Вы здесь

Светлая Пасха. Семейное чтение. Приготовление к Великому посту (М. И. Вострышев, 2016)

© М. Вострышев, 2016

© ООО «ТД Алгоритм», 2016

Приготовление к Великому посту

Приготовление к Великому посту начинается вскоре после праздника Богоявления Господня в память о том, что Сам Иисус Христос вскоре после Своего крещения удалился в пустыню для сорокадневного поста, в подражание которому и установлена святая Четыредесятница – сорок дней поста, за исключением Страстной недели.

Великий пост – это спасительное время всеобщего духовного очищения и освящения. Они возможны только при условии совершенного оставления греха, изменения образа жизни, духовного обновления и возрождения. Все это требует подвига продолжительного, тяжелого и упорного, к которому надо подготовлять и располагать себя постепенно. Кроме того, хотя решимость на такой подвиг и постоянство в нем и зависит от человека, но еще более от милосердия Божия возбуждается в сердце и совершается по Его благодати. Поэтому много и с усердием должно молиться, чтобы Господь отверз нам двери покаяния; сокрушил окаменение сердца нашего и возбудил скорбь о грехах, без которой не может быть истинного покаяния; воспламенил сердце наше любовью к Себе, без которой и самое искреннее раскаяние будет не прочно; оживотворил и воскрылил дух наш упованием святым, без которого сердце кающегося было бы подавлено скорбью.

Церковь заранее готовит нас к вступлению во святые и спасительные дни поста и покаяния, стараясь удалить все, что препятствует принести нам истинное покаяние, стараясь научить, как стяжать себе дух умиления и сокрушения сердечного.

Приготовляя верующих к Великому посту, Церковь в своих богослужениях выступает как вождь, благовременным и мудрым словом ободряющий своих воинов перед сражением с врагом. Поэтому в приготовительных службах говорится обо всем том, что может расположить верующих к посту и покаянию. В своих священных воспоминаниях Церковь восходит к первым дням сотворения мира и человека, к блаженному состоянию прародителей и их падению, чтобы показать начало греха и побудить в человеке сокрушение о грехах, а также ко времени пришествия на землю Сына Божия для спасения человека, чтобы обратить нас к Богу.

В продолжение приготовительного времени Церковь приучает верующих к подвигу поста постепенным водворением воздержания. Вначале по уставу полагается сплошная седмица, когда позволено вкушать всякую пищу во все дни; На следующей седмице восстанавливается пост в среду и пятницу; затем и вовсе запрещается вкушать мясную пищу и дозволяется употреблять сырную.

Особые приготовления к Великому посту – древнее установление Церкви. Уже в IV веке святители Василий Великий, Иоанн Златоуст, Кирилл Александрийский и другие составили свои беседы о днях, предшествующих посту.

Неделя о мытаре и фарисее

Седмица сплошная

Первый подготовительный к Великому посту день (воскресенье за три недели до начала поста) посвящен евангельской притче о мытаре и фарисее, которая читается на Литургии. «Рече Господь притчу сию: человека два внидоста в церковь помолитися: един фарисей, а другий мытарь. Фарисей же став, сице в себе моляшеся: Боже, хвалу Тебе воздаю, яко несмь, якоже прочии человецы, хищницы, неправедницы, прелюбодее, или якоже сей мытарь: пощуся двакраты в субботу, десятину даю всего елико притяжу. Мытарь же издалеча стоя, не хотяше ни очию возвести на небо: но бияше перси своя, глаголя: Боже, милостив буди мне грешнику. Глаголю вам, яко сниде сей оправдан в дом свой паче онаго: яко всяк возносяйся смирится, смиряяй же себе вознесется»[1].

Этим воскресным днем за десять недель до Пасхи начинается Постная Триодь[2].

Фарисеи составляли между иудеями древнюю и знаменитую секту. Они хвалились знанием и исполнением устного закона, который, по их словам, был дан Моисею вместе с письменным. Фарисеи отличались тщательным исполнением внешних обрядов и особенно крайним лицемерием: «Вся же дела своя творили, да видими будут человеки»[3]. Поэтому они были многими почитаемы как добродетельные и праведники и по своей внешней святости жизни считались отличными от прочих людей, что и означает фарисей. Мытари же, сборщики податей, совершали много видимых всем притеснений и неправд, а потому их порицали как грешников и неправедных.

Как перед началом брани обыкновенно вооружают и приготовляют воинов, возбуждая в них усердие и мужество, так и Русская Православная Церковь, приближаясь к Великому посту, приготовляет своих духовных воинов к наступающей духовной брани во дни святой Четыредесятницы. Первым условием для добродетели считается покаяние и смирение, а главным источником греха и препятствием к добродетели – гордость. Церковь предлагает для нашего назидания притчу о мытаре и фарисее, которые оба молились Богу, но мытарь, смиренный сборщик податей, «сниде оправдан в дом свой паче» фарисея – гордого законника. Примером фарисея и мытаря Церковь внушает готовящимся к подвигам покаяния, т. е. сугубого поста, внешнего и внутреннего воздержания, усиленной молитвы, преображения своей жизни, что исполнением закона и своею праведностью надмеваться и хвалиться не должно, надо при исполнении закона являть смирение перед Богом и ближними. Молитва, пост и другие добродетели святы и спасительны, но превозносящийся ими омрачает их и не приобретает оправдания ими, потому что он любуется собою, пристрастно и несправедливо похищает себе похвалу, которую воздавать нашим трудам есть долг не служащих и трудящихся, но дело Бога. «Не хваляй бо себе сей искусен, но его же Бог восхваляет»[4].

Кроме пристрастия и несправедливости в превозношении заключается неведение и заблуждение. Кто любуется и хвалится своими делами, тот не ведает или забывает, что мы своими силами без помощи Божией не в силах исполнить всего закона и, следовательно, сделаться правыми перед Богом, и само исполнение закона есть не заслуга, а только долг наш. Так гордость слагается из пристрастия к себе, неведения и заблуждения.

Еще более страшным следствием фарисейства становится ненависть и осуждение тех, которые, в отличие от фарисеев, не угождают человекам. Потому они особенно яростно преследуют истинных служителей правды, истинных детей Божиих. Чудовищное лицемерие составляет характер фарисея.

Но благословенным и благонадежным орудием против гордости фарисейской служит мытарево смирение, или смиренномудрие, ничего высокого не приписывающее своим силам и подвигам. Такое смирение есть основание христианского благочестия и оправдания нашего перед Богом, потому что первый грех произошел от горделивого желания быть «яко бози ведяще доброе и лукавое»[5].

Желая возвыситься, человек пал. Чтобы восстать, необходимо смириться и взяться за помощь, Богом указуемую. Если безгрешный и совершеннейший первенец человечества пал из-за превозношения себя, сколь же опасно и несвойственно возноситься падшему! Для истинных подвигов христианского благочестия надо с внешними добрыми делами фарисея соединять внутреннее смирение мытаря – дела первого со смиренномудрием второго.

Если человек будет молиться, по примеру мытаря, с сокрушенным сердцем и духом смиренным, то удостоится великой милости: Господь отверзет и ему двери покаяния, введет его во святые и спасительные дни святой Четыредесятницы, поможет ему благодатью Своею принести истинное покаяние и получить полное прощение и помилование.

Чтением Апостола в этот воскресный день, который в богослужебной литературе называют Неделей о мытаре и фарисее, Церковь поучает нас терпению, какое особенно прилично подвижникам. Сообразно цели нашего приготовления к смиренным подвигам поста и покаяния в храмах начинают петь трогательные и поучительные тропари: «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче…», «На спасения стези настави мя, Богородице, студными бо окалях душу грехми и в лености все житие мое иждих…», «Множества содеянных мною лютых, помышляя, окаянный, трепещу страшного дне судного…».

С понедельника начинается Седмица сплошная или всеядная, которая называется так потому, что во все дни этой недели Церковь разрешает вкушение скоромной пищи.

Семейное чтение[6]

Во дни оны

1

Странное смятение царило на улицах Иерусалима. К городским воротам, толкая и давя друг друга, спешили толпы народа, кто как мог: на лошадях, мулах, колесницах и пешком. Но землетрясение, как бы карая весь этот живой поток людей с обезумевшими лицами, преследовало их по пятам, настигало, сбивало с ног. Треск рассыпавшихся скал, удары грома и частые молнии, бороздившие небо, наполняли людей ужасом. Одни с криком били себя в грудь, другие падали на колени и простирали руки к небу, третьи – те, которых страх приковал к месту, – стояли остолбенелые, без мысли, с одним только смутным сознанием, что совершилось что-то страшное. Туземцы и чужестранцы, священники и миряне, нищие, саддукеи и фарисеи – все обратились в бегство.

Откуда бежали они? Что гнало их прочь, наполняя сердца страхом? Меч неприятеля не сверкал над головами бегущих. Но вдали, на красном фоне неба, как бы охваченного заревом пожара, на вершине круглого как череп холма, – сухого, пыльного и чуждого растительности, исключая кое-где торчащего иссопа, – виднелись три креста, высоко вознесшиеся над городом. Там за минуту до этого совершилась казнь: распятый на кресте, скончался Сын Марии.

Не один несчастный умирал на этом месте позорной смертью, не на одну мученическую смерть смотрела толпа и потом спокойно расходилась. Но сегодня, когда покрытый смертельной бледностью Иисус из Назарета опустил голову на грудь и испустил последний вздох, земля содрогнулась, и тьма окутала город. Облака, которые с утра клубились в небе, мгновенно скрыли солнце от глаз теснившейся здесь толпы. Отдаленные пригорки и скалы, холмы и горы, городские храмы, дворцы, башни, до сих пор освещенные ярким светом и утопавшие в ослепительном пурпуре, сразу угасли. Быстро меркнул свет. Зловещий медно-красный сумрак окутывал окрестность и с каждой минутой сгущался все более и более. Казалось, что кто-то невидимый сыпал сверху на грешную землю тяжелую, подавляющую темноту. Воздух становился невыносимо душным. Угрюмые, как ночь, тучи огромными клубами надвигались на народ.

