «Мадонна с бицепсами».


Полтора года назад Лариса случайно попала на встречу с молодыми западногерманскими журналистами. Они сидели в кафе Дворца молодежи за уютными низенькими столиками, пили безалкогольные коктейли и разговаривали. Напротив Ларисы расположился голубоглазый блондин по имени Клаус, представитель коммунистического издания.

– Чего не хватает советской женщине? – спросил Клаус.

– Зависимости, – ответила Лариса.

Представитель был ей симпатичен, и она решила говорить правду. Немец подумал, что неправильно понял русское слово, и позвал переводчицу – маленькую вертлявую девицу.

– Зависимости, – подтвердила та и с опаской посмотрела на Ларису.

– Мы устали от равноправия, – продолжала свою мысль Лариса. – Женское счастье, на самом деле, – в хорошей зависимости от любимого человека, мужчины.

– Не понимаю, – развёл руками немец. – Мои подруги по партии, коммунистки, много лет боролись за равноправие с мужчиной, за одинаковые права.

– А я не хочу одинаковых прав, – упрямо сказала Лариса. – Я хочу прав мужчины и женщины. Я хочу, чтоб он нёс, по праву сильного, более тяжёлую ношу, а не старался разделить её со мной поровну, а то и вовсе переложить на мои плечи.

– О! – тонко улыбнулся немец. – Вы настоящая женщина! – он похлопал Ларису по плечу. – Но мои подруги не поверят. Они скажут, что я им лгу. Советские женщины не могут быть против эмансипации. Если им рассказать это, они просто закидают меня огрызками…

«Пусть они кидают в вас чем угодно, – чуть было не сказала Лариса. – Но я остаюсь при своём мнении».

– Вы просто не так поняли, – затараторила по-немецки переводчица, выразительно глядя на Ларису. – Советские женщины гордятся своей независимостью и равными с мужчиной правами.

«Дура набитая, – подумала Лариса, – тебе точно больше гордиться нечем».

Десять дней слились в один и пролетели, как весенний майский ветер – тёплый и лёгкий. Съёмки заканчивались, Ключевского ждали дела в Москве, нужно было расставаться, и это казалось неправдоподобным. Утром Лариса встала, прошлёпала босыми пятками по квадратам солнца на паркете и распахнула форточку. На улице чирикали воробьи.

Ключевский встал рядом с Ларисой и обнял её. На стене соседнего дома был барельеф – каменная женщина в развевающихся одеждах, раскинув руки, летит над городом.

– Ты возьмёшь Люсика и приедешь ко мне, – сказал Ключевский.

– Я приеду завтра же, – пообещала Лариса.

Лариса сидела в студии перед микрофоном и вспоминала глаза Ключевского. Ей нравилось смотреть в его глаза. Они были мягкими, добрыми и светились любовью.

– Это ничего, что я на семнадцать лет старше тебя? – с тревогой спрашивал он.

– Ничего, – отвечала Лариса. – Мужчина и должен быть старше. Иначе какой же он авторитет?

– А я для тебя авторитет?

– Ты авторитет для многих…

– А для тебя?

– Конечно, авторитет, самый большой и главный.

– Ты говоришь правду? – и он заглядывал ей в глаза.

– Чистейшую! – хохотала она и целовала его.

Звукооператор Дима постучал ногтём по стеклу. Она очнулась, нагнулась к микрофону:

– Говорит объединение «Свет»! – счастливым голосом произнесла Лариса. – Здравствуйте, товарищи!

Вадик приехал из командировки через три дня после отъезда Ключевского. Он привёз из Верхне-Туринска подарки: надувную ядовито-зелёную лягушку-круг для Люсика и розовые бусы для Ларисы.

Лариса взяла бусы, покрутила их на пальце и отложила в сторону.

– Не нравятся? – спросил Вадик.

– Нет, почему же… Просто… – Лариса запнулась. Просто приехавший Вадик был абсолютно ни при чём. Ни при чём, и всё тут.


– Кстати, а сколько он получает? – Валентина помешивала ложкой суп, кипящий в кастрюле.

– Не знаю, – Лариса никогда не спрашивала у Ключевского, сколько он зарабатывает.

– Много, наверное, все режиссёры хорошо получают, – сделала вывод Валентина. – Это не мы, простые смертные… Будешь как сыр в масле кататься.

– Он мне духи французские подарил.

– Ну, вот видишь! Он ей духи французские подарил, известный режиссёр… А тут всякий докторишко, – Валентинин новый поклонник был дерматолог и работал в кожно-венерическом диспансере, – будет тебя попрекать, что обои купил. Как будто он мне колье бриллиантовое принёс! А сам, небось, взятки с больных берёт. Жмот несчастный!

– Прогони, – посоветовала Лариса.

– Прогоню, – Валентина махнула рукой. – А кто лучше? Они сейчас все такие…

– Не все.

– Ой, Ларисочка… Женщина если нужна, так нужна всем. А не нужна, так и не нужна никому, – горько усмехнулась она.

– Не прибедняйся.

– Чего уж там – утром к зеркалу подойдёшь, на себя глянешь и думаешь: всё, сыграна твоя партия, девочка… Уезжай, Лариска. Конечно, уезжай. Используй свой шанс на счастье. Я вот в своё время проморгала.


Через два дня Лариса была в Москве и ходила по белому сверкающему паркету Дома кино под руку с Ключевским. Гоша смотрел на неё издали, и на его лице ясно читались обида и восхищение.

С Гошей Лариса объяснилась накануне.

– Почему так быстро? – недоумевал Гоша. – За какие-то десять дней…

«Потому что он – целое, – хотела сказать Лариса. – А ты только долька». Но ей не хотелось обидеть Гошу. В конце концов, это Гоша защищал её от нападок абажурщиц и говорил на два голоса: «Говорит объединение “Свет”». Это с ним она гуляла по Каменному острову и пила кофе в Доме журналиста.

Гоша был её прошлое. А прошлое нельзя зачёркивать без вреда для настоящего.

– Ты, Гоша, молодой и перспективный, – сказала Лариса. – И Ключевский тебя хвалит. У тебя всё ещё впереди. Всё ещё будет.

Обиду в Гоше легко было понять, а вот восхищение… Для него Ключевский был Олег Константинович, мэтр, мастер, от слова которого зависела Гошкина творческая судьба, а для Ларисы – Алик, мужчина, с которым она спала в одной постели, ощущая свою женскую власть над его желаниями.

С Ключевским в Доме кино многие здоровались почтительно, а на Ларису смотрели с интересом и тайной завистью. Ей это нравилось.

– Рыночный механизм, – объяснил Гошка, – растёт спрос на женщину – растёт её цена.

Лариса ходила по Дому кино с гордо поднятой головой и чувствовала себя дорогой женщиной. Дорогой во всех отношениях.


Лариса лежала на диване и рассеянно перелистывала последний номер толстого журнала, в соседней комнате Ключевский разговаривал по телефону:

– Летняя натура… Полномер… Пригласить научного консультанта… Пробу… – доносились до неё обрывки фраз.

Лариса лежала и думала, что Ключевский взял её в свою жизнь. И ей нравится в его жизни. Она впервые за много лет чувствует себя спокойно и уверенно, как и должна себя чувствовать женщина рядом с мужчиной. И не надо бороться за существование, стоять на семи ветрах, отвоёвывать себе место под солнцем. Тут просто – расти и цвети себе на здоровье.

Кроме того, Ключевский был творческим человеком и делал своё дело – фильмы, заставляющие нас увидеть бездну и содрогнуться. И выйти из темноты кинозала другими, чем вошли. Лариса хотела участвовать в этом большом деле, делать свою маленькую часть. Маленькую, но нужную. И реализовать себя.

Получилось, что Ключевский нёс сразу два компонента счастья: любовь и творчество.

– Вот приеду и всё скажу Вадику…

– Лара, – позвал Ключевский, – пошли обедать…

Ключевский всё умел делать сам. В том числе и готовить. На обед он сварил борщ, поджарил рыбу и даже испёк пирог.

– Ты вполне можешь обойтись без женщины… – Лариса повязала передник и принялась мыть посуду. – Должен же быть и от меня какой-то прок!

– «Кооператив “Эврика” принимает заказы на пошив свадебных платьев модных фасонов из тканей ателье и заказчика», – прочитал вслух Ключевский, он держал в руке рекламный выпуск вечерней газеты. – Ну, девушка, вы желаете шить платье из материала заказчика?


– А ты уверена, что он тебя не бросит? – спросила Валентина.

– А почему он меня должен бросить?

– А почему он бросил двух предыдущих жён?

– Он их разлюбил.

– А тебя не разлюбит?

– Меня не разлюбит.

– Мне всё понятно, – Валентина принялась ходить по комнате и стирать с мебели пыль.

На тумбочке по-прежнему красовался горшок с кактусом. Валентина взяла его и повертела в руках.

– Слушай, а ты не знаешь, почему мы такие дуры? – спросила она задумчиво.

Хрусталев был в мастерской, сидел в кресле и смотрел в пространство. Думал о высоком.

– А-а-а, прелестное дитя! – обрадовался он, увидев Ларису. – Совсем забыла меня в последнее время! Что нового в жизни?

– Пётр Петрович, – сказала Лариса и чмокнула художника в щёку, – а я замуж выхожу…

Хрусталев привстал с кресла и недоуменно посмотрел на Ларису:

– Так ты… если мне не изменяет память… замужем… в некотором роде…

Лариса рассмеялась.

– В некотором роде… А я за другого, Пётр Петрович!

– Так, – художник задумчиво пожевал губами. – Садись, рассказывай.

Потом они шли по Университетской набережной. Хрусталев был грустен.

– Знаешь, – сказал он Ларисе на прощанье, – если бы я был не так стар, то тоже бы на тебе женился…

Лариса была ему благодарна.


– Что? – спросил Вадик, когда она вернулась из Москвы. Он стоял в коридоре побледневший и понурый.

– Плохо, – созналась Лариса.

– Совсем плохо?

– Совсем… – упавшим голосом сказала она.

– Ну и…

– Вадик, – сказала Лариса и почувствовала, что слёзы стоят у неё в глазах. – Я тебя прошу… Я тебя очень прошу – отпусти меня!

Ларисе было страшно поднять глаза на мужа.

– Куда же я тебя отпущу? Ты моя жена.

– Я плохая жена! – прокричала Лариса. – Меня надо вырвать, как больной зуб. Вырвал – и не больно…

– Ты не зуб, ты позвоночник, – медленно сказал Вадик.

Лариса опустилась на табурет, закрыла лицо руками и разрыдалась… Она лежала на диване лицом к стене в одной комнате, а Вадик – в другой. Между ними бегал ненакормленный и неумытый Люсик с чернильными кляксами на пальцах и внушал Ларисе:

– Я не дам вам развестись! Я свяжу вас верёвками.

Когда они ссорились, а потом мирились, Люсик становился между ними, охватывал их руками, соединял и говорил:

– Не надо ссориться. Мы все любилки!

– Наша мама хочет от нас уйти, – сказал Вадик Люсику.

Он объединил себя и сына, а Лариса осталась в стороне – разрушительница, осквернительница семейного очага. Лариса лежала, не шевелясь, и рассматривала обои на стене. Они были розовые в красных крапинках. Голову будто сжимал тугой обруч.

Льдина разломилась на две части, и её половинки уплывали в разные стороны. Лариса осталась посредине в ледяной черноте воды.

– Я не могу без тебя жить, – сказал Вадик и лёг лицом к стене. Он был силен своей слабостью.


После тяжелого суматошного дня, проведенного на студии, Ключевский возвратился домой в состоянии крайней неудовлетворённости собой и окружающим миром. Проглотив таблетку от головной боли, он подошёл к окну и задумался.

Напротив на ветке берёзы сидела большая носатая ворона. Птица наклонила голову набок, скосила глаза и испытующе посмотрела на Ключевского.

– Кар-р-р! – сказала ворона.

– Кар-р-р! – поздоровался Ключевский.

Птица, высоко задирая ноги, важно прошлась по ветке.

«М-да, – подумал Ключевский, – какая-то ворона может прожить на свете около трёхсот лет, а я только семьдесят пять. И то в лучшем случае… Большая половина жизни позади… А что успел сделать? Три хороших фильма из пятнадцати? Невелики итоги… Семьи нет. С Ларисой всё как-то непонятно… Да и хочу ли я лишних забот? Новая жизнь, новые обязательства…»

Его мысли прервал звонок в дверь. На пороге в ослепительно белой блузке с просвечивающими узорчатыми дырочками стояла Людочка, ассистентка студии, давнишняя знакомая Ключевского.

– Здравствуй, дорогой! – сказала Людочка слегка опешившему Ключевскому и решительно вошла в прихожую. – Я смотрю, ты мне не очень рад? Ай-я-яй… А я прямо из Ялты. Мы там месяц с «Мосфильмом» проторчали. Видишь, какая загорелая? – Людочка распахнула ворот.

Ключевский посмотрел на неё не без удовольствия и подумал, что после тяжёлого трудового дня совсем недурно было бы расслабиться…

– Выпить хочешь? – спросил он.

– Давай, – Людочка, покачивая бёдрами, прошла в комнату и удобно устроилась в кресле.

