Инна Чурикова
Наука счастья
Она опаздывала: попала в «пробку». Я сидела одна в ее артистической уборной, и глаз не отрывала от большой фотографии, где она в роли Неле, а Караченцев в роли Тиля смотрели друг на друга, сияя, исполненные не сценической – реальной любви.
Актеры. Люди. Часть нашей прекрасной жизни.
А потом она влетела, в длинном пальто и красной шляпке, надетой на красный платок, – изящная, изысканная, простая и естественная, любимая народом и мною. Мы сели пить чай.
– Инна, научите счастью…
– Ну, Оля, я, пожалуй, не научу…
– Сколько я вас знаю и вижу – у вас лицо счастливого человека. Улыбка, сиянье глаз – чистое счастье. Это форма, в которой вы себя держите? Или прорывается изнутри?..
– Я не знаю… Увидела вас, и мне радостно…
– И со сцены в зал – в разных проявлениях, в разных ипостасях, в разных характерах…
– С залом я на полном доверии. Я доверяю людям. Я доверяю человеку. И если вдруг происходит что-то, если обманываешься в человеке – меня это опрокидывает. Хотя я сама думаю иногда: а ведь не все же меня любят, наверное, и я кого-то обидела. У меня с Леночкой Санаевой были дивные отношения, она училась на вечернем в Щепкинском, я на дневном. Такая заметная, странная, длинная, узкокостная девушка с очень интересным лицом. У нас там какой-то буфетик был, где все время сайру с зеленым лучком продавали и что-то еще весьма скромное. Было холодно, мы с ней на батарее грелись и говорили о театре, об искусстве. Она взмахивала руками, что-то восклицала, я тоже. И в памяти у меня осталась вот такая Лена. И однажды на дне рождения у Лени Ярмольника мы, уже в возрасте, встретились за одним столом. И вдруг она мне говорит: а ты знаешь, что я помню из институтской жизни? Я сразу почувствовала: что-то не то. Она говорит: я помню, как я стояла у зеркала, смотрелась в него, и вдруг ты подбежала и, так легко отстранив меня, стала смотреть на себя, что-то поправлять. Через огромное количество лет! А я не помню. Больше того, мне кажется, я в этих вещах очень деликатна и не могу так… Как бы она рассказала про другого человека. Но она же не могла придумать! Значит, это было. Она не помнит наших разговоров, она не помнит того восторга!.. И я думаю: батюшки мои, она ведь, наверное, и Ролану Быкову говорила, как я ее обидела. А я Ролана обожала!..
– Вам важно, чтобы люди вас любили?
– Вы знаете, я не могу выдержать ненависть. Мне это тяжело. Это бывает. Я встречалась с этим…
– Неужели кто-то может вас ненавидеть?
– Нет… но я представляю себе… Может быть, я не знаю… Может быть, я кого-то достала. Не знаю, чем. Но я могу предположить. Почему обязательно меня надо любить? За что?
– Не за что?
– Не знаю. Не знаю. Не знаю. Но мне нужно, чтобы близкие люди меня любили, конечно.
– Вы всегда жили в атмосфере любви?
– Да, меня мама любила так, что мне хватило жить без папы. Мы жили вдвоем, и мне хватило ее любви. Я себя чувствовала как-то защищенно. Детство мое было абсолютно гармоничным. Оно было нищим, очень бедным, судя по фотографиям…
– А что на фотографиях?
– На фотографиях совершенно поразительный ребенок. Я болела корью или какой-то другой тяжелой болезнью, и вот стоит худая-худая девочка, скобочкой пострижена, с поросенком целлулоидным в руке. Платьице короткое, тоже очень-очень скромное. Тем не менее, как мне мама рассказывала, когда вызвали врача, он пришел, а я пою. Пою. Мне четыре или пять. И врач говорит: а тут больные-то есть? А высокая температура… Я помню, Оля, что когда мамин брат, дядя Леша, приехал к нам в Чашников о, где мы с мамой жили, это была какого-то барачного типа постройка – но в цветах, потому что моя мама сажала цветы…
– Чашниково – это где?
– По Ленинградскому шоссе, под Москвой.
– А родились где?
– В Белебее.
– Татарская ССР?