Мрак окутывал тела, висящие на крестах. На темном дереве тело Распятого посреди окружающего мрака казалось сотканным из лучей света. Грудь Его волновалась тяжелым дыханием, но очи все еще были обращены к небу.

Из глубины туч послышался глухой рокот. Вдруг с неведомой силой проснулся гром и с оглушительным треском перекатился с востока на запад. Он то стихал, то вновь усиливался и, наконец, раздался такой сильный треск, что земля потряслась в своем основании.

Когда земля перестала дрожать и тьма на минуту рассеялась, когда огромные линии молний разорвали тучи и солнце, точно окунувшее свои лучи в море крови, бросило свой багровый свет на землю, на кресты и оружие воинов, встревоженная толпа народа дрогнула и бросилась в бегство.

То тут, то там раздавались тревожные голоса.

– Небо горит! – кричали одни.

– Воистину умер Сын Божий, – повторяли бледные губы палачей.

– Горе тебе, Иерусалим! – восклицали женщины.

Народ неудержимо бежал к стенам Иерусалима, обращая по временам полные ужаса глаза назад, туда, где на фоне раскаленного неба виднелся черный крест Иисуса…

– Нет… Нет… – шептал Арус, учитель саддукеев, слывший мудрецом, но не раз обличаемый Сыном Марии. – Не может быть. Могила не выпускает своих жертв. Твое царство кончилось, Иисус Назарянин!

И, расталкивая толпу, он быстрыми шагами направлялся к дому, весь поглощенный волновавшими его мыслями. Многие хотели подойти к нему с просьбой объяснить непонятные явления, сопровождавшие смерть Иисуса, но, видя его озабоченный вид и нервную походку, когда он пробирался по дороге, запруженной волновавшимся народом, они молча расступались перед ним.

Он шел скоро, и расстояние между ним и его домом, облитым теперь багряными лучами заходящего солнца, уменьшалось с поразительной быстротой. Но, странное дело! По мере того, как он приближался к дому, его лицо бледнело все более и более, глаза заволакивались туманом, походка становилась неувереннее, и правая рука все чаще и чаще прижималась к сердцу, конвульсивно сжимая складки широкой, свободно сидевшей на нем одежды. Приблизившись к дому, он на минуту остановился, но потом, собрав остаток сил, поспешно вошел внутрь и направился к комнате своей единственной дочери, красавицы Ассики, оставленной им на попечение прислужниц. На пороге он остановился. Быть может потому, что ноги вдруг отказали служить, или он опасался опять увидеть погруженную в скорбь дочь. И действительно, она все также была бледна и печальна и тихо стонала, распустив в беспорядке свои роскошные волосы. Отец зашатался, и слезы горести заволокли ему глаза.

Лишь только Ассика увидела отца, она подбежала к нему.

– Отец! – воскликнула она. Он умер!

– Кто? – хриплым стоном вырвалось из уст Аруса.

– Он… Он… Иисус, – прошептали губы девушки.

При этих словах бешенство овладело саддукеем, и лицо его исказилось.

– Кто посмел сказать тебе о Его смерти?! Кто?! – крикнул он, смотря не бледных и испуганных прислужниц дочери, словно от них желая узнать истину.

Наступила минута грозного молчания. Потом голос его прогремел:

– Я велел вам стеречь ее, как зеницу ока, и молчать! Я сам хотел известить ее о смерти Того, Кого в безумие своем она приняла за пророка. Горе вам, ослушникам!

И, повернувшись к дверям, он крикнул:

– Плетей!

Но в ту же секунду Ассика бросилась к дверям и не позволила явившимся слугам прикоснуться к своим прислужницам.

Лицо Аруса побагровело от злости.

– Ты смеешь?! – прохрипел он.

– О, выслушай меня, отец, – с умоляющим видом припала она к отцу. Я все-все расскажу тебе, и ты увидишь, что они невинны. Они в точности исполнили твое приказание – стерегли меня и молчали. Я не понимала, что означает эта стража, для чего она окружает меня и молчит. Но безграничная тоска овладела всем существом моим, и я предчувствовала что-то страшное и вместе с тем великое. Я ничего, ничего не знала! Я не знала даже, что по улицам снуют толпы народа, куда-то спеша и перешептываясь друг с другом. Из окон своей комнаты, закрытых деревьями олив, я не могла ничего этого видеть. Все кругом безмолвствовало, всюду царила ужасная тишина. Долго ли это продолжалось – не знаю! Не то сон, не то забытье стали овладевать мною. Вдруг земля дрогнула, солнце погасло, спустилась тьма, и из груди моей вырвался крик. Не знаю, как это случилось, но я вдруг очутилась там, где на кресте умирал Сын Марии. На зловещем фоне туч я увидела лучезарное тело Его, слышала крик Его Матери, видела слезы Его учеников и тебя… Тебя, отец, уверяющего толпу, что царство Иисуса Назорея кончилось…

Молодая девушка затрепетала. Дрожь пробежала и по телу Аруса.

– Что это было: сон или явь?.. Не знаю, ничего не знаю! – продолжала Ассика. – Когда я открыла глаза, тьма рассеялась и на землю падали кровавые лучи солнца. Мои слуги лежали в беспамятстве, а передо мной стоял… Иисус таким, каким я видела Его во время воскрешения Лазаря.

– Ложь… Ложь… – прошептал Арус. – Не может этого быть. Он умер на кресте. Там, на Голгофе. Перед тобою была лишь тень, призрак. Ты видела сон.

– За что, за что вы убили Его? – с тоской в голосе спросила Ассика.

Арус жестом удалил прислужниц и остался один с дочерью.

– Не потому ли, – вопрошала она, – что Он исцелял больных и страждущих, возвращал зрение слепым, воскрешал мертвых, обещая верующим жизнь вечную?

– Он – богохульник! – воскликнул Арус.

Ассика опустилась на колени и припала к ногам отца.

– Нет, отец, – проговорила она. – Это был Сын Божий.

– Ты с ума сошла! – воскликнул Арус.

– Нет, отец. Ты видишь, что я в здравом уме.

Арус злобно захохотал.

– Бог, допускающий убить Себя!

– Да, для того, чтобы воскреснуть, и этой победой над смертью доказать Свое божественное могущество.

– Ты веришь этому, дитя?

– Он говорил это всем, у кого были уши слушать Его.

– Слово и дело – две вещи совершенно разные. И я могу сказать, что, коснувшись пальцем неба, свергну солнце на землю. Но сделаю ли это я?

– А если Он воскреснет, отец?

– Не безумствуй!

– Если Он воскреснет, ты уверуешь в Него?

– Не искушай глупым вопросом разум мудреца.

– Он воскреснет, отец, несмотря на твое неверие!

– Я выпрошу у Пилата стражу, чтобы Его не похитили из гроба. Мы сами будем сторожить Его, и ты пожалеешь о своем заблуждении, дитя мое.

– Только три дня, отец, только три дня. Тогда ты увидишь, кто из нас ошибался.

– Три дня, – повторил Арус. – Это три века ожидания.

2

Сумрак окутывал землю. С наступлением вечера все то, что сопровождало смерть Сына Марии, уходило куда-то далеко-далеко и казалось лишь тяжелым сном, который никогда более не повторится. Страх толпы постепенно проходил, на улицах города воцарилось спокойствие, и все возвращались к своим обычным делам. Только в душе фарисеев с каждой уходящей минутой тревога возрастала все более и более. Мысль о том, что Распятый должен восстать из гроба, не давала им покоя. И теперь они желали только одного, – чтобы эти три дня тяжелого ожидания прошли как можно скорее. Слабые и малодушные, они не верили в собственное торжество и боялись торжества Распятого.

Как и большая часть жителей Иерусалима, Арус ненавидел Иисуса. За что? Что мог кроткий Сын Марии, проповедовавший любовь и всепрощение, сделать ему? Ничего, что было бы достойно ненависти. Но Он нарушил Закон, Его возлюбили Ассика – и этого было достаточно. О том, что дочь увлеклась учением Христа, он узнал совершенно случайно, когда однажды начал хулить Его, а они с жаром и воодушевлением восстала на Его защиту. Да, она возлюбила Его, возлюбила восторженно, и каждая частица ее существа, каждый нерв бился и трепетал чистой любовью к Божественному Страдальцу. Ее душа рвалась к свету и правде, и в то время, когда старый мудрец углублялся в книги Писания, она, его единственная дочь, питала свое сердце живыми словами Христа. И когда Он с вдохновенным лицом говорил кротко и нежно с народом, ее душа отрывалась от земли и улетала в неведомый мир, полный чудных видений.

Однажды Арус встретил Ассику, слушавшую беседу Иисуса с народом. Он закипел гневом, но взгляд Сына Марии покорил его. Он никогда не мог забыть этого взгляда. В нем не было ни тени гнева, лишь величие покоя, перед которым он почувствовал себя бессильным.

Этого было довольно. Его ненависть увеличивалась со дня на день. Она увеличивалась еще и оттого, что его дочь открыто встала на сторону Иисуса и, несмотря на то, что отец не раз грозил ей проклятием и смертью, твердо стояла на своем.

Ты можешь проклясть или убить, отец, но мое чувство к Тому, Которого ты так сильно ненавидишь, не изменится.

И он отступил, раздраженный и уничтоженный.

Сын Марии был повсюду. Мужчины и женщины шли за ним без размышлений, так велико было Его могущество.

– Это – Мессия! – восторженно повторяла толпа.

– Да, это Сын Божий, – шептала Ассика.

А чудеса, между тем, умножались, и сердце Ассики отвращалось от отца и льнуло к Творцу этих чудес.