Ключевсний достал из бара бутылку дорогого коньяка, две маленькие рюмочки, включил магнитофон, зашептавший что-то сладкими зарубежными голосами, и направился к креслу…

В прихожей зазвонил телефон.

– Привет! – сказал приглушённый расстоянием Ларисин голос.

– Привет… – растерянно ответил Ключевский.

– Как дела?

– Н-ничего, – промямлил он.

– Что делаешь?

Из комнаты босиком, в одних трусиках прокралась Людочка и обняла Ключевского за шею.

– М-м-м… отдыхаю… – выдавил из себя Ключевский, вращая головой и делая Людочке страшные глаза.

– Отдыхаешь? – неуверенно переспросила Лариса, чувствуя неладное.

– М-м-м… Да, устал тут… Понимаешь… Прилёг…

– Я не вовремя? – расстроилась Лариса.

– Да, не совсем… – осипшим голосом пробубнил Ключевский, высвобождаясь из Людочкиных объятий.

В трубке коротко запикало. Людочка, надув губки, прошествовала в комнату. Ключевский постоял некоторое время с гудящей трубкой в руке, а затем швырнул её на рычаг.

«Вот чёрт! – подумал он с досадой. – Всё не вовремя!»

За окном по ветке берёзы по-прежнему прохаживалась ворона. Склонив голову набок, она нахально смотрела на Ключевского.

– Ах ты, подлая птица! – воскликнул он.

Ворона замерла, покачала головой, тяжело поднялась с ветки и улетела. Ключевский потёр ладонями виски, вздохнул и нехотя поплёлся в комнату. В кресле, блестя загорелыми коленками, сидела Людочка, цедила коньяк и насмешливо улыбалась.


Недоумевающая Лариса поднялась к Валентине и передала ей содержание разговора.

– Да не один он, – определила Валентина. – С новой девочкой договаривается о новом ребёнке!

– Замолчи! – вздрогнула Лариса. – Как ты можешь? – и ушла, хлопнув дверью.

Валентина посмотрела ей вслед и пожала плечами.

Лариса сидела в редакции за рабочим столом и смотрела на кричащих абажурщиц.

– Мы будем жаловаться! – кричали абажурщицы. – Мы вам Адриано Челентано заказывали, а вы нам что поставили?

Лариса молчала и смотрела куда-то поверх голов, ничего не видя.

– А что это вы мимо нас смотрите? – спросила абажурщица.

Работницы притихли.

– Может, случилось у неё что? – спросила одна из них и участливо нагнулась над Ларисой. – Вы, Лариса Александровна, ничего плохого не подумайте. Мы не со зла. Мы ваши передачи очень даже слушаем… И любим.

Лариса молчала. Абажурщицы еще немного потоптались вокруг неё и ушли, тихо прикрыв дверь.

Лариса десять минут назад опустила телефонную трубку.

«Понимаешь, Ларочка, – звучал в ушах вкрадчивый голос Ключевского, – мы с тобой поторопились. Нельзя принимать такие ответственные решения на порыве. Нужно всё взвесить…»

«Он от меня отказался», – поняла Лариса.

«Я по-прежнему очень нежно к тебе отношусь. Но нужно всё обдумать более тщательно».

Воздух в комнате загустел и застыл. Алые паруса дрогнули и повисли серыми, бесформенными тряпками… Лариса нажала на рычаг.

«Он от меня отказался!»

Звукооператор Дима забарабанил кулаком по стеклу. Нужно было начинать передачу. Лариса подняла голову, придвинув микрофон:

– Говорит объединение «Тьма»! – прозвучало по заводу.


Новый Валентинин поклонник купил ей паркет. Штабеля паркета громоздились в комнате и коридоре. Довольная Валентина шныряла туда и обратно, что-то примеряя и рассчитывая.

– Сядь, – сказала Лариса. – Давай хоть чаю попьём.

Валентина налила чаю и примостилась на краю табуретки.

– Нравится? – спросила она у Ларисы.

– Кто? – не поняла она. – Так я ж его не видела…

– Не кто, а что! Паркет, говорю, нравится?

– Нравится, – кивнула Лариса.

– Буду я теперь с буковым паркетом…

– Валь, – прервала её Лариса, – а ты знаешь, у индусов считается, что мужчина восходит к Богу сам, а женщина только через мужчину…

Валентина поперхнулась чаем.

– Ключевский, что ли, звонил?

– Звонил…

– Господи… – нахмурилась Валентина. – И когда ты только эту дурь из головы окончательно выбросишь? К Богу она захотела! Да где эти мужчины-то, через которых к Богу? Глаза протри. Тут тебе паркет купят, и ты на седьмом небе… Хорошо, хоть ума хватило тогда не уехать. Он бы и тебя бросил…


Вчера после звонка Ключевского Лариса опять ездила на Петроградскую. На фасаде дома парила над городом в развевающихся одеждах каменная женщина…

Лариса постояла немного и заторопилась домой. По квартире в обвисших тренировочных штанах бродил Люсик, а Вадик хотел есть.

1987

Дача

В пятницу мы поедем в Ропшу!

– Это уже не Ропша, а Гропша! Невозможно! Сделали из дачи трудовую колонию…

– Какая дача?! Это са-до-вод-ство. Совсем разные вещи! Да старики только благодаря этому садоводству и живы!

– Я не понимаю, мы что – живём с этого участка? Почему надо надрываться? Всё засадили, к дому пройти невозможно. Дача – чтоб отдыхать. Гамак, лужайка и две берёзы…

– У кого в Ропше ты две берёзы видел? У Марьи Трофимовны каждый клочок земли засажен, у Евсей Степановича…

Пошло-поехало… Сколько себя помню: Ропша, Ропша… Надо тащить пудовые сумки в Ропшу, надо сажать картошку в Ропше, надо копать грядки в Ропше, надо поливать, удобрять, прореживать… И так все выходные – с весны по осень. И это называется дача!

И ведь добровольно обрекли себя на эту каторгу. Мама с бабушкой взяли участок от институтского профкома для меня. Мне был годик, я сидела в одной распашонке на маминых коленях и терзала сахарным молочным зубом морковку первого ропшинского урожая. Так гласит семейное предание, запечатлевшее тот несравненный миг пожелтевшей от времени, йодистой фотографией.

Дед о садовом участке и слышать не хотел:

– Я, морской офицер, капитан первого ранга, буду огурцы разводить! Укроп сеять? – хорошо представляю своего деда в гневе. – Я, боевой офицер, с навозом возиться?!

По прошествии времени всё переменилось. Река дней унесла это в небытие, и сегодня в рассказываемое мамой и бабушкой плохо верится. Теперь достать машину хорошего навоза – предел мечтаний, неотложная дедушкина забота.

С раннего утра посылаются на пыльную просёлочную дорогу дети и внуки: смотреть, не забрезжит ли на горизонте машина с дефицитным, пахучим грузом. Отсутствие её грозит неисчислимыми бедами – не нальются яблоки, не вызреет клубника, смородину сожрёт тля, а бабушка ляжет на диван с валидолом, потому как не выпустили в назначенный срок острые красные языки её любимые гладиолусы.

Смотреть надо в оба, а то перехватит машину Марья Трофимовна или Евсей Степанович, конкурирующие фирмы. Куда моим старикам-теоретикам угнаться за своими соседями? У них нет практических навыков земледелия. Марья Трофимовна родом из деревни, а уж про Евсей Степановича и говорить нечего – семь поколений предков-землепашцев за плечами.

Дедушка с бабушкой сидят на летней кухне и читают толстый справочник по садоводству и огородничеству.

– Маша, – говорит дедушка, снимая очки в толстой роговой оправе, – а вот посмотри, тут написано, что смородину надо опылять раствором марганца.

– Где? – вскидывается бабушка. – А здесь сказано, что купоросом.

– Что будем делать? – сокрушается дед.

Вот так всегда. Умные справочники дают противоречивые советы, куст смородины хиреет и вянет на глазах, дедушка с бабушкой прыскают его марганцем и купоросом, выписывают из библиотек всё новые и новые книги с советами для начинающих садоводов. В книгах яркие картинки невиданных плодов и ягод. Я люблю рассматривать их долгими летними вечерами, забравшись в старое кожаное кресло и подобрав под себя ноги.

Если закрыть глаза и погрузиться в сладкую воду воспоминаний, память выудит свежее июльское утро, звук радостно-бодрой воскресной радиопередачи, тёплые квадраты солнца на крыльце и то несравненное ощущение холодка на босых пятках, когда, позёвывая и потягиваясь, шлёпаешь по мокрой траве к умывальнику. Умывальник висит на деревянной палке за сараем и издаёт тонкий, мелодичный звук.

Дедушка с бабушкой на веранде заняты серьёзным делом. Бабушка всыпает в пятилитровую бутыль ядовито-жёлтый порошок, а дед помешивает его палкой. Готовится очередная порция отравы против тли. Честно говоря, ядохимикаты помогают из рук вон плохо: тля с них только жиреет, плодится и ещё с большим ожесточением жрёт смородину. На клубнику нападает гниль, на яблони парша, морковку и укроп душит мокрица… Дети и внуки съезжаются на дачу только в выходные и хотят есть плоды, а не растить их.

И вообще, работать на участке некому, потому как все – руководящие работники.

– Надо прополоть клубнику, – хорошо поставленным голосом морского командира говорит дедушка.

– Конечно, надо прополоть клубнику, – вторит бабушка, бывший руководитель кафедры.

– Надо прополоть клубнику, – соглашается их младшая дочь, начальник отдела.

– Неплохо бы прополоть клубнику, – тянет её муж, пощипывая жидкую доцентскую бородку.

– Да, клубника совсем заросла… – вздыхаю я и отправляюсь за письменный стол править очередной репортаж в номер.

– Сколько травы! – радостно восклицает внук Гошка и молниеносно уносится на велосипеде к речке, где его давно поджидают мальчишки. И бабушка, вооружившись тяпкой, энергично отдавая указания дедушке, отправляется воевать с сорняками. Дед рвёт мокрицу с другого конца грядки.

– Физический труд на свежем воздухе, – говорит дед, – очень полезен. Вот я вчера в газете прочитал…

– Конечно, Миша, – вздыхает бабушка. – Мы и живы благодаря… – она с трудом разгибается и тяжело переводит дух. – Мы и живы благодаря этому участку…

Вечерами дед слушает радио. Он сидит в кухне, подперев голову кулаком, и крутит разноцветные ручки транзистора. Сквозь писк, треск и шелуху эфира прорываются в летнюю ночь разные зарубежные «голоса». Дед слушает их по принципиальным соображениям. Каждый день он в обязательном порядке читает газеты «Правда», «Известия», смотрит по телевизору программу «Время» и лишь после этого включает транзистор. Дед, как бывший боевой офицер, считает, что надо быть бдительным и хорошо знать, что про нас думает враг. А враг, как известно, не дремлет.

Наслушавшись, он резко отодвигает от себя транзистор и начинает излагать бабушке ход международных событий. Бабушка внимательно слушает, кивает аккуратной седой головой и моет в эмалированном тазике грязную посуду, оставшуюся с вечера, посыпая в воду белые крупинки соды.

К середине июля поспевает клубника. В это время дача посещается без особых напоминаний. В выходные вся семья собирается в Ропше за круглым обеденным столом.

Мы едим нежно-рассыпчатую, пересыпанную тонкими ниточками укропа молодую картошку и, закатывая от блаженства глаза, погружаем ложки в божественную, налитую соком до пузырчатых красненьких верхушек клубнику со сливками.

– Дача держится на стариках, – говорим мы, когда стихает перезвон ложек и шум жевания. – Это никуда не годится. Подумать только – семидесятилетняя бабушка с её сердцем, почками и отложением солей ползает по грядкам! А дедушка, который при его-то радикулите вынужден таскать такие тяжести! – Всем очень стыдно. Все полны праведного негодования. Что у нас, в самом деле, нет сердца? Или мы такие неблагодарные дети и не любим своих стариков?

– Пора в корне изменить ситуацию, – Гошка слезает с велосипеда и приносит пять вёдер колодезной воды. Младшая дочь с мужем-доцентом рвёт сорняки на грядке с морковкой, попутно выдёргивая и тощенькие стебельки самой огородной культуры. Оставшиеся тоже развивают бурную трудовую деятельность. Мой муж перетаскивает бочку с одного конца дома к другому, по дороге он ломает куст красной смородины и топчет плети огурцов, любовно взращиваемых бабушкой.

– Вадик! – всплескивает руками бабушка. – Умоляю! Осторожнее, Вадик!

Отец с дедушкой решают срубить берёзу возле колодца, оставшуюся ещё с тех далёких времён, когда на участке стоял лес, росли грибы, а дед категорически отрицал саму возможность занятий садом и огородом. Берёзу хотят срубить, так как она «пьёт соки» у яблони.

После трёхчасовой возни с пилой, топорами и верёвками ствол неожиданно рушится, едва не задев дедушку и порвав линию электропередач. Дом остаётся без света. Все начинают бегать, как в итальянском кино, отчаянно жестикулируя и давая друг другу советы, как лучше починить провода.