– Татарская ССР. К концу войны. Эвакуация, мамочка туда приехала и там меня родила. Она рожала меня долго, она мне рассказывала. Сейчас, к сожалению, она не помнит ничего и меня спрашивает, а я ей рассказываю. Ей девяносто один. Поэтому я всем говорю: слушайте ваших мам, пока они помнят… Я рассказываю ей, как она меня родила. Ее долго не было в палате, и когда она вернулась, ей все говорили: ой, Лиза, а мы думали, ты померла. А она говорит: да вы что, я же вам сказала, что должна родить королеву, так я родила королеву.
– Вы единственный ребенок?
– Единственный.
– Отец погиб на фронте?
– Нет, не на фронте. Он еще долго жил. Но, правда, с другой женщиной.
– Ив вас никогда не было чувства робости, неуверенности?
– Все время. У меня, знаете, чувство робости вместе со мной живет.
– Притом, что вы хрупкий и деликатный человек, впечатление, что вы абсолютно победительны…
– Да что вы!
– Я не знаю, как это соединяется…
– И я не знаю, как это соединяется.
– Кто-то сказал замечательную фразу: не теряйте отчаяния. Оно бывает вам свойственно? Или нет?
– У меня хватает сил… у меня бывают такие минуты, но хватает сил…
– Преодолеть?
– Сказать: стоп, тихо, это история абсолютно сиюминутная. Это еще не правда, это неверно. Вот как бы так…
– Знаете, у Блока с женой Любовью Дмитриевной был случай, когда кто-то ее обидел, это было некрасиво, и он, взяв ее за руку, сказал: Люба, идем, ничего этого не было. И они ушли.
– Да, это близко. Более того. Я уже… не хочется говорить эти слова, но страна объявила, сколько мне лет, ничего не поделать… пришлось на этот объявленный день уехать с Глебом и Ваней в Египет… Так вот, я уже пожила, и жизнь, которой я жила и живу, она что-то говорит сама за себя, может быть… А насчет робости – вот какая интересная история. Я приезжала маленькая к бабушке Акулине Васильевне, она жила в деревне Максы Рязанской области. Мама отправляла меня с весны на лето, одну, сажала на поезд, там меня встречали какие-то люди, я ехала на телеге, какой-то дедушка вез, через грязь… Наконец, выходила моя бабуля Акулина Васильевна из своей старой покосившейся избы, встречала меня, и я заходила. Там бабулина кровать, печка, скрип мышей ночью…
– Ивы на печке?
– Я на печке. Все обклеено из «Огонька» живописью. Вся изба. Бабушка сама обклеивала. И двустворчатые маленькие окошечки. А между окнами в огромных количествах таблетки разнообразные. Она боготворила лекарства. Просто млела перед ними. Стол, выскобленный ножом, мне маленькой казалось, что очень длинный. И какая-то над дверью огромная балка. Когда входили дяди, все ударялись. Это было так смешно: бух, ой! Пригибались и входили в комнату. А между бревнами пространства – в окошко смотреть не обязательно, можно смотреть в эти щели. И вот я приехала, и собрался народ поглядеть на московскую девочку. А я – тот человек с поросенком и пронзительным взглядом. Вот как моя кошка Маша смотрит. Она куда-то глубоко смотрит. И я смотрела в эту щель, и собирался народ, и они говорили: Ин, ну станцуй, Ин, ну станцуй. И я, робкая девочка, выходила и танцевала, и пела. Вот что это такое – не знаю. Но это есть. Как бы робость – и выходила. Все вместе, понимаете?
– Понимаю, это очень похоже на «Начало».
– Да, может быть.
– Фильм «Начало» ужасно похож на вас. «В огне брода нет» тоже. Вы начинали близко к себе. А теперь играете совершенно другие роли, трагикомические, гротесковые. Что за перемена с вами произошла как с актрисой?
– Во-первых, я играю то, что предлагают…
– А разве не на вас ставят спектакли?
– Что вы имеете в виду? В «Женитьбе» мне очень интересно. Но это не на меня ставят, конечно. В театре мне предлагает Марк Анатольевич, что он предлагает, то и предлагает.
– Но вы первая актриса театра! У вас единственной гримерная на одного человека…
– Мы здесь жили вместе с Риточкой Струновой, замечательной актрисой, которой больше нет. И я очень по ней скучаю. Мне ее не хватает. Близкий человек.
Конец ознакомительного фрагмента.