И вот в голове Аруса возникла мысль погубить Христа. Он давно бы это сделал, но боялся толпы. Она не видела в словах и поступках Иисуса никакой вины, а без вины было трудно поднять руку на Иисуса, не подвергая себя опасности. Он всячески преследовал Его, задавал Ему лукавые вопросы, желая добиться уличающего Его ответа, но все было напрасно. Однажды саддукей показал ему монету цезаря. В другой раз поставил перед ним блудницу. Ответ на монету с изображением цезаря мог погубить Его в глазах римского правительства. Прощение вины явной грешницы возбудило бы против Него толпу, желавшую побить ее камнями. Он первый хотел бросить в нее камень, но был остановлен мягким движением руки и кроткими словами Иисуса.

– Если ты сам без вины…

Без вины? Но у кого же нет вины?

Взоры толпы были устремлены на него, гнев терзал его, но он вынужден был бросить камень на землю, а не в блудницу. А в то время, когда он задыхался от бешенства и жажды мести. Сын Марии всенародно поучал на городских площадях, перед храмами, на холмах, покрытых благовонными оливковыми деревьями.

Фарисеи, не верившие в Христа, давно осудили, но не могли схватить Его, так как за Ним всегда следовала несметная толпа народа.

Но пробил час, и нашелся человек, решившийся предать Его.

То был Иуда Искариот. Он обратился к ненавистникам Христа, в числе которых был и Арус, заключил с ними позорный договор, получил свои сребреники и возвел Божественного Страдальца на Голгофу.

Пилат не признал вины в Иисусе и, умыв свои руки, отдал Его евреям.

Ассика знала, что Иисус схвачен, но отец уверял ее, что судьи будут милосердны.

Когда же наступил день казни Иисуса, то Арус призвал своих слуг и под угрозой бичевания запретил им говорить об этом дочери. Они молчали, но тайна все же обнаружилась. Арус думал, что смерть Христа положит предел сумасбродствам Ассики, но она уверовала в Его воскресение. На все просьбы, мольбу и угрозы отца дочь кротко отвечала:

– Только три дня, отец.

«Да, только три дня, – думал Арус, – и она забудет».

Он не верил в возможность воскресения. Но при мысли о третьем дне страх сковывал его, непонятные тревога и смущение против воли закрадывались в его сердце.

Ассика же молилась дни и ночи. В ее глазах уже не было слез. Теперь они сияли ярким блеском и, казалось, что снежная белизна ее лица освещается изнутри пламенем горящего там святого огня.

3

Догорели и потухли последние отблески солнца. Земля засыпала, засыпал и город.

Субботний день был окончен.

Но ни фарисеи, ни книжники не имели покоя. Время шло, и их беспокойство увеличивалось.

Не знал покоя и Арус. Каждый час он бегал навещать стражу, которую по его просьбе приставили ко гробу Иисуса.

Было около двенадцати часов ночи, когда он в последний раз остановился у скалы, где было положено тело Иисуса. Стража бодрствовала, печати не были тронуты.

Арус долго прислушивался. Тишина… Ни звука. Бледный свет озарял небо, когда он, успокоенный, вернулся домой. Но едва он переступил порог, как навстречу ему выбежала с громким криком Ассика:

– Христос воскрес!

Арус невольно подался назад и задрожал.

– Тобою овладел злой дух! – наконец воскликнул он.

Но молодая девушка трепетала какой-то высшей радостью и восторженно повторяла:

– Христос воскрес! Христос воскрес!

Но Арус уже не слышал дочери. Как безумный выбежал он из дома и побежал, падая и вновь поднимаясь. Прошел долгий час, прежде чем он вернулся. Ужасная судорога скривила его лицо, он находился в каком-то опьянении.

– Что с тобой, отец?! – воскликнула Ассика.

– Гроб пуст.

Дочь упала к его ногам.

– Отец, я уже сказала тебе, что Христос воскрес. Уверуй и ты в Сына Марии.

– Я?.. Я должен поверить в это чудо?.. – шептал обезумевший Арус. – Что же скажет тогда мой разум? А долгие годы, проведенные над мудрыми книгами? Чем меня вознаградит за все это Сын Марии?

– Прощением грехов, вечной жизнью! – восторженно воскликнула дочь.

– Вечности нет, – прошептал Арус. – Если бы я в нее верил…

– Уверуй!

– Не могу!.. Нет, не могу!

– О, отец! Разве ты не слышал сотрясение земли, когда умирал Иисус?

– Слышал.

– И видел тьму, которая охватила землю?

– Да.

– А что ты увидел в скале, где лежало тело Иисуса?

– Сломанную печать и пустой гроб.

– И…

– Не верю! То был или обман чувств, или проделка учеников Иисуса. Не верю!

Тихий, чуть слышный шум послышался вблизи, как будто подул легкий ветерок. Отец и дочь оглянулись кругом. Таинственный шелест продолжался, и живительное дыхание наступающего утра обвивало им лица. В саду, не шевелясь, стояли оливковые деревья. Между тем, откуда-то веял легкий ветерок, напоенный чудным ароматом.

– Что это? – прошептал Арус, вдыхая в себя полной грудью воздух. – Ты чувствуешь запах цветов, Ассика?! Воскликнул он вдруг при виде широко раскрытых глаз дочери, вставшей на колени. – Что с тобой, дитя мое?

– Это Он!

– Кто?

– Иисус… Он там… Смотри… Он зовет меня… Иду, Учитель мой!

И повинуясь неведомой силе, которая властно влекла ее вперед, Ассика поднялась с колен и последовала за призывающим ее.

– Стой! Стой! – воскликнул отец вслед удаляющейся дочери. – Зачем ты покидаешь меня?

Но молодая девушка уже не слышала этих слов. Она была уже далеко.

Ужасный крик вырвался из груди Аруса, и какой-то божественный свет сразу просветил его разум. Ему стало ясно, что все его поступки против Назарянина были заблуждением.

– О, горе мне, слепцу, не познавшему Солнца правды!

Не успел он сделать несколько шагов, как беспомощно рухнул на землю, и жизнь покинула его тело.

Леонид Черский

Неделя о блудном сыне

Седмица пестрая

Обличив в предыдущие дни седмицы гордость и лицемерие, возвысив смирение, во второе воскресенье из четырех подготовительных к Великому посту Церковь призывает верующих к покаянию изображением неизреченного милосердия Божия ко всем грешникам, которые с искренним раскаянием обращаются к Богу. Это беспредельное милосердие Божие представляется чтением на Литургии евангельской притчи о блудном сыне (Лк. 15, 11–32).

В этой притче Господь по своей благости и милосердию ясно открыл нам, что источник святой, блаженной и достойной жизни заключается только в благодатном союзе с Богом. Блудный сын, получив от отца должную часть имения и расточив в дальней стране свое наследство, напоминает грешников, которые, удаляясь от Господа, тратят дары природы, общества и благодати, и этой тратой неминуемо истощают и теряют все блага жизни мирной, достойной и полезной.

Сын, удалившись от отца, начинает безбоязненно жить блудно. Блага и радости жизни в удалении от Бога постепенно оскудевают. За обилием последовали обнищание, голод, унижение и духовная смерть. «Изжившу ему все, бысть глад крепок на стране той, и той начать лишатися. И шед прилипися единому от жителя тоя страны: и посла его на села своя пасти свиния. И никто же даяше ему»[7]. Ужасна пустота души, которая следует за греховной жизнью. Нередко грешник, мучающийся от греховных помыслов и влечений, доходит до отчаяния.

Безысходная, тоскливая нищета, голод и унижение, – эти лишения и меры небесного правосудия и милосердия, наказывающего и исправляющего нас, сокрушили и смирили блудного, нищего, голодного, униженного и погибавшего человека. Он пришел в себя, почувствовал крайнюю степень своего заблуждения и решил возвратиться из страны греховной в отчий дом. При первой мысли заблудшего и духовно мертвого сына обратиться к отцу с раскаянием, надежда и радость загораются в сердце его. Он идет к отцу, и с приближением к отеческому дому – Церкви, надежда и радость его – эти первые блага жизни – становятся обильнее и ощутительнее. Благодать Божия предваряет кающегося, умиряет и обогащает новыми дарами. «Еще далече ему сущу, узре его отец его и мил ему бысть, и тек нападе на выю его и облобыза его»[8].

Полнота благодатного умиления и радости при совершенном обращении грешника к Богу запечатлевается вечным блаженным единением с Господом. «Тако радость бывает на небеси и о едином грешнице кающемся»[9].

Примером покаявшегося блудного сына Церковь внушает, что никто не должен отчаиваться, надеясь на помилование и спасение, «ибо близ Господь сокрушенных сердцем и смиренныя духом спасет»[10].

С этого воскресного дня до начала Великого поста в храмах поется псалом 136 («На реках Вавилонских…). Этот псалом возбуждает грешников уразуметь свое несчастное состояние в плену греха, подобно иудеям в плену Вавилонском, понявшим свое горькое положение и раскаявшимся. В псалме изображена скорбь души, тоскующей о своем Небесном отечестве.

В субботу вечером, накануне воскресенья о блудном сыне, совершается всенощное бдение – соединение великой вечерни и утрени.

После воскресенья о мытаре и фарисее начинается седмица мясопустная. Ею оканчивается время, когда можно есть мясо, и отличается она от предыдущей седмицы сплошной тем, что в среду и пятницу установлен пост.

Семейное чтение

Пасхальная заря

В окрестностях Иерусалима ночь следующего после субботы дня выдалась тихая, обвеянная нежным дыханием ветерка. На краю горизонта виднелся неясный и отдаленный отблеск света. Трепетно вздрагивали стройные пальмы и гигантские кедры Масличной горы – этого единственного живого пункта среди бесплодной, выжженной солнцем пустоты, окружавшей святой город. В эти первые весенние дни смирна, алоэ, корица – нежные растения, издающие сильный аромат, – наполняли священную землю благоуханием храма. Вдыхая эти ароматы, люди лучше понимали пророков, которые воспевали таинственные ночные часы древнего Востока, когда и ночь рассказывает о блеске и славе Иеговы.