В конце концов, все утихомириваются. Трудовой энтузиазм иссякает, и мы расползаемся в разные концы: кто за газету, кто в гамак, кто на речку, а кто соснуть часок-другой на тёплой, пропитанной солнцем и ароматом цветов веранде. На даче стоит тишина, и лёгкий ветер колышет ситцевые занавески на окнах.

На даче хорошо старикам и детям. Остальным скучно. Позагорав, надышавшись свежим воздухом, пощипав ягод и зелени, мы начинаем украдкой поглядывать на часы. И напрасно дед с бабушкой уговаривают повременить с отъездом, побыть ещё часок-другой здесь, рядом с ними, у всех находятся неотложные дела. Одного ждёт отчёт, другого встреча с нужным человеком, третьего протекающий карбюратор в автомобиле. И все уезжают, оставив на попечение стариков своих маленьких детей.

– Что ж поделаешь, Маша, – вздыхает дед, – у них свои дела… До следующих выходных.

За краем крыши садится огромное, красное солнце и освещает своими косыми, тёплыми лучами фигурки двух стариков. Они стоят рядом, совсем близко друг к другу и долго смотрят на дорогу, где медленно и плавно оседает золотая пыль.

1983

Мама и Тимофей

На самом деле моя мама человек в высшей степени добрый и в высшей степени взбалмошный. Ладить с ней нет просто никакой возможности. Она может дать сто заданий одновременно, затем отменить их, затем снова задать, в конце концов переделать всё самой, а меня отругать за неповиновение. Она может в субботу браниться из-за того, за что похвалит в понедельник. Купить мне новый наряд, а затем, решив, что я недостаточно пылко изъявляю благодарность, засунуть обнову глубоко в шкаф, пообещав не выдать никогда. Словом, моя мама… Это моя мама.

Когда я училась в школе, мы часто ссорились, а когда я поступила в институт, то и вовсе перестали понимать друг друга. Периодически, когда чаша терпения переполнялась, я ретировалась к бабушке с дедушкой. Мудрый дед вёл долгие разговоры с мамой. Коротко суть их сводилась к следующему – дед терпеливо внушал маме старую как мир истину: её дочь уже выросла и являет собой самостоятельную личность, которая при желании в очень скором времени сама может стать матерью.

Последний довод действовал на маму, как красная тряпка на быка. Она немела от негодования, а затем начинала громко хохотать. Для мамы я пожизненно была ребёнком на тонких, как две вермишелины, ногах с луковицами коленок и пышным белым бантом на голове – фотографией из семейного альбома. Но фотография от страницы к странице менялась, становясь то школьницей с толстой косой, то старшеклассницей с короткой по моде стрижкой, то рослой вполне симпатичной студенткой, – и моя мама, даже со своим характером, ничего не могла поделать с этой быстротечностью времени.

Свадебный марш Мендельсона над моей головой прозвучал в маминых ушах ударом грома.

А через год появился Он. Маленький, сморщенный, со старческим малиновым личиком, мягкой продолговатой головёнкой с редкими кустиками пуха и вздутым животом, в центре которого торчал обрубок пупа (до чего же уродливы новорожденные!). Однако отныне он стал воплощением красоты, смысла и содержания жизни в нашем доме. И на него полился нерастраченный источник любви, заботы и нежности.

– Теперь ты для меня не существуешь, – сказала мама, когда я вернулась из роддома. – Теперь у меня есть Он.

– Но почему же… – попытался возразить мой муж. – Это ведь наш ребёнок.

– Не подходи, – холодно отчеканила мама. – Ты не стерилен, от тебя микробы.

Молодой отец растерялся, покрылся красными пятнами, открыл в негодовании рот, чтобы… Но в этот момент из свёртка, положенного на диван, раздалось невнятное покряхтывание, а затем громкий и требовательный крик.

– Ребёнок хочет есть, – мама прижала свёрток к груди.

– Может быть, вы его и покормите? – насмешливо спросил молодой отец. Мама задохнулась от возмущения и передала младенца в мои руки.

Впрочем, история, которую я хочу рассказать, вовсе не о том, и связана с этим пространным вступлением лишь косвенно. Дело в том, что в нашем доме проживало ещё одно живое существо – толстый чёрный кот по прозвищу Тимофей.

Тимофей занимал в мамином сердце место исключительное. Обычно мама приходила с работы, открывала дверь и начиналось: «Ах, ты мой ненаглядный! Мой лапусик! Как же ты весь день без меня? Небось, голодненький… Разве эта бездельница тебя накормит как надо? Ну, ничего – я свежей рыбки принесла, специально для тебя в очереди стояла…» И далее, уже вечером перед телевизором, лаская ненаглядного лапусика на коленях, мама обычно говорила, выразительно глядя в мою сторону: «Он единственный, кто меня не расстраивает!»

На это мне возразить было нечего. Кот имел передо мной два неоспоримых преимущества: во-первых, не умел разговаривать и потому всегда соглашался с тем, что сказала мама, а во-вторых, был всё-таки мужского рода. Хотя сей факт, надо сказать, остался в прошлом…

Мама сама свезла Тимофея в ветлечебницу, так как по молодости лет жгучими мартовскими ночами кот начал уходить из дома. Причём загуливал не на шутку, являясь через несколько суток с вырванными клочьями шерсти и подпухшим зелёным глазом. Мама это очень переживала, подозреваю, что в ней говорило чувство собственничества, так развитое у женщин. Поэтому постыдные загулы решено было прекратить.

Надо честно заметить, что поездка в ветлечебницу произвела неизгладимое впечатление не только на обречённого отныне на безбрачие Тимофея, но и на мою маму. Когда она вернулась, на ней не было лица.

– Он кричал нечеловечьим голосом, – сказала мама и налила себе валерьянки.

После описанных выше событий Тимофей перестал повиноваться низменным животным инстинктам и не обращал внимания на представительниц противоположного пола. Но на улицу продолжал ходить, очевидно, чтобы окончательно не потерять интерес к жизни.

С появлением младенца в доме неколебимые позиции Тимофея зашатались на глазах. О традиционной порции свежей рыбки не могло быть и речи, если младенец высосал на десять грамм молока меньше, чем написано в книге Спока, или, упаси Бог, не обмочил нужного количества пелёнок.

Кот отощал. Канули безвозвратно тёплые вечера у телевизора с нежным воркованием: «Тиша мой ненаглядный. Тиша мой единственный…». Увы, единственным может быть только один. И эту жестокую, но правдивую истину Тимофей очень скоро почувствовал на собственной шкуре.

Кот загрустил и стал чаще ходить на улицу и даже бывать на помойках. Стояла осень. Мокрый и грязный, кот возвращался домой и как-то, воспользовавшись всеобщей неразберихой и хаосом, улёгся спать в детскую кроватку. Наверное, его привлёк острый интерес к счастливому сопернику и молочный запах, обычно идущий от младенцев.

Поднялся сильный крик – младенца обмыли марганцевым раствором, поменяли пелёнки, а кота побили веником по морде. Но этот грустный опыт не произвёл на Тимофея должного впечатления – через два дня его опять обнаружили спящим в кроватке младенца. В этот раз крик и принятые меры были ещё сильнее. Но и в третий раз кот, это чёрное безобразие, вместилище бацилл, микробов и инфекций, которые он вполне мог подхватить, болтаясь по помойкам, улёгся рядом с новорожденным.

Вечером состоялся семейный совет, где было решено отдать Тимофея в хорошие руки. Разумеется, временно, пока не подрастёт маленький, а затем, естественно, взять назад.

Хорошие руки нашлись в образе уборщицы с работы моего мужа. Та любезно согласилась подержать кота, так как в её доме завелись мыши. Тимофея посадили в кожаную большую сумку, закрыли молнией и увезли.

Муж, возвращаясь с работы, регулярно рассказывал маме о состоянии здоровья кота и даже брал с собой кусочки рыбы, чтобы передать их уборщице. Так продолжалось около трёх недель, а потом разразилась буря – кот пропал.

Мама рыдала как сумасшедшая. Никакие доводы, никакие уговоры, просьбы и увещевания не могли остановить этот поток слёз.

Мама упрекала всех – меня, мужа и даже младенца в чудовищном эгоизме, в желании отнять у неё единственное и самое дорогое, к чему она привязана, лишить её опоры в жизни. Она обвиняла нас в заранее продуманном и тщательно подготовленном заговоре, в отсутствии любви к животным, в нежелании считаться с чьими-либо интересами, кроме своих, в негуманности и, наконец, в желании сжить её с собственной квартиры вслед за котом.

В доме пахло валерьянкой и валидолом. Ребёнок лежал в мокрых пелёнках, кровати не стелились, в раковине копилась грязная посуда.

Муж, не выдержав нервных нагрузок, взял отгул и ушёл на поиски кота.

А мама всё плакала и плакала.

Посовещавшись, мы решили пойти на хитрость: муж принёс маленького чёрного котёнка. Однако операция «замена» с грохотом провалилась, вызвав лишь новый приступ рыданий, а муж вместе с котёнком был выставлен за порог.

В квартире царило военное положение. Для успокоения мамы срочно были вызваны дед и подруга юности.

А мама всё плакала и плакала. Правда, уже потише…

На седьмые сутки, когда уговоры деда и воспоминания подруги юности начали потихоньку оказывать своё воздействие, муж вернулся с работы в неурочное время.

– Тимофей нашёлся! – провозгласил он срывающимся от счастья голосом. – К уборщице пришёл.

И тут моя мама поразила всех, произнеся фразу почти классическую:

– Нет уж, потерялся так потерялся… – сказала она и обвела нас непреклонным взглядом… Воистину, неисповедимы женские характеры.

1983

Гонщик серебряной мечты

(тетрадь неотправленных писем)

Письмо первое

– Женщину надо покорить и бросить, – сказал Олег. – Гусарский принцип!

– Отстань ты со своими принципами, – вскипела Ленка. – Человеку и без тебя тошно.

Я сидела на диване в Ленкиной комнате. Комнате, в которой я в первый раз увидела тебя, и плакала. Ленка, пригорюнившись, сидела рядом, как печальная нахохлившаяся ворона.

– Любовь надо переживать, как болезнь, – сказала Ленка. – Начало, расцвет, кризис и выздоровление…

У меня сейчас расцвет. Я постоянно думаю о тебе – утром, днём, вечером, на работе, дома. В толпе я ищу твои черты, твою походку, твой взгляд. Мне всё напоминает о тебе.

Я решила писать тебе письма и не отправлять их. Со словами уходит смута и печаль, как будто бумага их впитывает вместе с чернилами. А потом, так я могу разговаривать с тобой.

У меня сейчас острый период болезни. И странное дело – мне совсем не хочется выздоравливать.

Письмо второе

Сегодня яркий и солнечный зимний день. Я вышла в магазин за продуктами и пока шагала по искрящейся зимней дороге, мимо проехали зелёные «Жигули». Я встала, как вкопанная. Сердце оборвалось и застучало где-то внизу в районе коленок или пяток. Я закрыла глаза и вспомнила.

…Машина неслась по ослепительно-сверкающему, высвечивающему миллионами зеркалец зимнему шоссе. И казалось, что мы не едем, а летим в этом ясно-прозрачном морозном воздухе холодного, солнечного, декабрьского дня. Потом мы свернули с шоссе, и дорога начала петлять и выгибаться, резко спускаясь вниз или, напротив, дыбясь, как спина разъярённой кошки. Автомобиль прыгал со склона на склон легко, как игрушечный, я тихо ойкала и прижималась к твоему плечу.

– Не бойся, – сказал ты, не отрывая взгляда от ветрового стекла. – Всё же едешь с бывшим гонщиком.

Есть виды спорта, которые формируют человека. В них не бывает случайных людей. Они диктуют образ жизни, круг общения, мышление, черты характера… Они забирают человека целиком. Таков альпинизм. И альпинисты – это целая каста, особая порода людей, исповедующих религию гор. Для них наша обычная жизнь – пища для диетчиков.

Автогонщики – тоже каста. Стремиться на автодром, разбившись в нескольких авариях, ещё помня гипсы и бинты, как будто вся жизнь сузилась до кольца баранки, уперлась в гоночные круги, как будто без скорости и её ощущения пьяняще-шального и нет больше радостей… В автогонках нужен характер! И какой – железобетона. Случайно видела фотографию – ты за рулём в гоночном шлеме. Человек из касты, гонщик серебряной мечты…

Если и стоит любить мужчину, так за мужественность. И этот железобетон в характере, перед которым только склониться, повинуясь безропотно, беспрекословно, глаз поднять не смея… Как надоело руководить и вести, быть независимой, образованной, самостоятельной, насмешливой, высокооплачиваемой, наконец! Когда в самой природе заложено – за мужем (мужчину в древности мужем называли), как за каменной стеной. Он – господин, повелитель, за ним не обидят, не уведут, за ним спрятаться можно от всех напастей, бед, огорчений… Он мужчина и он решает! Где такие сейчас?

Ленка сказала:

– Перевелись, вымерли.

А мне повезло – я тебя встретила…

Письмо третье

Давай всё вспомним… Как познакомились, друг на друга посмотрели, чужие ещё совсем, незнакомые, разные. Я всё вспоминаю, кто на кого первый внимание обратил. У Ленки компания собиралась. И я тут случайно. Весёлая, радостная, победительница – как же, завтра на поезд и в путешествие! И какое – позавидуешь. А здесь, это так: проездом.