В эту ночь Гамалиил не находил покоя. Суббота, которая наконец закончилась, была очень тяжела для него. Он провел целый день на террасе своего дома, неподвижный и задумчивый, оставшись один по уходу членов синедриона. Гамалиил держал в руках свитки Священного Писания, которые так и остались неразвернутыми. Его глаза были устремлены на Голгофу, пустынную и зловещую, высившуюся за стенами города. Погруженный в глубокое созерцание, он без сомнения видел там вещи, невидимые для других глаз. Глубокая печаль омрачала его лицо и, когда наступил час вечерней молитвы, Гамалиил инстинктивно и бессознательно прочитал псалом, не имевший никакого отношения к торжественному дню субботы. Глухим голосом, едва шевеля губами, он повторял «Боже мой! Боже мой! Зачем Ты меня оставил!»

Эти самые слова Голгофа слышал из других, Божественных уст!

Сам Гамалиил сделал первый шаг. Если он признал Иисуса Пророком и возлюбленным Сыном Божиим, то беспокойное сомнение охватывало его каждый раз, когда он задавал себе вопрос: принадлежит Иисусу или нет страшный титул Мессии? Вокруг этого вопроса сгруппировались теперь все его размышления и терзания. Он мог бы сформулировать этот вопрос словами Иоанна Крестителя: «Тот ли Ты, Который должен прийти, или ждать нам другого?»

Вопрос был задан Крестителем Иисусу Христу в начале его земной миссии, когда рассказы о чудесах и шум первых триумфов достигли пустыни, где жил Иоанн Креститель. Позорная смерть Иисуса, исчезновение учеников, скорбный вопль на кресте, который Гамалиил невольно смешал с псалмом субботы, – все это увеличивало сомнения и колебания его фарисейской души, убаюкиваемой грезами о славе и гордости.

Между тем, как ни остра была проблема, как не безотрадны и тяжелы были ее исследования, потому лишь, что он был израильским учителем и предвидел «края пропасти», Гамалиил не мог оторвать своих мыслей от неотвязного вопроса. Этот Мессия был страстным ожиданием целого народа, смыслом его жизни, его надеждой, воплощением торжества и красоты. Всякое заблуждение по этому поводу было бы ужаснейшим проступком и повело бы за собой еще более ужасные последствия.

Тысячи лет подготовляли пришествие Мессии, и тысячи лет, несомненно, пройдут после Него…

Гамалиил думал не без страха, что весь узел истории человечества заключался в обещании, данном Адаму на заре его дней, и что израильский народ поддерживал в себе, как священный огонь, великую надежду на исполнение этого обещания. После Него мир уже не будет таков, каким был до Него, он озарится новым светом.

«Восстань, Иерусалим, и возжигай огни. Вот Царь твой грядет во всей Своей красоте».

Вся история еврейского народа, длинный ряд милостей и даров Божиих, ошибки, наказания, раскаяние, прощение, судьи, цари, пророки – все это подготовляло постепенно пришествие Мессии. Был ли для Израиля какой-либо более животрепещущий вопрос, чем тот, которым занят был в этот момент ум Гамалиила? Этот вопрос делал еще острее и интимнее тот факт, что страшное пришествие Мессии должно было проявиться в каждом отдельном человеке особым образом.

По словам Иисуса, один человек, сообразно своим наклонностям и внутреннему складу, все поймет и прозреет, а другой останется безнадежно слеп. Один будет взят, другой – оставлен.

Разве эти слова не оправдались?

Каифа в своей слепой ненависти был уверен, что, погубив Иисуса, он совершил дело Божие. Наоборот, Иосиф, Лазарь, Никодим, члены синедриона или ученые, как Гамалиил, день ото дня становились все увереннее и убежденнее, несмотря на свои сомнения. Наконец, что ближе касалось его, Гамалиила, его родная сестра Сусанна обрела источник света в этом кресте, который для нее еще продолжал тонуть во мраке.

Сусанна! Иногда Гамалиил заходил к ней. С тех пор, как ее унесли без сознания с Голгофы, насильно вырвали из мрака «девятого часа», молодая девушка постоянно плакала как Рахиль и не хотела утешиться. Напрасно кроткий и ученый равви Гамалиил пускал в ход всю нежность, стараясь ее утешить и понять. Она даже не слышала его. Он не мог сказать ей тех единственных слов, которых она желала услышать – слов веры и надежды.

С горечью сознавал Гамалиил свое бессилие; и чувство, похожее на гнев, охватывало его и кипело в душе. Он завидовал молодому Учителю, Который назвал Себя Сыном Божиим, и Своею смертью оставил в человеческих душах бездны скорби и страдания.

Мрак еще продолжался, но суббота давно прошла. Гамалиил был свободен и мог располагать своим временем. Он не мог более выносить своей бессонницы, уединения, бездействия или слез Сусанны и решительно вышел из дома.

Куда направился он – Гамалиил не сумел бы сказать. Правильными и сухими ударами звучали его шаги по узким мраморным плитам. Это был единственный шум, нарушавший великую тишину ночи, и этот шум, казалось, стучал в его висках и раздражал его. Какая надобность была ему убегать от людей? Нет, он бежал от самого себя. Почему он колебался, не зная, по какой дороге ему идти? Почему выбрал именно эту улицу, а не другую? Почему шел медленно, склонив голову, по дороге, где три дня тому назад следовал Осужденный? Почему остановился, когда увидел темные, резко выделявшиеся на яркой белизне мрамора пятна? Почему трепетал от ужаса, когда согнулся до земли и с тоской смотрел на кровавые следы?

Правда, скоро он выпрямился. Уверенным и важным жестом поправил носимые на лбу и левой руке филактеры с выгравированными на них еврейскими буквами. На филактерах были написаны тексты из книги Исхода, и Гамалиил старался укрепить свои мысли этими текстами. Он гнал от себя навязчивое воспоминание и повторял: «Слушай, Израиль, Господь Бог твой есть единый Бог». Он упорно твердил эти слова, как бы желая бросить вызов противнику, которого не смел назвать. Хотел ли он защитить Бога Авраама, Исаака, Иакова от вторжения другого Бога, до сих пор неведомого, который мог присвоить Себе все почести, ревниво охраняемые древним Иеговой?..

Тяжелые башенные ворота сторожили выход за городские стены, и дорога сворачивала в сторону. Гамалиил направился по узкой каменистой тропинке, ведущей на Голгофу. Он шел по ней довольно долго. Проходили часы, а он ничего не замечал вокруг. Между тем, в воздухе чувствовалась предрассветная свежесть. Нежные девственные отблески зари осветили сухую землю.

Но Гамалиил, совершенно равнодушный ко всему внешнему, продолжал бороться внутри себя против деспотически завладевших им мыслей. Он думал: «Если бы я только мог видеть Его, не в толпе, а один на один, и говорить с ним как Никодом! Я спросил бы Его: Что скажешь Ты о Себе Самом?»

Вдруг Гамалиил остановился. Воображение нарисовало ему Христа среди судей и палачей, отвечающим им: «Я – Сын Божий».

И величие этого ответа в минуту, когда Христос знал прекрасно, что умрет, если произнесет эти слова, наполнило душу Гамалиила священным ужасом. Он сделал несколько шагов вперед, говоря вслух:

Это правда. Он думал тогда, что Бог избавит Его. Теперь, когда Господь оставил Его умирать без помощи, Он, наверное, уже не сказал бы этих слов. Между тем, доверие Гамалиила к молодому Пророку было настолько сильно, что он охотно спросил бы Его, как спрашивал некогда Иоанн Креститель: «Ты ли Христос?»

Ученый был уверен, как и Креститель, что Иисус в чистоте Своей кроткой души сказал бы только истину и не принял бы незаслуженных почестей. Почему же за все три долгих гола Его служения Гамалиил не поговорил с Ним один на один?

Ах, если бы он мог это сделать теперь! Как радостно выложил бы он перед Иисусом все свои противоречия, смутные мысли!

И снова древняя традиция проснулась в душе учителя и стала протестовать против одолевавшего ее смущения. Гамалиил силился собрать вместе все свои возражения. «Разве Сын Божий мог быть подобным нам человеком, жить нашей жизнью, ходить взад и вперед, разговаривать с людьми, смешиваться с толпой? Было ли это достойно Его совершенного Существа? Что говорят пророки?..»

Невольно внутри его какой-то голос ответил: «Предвечному угодно путать наши понятия, мы слепы относительно Его предначертаний и путей. Он начертал Свое произведение гигантскими буквами, которые мы своими близорукими глазами умеем разбирать только отчасти и не можем соединить вместе. Так было и с Посланником Божиим, о Котором пророки говорят, что Он будет последним из людей, Человеком скорбей и страданий, как бы отпрыском, внезапно вышедшим из засохшей земли, и в тоже время Мессией. Царем, владычество Которого распространится до границ отдаленнейших островов, и враги Его будут подножием ног Его. И вернет Ему Господь престол Давида, Отца Его… Не подразумевается ли здесь духовный престол? Подобное толкование, конечно, будет возвышеннее…»

Упрямый учитель возражал сам себе: «Если Он пришел, чтобы освободить нас от ига римлян, то должен ли Он был снизойти до народа, до толпы простых людей? Или должен был остаться среди избранников народа, среди учителей мысли и знаний?.. Вопрос решается сам собою. Для нас неоспоримый факт, что Бог, по Своей мудрости, отдает должное мудрецам».

Гамалиил продолжительно вздохнул, как бы удовлетворенный тем, что нашел это торжествующее возражение. Но его торжество продолжалось недолго. Внутренний голос снова заговорил: «А если это Он, Адонаи[11], действительно! Должен ли Он был на пороге вечности одеться в человеческие лохмотья, которые мы называем богатством и славой? А все наши знания, наша наука – не лохмотья ли также? Можно ли представить себе Сына Божия, оспаривающего ту или другую систему, когда наши величайшие учителя повторяли, стоя уже у дверей могилы, что «нет ничего лучше молчания»?.. Какая ирония! Забросить лучи вечной истины в наши пререкания! Разве не было понятно Его смирение, Его добровольное отчуждение от нас? Подобает ли Мессии, чтобы Его называли богатым или бедным!»

Гамалиил оживился. Теперь он находился на последних склонах Голгофы, неподалеку от вершины. При неясном свете зари зловеще вырисовался покрытый кровью крест Иисуса. Скорбным жестом Гамалиил протянул дрожащие руки к этому символу пустыни, который получил теперь новый смысл и значение: благословение и божественная надежда.

«Ах, если бы Иисус слышал меня, если бы Он мог услышать, я крикнул бы Ему: доказательство, вот оно – доказательство, что Ты обманул нас, что Твоя божественность было лишь мечтой! Если бы Ты был Сын Божий, Ты не явился и не исчез бы как миф, не успев создать ничего основательного, не оставив ничего позади Себя. Мог ли Ты так умереть? Умереть как раб, осыпаемый насмешками народа! Умереть, покинутый Богом и людьми! Все наши надежды, все, что смутно назревало в наших душах и толкало нас идти по Твоим следам – все это умерло на кресте вместе с Тобой! Умерло».

Гамалиил беспокойно ходил взад и вперед. Он отдал бы все на свете, чтобы положить с Его ногам свою веру, омытую слезами. Быть может, он держался слишком далеко, благодаря своему фарисейству? Быть может, благодаря своей гордости, он только издали чувствовал присутствие Божие?..

Воспоминание о словах и чудесах Иисуса, угрызения совести, необъятная тоска Гамалиила – все это столпилось теперь у деревянного креста, запятнанного Его кровью, подобно тому, как у смертного ложа любимого существа внезапно встают сквозь слезы горькие воспоминания, сожаления и тоска.

Но вместе с этими мертвыми воспоминаниями мир не спускался в его душу. Гамалиилу казалось даже, что Тот, Кто умер, вызывал его на беспощадный поединок, посмеиваясь над его мудростью, его аргументами и доказательствами, побивая каждый довод более глубоким и проникновенным доводом, подобно тому, как там, на краю горизонта, сияние зари погасило все звезды, одну за другой, возвещая появление еще невидимого, но победоносного солнца. Сердце Гамалиила как бы успокоилось на мысли об этой непрестанной борьбе. Он нашел в ней какое-то особенное наслаждение, словно воспоминание или призыв Того, Чья душа, согласно верованию евреев, витала еще на границах земного и загробного миров. Перестав спорить, Гамалиил весь отдался воспоминанию и стал молиться.

– О, если Ты слышишь меня… Ты не захотел бы, чтобы я веровал в Тебя только потому, что мое сердце смущается, созерцая там, внутри себя, сияние Твоего юного лица. Ты не захотел бы, чтобы я верил в Тебя благодаря слезам Сусанны или по примеру Иосифа и Никодима. Даже потому, что Ты говорил так, как никогда не говорил никто… Чтобы отдать свою душу, нужно нечто большее, чем снисхождение или даже восхищение. Все это годится для человека, но не для Мессии! Если Ты был Бог, я должен был иметь глубокую, беззаветную веру в Тебя, ради Тебя Самого, без всякого постороннего влияния. Смотри, вся моя душа перед Тобою. Она трепещет, она дрожит в этом мраке. Я чувствую, что мы с Тобой одни в этом ужасном поединке, Ты и я. Смотри, я отбросил прочь все мое прошлое, все воспринятые мною мысли, любовь и ненависть. Все то, что было в глубине и на поверхности моего существа, я сбрасываю с себя. Моя душа обнажена и девственно чиста перед Господом, как в прежние дни, когда Он создал ее Своим дуновением. Я ищу Тебя не для того, чтобы искушать, но чтобы через Тебя познать истину. О, молю Тебя, брось на меня яркий луч света из мрака Твоей смерти, если Ты можешь, если ты меня слышишь!

Все было тихо кругом, ни один голос не ответил ему. Гамалиил, совсем разбитый и удрученный, смотрел на мертвенные молчаливые окрестности, на Иерусалим, тонущий во мраке, весь белый, тихо дремавший на желтой, выжженной солнцем земле. Вдруг он почувствовал, что он не один, и увидел…

Гамалиил закрыл глаза и схватился обеими руками за голову, не имея сил, не желая видеть это. Но непобедимая сила заставила его отнять руки…

В нескольких шагах от него, на том месте, где высился крест, стоял Христос. Это не была тень или призрак, а Он Сам в сиянии новой жизни. Из Его изувеченного тела исходило какое-то неземное сияние. Но этот неземной свет, окружавший Иисуса, не изменил Его прежнего вида.

Сначала Гамалиил подумал о галлюцинации и попытался избавиться от нее. Но по мере того, как проходило время, он чувствовал все более свое бессилие. Рассудок был в полном порядке, фарисей ясно различал все окружающие предметы, видел землю, камни, холмы, синеватую даль Моавитских гор. Вокруг начиналась обычная суета утра. Он слышал пение птиц, блеяние овец, а там ниже, в траве паслись козы и звучали песни пастухов. А здесь – пустынная и обнаженная Голгофа, окровавленный деревянный крест, следы крови на земле и перед ним… Никто иной, как живой и лучезарный Иисус.

Гамалиил, быть может, желал, чтобы Господь явился ему в облаке, как его предкам; чтобы Он призвал его на гору, как Авраама, или послал бы к нему ангела, как к Иакову. Все это было бы лучше, чем снова увидеть Того, Кого он считал распятым и умершим три дня назад, Чье сердце не билось более и на устах Которого он тщетно искал малейшего признака дыхания.

Среди полного беспорядка и сумятицы мыслей, Гамалиил вдруг вспомнил священный текст: «Бог предохранит Его тело от разложения». Священный ужас охватил его, он задыхался, утопал в чувстве невыразимой, огромной радости. Куда девались все важные вопросы израильского учителя? Почему он не предложил из Тому, Кого только что призывал дать ему ответ?..

Христос стоял спокойный, кроткий, серьезный, как Существо царственное и вечно живущее. Несомненно, если бы Гамалиил спросил Его, Он дал бы ему вечный божественный ответ. Но одно Его присутствие уничтожало все вопросы, Его воскресение рассеивало все сомнения. Это не был теперь человек, которого можно судить в границах горделивого человеческого разума. Это был Господь, Который повелевает и желает; и все, что Он желал, было прекрасно. Он бросил в лицо миру божественный вызов – все безумие Своих крестных страданий, ужас Своей казни, – презрев и величие, и мудрость, и науку человеческого мира для того, чтобы люди верили в Него, в Него одного, без всякой человеческой поддержки, так как Он пришел на землю «ради людей и их вечного спасения». Его слова открыли целый мир Его ученикам. Пример Христа, Его земная жизнь и смерть, указав ученикам следы Бога, Которого они должны были обожать и любить, были для них образцом, которому они должны следовать. Он спустился на землю ради Своих верующих, чтобы указать им новый и незнакомый путь. Он шествовал первым во главе Своих избранников по еще неизведанным тропинкам.

После Него ученики должны были продолжать Его дело, бороться, умереть за Него. Они должны были сеять там, где другие собирают жатву. Этот путь, казалось, был так печален и тяжел. Но он вел в невидимый, полный вечного сияния мир, вел к Нему, подле Него, для Него… И это была такая радость, такое опьяняющее счастье!

Гамалиил последовал божественному предначертанию, озаренному ярким светом воскресения Христа, которое отразилось в нем как в чистом кристалле.

Он прозрел, он уверовал…

Вселенская родительская (мясопустная) суббота

Вселенская родительская суббота предшествует Неделе мясопустной, о Страшном Суде. Этот день посвящается поминовению всех «от Адама до днесь усопших в благочестии и правой вере – праотец, отец и братий наших, от всякого рода царей, князей, монашествующих, мирян, юношей и старцев, и всех, яже вода покры, брань пожат, трус объят, убийцы убиша, огнь попали, бывшия снедь зверем, птицам и гадам, погибшия от молнии и измерзшия мразом; яже уби меч, конь совосхити; яже удави плинфа или персть посыпа; яже убиша чаровная напоения, отравы, костная удавления – всех внезапно умерших и оставшихся без узаконенного погребения».

Основание творить поминовение во Вселенскую родительскую субботу заключается в воспоминании Второго Христова пришествия, которое совершается в следующий воскресный день. Церковь, как мать, предстательствует Господу обо всех усопших в благоверии, умоляя праведного Судию явить им свою милость в день нелицеприятного всем воздаяния.

Установлением поминовения умерших в этот день Церковь содействует верующим в исполнении своего священного долга по отношению к умершим. Так же, как в неделю сыропустную верующие взаимно прощаются и примиряются перед подвигами Великого поста, так в Великую родительскую субботу они вступают с умершими в ближайший союз христианской любви, поминают всех своих предков.

Молитва за усопшего

Помяни, Господи Боже наш, в вере и надежде живота вечнаго преставльшагося раба Твоего, брата нашего (имя), яко Благ и Человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и просвети вся вольная его согрешения и невольная, избави его вечныя муки и огня геенскаго, и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благих, уготованных любящим Тя: аще бо и согреши, но не отступи от Тебе, и несумненно во Отца и Сына и Святаго Духа, Бога Тя в Троице славимаго, верова, и Единицу в Троицу и Троицу во Единстве православно даже до последняго своего издыхания исповеда. Темже милостив тому буди, и веру яже в Тя вместо дел вмени, и со святыми Твоими яко Щедр упокой: несть бо человека, иже поживет и не согрешит. Но Ты Един еси кроме всякаго греха, и правда Твоя, правда во веки, и Ты еси Един Бог милостей и щедрот, и человеколюбия, и Тебе славу возсылаем, Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно и во веки веков. Аминь.