Ленка у меня на свадьбе свидетельницей была. А потом Олег приехал и увёз Ленку в Москву. В Ленинграде много подруг осталось, жили, учились вместе, работаем, а Ленки всё равно не хватает. Её место рядом со мной пусто. Была бы Ленка… Хожу ей звонить, когда совсем невмоготу. Автомат съедает горсть пятнадцатикопеечных кругляшек, а я выхожу из душной кабины с ощущением, что недоговорила самое главное.

– Ты, главное, перетерпи, – говорит Ленка. – Это сейчас трудно, а потом пройдёт.

– Пройдёт… – соглашаюсь я.

И опять вспоминаю:

Ты ведь с первого взгляда совсем обыкновенный. Не красавец там какой-нибудь с печатью романтического героя, не бабник со связкой ключиков к каждому женскому сердцу.

– Бабник – это ведь необъяснимое, а потому и манящее такое, – Ленка как-то сказала, ещё в юности, когда я зелёная была, как горох. А она всегда старше казалась, не по возрасту, по зрелости внутренней.

Так вот, я – победительница в тот вечер, а на тебя – обыкновенного, в основном в этой шумной компании молчавшего, внимание всё же сразу обратила. Не сразу поняла почему, а обратила.

Хохотали заливисто, от души над Мишкиными анекдотами, индейку ели, а кости, как на древнем пиру, в большой глиняный горшок бросали – Ленка с Олегом из Средней Азии привезли, а потом (Мишка, что ли, начал?) принялись из игрушечного пистолетика стрелять по мишени. У моего соседа дома тоже такой пистолетик есть, резиновой присоской стреляющий. Дома я бы в жизни в руки его не взяла. А здесь, как с забором у Тома Сойера, гудящая, азартная очередь выстроилась – все стрелять хотят.

Я два раза промазала, а затем ты подошёл. Встал рядом, вытянул мою руку с пистолетиком, прицелился – курок нажал.

– Десятка! – завопил Мишка.

– Ещё один выстрел! Только без помощи, так нечестно…

Ты мою руку отпустил, и я промазала.

Письмо четвёртое

Я тебе объяснить попыталась, ты недослушал, отмахнулся. Глупостями женскими посчитал, придумками. А я знаю.

– Я верю в то, что вижу, – ты сказал.

– А я верю в то, что чувствую, – я ответила.

– Да разве можно чувствам верить? – ты продолжил. – Они сиюминутны. Пых! И нет, горстка пепла осталась…

Завидую – ты живёшь действием, поступком, они всему у тебя мерило. А я чувством – типичная женщина…

– Так вот, ты недослушал. Я вокруг каждого человека биополе чувствую. Ощущаю мгновенно, всей кожей. Могу даже не разговаривать, в лицо не заглядывать – просто подойти и постоять рядом, и уже знать: нравится, не нравится, могу ли с ним общаться, дружить. У иных биополе слабенькое, чуть-чуть. С ними мне просто, но неинтересно. У других, как у меня – среднее, это мои друзья. И редко-редко, как у тебя, не биополе, а излучение настоящее. Магнит – а я гвоздик маленький, в его силовое поле попавший…

Сидели за столиком в гриль-баре. Роскошном, со вкусом отделанном, где свой контингент, куда просто так, с улицы, и не попасть вечером. Где в интерьере как бы растворяешься – всё глаз завораживает, радует, и музыка тихая, обволакивающая. В стены аквариумы вмурованы – разноцветные мирки: плавно изгибаются изумрудные водоросли, золотые рыбки, выпучив глаза, разевают рты, будто сказать что-то хотят.

Мы на машине подъехали – в этот бар зашли, гардеробщик пальто уважительно снял, метрдотель за столик провёл, плечом повела, волосы по плечам рассыпала – королева! И вдруг здесь, в полумраке, средь музыки плавно-томительной, со мной что-то странное произошло: как будто волна накатила и закрыла с ног до головы, внутри струна натянулась и задрожала тонко, пронзительно. Не могла ни есть, ни говорить, ни глаз поднять… И это до головокружения, до боли, к обмороку близкое состояние счастья и несчастья одновременно, в одном миге слитого, как будто внутри тебя два маятника и оба на пиковых отметинах.

Ты (о, умница!) всё понял, посмотрел внимательно, тарелку отодвинул и замолчал.

Ни до, ни после, никогда – так не ощущала пронзительно глубокую цену молчанья…

В стене из аквариума рыбка на нас смотрела, медленно шевелила ярко-розовыми плавниками, беззвучно рот разевала… Сказать что-то хотела?

Письмо пятое

Попробую объяснить – это как в фантастическом фильме, где космонавты попадают в зону особого излучения и начинают совершать поступки, им не свойственные.

Опять тот вечер знакомства нашего вспомнила. Как вывалились всей гурьбой из Ленкиной комнаты на улицу – решили к Лёле (что ещё за Лёля такая!) ехать на день рождения. Такси Мишка с Олегом ловили. Свистели, беспорядочно руками махали – машины мимо неслись, даже не притормаживая.

– Да что ж это такое! – Мишка сказал, нижнюю толстую губу оттопырив, шапка набок съехала, шарф из пальто выбился…

Милый, смешной Мишка, весельчак, недотёпа.

– Я попробую, – ты сказал. Руку поднял, и остановилось такси.

Полкомпании втиснулось, уехало.

– А мы пешком пойдём! – Ленка предложила. – Тут недалеко вовсе.

Через полчаса, возбуждённые, румяные от мороза, в гости ввалились. Там дым коромыслом! Шум, музыка, танцы, на столе бутылки початые. А мне чего-то неуютно стало, чужая компания… Отошла в сторонку. Ты глаза вопросительно поднял и опустил. Подошёл, решил что-то про себя важное и подошёл. Танцевали долго, томительно, на диван сели:

– Пойдём, – сказал. Как о чём-то решённом, обговоренном давно. Не спросил, не приказал, не попросил смиренно, а просто:

– Пойдём.

Как будто иначе и быть не может.

А иначе и не могло. Шагнула, дверей не замечая, вокруг ничего не видя за ним, за ним, за ним! Безропотно, не удивлённо, бесповоротно, куда – не спрашивая.

В коридоре вешалка сломалась – груда пальто на полу лежала. В куче нашли свои, отыскали, отрыли, вернее, шапки и шарфы, к дверям двинулись.

– Вы куда? – Олег, после танцев распаренный, немножко пьяный, из комнаты в коридор высунулся.

– Ко мне, – сказал. Спокойно так ответил, тут, мол, и удивляться нечего, и скрывать.

Это потом думала лихорадочно, на верхней, жёсткой полке вагона ворочаясь. Как это? Почему? С какой такой стати? Я – за чужим мужчиной, в первый же вечер, дверей не видя, без слов, без сомнений, без упрёка себе?! И там в черноте ночи, в пустоте и незнакомости чужой квартиры – его дома – руки протянула и задохнулась от его близости, смятенности и острой, как боль, нежности своей…

Письмо шестое

Старый город ошеломил. Зазубренной, утончённой высотой шпилей, средневековыми замками, будто с картин сошедшими, улочками узкими, на старый Таллин похожими.

У нас конец ноября – зима. Снег, мороз, пушистые шапки, шубы, а здесь будто стрелки часов назад передвинули – сентябрь ленинградский. Ясный, спокойный, золотисто-величавый. Сухие листья под ногами шуршат, воздух тёпл и прозрачен, в садах на деревьях яблоки поздних сортов не сняты… Все тёплые вещи в гостинице на дне чемодана, а мы в плащах нараспашку и в туфельках…

Гуляли до одури, до темноты, до свинцовой усталости в ногах, когда, кажется, уже и шага не сделать, до гостиницы не доползти. Всё вобрать в себя хотелось, запечатлеть в памяти. Фотоаппаратами щёлкали непрерывно, модные джемперы покупали, так что в конце поездки вся группа как близняшки выглядела. Восхищались красотами, ели нежные, в высокие бокалы уложенные взбитые сливки. Вечерами дули пиво в знаменитых пивнушках Гашека и Флека. Танцевали в полумраке баров – отдыхали.

Хорошо было? Очень.

А я всё думала: «Как странно, так хорошо здесь… А тебя нет».

Тогда зачем?

Письмо седьмое

А потом вроде как и забылось. Отошло. Вернее, свернулось что-то внутри, как росточек в зёрнышке, часа своего ждало.

Когда опять встретились – ты больше волновался. Торопился, машину на светофоры гнал, опоздать боялся. Подошёл ко мне незаметно:

– Девушка, вы не меня ждёте?

– Кого ж ещё?

Дверцу открыл галантно, сели, друг на друга посмотрели с радостью, удивлением, с места тронулись – вперёд! Перекрёстки, огни, рекламы разноцветные – центр Москвы.

– Я случайно в твои планы не ворвалась, не очень их нарушила?

– Ворвалась, нарушила, – и посмотрел с улыбкой.

И ты ворвался. Всё во мне перепутал, как порыв ветра листки бумажные со стола – поди собери. Два дня провела – всю жизнь помнить буду. Мои дни! Стану старенькой, сгорбленной, кожа, как пергамент, а вспомню. То шоссе снежное, сверкающее от солнца. То ощущение удивительное близости, какое тогда только и бывает, когда двое молоды, влюблены, беспечны и ночь позади – долгая, полная прикосновений, шёпота, поцелуев томительных, страстных, нежных… Да за одно такое!..

Какое утро было прекрасное! Распахнутое, морозное. Вокруг снежные поля и шоссе пустое, но такая наполненность, радость такая, не нужен никто, одни на всём белом свете.

Чтоб так вот – сразу всё – редко бывает. Может, и никогда. Это – как подарок судьбы, который принимать надо с благодарностью и не просить продолжения, продления его.

«В одну и ту же реку нельзя войти дважды…»

Оборвалось резко.

– Отношения «мужчина и женщина» всегда игра. С правилами довольно жёсткими. Я правило нарушила, и не так всё стало – в минуту! Как будто свет выключили, как будто ехали, неслись и – стоп! О, болтливость женская, глупая, когда язык длинен, а ум… Чего теперь! Не в кинофильме французском, где двое под пронзительную музыку едут, любят, разговаривают. Там в любой момент остановить можно по желанию, плёнку назад открутить, кадр вырезать. Не остановишь, не открутишь – всё моё…

Думаю, ты тогда действительно не смог вернуться, за мной заехать или не захотел просто? Ждала, сидя у Ленки на диване. Ленка с Олегом в гости ушли – званы были на вечер. Я осталась.

Из окна холодом дуло, телефон молчал, в комнате половицы ссохшиеся скрипели.

Оцепенела от ожидания. Съёжилась, замерла – вся в ожидание превратилась. Как в далёком детстве, сидя комочком, на корточках под столом, в чужом доме, где на несколько часов оставили, маму ждала и дышать боялась, двигаться, чтоб не нашли, не вытащили.

И не знала, что так ждать могу! Будильник время показывал, не медлил, не жалел, жестяным нутром минуты считая…

Выпрямилась, с дивана вскочила, покидала вещи в сумку. В лифте ехала – надежда была, на мороз вышла, надежду ветер унёс. Холодно на улице, пусто.

А день назад розы цвели, трава зеленела, птицы пели… Пусто внутри, холодно, ровно – снежная целина… А по ней ветер.

* * *

Здравствуй, милая Машенька!

Очень волнуюсь за тебя. В последний раз ты звонила и была очень грустна. Надеюсь, что жизнь постепенно входит в колею. Как здоровье твоих близких? Как дела на работе? Если всё в порядке, то остальное это так – на уровне субъективных ощущений. Подумай, и увидишь, что я права. И вообще, прошло достаточно времени, чтобы образ твоего «гонщика серебряной мечты» начал постепенно бледнеть. Да и вся история, развернувшаяся на моих глазах, как хорошая мелодрама, терять для тебя свою остроту. (О нём речи нет. Это разговор особый и долгий.)

Кстати, сейчас он в отпуске и катается на горных лыжах по снежным вершинам Приэльбрусья. Как понимаешь, он там не скучает. Тем более что сейчас сезон, время зимних студенческих каникул, и на турбазе полно симпатичных модненьких студенток.

Этого у него не отнимешь – умеет жить!

Не то что ты.

А вообще, немедленно мне позвони – я за тебя очень волнуюсь. Ты ведь у меня дурочка и можешь наделать глупостей.

Жду звонка.

Целую.

Лена.

* * *

Здравствуй, Ленка!

У меня всё нормально. Дома все здоровы и отношения у нас хорошие. И на работе всё в порядке – так что зря за меня волнуешься.

Я, кажется, выздоравливаю. И уже реже вспоминаю Москву.

На днях была на творческом вечере любимой писательницы. Она сказала:

– Душа тоже болеет, как и плоть. Например, любовь можно сравнить с корью. Та же клиническая картина.

Пришла домой и залезла в медицинский справочник.

Корью болеют так: сначала появляется небольшая температура, кашель и насморк, и потому её легко спутать с другим заболеванием, например, простудой. Потом появляется сыпь, первый день на лице, второй день на туловище и третий – на руках и ногах.

Ты весь покрыт сыпью, у тебя высокая температура и светобоязнь. Это острый период. Затем сыпь начинает исчезать в том же порядке, что и появилась – руки, ноги, туловище, лицо. Остаётся кожная пигментация. Она проходит, постепенно.

Правда, иногда корь даёт осложнения – воспаление лёгких, менингит. Судя по всему, меня Бог миловал. Осталась только кожная пигментация. И она будет бледнеть, пока не исчезнет совсем. Но до этого ещё далеко…

Целую.

Пиши мне.

Маша.

* * *

Машка, привет!

Наконец-то, чувствую в твоём голосе трезвые нотки, а в голове здравые мысли. А то всё представляешься мне с тощей шеей, покрытой пупырышками, сидишь и слёзы льёшь на моём диване. Было ли о чём? Да в наши с тобой годы…

Согласись, двадцать шесть пусть и не зрелость женская, но взрослость-то уж точно, по крайней мере не восемнадцать, когда влюблённость, как конец света, и ходишь, будто с тебя кожу содрали и забыли приклеить.

Нарочно утрирую, чтоб поняла всё, что сказать хочу.

Да пойми же – ты выдумала его! Давай отбросим эмоции и поговорим, как две современные, лишённые предрассудков наших бабушек, взрослые женщины.

Посмотри на всё это его глазами.

Для него это и не история вовсе, а так… приключение. Довольно приятное, милое, лёгкое, каких пересчитать и пальцев не хватит. Он уже привык к лёгким победам. Молод, свободен, при деньгах, квартира, машина… Супермен!

Джентльменский набор, все атрибуты, и держаться умеет, неглуп, не развязен, немногословен… Одни «за». Конечно, девицы на шею вешаться будут. Обидно, что и ты в их число попала.

Ну ладно, хватило бы тебе ума отнестись к этому на равных, как к приключению, я б только одобрила. В конце концов, от быта, от повторяемости, уравновешенности серых будней и в самом деле захочется кровь оживить. Утром просыпаешься и ничего не ждёшь… А так хочется праздника!

Он для праздника вариант прекрасный. Но для недолгого праздника, необременительного… Как один умный человек сказал: «Современные поклонники при намёке на малейшую ответственность фантомами становятся, невидимками». Понимала б это – всё было бы по-другому.

И ещё.

Всё-таки, Машка, мы сами свою жизнь делаем. Вот, например, твой милый гонщик, знаешь, тебя ещё чем притянул? Он сам своей судьбы хозяин. Не случай, не настроение, не каприз мимолетный, а он сам. Настойчив, азартен, работоспособен. На фоне нынешних робких, неуверенных, слабых, конечно, принц, завоеватель.

А почему тебе со всеми твоими данными хозяйкой жизни не быть? Характера не хватает?! Так ведь и ему в тебе характер нужен. А он его не увидел. Беспомощность, растерянность, влюблённость, все эти добродетели прошлого века увидел. А силу и характер нет. Ты подчинилась быстро, покорилась. Протяни руку и возьмёшь. А где борьба, страсти, препятствия? Мужчина – существо азартное, ему за женщину надо когти рвать, на шпагах сражаться, по карнизу ходить. А ты? Раскисла, рассиропилась, нюни распустила…

Вот и пожинай плоды.

И тебя по-прежнему очень люблю.

Твоя Лена.

* * *

Леночка, здравствуй!

Получила твою проповедь, как ушат холодной воды на мою воспалённую голову.

Ты зря на себя такой расчётливо-рациональный вид напускаешь. Всё равно я тебя другую знаю и помню. И давай не отказываться от того лучшего, что в нас есть. Впечатлительности, эмоциональности женской, нерасчётливости. Тяжелее так? Конечно. Но ведь без этого мы не мы, а другие.

Отнимая у человека иллюзии, надо думать, что дашь ему взамен… От своих иллюзий не хочу отказываться. Одну вещь скажу, которая в тебе недоумение вызовет:

Не хочу сейчас знать, какой он на самом деле. Он во мне. И пусть выдумала, не это важно. Важно, что он дал, а значит, не нарушил, не отнял словом неосторожным, взглядом или поступком эту возможность выдумать. А ты мне: «А этот Бог такой ничтожный идол!..» Не хочу знать! Любовь – она не снаружи – она внутри, скапливается внутри потребность и прорывается…

Сидели недавно у Лариски на дне рождения. Лариску жалели: хорошая, мол, женщина, умная, красивая, добрая, Игнатия (мужа своего) как любит! Всё для него, своей жизни нет. А он денег не приносит, выпить не дурак, за любой юбкой волочится.

Вздыхали, примеры приводили, Лариску жалели, пока одна из нас, самая умная, не сказала:

«И чего Лариску жалеть? Она любит… Жалеть нас надо».

Мы все разом рты закрыли, грустные стали. Что говорить? Женщина любить должна. Без любви она и не женщина вовсе, очаг без огня, цветок без запаха, день без солнца… Мы все только вид делаем, что наукой занимаемся, искусством, деятельностью всякой – на самом деле любви ждём. А всё остальное – от её отсутствия.

Можешь меня ругать сколько угодно. Дурой называть, ископаемым доисторическим… Не стать мне жёсткой, расчётливой, как бы ни старалась. Может, и слава Богу?..

Целую.

Маша.

* * *

Машенька, здравствуй!

В твоей дурости твоё счастье. Не слушаешь меня, оставайся такой, как есть. Как будешь проводить лето? Я собираюсь ехать в Пицунду, обещали достать путёвку в пансионат. Олегу отпуск не дают, так что буду одна.

Кстати, твой гонщик, по-моему, не прочь ухлестнуть за мной… И тоже собирается в Пицунду.

Ты мне пока не пиши, я устроюсь в пансионате и сообщу адрес. Думаю, что уеду со дня на день.

Целую. Лена


Р. S. Я надеюсь, у тебя хватит благоразумия не воспринимать всё близко к сердцу?

* * *

Привет, Машуня!

Отдых идёт полным ходом. Солнце, море, кипарисы, ананасы… Шучу. Я загорела, хорошо выгляжу и в отличном настроении. Последнему в немалой степени способствует и наш общий знакомый. Он тоже здесь. Приехал на машине вместе с друзьями. У нас получилась неплохая компашка.

Пожалуй, Машенька, я начинаю тебя понимать – этот гонщик и в самом деле очень и очень… Была б, как говорится, помоложе, такая, как раньше, так влюбилась бы… Он просто чудо! Первоклассный экземпляр мужской породы.

Надеюсь, ты на меня не в обиде. Для тебя всё равно это дело прошлое. Я с ним как-то о тебе говорила. Он плечами пожал, сказал, что ты мила, но со странностями.

В меня он, по-моему, влюблён по уши.

Увидимся, расскажу всё подробнее. Пока!

Целую. Лена.


«… И там, в черноте ночи, в пустоте и незнакомости чужой квартиры, его дома – руки протянула и задохнулась, от его близости, смятенности и острой, как боль, нежности своей…»

Ленинград

1984

Французские духи

– Я номер его телефона из записной книжки вычеркнула, – говорит Люська, – чтоб ни цифирьки…

– Из себя надо вычеркнуть.

– Из себя… – соглашается Люська. – По живому.

«Прибежала тут коза, растопырила глаза», – поёт Оленька. Она прыгает на одной ноге и смеётся.

– Во-во, и я глаза растопырила, вот и осталась у разбитого корыта, – говорит Люська.

Она моет посуду, склонившись над раковиной. Волосы её растрепались и свешиваются на лоб тёмными, некрасивыми сосульками.

– У разбитой раковины, – усмехается Рита.

– Никак водопроводчика не соберусь вызвать, – машет рукой Люська.

– Мужика в доме нет – одно слово.

– А у меня есть, а все равно всё обваливается!

– Дуры мы с тобой, дуры… – глаза у Люськи печальные, глубокие. – Ума нет – в аптеке не купишь.

На дворе вечер. За окнами темно и холодно. Фонари светятся тусклыми, жёлтыми пятнышками, создают иллюзию тепла и света. Стоит та пора поздней и слякотной осени, один вид которой порождает глухую тоску и безнадёжность.

Женщины недавно вернулись с работы. Покормили детей ужином, наскоро приготовленным из полуфабрикатов, купленных в обеденный перерыв. Теперь отдыхают, пьют чай из красных в белый горох блюдечек и судачат.

– Ларку недавно видела. Выглядит! – Люська закатывает глаза, что означает высшую степень восхищения. – У неё одних французских духов дома пять банок. И все разные. – Лицо у Люськи от горячего чая раскраснелось и блестит.

– И что в Ларке? Тряпки дорогие сними – ни кожи, ни рожи. А вот ведь…

– Ларка умная, – говорит Рита.

– Да не умная она, а практичная!

– Для женщины, считай, это одно и то же.

– Французских духов хочется! – Люся аккуратно расставляет чашки на полке. – Ужас как! Мои старые уже давно кончились.

– А мои и не начинались.

– А хочется…

В прихожей низким, простуженным голосом звонит телефон. Рита берёт трубку.

– Ритуль, – говорит Медведев. – Мы тут с Архангельским у прибора засиделись. Сейчас выезжаю.

Рита молчит.

– Ну что опять? – с досадой спрашивает Медведев.

– Ничего, – говорит Рита. – Оленька сильно кашляет, весь вечер бухала, а я её завтра в садик поведу.

– Возьми больничный, – сердится Медведев.

– А жить на что?

– Я у Архангельского десятку займу. До получки.

– Займи, – вяло говорит Рита и кладёт трубку.

Она возвращается на кухню.

– Твой? – поджимает губы Люська. – Он скоро с прибором на работе и спать будет. Что ты с ним видишь?

– Наверно, ничего, – говорит Рита.

Вид у неё усталый и подавленный.

– А Ларка, – продолжает Люська, – в кожаном пальто. Сапожки замшевые на шпильках. Английские, что ли?

Сама вся ухоженная – волосок к волоску. И французскими духами пахнет. Прямо облако вокруг неё.

Рита сидит на тонконогой табуретке, широко расставив ноги в стоптанных войлочных шлёпанцах, и медленно слизывает варенье с ложки.

– Ты на себя в зеркало посмотри. Мымра вылитая! Когда в парикмахерской последний раз была?

– Давно, – признаётся Рита.

– Давно… – передразнивает Ритину интонацию Люська. – А годы-то тю-тю! Прощай, молодость! Морщинки, килограммы лишние. Скоро никому не нужны будем. Если только внукам.

Рита улыбается невольно.

– Давай в театр сходим, – предлагает Люська, – И то развлечение.

– А дети?

– С детьми пусть Медведев посидит. Не развалится.

– Не развалится, – соглашается Рита. – Только давай лучше маму попросим.

– Кого ж ещё просить, как не маму… – женщины вздыхают глубоко и сидят некоторое время задумавшись, молча.

– Не понимаю я тебя, – говорит Лара. – Он же непрактичный такой, неприспособленный, недотёпа. Ничего в жизни не добьётся.

– Я люблю его, Лара.

– Замуж по любви только в романах выходят.

– А как надо? По расчёту?

– По уму.

– По уму – это за Николаева? Деньги, карьера, квартира трёхкомнатная.

– А что в этом плохого? Надёжный тыл. Другая бы на твоём месте ни минуты не думала.

– А я и не думаю.

– Это и видно!

– Мам, ты одолжишь мне денег? Оленьке пальто зимнее мало, новое покупать надо, – Рита старается смотреть в сторону.

– Одолжу.

– Мам, ты не думай… Мы подзаработаем – отдадим. Юра прибор закончит, ему премию должны дать. И у меня тринадцатая скоро… Потом отдадим.

– А жить сейчас надо, дочка. Я не вечная. Муж он у тебя или кто? Почему не можешь заставить его зарабатывать на семью?

– Мама! Я прошу тебя!

Мать медленно идёт к тумбочке, где хранится постельное бельё, тяжело, с кряхтеньем нагибается, достаёт деньги.

– На. Пальто купите хорошее. Дорогое. Чтоб не хуже других была. Себе тоже что-нибудь купи. Здесь хватит.

Рита прижимается к материнской щеке. Молчит.

– Ты у меня такая красавица. Такие женихи у тебя были!

– Были да сплыли.

– И что бы ты без меня делала? – вздыхает мать. Оленька спит, дышит глубоко, ровно. Рита прислушивается – не закашляется ли? Но Оленька спит спокойно. У Риты теплеет на душе. Может и ничего, может обойдётся. Молока горячего с мёдом попили, ноги в горчице погрели – отойдёт простуда.

Она подходит к зеркалу, смотрится в его бесстрастную, серую глубину. Права Люська – морщинки, килограммы лишние. Годы идут. И сегодня она – уже не та Рита, красавица с ямочками на щеках, ослепительной белозубой улыбкой, королева студенческих балов. Сегодня королева Ларка. У той всё было рассчитано, выверено… Ещё в институте. Та твёрдо знала, что нужно для успеха, для благополучия, и не прогадала.