Семейное чтение

На Голгофе

Обессиленная горем, она рвалась на гору, где воины приготовлялись поставить крест, очевидно тяжелый, потому что с трудом поднимали его с земли.

А она, как безумная, вперив взор, казалось, не на крест, а в толпу, его окружавшую, была похожа на львицу, на глазах у которой убивают ее львят.

Две девушки вели ее под руки, сдерживая ее порывы и стараясь удержать на месте. Вдруг…

Толпа, как морские волны, заколыхалась на горе. Пронесся шум голосов. Вверх поднялись три креста.

Огромны они. Их перекладины вырисовывались на свинцовом небе, будто руки, распростертые для проклятия или благословения. Три тела висели на этих крестах, напряженные, с окровавленными руками и ногами.

Поднимавшаяся на гору, стала метаться и, простирая руки к одному из распинаемых, проговорила:

– Сын мой! Сын мой! Пусть за муки твои и они погибнут в муках! Пусть на глазах у них замучат их детей, сестер и матерей!..

А казненные – высоко над толпой. Они как бы окаменели, умерли. Будто не чувствуют боли, страданий близких, насмешек; висят на крестах нагие, с распростертыми руками, обагренные кровью. В открытые их груди и колени впились веревки, а из рук и ног торчат пробившие их гвозди. Время от времени высоко поднимались их груди, чтобы захватить побольше воздуха. Глухой хрипящий звук вырывался из этих грудей, а на посиневшие щеки падали слезы. За собой у них был целый ряд ужасных дней. Да, поистине ужасных, потом – восход на Голгофу, наконец – муки распятия. Долгие часы мучений и, наконец, самая ужасная смерть. Ведь они должны были умирать под наблюдением праздной толпы, которая с любопытством присматривается к их малейшему движению и прислушивается к их стонам и жалобам. Они, как разбойники, должны были умереть самой постыдной и тяжелой смертью, осмеянные о поруганные даже в свои последние минуты…

У одного из них, распятого посередине, глаза были открыты, глаза, смотревшие с каким-то царственным спокойствием, с невыразимой любовью. Он смотрел долго. Сначала на город, вырисовывавшийся вдали, потом на толпу людей, собравшуюся сюда. Сначала боль отразилась в Его глазах, а потом – о, чудо! – чисто отцовская любовь.

Белое, как алебастр, выделялось Его тело на темном дереве креста. Руки, пригвожденные к перекладине, висели ровно и не корчились. Казалось, Он благословлял и палачей, и поносивших Его, и этот город, и весь мир, живых и мертвых, правых и виноватых.

Его голову, приподнятую с нечеловеческими усилиями, окружал терновый венец. Быть может, на другой голове этот венец и вызвал бы насмешку, но на Его не вызывал даже улыбки, означая только страдание и действительно царское достоинство. Этот венец был похож на диадему, а капли крови – на рубины.

Иногда казалось, что во взгляде Распятого светится какая-то непонятная сила, божественная, что уста Его раскрываются, чтобы отдать повеление, и это повеление раздастся как гром, потрясет землю до основания и заставит всех людей преклонить головы перед Тем, Которого они теперь распяли.

Однако, время от времени в этом взгляде потухал огонь. Какая-то мгла заслоняла его, и физическая боль заставляла опускать веки. Они опускались без всякой жалобы, без стона и слез, будто Он Сам приказал пробить Себе руки и ноги гвоздями, будто все это Он раньше предвидел, будто все свершилось по воле Его.

– Иисус! Царь Иудейский! Пророк! – рычала толпа.

Распятый открыл глаза. На мгновение, но только на мгновение, в них отразилось выражение силы и всемогущества.

От ветра вдруг зашатался крест. Дрогнуло тело и, опускаясь вниз, раздирало кровавые раны. Уста как будто зашевелились, но не издали ни звука.

Сжав кулаки, толпа со злобой смотрела на Него, а Он смотрел на эту толпу, как смотрит царь на раболепных придворных. Как бы считая собравшихся, взор Его блуждал по сторонам. Наконец остановился на женщине, которая так отчаянно рвалась к кресту одного из распятых разбойников. Он взглянул на эту женщину, и она, будто почувствовав этот взгляд, оторвала свой взор от креста разбойника и дикими, полными отчаяния глазами посмотрела на Него. Взора их встретились. По Его немому велению женщина смолкла и стояла неподвижно, будто ее приковала к месту какая-то сверхъестественная сила.

У среднего креста стояла еще Женщина. Не молодая, но прекрасная, без кровинки в лице, с черными прекрасными глазами, устремленными в небо, поверх распятых. Она заломила руки, и в Ее фигуре отразилось больше страданий, чем в фигурах висящих на крестах. И больше было в Ней спокойствия, чем в тех несчастных, которым малейшее движение доставляло несказанные муки. Однако уста Страдальцы не произносили проклятий, руки Ее не простирались к толпе с угрозой. Молча слушала Она брань окружающего народа, скрип крестов и стоны распятых. Но слышала ли Она все это?.. Быть может, совсем не слышала.

Иногда казалось, что только тень Ее стоит у креста, а Сама Она исчезла где-то в пространстве и носится уже высоко-высоко над землей, над земной скорбью, над людскими страданиями…

«Но кто Она, кто?» – задавала себе в душе вопрос мать разбойника, когда ее взгляд невольно останавливался на этой Женщине. Что-то тянуло ее к Ней, что-то говорило, что в Ней одной она найдет для себя утешение. С боязнью и покорностью смотрела она Ей в глаза, но чувств этой Женщины не могла понять.

– Что это за Женщина? – спросила она у проходившего мимо воина, но тот ничего не ответил.

– Разве ты, Лия, не знаешь? – сказала одна из поддерживающих ее. Это Мария из Назарета, Мать Иисуса из Галилеи.

И указала на Распятого на среднем кресте.

– Это Мать Его, Мать! – повторила Лия, будто желая убедить себя в истинности этих слов.

Она сразу почувствовала, что один вид этой Женщины, стоящей против нее, производит на нее удивительное впечатление, что страдания, разрывавшие ее грудь, стихают, успокаиваются.

Нет! Разве в самом деле утихли ее страдания, несмотря на то, что там, на кресте, в страшных муках умирает ее сын?.. Нет! Она слышала, как что-то еще рвется у нее в груди, но уже не могла ни рыдать, ни проклинать, ни истерически цепляться за поддерживающих ее. В ней будто что-то оборвалось.

Вдруг она вспомнила, что Распятого посередине она уже видела когда-то. Вспомнила, что она шла за ним вместе с толпой, чтобы посмотреть на этого Пророка, о Котором говорили все в Иудее. Он говорил Своим кротким спокойным голосом, какого она еще никогда не слышала, и говорил такие слова, которые врезались в ее память, хоть она и не вполне понимала их значение.

Между горой Фавор и Генисаретским озером толпа остановилась, устремив на Него свои взоры, а Он смотрел на них, как теперь с креста, и говорил: «Блаженны плачущие, потому что они утешатся; блаженны алчущие и жаждущие правды, потому что они насытятся; блаженны вы, если вас будут гнать и поносить…»

Она невольно подняла глаза на Того, Кто говорил когда-то эти дивные слова, и, может быть, также невольно преклонила колени, но скорее не перед крестом, а перед Матерью, стоявшей у подножия креста, на котором был распят Ее Сын. Перед Матерью, страдающей и спокойной, будто прощающей палачей Своего Сына и благодарящей Бога за Свои страданья, потому что блаженны кроткие, плачущие и те, кого гонят…

Поддерживающие ее девушки в изумлении от перешедшей в ней перемены отпустили ее. Она пробовала встать, но не могла, и на коленях поползла к этой Марии из Назарета и, схватив край Ее плаща, прильнула к нему запекшимися дрожащими губами.

Мария пробудилась от Своей тяжелой думы. Зачем Ее разбудили? Зачем опять прибивают Ее ко кресту, к которому пригвождена была и Она с болью и невыразимыми мучениями, но со взором, устремленным в это свинцовое небо?..

– Мария! Мария! – зазвучал стонущий голос у Ее ног. – И мой сын тоже висит на кресте. Неужели Ты не скажешь мне слова утешения, Ты, Мать Пророка?

Мария из Назарета распростерла Свои руки и возложила их на склоненную перед Ней голову.

– Он учил, сестра, – проговорила Она тихим голосом, – что бремя Его легко, что Отец Небесный окажет справедливость всем, взывающим к Нему днем и ночью, что никто не будет страдать… Иди с миром, сестра! Он окажет тебе праведный суд и прольет отраду в твое сердце.

Лия глухо зарыдала.

– Мария! Ты говоришь мне: «Иди с миром, сестра!» Но ведь мой сын поносит Твоего!

Мария подняла Свой взор вверх, к Распятому, будто из уст Его ожидая ответа. А Он взглянул на нее с уважением и любовью, потом на всех тех, которые насмехались над Ним и Его Матерью, и громким голосом сказал:

– Отче простит им, потому что они не знают, что делают!

Шатаясь, поднялась Лия, со скрещенными руками подошла ко кресту, на котором висел ее сын, остановилась. Она смотрела вниз…

Толпа все прибывала, и оттуда слышались какие-то нечеловеческие вопли или злорадный смех. Тысячи рук тянулись к крестам и грозили распятым на них. Ругательства становились все громче, все язвительнее.

Лия стояла у креста неподвижно, скорее похожая на труп, чем на живого человека, не обращая внимания на злословие и брань. Солнце скрылось за тучами, а тучи эти были так густы и темны, что над землей распространилась ночь, несмотря на еще раннее время.

– Или, Или! Лама савахвани! – раздался страдальческий голос со среднего креста.

Лия вздрогнула. Ей показалось, что после этого вопля она услышала она услышала другой такой же, и голос Марии из Назарета, говорившей: «Боже, прости им, потому что они не знают, что делают!»

И что-то заставило Лию встать на колени, и ее уста, до сих пор произносившие только проклятия, прошептали:

– Боже, прости им, как я им прощаю.

И в эту минуту простила она палачам сына, простила всем, поносившим ее, простила не столько во имя Распятого на среднем кресте, с уст Которого раздавались когда-то малопонятные для нее слова, сколько во имя Матери, стоявшей у подножия креста Своего Сына даже без тени злобы. Матери, молящейся за палачей Сына страдальческим голосом:

– Боже, прости им, потому что они не знают, что делают!

Мария Колонна-Валевская

Неделя мясопустная, о Страшном Суде

Седмица сырная (масляная)

Неделя мясопустная (последний день вкушения мяса) – третье воскресенье из четырех подготовительных к Великому посту.

В этот день Церковь напоминает верующим о последнем неподкупном Страшном Суде, изображая ужасные последствия беззаконной жизни. Она устрашает и побуждает всех к покаянию и указывает на милосердие к бедным, как на средство помилования от вечного за грехи осуждения на Страшном Суде. Верующим внушается, что никто не должен чрезмерно надеяться на великое милосердие Божие, представленное в воскресенье о блудном сыне, потому что милосердный Господь есть и праведный Судия, воздающий каждому по делам его; что покаяние и благочестие должны непременно сопровождаться благотворениями для ближних. Господь произнесет последний суд преимущественно по делам милосердия. Милость явится оправданием, как опытное доказательство любви.

За Литургией читается притча о Страшном Суде: «Рече Господь: Егда приидет Сын Человеческий в славе Своей, и вси святии Ангели с Ним, тогда сядет на Престоле славы Своея, и соберутся пред Ним вси языцы: и разлучит их друг от друга, якоже пастырь разлучает овцы от козлищ: и поставит овцы одесную Себе, а козлища ошуюю. Тогда речет Царь сущим одесную Его: приидите, благословеннии Отца Моего, наследуйте уготованное вам Царствие от сложения мира: взалкахся бо, и дасте ми ясти: возжадахся, и напоисте Мя: странен бех и введосте Мене: наг, и одеясте Мя: болен, и посетисте Мене: в темнице бех, и приидосте ко Мне. Тогда отвещают Ему праведницы, глаголюще: Господи, когда Тя видехом алчуща, и напитахом? или жаждуща, и напоихом? когда же Тя видехом странна, и введохом? или нага, и одеяхом? когда же Тя видехом боляща, или в темнице, и приидохом к Тебе? И отвещав Царь речет им: аминь глаголю вам, понеже сотвористе единому сих братий Моих меньших, Мне сотвористе. Тогда речет и сущим ошуюю Его: идите от Мене, проклятии, во огнь вечный, уготованный диаволу и аггелом его: взалкахся бо, и не дасте Ми ясти: возжадахся, и не напоисте Мене: странен бех, и не введосте Мене: наг, и не одеясте Мене: болен и в темнице, и не посетисте Мене. Тогда отвещают Ему и тии, глаголюще: Господи, когда Тя видехом алчуща, или жаждуща, или странна, или нага, или больна, или в темнице, и не послужихом Тебе? Тогда отвещает им Господь: аминь глаголю вам, понеже не сотвористе единому сих менших, ни Мне сотвористе. И идут сии в муку вечную, праведницы же в живот вечный»[12].

Побуждая и располагая верующих к посту и покаянию изображением будущего Страшного Суда, Церковь приготовляет человека к приближающемуся посту «сокращением пищи и страха ради судного», ибо прародители за невоздержание были изгнаны из рая и подверглись осуждению.

Вся последняя подготовительная седмица перед Великим постом, начинающаяся после Недели мясопустной, называется седмицей сырной или в просторечии масленицей, так как в эту неделю разрешено употребление сыра и масла. Ее также называют сыропустной, потому что ею оканчивается употребление сырной пищи.

В эти дни Церковь внушает верующим, что седмица сырная есть уже преддверие покаяния, предпразднество воздержания, светлое предчувствие поста, неделя предочистительная. В эту седмицу Церковь предочищает верующих телесно и духовно предварительным воздержанием, взаимным примирением, обычаем взаимного прощения. «Дабы мы от мяса и многоядения ведомые к строгому воздержанию, не опечалились, но мало-помалу отступая от приятных явств, приняли бразду поста».

Сообразно намерениям приготовления к Великому посту, Церковь в течение сырной седмицы не сочетает браков, в среду и пятницу не совершается Литургия, а вместо нее читаются Часы. Также в среду и пятницу, как и во все дни Великого поста, в храмах с коленопреклонением произносится покаянная молитва преподобного Ефрема Сирина: «Господи и Владыка живота моего…»

Кроме того, в каноне среды для примера и поощрения приготовляемых к посту, прославляются ветхозаветные святые, пребывавшие в подвигах поста. В пятницу вспоминаются крестные страдания Спасителя, в субботу творится память всех преподобных отцев, в подвиге просиявших. Святая Церковь одновременная поучается у святых, живших прежде нас, и обращается к ним за сугубой молитвенной поддержкой во дни Великого поста.

Молитва святого Ефрема Сирина

Господи и Владыка живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Твоему. Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков. Аминь.

Семейное чтение

Прощеные дни

Масленица. Русский народ, справляя стародавний языческий обычай, готовился к шумному веселью. Но благочестивые люди уже с половины недели начинали готовиться к великим дням поста и покаяния. Со среды начинались Прощеные дни. Сам великий государь являл своим подданным пример благочестия. В среду он посещал ближайшие монастыри: Чудов, Вознесенский, Алексеевский и другие; прощался с братией, с больничными старцами и жаловал им царскую милостыню. В следующие два дня, четверг и пятницу, царь отправлялся в загородные монастыри: Новоспасский, Симонов, Андроников, Новодевичий и другие. В Новоспасском монастыре покоились предки благословенного Дома Романовых. В субботу государь, окруженный боярами, и патриарх с Освященным Собором приходили для прощения к царице. Она принимала их в своей Золотой палате, где и происходил обряд прощения.

В воскресенье, главный Прощеный день, рано поутру до совершения божественной литургии патриарх, предшествуемый соборным ключарем, который нес крест и святую воду, приходил во дворец «прощаться» с государем. Вместе с патриархом шли митрополиты, епископы, архимандриты, игумены и весь Освященный Собор, то есть высшее духовенство. Государь встречал первосвятителя в Столовой избе. После обряда прощения с духовными особами государь совершал тот же обряд с дворовыми и служилыми чинами. К государю справа и слева приближались первостепенные бояре. Один из них держал государя под правую руку. Бояре, окольничие, думные дворяне и думные дьяки, стольники, стряпчие, дворяне московские, жильцы, головы и полуголовы стрелецкие и всех приказов дьяки и подьячие по чину подходили и целовали государеву руку.

В московских храмах уже благовестили к божественной литургии. После литургии и полуденного отдыха вечером государь, сопровождаемый боярами, окольничими, думными дворянами, стольниками и прочими шествовал в Успенский собор, где совершался святейшим патриархом обряд прощения по церковному чину. Диакон возглашал ектении. После молитвословия государь приближался к патриарху и, произнося слово прощения, целовал святой крест. Затем то же самое совершали все духовные и светские власти. Прямо из собора государь шествовал в сопровождении всех высших чинов прощаться к патриарху, как бы возвращая утреннее посещение. Для государева посещения у патриарха убиралась сукнами и дорогими коврами Крестовая палата. Там уже ждали царского прихода митрополиты, архиепископы, епископы, архимандриты. Словом, весь Освященный Собор. Первая встреча происходила на сенях. Патриарх встречал государя посреди Крестовой палаты. Благословив государя и приняв его под руки, патриарх шел со своим державным гостем на обычное место, где возглашал «Достойно» и «Приходную молитву», после чего давал благословение государю и всем своим гостям. Государь садился на большую лавку на южной стороне палаты. Патриарх на восточной стороне, на лавке под образами. На лавке у северной стороны – бояре. У дверей палаты становились по чину стряпчие, стольники и прочие. Начались «прощальные чаши». После «прощальных чаш» бояре и прочие чины по указу государя выходили в сени. Оставляло под конец палату и высшее духовенство. Государь и патриарх оставались совершенно одни с полчаса времени. Затем палата вновь наполнялась всеми присутствовавшими при обряде. Патриарх снова возглашал «Достойно» и затем «Прощальную молитву». Благословив государя и гостей своих, патриарх отпускал всех. Из Крестовой палаты государь шествовал в Чудов и Вознесенский монастыри. В Благовещенском соборе он прощался у святых мощей, в Архангельском – у гробов родителей и предков.

Во дворце государь прощался с ближайшими к нему особами, с «комнатными», равно как и со всеми лицами, служащими у его государева двора.

Наконец, в этот великий Прощеный день великий государь вспоминал и тех, кто, может быть, более всего нуждался в прощении. Начальники всех приказов докладывали ому о «колодниках, которые в каких делах сидят многия лета». Весьма многим государь изрекал освобождение. Так заключался этот знаменательный день.

М. И. Хитров, протоиерей

Тройка

Наступил последний день масленицы. Последний день дозволенного веселья. Всей семьей мы ждали, когда к дому подкатит традиционная тройка, чтобы ехать кататься по Черкизовскому валу и бульвару.

Был легкий мороз, казалось, что совсем не холодно, но когда долгожданная тройка появилась и встала напротив наших ворот, то у коренника, вскидывавшего к дуге голову так, будто он хотел откинуть шевелюру, или будто ленты, повешенные на дугу ради масленицы, ему мешали, я увидел вокруг ноздрей комки инея, и понял, что это мороз и такой иней будет у каждого из нас. Мне всегда нравились заиндевелые брови и волосы на висках и краях шапки.