А она? Почему её жизнь – это вечная тревога за непрактичного, неприспособленного Медведева, частые болезни дочки, постоянная нехватка денег – вся эта хроническая озабоченность и усталость? Неужели она, Рита, недостойна лучшего?! Лучшей судьбы, жизни без тяжёлых забот, с модными нарядами… А как хочется быть красивой! Такси, вместо переполненного в час пик общественного транспорта, французских духов, наконец! Ведь всё это могло быть… И контрамарки на премьеры, и путешествия на Золотые Пески, а не в вологодскую пустеющую деревеньку, где живёт в избе-развалюхе старая тётка Медведева.

Могло… Если бы не Медведев.

Стрелка будильника пугливо замирает на без четверти одиннадцать. Щёлкает «собачка» замка, и на пороге при тусклом свете лампочки возникает длинная фигура Медведева. Он начинает стягивать пальто.

– Замёрз, – говорит Медведев и трёт озябшими ладонями впалые щёки. – И голодный как собака. Покормишь?

Рита молчит и смотрит на мужа, и на мгновение его усталое и бледное лицо рождает в ней привычное чувство жалости и заботы, но она с усилием гонит его и заставляет себя вспомнить всё то обидное и злое, что она только что думала и что с такой силой владело ею.

– Десятку взял? – осведомляется она сухим и холодным тоном.

– Взял, – немного испуганно глядя на неё, говорит Медведев.

– Давай, – Рита демонстративно засовывает хрустящую бумажку к себе в сумочку. Медведев, ссутулив плечи и зябко поёживаясь, идёт на кухню.

– И вот ещё что, – говорит Рита, в упор глядя на мужа, низко склонившегося над тарелкой. – Те деньги, что тебе на костюм отложили, придётся израсходовать. Ещё годик в старом походишь, ничего не случится.

Медведев отодвигает в сторону пустую тарелку и пожимает плечами.

– Как скажешь, Ритуль… Ты в доме хозяйка.

– Я хозяйка! Я хозяйка! – срывающимся на крик голосом начинает Рита. – А почему ты не хозяин? Повесил всё на меня, от всего отгородился и доволен! Очень удобно, – она тяжело дышит. – Кто везёт, на того и грузят! Ты скоро со своим прибором и спать будешь! Хоть бы деньги за это платили. Я тут бьюсь, как рыба об лёд, а ты…

Злые слёзы закипают у неё в глазах.

– Тише, Рита! Оленьку разбудишь!

– Плевать ты хотел на Оленьку! Ты её только спящую и видишь. Когда ты с ней гулял последний раз? Она скоро забудет, как отец родной выглядит!

– Рита!

– Двадцать восемь лет Рита!

– Ну, не могу я сейчас Архангельского бросить! Мы же с тобой говорили…

– Тебе Архангельский с его проклятым прибором жены дороже! Он же тобой, дураком, пользуется, твоими идеями. Когда тебе, наконец, зарплату прибавят?

– Рита, перестань!

Медведев встаёт, уходит из кухни и запирается в своей комнате.

– Ты только и можешь – уйти и запереться! – кричит ему вслед Рита. – Это проще всего. Гораздо труднее зарабатывать и заботиться о семье!

Раздражённая, с красными пятнами на щеках, она садится на диван. Жгучая, острая обида на мужа горит в ней. И в самом деле, права Люська, что она с ним видит? Заботы, кастрюли и безденежье. Чем она хуже Ларки? У Ларки духи французские! А у неё что? Кухня, стирка да едкие растворы, с которыми на работе возится изо дня в день по восемь часов.

Ну, ничего. Медведев как-нибудь без нового костюма обойдётся. Много он думает о семье последнее время? Много заботится о жене и дочке? А французские духи она купит. Имеет право!

Рита выходит на лестничную площадку и стучится в соседнюю дверь. Люська высовывается в халате, тёплая и растрёпанная.

– Чего? – не понимает она. – Случилось что? У Ольги температура?

– Люсь, давай французских духов купим…

Люськины глаза делаются круглыми от испуга.

– С ума сошла, что ли?

– А хотя бы и так. Давай сложимся и купим.

Люська оторопело молчит.

– Напополам не так дорого будет, – торопливо объясняет Рита. – Всего по двадцатке. Сама же говорила, старые кончились…

– А пользоваться как? – ориентируется в ситуации Люська.

– В разные флаконы разольём.

– Это ты здорово придумала! – восхищённо крутит головой Люська.

– Завтра купим.

Рита с Люськой торжественно выходят из универмага. В Люськином кармане лежит бесценный груз – маленький серебристый флакон.

– Мамочка, а ты мне понюхать дашь? – вертится под ногами Оленька.

Она морщит кнопку носа, предвкушая удовольствие.

Рита с Люськой смеются. Настроение у них приподнятое. У них праздник – они купили вещицу, о которой мечтает каждая женщина, которая, как им кажется, приближает их к той жизни, которой у них нет, в которой всё легко и красиво, которой живет Ларка.

Флакон вынут из бархатного ложа коробки и водружён на стол.

– А как делить будем? Флакон кому? – деловито осведомляется Люська.

Рита минуту колеблется. Ей тоже хочется иметь блестящую, витую бутылочку.

– Давай жребий бросим.

Люська берёт два криво оторванных клочка бумаги и торопливо пишет на них огрызком карандаша: «флакон» и, на секунду задумавшись, «фига». Бумажки помещаются в старую фетровую шляпу. Рита запускает руку первая.

– Фи-га, – читает она по слогам и морщит в досаде губы. – Всегда так! Видно, мне на роду написано…

Люська радостно хлопает в ладоши, хохочет и хватает флакон. Рита смотрит на неё и тоже смеётся.

Люська достаёт из шкафа склянку из-под старых духов и пытается перелить в неё голубоватую жидкость.

– Не льётся чего-то, – озабоченно говорит Люська. – Дырочка маленькая.

Рита берёт у неё из рук бутылочку и начинает трясти ею над другим флаконом. Однако склянка устроена таким хитрым образом, что выдаёт лишь микроскопические порции заключённой в ней влаги.

– Сразу видно, что французские, – с уважением говорит Люська.

– Так мы всю ночь переливать будем, – покраснев от натуги, выдыхает Рита.

– Вот так дела! – Люська хлопает себя по лбу, приносит из кухни табуретку и, взобравшись на неё, начинает рыться в куче хлама на антресолях. Через некоторое время оттуда извлекается маленькая коробка со шприцем.

– От тех времён осталось, когда я в больнице работала, – говорит Люська.

Игла точно входит в отверстие флакона.

– Ну вот, – причмокивает пухлыми губами Люська. – 17 миллиграммов. Фифти-фифти… – Рита радостно смеётся, запрокинув голову.

– Давай музыку включим! – предлагает Люська. – И потанцуем!

– Там-пам-пам! Трам-пам-пам! – ревёт магнитофон. Рита с Люськой танцуют и подпевают в такт.

– А чего, – запыхавшись, говорит Люська. – Мы теперь платье новое наденем, надушимся, да на каблуках! Да причёсочку! Упадут все!

– Точно! – Рита размахивает руками в такт музыке.

– Мы же с тобой молодые, – кричит в ухо Рите Люська.

– И красивые! Французскими духами пахнуть будем. Всех затмим!

Медведев приходит поздно, когда Рита уже лежит в постели. Не заходя к ней, он проходит в свою комнату и закрывает дверь. Рита слышит, как он раздевается, шурша одеждой, ложится, но не спит, тяжело ворочается с боку на бок, вздыхает.

«Переживает, – грустно думает Рита. – Не простил…» Она встаёт с постели и, осторожно поправив сползшее одеяло на кроватке дочери, подходит к серванту. Достаёт серебристый флакон и кончиками пальцев слегка смачивает шею, виски, грудь.

Затем тихо, чтоб не скрипнула, приоткрывает дверь и ложится на краешек кровати, рядом с мужем.

– Правда, хорошо пахнет? – спрашивает Рита.

– Хорошо, – соглашается Медведев.

Рита кладет тёплую ладонь на его лоб, и они молчат.

А в воздухе летает тонкий, нежный аромат – запах французских духов.

1984

Графиня

В то лето нам исполнилось по четырнадцать. Мы были рослые, симпатичные, развитые и носили короткие – по тогдашней моде – юбки. Мы занимались в литературном клубе при Дворце пионеров. Ленка писала стихи: «Нас потянуло на романтику, На незнакомые слова. Нас потянуло на ромашки, А вдоль дороги лишь трава».

Ленку хвалили. В ней находили проблески юного дарования.

В июне мы остались в городе. Наши одноклассники уехали в совхоз полоть сорняки, а нас с Ленкой по приказу классной дамы, Виконтессы, прозванной так за высокую причёску и очки в золотой оправе, решено было в совхоз не отправлять, а загрузить трудом более квалифицированным. Нам поручили оформить кабинет биологии.

С утра мы приходили в непривычно пустую и гулкую школу, где по коридорам неслось эхо наших шагов, поднимались на третий этаж и начинали рисовать всевозможных гусениц и инфузорий. Дни стояли тёплые, солнечные. Окна были открыты, дул лёгкий ветер, и прозрачные занавески на окнах колыхались. В классе было солнечно и уединённо.

Мы с Ленкой ползали по кускам ватмана, разложенным на полу, и говорили о Казанцеве.

Казанцев – единственный из наших одноклассников – посещал литературный клуб. На поэтических вечерах он читал Блока:

Миры летят. Года летят. Пустая

Вселенная глядит в нас мраком глаз.

А ты, душа, усталая, глухая,

О счастии твердишь который раз?

Дворец пионеров размещался в роскошном, выстроенном в прошлом веке особняке. И наши поэтические вечера обычно проходили в дубовой гостиной, обтянутой тёмно-алым атласом, с тяжёлыми креслами в завитушках резьбы и расписным потолком, из углов которого летели навстречу друг другу пухлые, молочно-розовые амурчики. В этой гостиной Блок звучал в полную силу.

«Я Гамлет. Холодеет кровь…» – читал Казанцев, запрокинув голову и раскачиваясь на носках. И кровь в нас и впрямь холодела.

Или, так же откинув голову, глядя в упор зелёными, русалочьими глазами:

«Я помню нежность ваших плеч. Они задумчивы и чутки…»

Всем нашим девицам казалось в тот момент, что именно её плечи будут нежны, чутки и задумчивы под пальцами Казанцева.

Впрочем, ни одна из нас не была Прекрасной Дамой, героиней его романа. Такой в природе не существовало. Героем его романа был он сам.

В то лето мы жаждали любви. Для Ленки она воплощалась в Казанцеве, а для меня в стихах Блока. Очевидно, до любви к кому-то конкретному я ещё не доросла. Ленка всегда опережала меня в развитии.

В городе стояли белые ночи. Было ясно, тепло и красиво. К вечеру, освободившись от опостылевших гусениц, наскоро перекусив, мы шли гулять по городу. Ленка мечтала о филологическом, поэтому чаще всего мы оказывались на Университетской набережной. Вдоль Невы ходили студенты. Шла сессия, и лица их были бледные, озабоченные или, наоборот, радостно оживлённые после удачно сданного экзамена. Мы смотрели на студентов с восторгом и завистью – в них материализовалось наше недалёкое, но труднодостижимое будущее.

Иногда мы заходили в здание университета и бродили по длинному просторному коридору, где по бокам в высоких шкафах стояли старинные книги в тиснённых золотом переплётах, а на портреты великих садилась невесомая академическая пыль. Коридор вызывал в нас экзальтированные чувства. Выходя из его полумрака на солнечный асфальт, мы казались себе не такими, какими вошли. Нам хотелось совершить что-то необыкновенное.

Из этого вышла игра в блоковскую незнакомку.

«И веют древними поверьями, – читала Ленка нараспев и полузакрыв глаза, – её упругие шелка, и шляпа с траурными перьями, и в кольцах узкая рука…».

На Ленке было простенькое ситцевое платье – в горох, сшитое на уроках домоводства в школе. Но игра имела свои правила, ситец становился шёлком и упруго обтекал Ленкины уже достаточно развившиеся формы. Голову она несла так, чтобы страусовые перья на шляпе, если бы она была, слегка покачивались – веяли. Колец на Ленкиной руке не было, да и руки, честно говоря, не были тонки и изящны: в Ленке ясно говорила здоровая сильная кровь бабушек-крестьянок. Но всё это не имело к делу ровно никакого отношения. В тот момент Ленка была блоковской незнакомкой, роковой женщиной, завораживающей взор и душу красавицей.

Как чётко и остро это впечаталось в память!

Стрелка Васильевского острова, гармония и точность гранитных набережных, острый шпиль Петропавловки, тяжёлая роскошь Зимнего, белая бездонная ночь – и мы, две песчинки, затерянные в каменной, вековой красоте города. Две незнакомки…

Маршруты наших прогулок были довольно извилисты. Как-то к вечеру мы случайно забрели в небольшой дворик, образованный двумя глухими стенами домов. Дворик был зелен и уютен. Ленка села на скамейку, стоящую под развесистым старым тополем, сняла с ноги тесную туфлю и заложила руки за голову.

– Хорошо, – выдохнула Ленка и замолчала.

– Очень, – подтвердила я и тоже устроилась на скамейке.

Ленка, прищурившись, смотрела на заходящее солнце.

– А у Казанцева в волосах рыжинка есть, – сказала она. – Он как-то у окна стоял на солнце, и я увидела…

– Разве? – удивилась я и попыталась вспомнить волосы Казанцева, по-моему, он был просто брюнетом.

Но Ленка в то лето видела в Казанцеве то, чего не только окружающие, но и сам он в себе не подозревал. Зря говорят, что любовь ослепляет – любовь делает зрячей.

Но… Это всё из будущего опыта. А пока нам четырнадцать, мы беспечны, легковерны, влюбчивы – сидим в незнакомом дворе под кружевно-тенистым тополем. А на дворе лето…

Мне надоело сидеть на скамейке. Я встаю и иду вглубь двора. Окно на втором этаже распахнуто, и солнечный луч, косо падающий в оконный проём, ярко освещает диковинную обстановку комнаты. Старинный красного дерева буфет с высокими глухими дверцами, картина в золочёной раме на стене и массивный чёрный рояль, занимающий две трети помещения.

За роялем лицом ко мне сидит старая, но удивительно красивая женщина с тонкими чертами лица, с абсолютно белыми, просто белоснежными волосами, уложенными в сложный узел: так причёсывались женщины ещё в прошлом веке. Одета она в белую кружевную кофту со стоячим воротом (он скрывает её шею), и в тёмную длинную юбку. Я разглядываю всё это сосредоточенно и долго, и мне начинает казаться, что я уже видела и эту обстановку, и эту женщину с белоснежными волосами. Всё это похоже на картину в Эрмитаже, куда мы часто ходим на экскурсии.

Около своего плеча я слышу прерывистое Ленкино дыхание и шёпот:

– Это же графиня! Графиня из старого Петербурга…

Графиня открывает крышку рояля и начинает играть. Звуки бравурной мазурки звонкими, быстрыми каплями отлетают от стен дома. Они заполняют собой всё пространство двора и, слившись в высоком и торжественном аккорде, замирают. Какое-то мгновение над нами повисает тишина, а затем плавно и грустно, как бы тая в тихом и прозрачном воздухе, начинает звучать новая, незнакомая нам мелодия, сжимающая сердце неизбывной печалью и нежностью. Мы стоим под окнами, завороженные, оцепеневшие. Со стены графининой комнаты из золочёной рамы на нас смотрит великий певец Прекрасной Дамы, создатель «Скифов» и «Двенадцати», моя безнадёжная и страстная любовь – Александр Александрович Блок.

Вдруг музыка прекращается. Графиня подходит к окну и закрывает его. Плотные шторы опускаются на окно. Мы стоим на дне двора, недвижимые и ошеломлённые.

– Она графиня, – говорит Ленка. – И её любил Блок.

Я смотрю в Ленкины чёрные светящиеся глаза и боюсь тронуться с места. Толстая дворничиха поливает клумбу. Резиновый шланг тянется у наших ног.

– Чего встали? – подозрительно говорит дворничиха. – Надо что?

Ленка срывается с места:

– Пошли к Казанцеву. Мы должны ему рассказать…

Казанцев стоит перед раскрытой дверью в домашних стоптанных тапочках и синем тренировочном костюме. Горло у него замотано шарфом.

– Вам чего? – испуганно спрашивает он. – Я болею. Меня сама Виконтесса из совхоза отпустила. У меня температура! Тридцать восемь и шесть, – говорит Казанцев. – И горло красное. Во!

Он открывает рот и показывает нам горло. Ленка со страхом заглядывает туда:

– Очень больно, Серёженька?

– Не очень, – Казанцев смущается произведенным впечатлением. – Терпеть можно. Так вы чего пришли? – спрашивает он. – Вы разве не от Виконтессы?

– Мы от графини, – отвечает Ленка. – Её Блок любил.

– От какой графини? – Казанцев вытаращивает глаза. – Ты что, Евдокимова, белены объелась?

– Она не объелась, – вступаюсь я за подругу. – Мы правда графиню нашли. Если не веришь, можешь с нами пойти и посмотреть.

– Кто вам сказал, что она графиня?

– Никто, – говорит Ленка. – Я сама поняла.

И она сбивчиво начинает рассказывать о женщине с белоснежными волосами, о красном буфете и портрете Блока на стене в золочёной раме.

– Во дуры-то, – говорит Казанцев. – Дурдом по вас плачет.

И захлопывает дверь. На Ленкиных глазах выступают круглые прозрачные слёзы. Она отворачивается и начинает медленно спускаться по лестнице. Я вновь нажимаю кнопку звонка.

– Ладно уж, пойду, – говорит Казанцев и кривит рот в ухмылке…

Через несколько дней мы отправляемся к графине.

Казанцев делает вид, что абсолютно равнодушен, но по всему видно, что наше сообщение разожгло его любопытство. Он то и дело набавляет шаг. Ленка бежит за ним вприпрыжку.

– Может, она и не графиня вовсе, – бурчит Казанцев. – И портрет Блока у неё случайно. Мало ли… В комиссионке купила…

– Обязательно графиня, – крутит головой Ленка. – Знаешь, как она одета!

В знакомом дворе нас ждёт разочарование. Окно у графини закрыто и занавешено шторами. Меж двух полотен ткани виднеется узкая щель.

– Полезли на дерево, – предлагает Ленка. – Тогда сам увидишь портрет.

Ленка с Казанцевым карабкаются по бугристым ветвям тополя. Я стою внизу и жду исхода событий.

– Вон, – указывает пальцем Ленка. – Видишь, Серёженька?

– Где? – крутит головой Казанцев.

– Да вон же, вон…

– Не вижу.

– Вон! – изо всех сил тянется к окну Ленка.

И тут происходит непредвиденное. Сук, на котором стоит Ленка, трещит, и она, потеряв равновесие, взмахивает руками, цепляется за дерево, но всё же падает и, застряв между двух толстых веток, повисает в нелепой позе. Подол её платья задирается и лёгким, колышущимся парашютом свешивается к плечам. В лучах солнца ярко переливаются голубые трусики. Казанцев остолбенело смотрит на Ленкин задранный подол и начинает громко хохотать. Ленка суматошно дёргается между двух сучьев и с грохотом падает на землю. Затем встаёт и, припадая на одну ногу, с оглушительным рёвом уносится на улицу.

– Дурак! Кретин несчастный! – кричу я на Казанцева и бегу вслед за подругой. Казанцев перестаёт хохотать, слезает с дерева и оскорблённо пожимает плечами…

Ленка сидит в своей комнате на плюшевой кушетке. Нос у неё покраснел и распух от слёз, на щеке глубокая царапина, коленка обмотана толстым слоем бинта.

– Да не реви ты, – утешаю я. – Подумаешь!

– Ну да, – всхлипывает Ленка. – Это для тебя подумаешь. Он же всё видел!

– Да что он видел? – говорю я. – Ну, ноги твои видел…

Ленка вытягивает губы в трубочку и ревёт ещё безутешнее.

– Да ты что? – продолжаю я свои увещевания. – Ну, были бы ноги у тебя какие-нибудь кривые или волосатые, тогда ясно. А так что? Хорошие ноги. Длинные.

Ленка вытягивает ноги и начинает их придирчиво осматривать.

– Думаешь? – спрашивает она с надеждой и перестаёт всхлипывать.

– Конечно, отличные ноги. Блеск!

– Тогда почему он так хохотал?

– Это от восторга.

Ленка сидит неподвижно и думает над моими словами.

– Никакая она не графиня вовсе, – говорит мне по телефону Казанцев. – Она музыкантша. В консерватории преподавала, а сейчас на пенсии. Портрет Блока ей один знакомый художник подарил. Она сама мне сказала. Художник Блока хорошо знал, дружил с ним…

– Ленка! – кричу я в комнату. – Художник с Блоком дружил! С живым Блоком, представляешь? Мне Казанцев сказал.

– А обо мне он ничего не сказал?

– Ничего.

– Совсем ничего?

– Совсем, – говорю я упавшим голосом.

– Ну и наплевать мне на ваших с ним художников! – кричит Ленка, и лицо у неё становится некрасивым и злым. – Знать никого не хочу! И тебя тоже! Что ты ко мне пристала?

Я стою, прислонившись к косяку двери, смотрю на её красное, залитое слезами лицо и молчу. Мне Ленку жалко.

…Проходит время. И на поэтическом клубном вечере среди других выступает Ленка. Она появляется на сцене в короткой юбочке и белой кофте с отложным воротником. Густые волосы распущены по плечам и отливают в луче света перламутром. Блестят глаза, порозовели щёки. Она читает тонким, нежно дрожащим голосом: «Нас потянуло на романтику, На незнакомые слова. Нас потянуло на ромашки, А вдоль дороги лишь трава…»

1985

Такая долгая жизнь

Июнь выдался на редкость знойным. На улице плавится асфальт, и женские каблуки оставляют в нём круглые глубокие вмятины. Сверху кажется, что тротуар сплошь покрыт оспинами. У автоматов с газировкой очереди. В городском транспорте все стараются сесть на теневую сторону. Жара.

Мы стоим в прохладном вестибюле школы, около сваленных в кучу рюкзаков. Занятия окончены, табели с оценками – на руках, впереди три месяца последних летних каникул.

– Все в сборе? – оглядывает нас учитель физкультуры Николай Николаевич.

– Все! – нетерпеливо галдим мы.

Николай Николаевич, или сокращенно Кол Колыч, молод – всего два года назад закончил педагогический; сухощав, белобрыс и щедро покрыт веснушками, за что имеет вторую кличку – Рыжий. Ему поручено отвезти нас на туристский слёт школ района.

Мимо, постукивая острыми каблучками, идёт наша англичанка.

– З-з-драст, Валентина Андреевна! Поехали с нами!

Валентина замедляет шаги.

– С удовольствием, но мне экзамены у выпускников принимать надо.

– Жаль, – притворно сочувствуем мы, откровенно радуясь при этом, что нам ничего не надо сдавать.

Кол Колыч смотрит в сторону и поддевает носком ботинка рюкзак. Ленка Гаврюшова, первая сплетница класса, уже все уши прожужжала нам о том, что между Валентиной и Кол Колычем «что-то есть». Вот и смотрит наш учитель в сторону, пытаясь обмануть бдительность воспитанников.

– Счастливого пути! – машет рукой Валентина.

Кол Колыч, забыв о конспирации, завороженно смотрит на её розовую ладошку и не трогается с места.

– Пойдёмте, Николай Николаевич, – дёргает его за рукав Витька Егоров. – На электричку опоздаем.

В дороге наш педагог поёт под гитару песни, по большей части лирические, протяжные, и часто вздыхает. А мы смотрим на мелькающие за окном деревья, лужайки, кусты – ослепительно зелёные и свежие, на разноцветные домики за окном, болтаем и постоянно хохочем, не потому, что видим или говорим что-то очень смешное, а потому, что молоды, здоровы, счастливы и жизненная энергия бьёт в нас ключом, как вода в горячем кавказском ключе. Впереди купание в озере, ночёвка в палатках, танцы под репродуктор, укрепленный на сосне. А что ещё в шестнадцать лет надо?

На соревнования по туристской технике нас с Морковкой не взяли. Морковка – моя одноклассница. Настоящее её имя – Лариса Морковина, но так она числится только по классному журналу. Мы же вспоминаем об этом только тогда, когда Ларису Морковину просят к доске. А так: Морковка и Морковка. Лариска, как все толстушки, добродушна и поэтому не обижается.

Морковку не взяли на соревнования из-за её пышных форм.

– Под тобой верёвка может оборваться, – сказал Витька Егоров, только что избранный капитаном нашей сборной. – Оставайся и вари с Дашковой суп. – Он солидно откашлялся. – Это тоже ответственно.

– Гусь лапчатый, – сказала Морковка, – это под тобой оборвётся! Сам и вари.

– У меня пальцы, мне мама не разрешает…

– А у меня их нет, – рассердилась Морковка. – Я тоже не варила. Я только яичницу с колбасой, когда бабушка надолго уходит.

– В суп надо класть мясо и картошку, – сказала я не очень уверенно.

– Картошку чистить долго, – решила Морковка. – Лучше макароны, они ещё полезнее.

Мы достали из рюкзака три больших пакета макарон и высыпали их в ведро с холодной водой. Затем подвесили ведро на палку над огнём и стали ждать, когда макароны сварятся. Прошло некоторое время – вода в ведре помутнела, и со дна начали идти большие лопающиеся пузыри.

– Смотри-ка, – опасливо сказала я, показывая на пузыри, – а это что?

– Это они варятся, – Морковка сосредоточенно мешала в ведре деревянной палкой. – Скоро тушёнку положим, она уже сваренная.

– Тут сам сваришься, – я сорвала ветку и стала махать ею вокруг себя, создавая таким образом вентиляцию. Морковка перевернула рюкзак и высыпала на траву десять банок тушёнки. Я вспарывала их ножом, передавала Морковке, а та вытряхивала их содержимое прямо в ведро. Пустая банка летела через её плечо. Скоро вся поляна за Морковкиной спиной покрылась раскореженными жестянками.

– Послушай, – Морковка нагнулась над ведром. – А он вылезать начинает…

– Пихай его назад! – я бросилась к Морковке на выручку.

С супом и в самом деле происходило что-то странное. Макароны сильно разбухли, слиплись в скользкий серый ком и шевелились как живые. Толкаясь и пыхтя, они поднимались всё выше и выше к предательскому краю ведра, выталкивая на своём пути нежно-розовые куски тушёнки!

Мы с Морковкой пытались затолкать их обратно, но наши попытки были малорезультативны. Взбунтовавшиеся макароны, пузырясь, выползали из ведра и всей своей мокрой и вязкой массой обрушивались на огонь, который шипел, изгибался многоцветными языками и отступал.

– Что же делать? – почему-то шёпотом спросила Морковка. – Они ведь все вылезут!

– Может, сорт не тот? Не для супа?

– А я почём знаю? – Морковка была готова зареветь.

Руки, щёки, голый живот её были перепачканы сажей, я взглянула на Морковку и начала смеяться.

– Ну, девочки, я смотрю, у вас тут весело. Значит, дела идут, – услышали мы густой и бодрый бас Кол Колыча.

– Идут, – подтвердила я. – Только через ведро.

Кол Колыч подошёл поближе, и выражение лица у него переменилось. С минуту он постоял, с недоумением глядя на то, что делается на костре, затем, как будто очнувшись, одним прыжком достиг ведра и схватил его за ручку. Обжегшись, он заскакал на одной ноге и выругался. Мы с Морковкой отвернулись и сделали вид, что оглохли.

– Ну вы и поварихи… – Кол Колыч, сидя на корточках, рассматривал чёрное от сажи ведро. – А ещё женщины, девушки то есть…

Тем временем к костру начали подходить наши одноклассники. Во взмокших от пота футболках, уставшие и голодные, они обступали нас кольцом, жадно нюхая воздух. Дело грозило принять неприятный оборот.

Морковка первая оценила ситуацию и, продолжая приветливо улыбаться, незаметно отступала к кустам.

– Дура! – первым закричал Егоров. – Вредительница! – Его кулак угрожал Морковке.

– Тикаем быстро! – Морковка крепко схватила меня за руку.

…Отдышавшись, мы сели на траву. Морковка громко ревела, хлюпая носом и размазывая слёзы по щекам.

– Сам он дурак! – рыдала Морковка. – Пускай ему Гаврюшова варит. Я сама видела, как он её с вечера провожал…

– Ладно уж, – сказала я. – Не реви. Чего ревёшь-то? Не тебя же провожал…

– Меня?! – Морковка яростно потрясла кулаками. – Да я бы!..

– Пошли лучше, – сказала я. – Мы к ним не вернёмся. Рабы желудка.

И мы с Морковкой медленно побрели по тропе. День был чудесный. Солнце светило ярко. Птицы как ни в чём не бывало щебетали на деревьях, и, странное дело, наше настроение стало заметно улучшаться. А когда мы умылись и вдоволь напились холодной и чуть солоноватой воды из родника, набрали по букету свежих и пахучих ландышей, наши беды и несчастья вовсе съёжились.

Мы повеселели и стали петь песни. Запевала их Морковка глубоким, грудным сопрано; в ней явно говорила малороссийская кровь её певуний-бабушек, а я подпевала.

Звучало это совсем неплохо. Птицы, не выдерживая соперничества, замолкали при нашем появлении.

Тропа, изогнувшись, вывела нас на песчаный карьер. Мы вскарабкались на его вершину и стали обозревать окрестности.

– Ух ты, красота-то какая… – выдохнула Морковка.

– Красота…

Мы стояли и смотрели, как воспалённо-красный лик солнца катится к краю неба, блестит нежным зеркалом гладкая поверхность озера, как вызывающе стройны корабельные сосны невдалеке и как величественно выглядят на их фоне старые гранитные валуны в неровных родинках лишайника.

Мы стояли на вершине песчаного холма, и целый мир простирался перед нами. И в этом мире можно было совершить всё. Добиться исполнения всех желаний, выбрать самого достойного любимого, лучшую из всех профессий, вырастить красивых и талантливых детей, надеть самые модные платья… Этот мир был длиною в нашу ещё не прожитую жизнь.

Мир, простирающийся перед нами, был полон надежд.

Мы молчали и впитывали в себя этот тихий белый июньский вечер.

– Айда вниз! – крикнула Морковка и первая понеслась по обрыву, хохоча и падая, катясь кубарем по мягким песчаным бокам карьера. Мы бежали вниз, крича, смеясь и падая с головокружительной высоты.

– Э-ге-гей! – кричала я, запрокинув голову так, что надо мной повисал весь голубой свод неба.

– Э-ге-ге-гей!!! – отвечало мне эхо, многократно усиленное и разноголосое.

– Мир прекрасен! – продолжала я.

– Мы будем счастливы!!! – вторила Морковка.

– Мир пре-кра-сен! – поддакивало эхо. – Вы будете сча-стли-вы-ы-ы!..

Затем мы, обнявшись, шли по шоссе, и молодые шофёры подмигивали нам со своих высоких сидений, предлагая подвезти. Мы улыбались, отрицательно качали головами и шли дальше.

С краю дороги показалось большое деревянное здание. Мы подошли поближе и сглотнули слюну – здание умопомрачительно пахло молоком. Рядом с нами притормозил грузовик с цистерной, из его кабины выскочил высокий и крепкий мужчина с чёрными усами. Он постучал в окно.

– Мария, открывай!

Из окошка выглянуло румяное лицо женщины:

– Сейчас, сейчас, только молока отолью.

Женщина вышла и вынесла черноусому большую алюминиевую кружку с молоком.

– Парное, – сказала она. – Только после вечерней дойки. Пей.

Мы с Морковкой переглянулись и опять сглотнули слюну.

Мужчина, не торопясь, достал из-за пазухи холщовый свёрток, развернул его, достал аккуратно нарезанный хлеб, яйцо, сваренное вкрутую, и кусок розовой колбасы. Хлебнув из кружки, он положил кусок розовой колбасы на хлеб, почистил яйцо и стал есть.

Смотреть на всё это стало выше наших сил. Рот был полон слюной, в животе предательски урчало, и есть хотелось так, как будто нас с Морковкой выпустили с голодного острова, где держали на одной воде не меньше месяца. Первой не выдержала Морковка.

– Ты как хочешь, а я пойду, попрошу.

– Неудобно, – я постаралась отвести глаза от куска колбасы, лежавшего на хлебе.

Морковка крупными шагами направилась к мужчине.

– Извините, – сказала она. – Но мы не ели с утра. Мы из лагеря.

Мужчина поднял на Морковку круглые глаза и, перестав жевать, испуганно спросил:

– Откуда?

– Из туристского лагеря, – пояснила Морковка. – Есть дадите?

– Пожалуйста, – смутился мужчина и подвинул нам бутерброд с колбасой.

Первой впилась в него своими крепкими зубами Морковка.

– Дай половину! – я ухватилась за хлеб.

– Маша, иди сюда! Тут дивчины прибились голодные!

– Что? – в окне вновь показалось румяное лицо. – Седина в голове, а все дивчины. Балагур!

– Да я серьёзно.

– Надоел глупостями, – махнула рукой женщина, но увидев нас, ещё гуще залилась румянцем.

– Я сейчас.

Через несколько минут мы с Морковкой сидели на траве и за обе щеки уплетали хлеб с маслом, сырые яйца, домашний деревенский сыр, запивая это восхитительное лакомство тёплым, жёлтым молоком.

– Кушайте, дорогие, кушайте, – ласково говорила женщина. – Ишь, как проголодались. Сейчас ещё молока вынесу.

Мужчина согласно кивал головой и с интересом поглядывал на Морковку.

– А почему вы от своих ушли? – спросила нас Мария, когда мы уже насытились и с наслаждением развалились на траве.

– Да так, – наморщила лоб Морковка. – Суп неудачно сварили, – и, слово за слово, рассказала всю нехитрую историю наших приключений.

Мария и шофёр хохотали от души. Мария всплёскивала руками, охала, стонала, почти всхлипывала уже и никак не могла успокоиться. А когда отсмеялась, то, вытирая мокрые от слёз глаза тыльной стороной ладони, сказала:

– Вот так-то, девоньки. Ничего нет страшнее голодных мужиков. Вы это на всю жизнь запомните, пригодится ещё.

– Ну, поехали, – сказал, вставая, черноусый. – Я вас до карьера доброшу, там пешком дойдёте.

Мы с Морковкой сердечно попрощались с румяной Марией, забрались на мягкое кожаное сиденье машины и поехали.

С карьера свернули на знакомую тропу. В лесу пахло ландышем и вечерней свежестью. Мы немножко озябли.

– Ты знаешь, – Морковка повернула ко мне задумчивое лицо, – я поняла, почему у нас все макароны вылезли. Их надо было в кипяток бросать. Я вспомнила, как мама де лает.

– Нехорошо получилось. Мы с тобой сытые, а они голодные. Перед Кол Колычем стыдно, и Егоров задразнит.

– У Егорова глаза красивые, – неожиданно сказала Морковка.

– Красивые, – согласилась я.

– И плечи…

– И плечи.

– Дурак он, твой Егоров! – разозлилась Морковка. – И уши торчат.

– И уши торчат, – вновь подтвердила я.

В лагере нас уже хватились. Кол Колыч молчал, но смотрел не сердито, а, пожалуй, благодарно – за то, что мы пришли и не заставили всех волноваться.

Егоров принёс нам по миске супа.

– Ешьте, – сказал он. – Нам Гаврюшкина с Кол Колычем сварили, когда вы ушли.

Морковка отложила ложку.

– Спасибо, – сказала она. – Мы сыты.

Над лагерем стояла белая ночь. С большой поляны доносилась музыка и смех. Там был большой костёр и танцы.

Мы с Морковкой лежали в палатке. Нам было грустно.

– А Егоров с Ленкой Гаврюшкиной ушёл, – сказала я.

Морковка долго крутилась с бока на бок, била комаров, бормотала что-то себе под нос, а потом вылезла из спального мешка и куда-то ушла. Наверное, на большую поляну, убедиться, что Егоров танцует с Ленкой Гаврюшкиной и смотрит на неё своими красивыми глазами. А может, Морковке просто захотелось пореветь в одиночестве.

Мне тоже не спалось. Над ухом тоненько пищал комар. Спальник пах костром и хвоей. Я начала считать размеренные, как ход будильника, унылые «ку-ку», но потом перестала. Зачем?

Впереди такая длинная жизнь…

1982

Моя любимая тётушка Полина

Моя любимая тётушка Полина вечно что-то напевала и при этом ловко орудовала тряпкой, убирала, чистила, вылизывала свою и без того сверкающую квартиру. А в кухне между тем что-то уютно урчало на плите, аппетитно чавкало на сковородке, и по всем комнатам плыл дразнящий, ванильно-сладкий аромат пирога с корицей и яблоками. Ох, уж по части готовки она была мастерица! Рядом с Полиной – хозяйкой дома – я чувствовала себя полным ничтожеством.

В молодости Полина была очень хорошенькой, училась в музыкальном училище и недурно пела. Ей пророчили большое будущее, конкурсы в беломраморных залах, консерваторию… Но жизнь распорядилась иначе, и Полина осталась преподавать уроки пения и фортепьяно в обычной средней школе.

– Главное, петь весело! – говорила тётушка своим ученикам и азартно ударяла по клавишам. Взъерошенные пятиклассники переставали тузить друг друга кулаками и плеваться жёваными, обильно смоченными слюной комочками бумаги из трубочки. Набрав в лёгкие воздух, они начинали петь. Петь на Полининых уроках и в самом деле было весело.

Впрочем, я отвлеклась. И хочу рассказать совсем о другом. В конце концов, от чего зависит счастье женщины?

От мужа.

Мужа Полина привезла из Жмеринки.

Как это произошло? Полине было 20, она возвращалась из Одессы и на обратном пути заехала к своей жмеринской бабушке. Приезд оказался роковым.

– Моя московская внученька, – не могла нахвалиться соседям бабушка Полины. – Умница, красавица, поёт, играет. Мишенька мой ничего для дочки не жалеет – деньги, наряды, квартиру кооперативную строит…

Жмеринские женихи сладко вздрагивали: эта девушка им не по карману… И вот ведь!

В тётушкиной интерпретации эта история звучит так:

Вовчик пригласил её покататься на лодке, завёз на необитаемый остров и… Дальше дело было в шляпе. Через девять месяцев после описанной выше лодочной прогулки родилась Юлька (моя троюродная? – вечно я путаюсь в родственных связях – сестра). А вероломный жених получил красавицу жену, кооперативную квартиру и московскую прописку.

Как вечно сонный, зевающий и почёсывающий свой круглый, заросший чёрными курчавыми волосами живот Вовчик мог затащить неприступную столичную красотку в кусты в какой-то там Жмеринке – остаётся для меня загадкой. Подозреваю, что для Полины тоже. Тем более что по истечении полутора десятка лет Вов чик, хорошо одетый и подстриженный в модном салоне на Арба те, так и остался жмеринским. Справедливости ради надо сказать, что первое время Полина прилагала титанические усилия, повышая культурный уровень мужа. Она неутомимо носила книги из библиотек, водила его на вернисажи и в филармонические залы. Не в коня корм! Книги Вовчик не читал, в картинных галереях зевал, а среди чинной публики филармонии выглядел, как пугало на гороховом поле – под музыку Вовчик засыпал намертво.

Конец ознакомительного фрагмента.