Сели, шаля. Шалости начались уже с одевания. Когда кто-нибудь опаздывал, мы нарочно прятали его варежки, и, к нашей радости, он суетливо начинал их искать и спрашивал у нас: «Ну, скажите, спрятали ведь? Да?» А мы, все отъезжающие, в том числе и мама, которая не ехала с нами, а только нас заботливо провожала, смеялись и кричали: «Да нет же, ну, скорей! Ехать надо, а тут варежки!» Варежки, наконец, находились, и это вызывало еще больший смех. Мы, толкаясь, стараясь посадить друг друга в снег, выскакивали к розвальням, где на облучке сидел кучер в тулупе, подпоясанный веревкой и в шапке-ушанке с опущенными, но не завязанными «ушами». Повалились в розвальни на сено под нескончаемые напоминания мамы: «Осторожнее! Не упадите! Вы уж (к кучеру) не гоните!»

Мое внимание сразу же и до конца поездки было обращено на кучера – хороший или нет, добрый или недобрый, даст подержать вожжи, поправить или не даст? Все, кто сел, толкались, смеясь, накрывали друг друга платками и шубами, которые мама, непрестанно бегая в дом, выносила и, бросив их на нас, подсовывала, подпихивала под наши бока и ноги.

Я понял, что кучеру надоело слушать бесконечные предупреждения и наставления, и он, повернувшись еще больше, так, что одну ногу ему пришлось положить на облучок, а другой покрепче упереться в дно саней, пробасил: «С Богом!» И потом, привычно распевно произнес, накручивая вожжи на варежки: «Н-н-о! Милаи! Застоялись!», – и натянул вожжи.

Вот он, сладкий для меня момент – предвкушение скачки. Уже крикнуто, уже натянуто, а мы стоим. Коренник как вздергивал головой, так и сейчас вздергивает, будто и вожжи, и окрик – это не для него. Пристяжные – одна вялая, гнедая, с навозом на коленках – понуро стоит, будто не понимает, какой это праздничный для нас день. Другая, серая, со вздутым животом, натянула постромки, дернула, но куда-то в сторону, и опять стала. Это – разлад.

Я понял, что это никогда не организуется, и вдруг показалось, что никуда мы не поедем, если все будет так, как сейчас. Пропала так долго ожидаемая масленица с катаньем, о котором мечталось год. Но оказалось, что этот окрик еще не был настоящей командой, потому что ямщик все еще накручивал, как будто примерял витки вожжей на рукавицы, но вот, наконец, накрутил и встал. Встал!

И тут с лошадьми что-то случилось. Коренник стал трясти мордой не так, как прежде, широко мотая, а мелко встряхивая из стороны в сторону и резко, как будто хотел сбросить сосульки с заиндевевших ноздрей. Вялая гнедая пригнулась, будто бы ее сейчас ударят, и она с боязнью ждет этого, а правая с животом, та, что дернула, повернула голову в сторону коренника и вдруг неожиданно схватила зубами вожжу и, схвативши, замерла.

«Трогай, леший!» – все так же нараспев забормотал возница. Коренник нехотя, как будто его отвлекли от чего-то важного, тронул. Тронул, а мы ни с места – полозья примерзли. Тогда коренник, как будто с духом собрался и дернул еще раз. Полозья завизжали, захрустели. Сдвинулись. Все мы обернулись к маме, чтобы увидеть, что она понимает нашу радость и разделяет ее, замахали ей руками, варежками, платками. Замахали быстро, потому что нам хотелось ехать быстро.

Но ехали мы очень медленно. Я перестал махать и стал искать глаза возницы. Но кроме спины в тулупе с веревкой и верха шапки я ничего не видел. Коренник шел. Не бежал, а шел, и мне казалось, что он вообще не может бегать, а, как водовозная кляча, может только тащиться, искажая, портя нам всю радость катания, всю масленицу.

Около домов, что мы проезжали, стояли знакомые мне мальчишки в валенках, к которым были прикручены веревками коньки (на мальчишку по одному). Мне так хотелось, чтобы наши лошади мчались, а мальчишки – каждый на одном коньке – цеплялись бы за наши розвальни и друг за друга и катились бы за нами. Но ребята не обращали на нас внимания. Наша медленная езда не вызывала у них зависти и даже малостью не привлекала.

Повернули на Некрасовскую улицу, выехали на Вал. Кучер натянул вожжи, и коренник побежал! Правда, вразвалку, лениво, но побежал! Как жалко, что мальчишки этого не видели. Не видели, как мы, мне казалось, помчались. Я даже привстал навстречу ветру, хоть и слышал сзади голос сестры: «Юра, сядь! Что говорила мама? Сядь сию минуту!» Но я даже не оглянулся. Мы мчимся. Мы летим. Лошади бегут, я стою, и ветер рвет на мне шарф и шапку. Мне не страшно. Я закаленный. Я бы и руки сложил на груди, да просто знаю, что там, сзади, не поймут этого. Ну уж, ладно, не буду, но посмотрите, как мы летим! В это время коренник поднял хвост, под хвостом его, как в фотообъективе, раскрылась диафрагма, и он, перебирая ягодицами и иногда издавая хлопающие звуки, будто лопаются мыльные пузыри, выбросил из себя тугие клубки. Несколько раз он открывал и закрывал диафрагму, потом закрыл, опустил хвост и побежал резво. Мы ехали по Валу, и многие прохожие останавливались и, улыбаясь, смотрели на нашу тройку. А и то, масленица!

Но вот выехали на Преображенскую заставу и повернули налево к Архиерейскому пруду. Тут мы увидели другую тройку, которая, промчавшись по другой стороне Бульвара (от пруда), круто заворачивала, пересекая нам дорогу. Нашему кучеру пришлось даже резко рвануть вожжи, чтобы подать лошадей вправо. «Шалые! – ругнулся кучер. – Прямо шалые!» И почему-то улыбнулся. Надя, Валя вскрикнули от резкого поворота в сторону, а я понял, что моя надежда на нашу тройку тщетна. Да и кучер не любит быстрой езды, он обыкновенный возница, и лошади его – клячи, и вожжей его мне не надо.

Шалая тройка виднелась далеко впереди нас, по обе стороны ее розвальней клубился снег, и сами розвальни от большой скорости кидало из стороны в сторону, и веселые крики, вопли, взвизгивания седоков говорили о том, что для них масленица веселая, озорная, даже шалая, а наша масленица – тихая езда на унылых лошадях. «Ездили? – спросят нас – Ну, ездили. – На тройке? – Ну, на тройке». Но масленицы не было. Мне это было так ясно, что я даже сел вниз, на дно, на сено, повернувшись лицом назад и бросив смотреть на кучера и лошадей. Позволив себя закутать в шубу, я уныло смотрел, как нас догоняет пара лошадей – коренник под пестрой дугой и одна пристяжная. Догоняли быстро – для них масленица была тоже веселой.

Видя, что быстрая езда не про нас, я принялся за орехи, мои любимые, кедровые, которыми мама нас снабдила. Тут я услышал голос нашего кучера, ставший мне таким неприятным, сейчас он стал похож на ворчание или глухое рычание: «Вре-ешь! Ну, вре-ешь!» Мы посмотрели вбок и увидели, как пара лошадей догнала нас и, поровнявшись, начала обходить.

Наш возница, наверное, и не обратил бы на это внимания, но, как я догадался, его вывел из состояния равнодушия мальчишка – худой, маленький, в огромной собачьей шапке, накрывшей всю его голову так, что глаз не было видно, и в огромных, разного цвета валенках, подшитых и, видно, здорово стоптанных, к которым были прикручены коньки. Валенки были очень большие, а коньки, видно «снегурки», маленькие такие, что их не было видно, и если бы не веревки, которыми были обмотаны ступни валенок, да коротенькие палки, которыми эти веревки были затянуты, чтобы держать коньки, казалось бы, что у пацана нет коньков, а, прицепившись к саням сзади железной крючковатой палкой, он едет за санями прямо на валенках. Этот пацан кричал, как только их сани поравнялись с нашими розвальнями: «Дяденька, дай прокачу-у!»

Этот задиристый крик, наверное, и пробудил нашего возницу. «Вре-ешь! Ну, вре-ешь!» – совсем не глядя на обгоняющую нас пару, нараспев бурчал он и ерзал на своем облучке, скользя и срываясь ногой, положенной боком. Наша тройка, к которой я уже потерял интерес, вдруг преобразилась. Лошади подобрались, а у коренника совсем перестала мотаться голова. Она вытянулась вперед, да так и остановилась, будто кто-то потянул ее вперед невидимой уздой. Пристяжные затопотали, и я, все еще не веря в скорость, вдруг услышал участившийся дробный стук – это был топот наших лошадей.

«Вр-ре-шь!» – продолжал рокотать наш кучер, и вот обе группы – пара и наша тройка – движутся рядом, и никто не хочет уступать. Они уже не просто двигаются, они мчатся. Это доказывает глухой топот копыт наших лошадей по укатанному снегу и то, что Надя и Валя повернулись, съежившись, в сторону и смотрят на наших соперников. Мальчишка перестал кричать и молча мчится, держась своим крючком за сани.

Две упряжки мчались ровно. Наш кучер даже не смотрел в сторону соперников, а просто замолчал и, растопырив локти, шевелил ими, как будто хотел что-то раздвинуть. В этот момент я был счастлив: мне так радостно было мчаться быстро, да еще рядом с кем-то, что я и не подумал о гонках. Я мечтал о скорости и достиг ее. Но нашему кучеру теперь этого было мало. Зачем-то поправив шапку, которая, поерзав, стала на прежнее место, проведя по щеке согнутой в локте рукой, так как руки его были заняты натянутыми вожжами, он вдруг заголосил по-бабьи, будто завизжал: «Мамочки-и-и!» И вдруг мужским голосом: «Вре-ешь!» Не видел я, что он сделал. Нагнувшуюся шапку и трущуюся щеку видел, но больше ничего.

Я услышал, как дробный топот стал на мгновение громче, а потом вдруг пропал, вместо него появились ритмические удары, похожие на стук сотен сапог, когда солдаты идут в ногу. Коренник уже несся. Он совсем вытянулся, чуть запрокинув голову, будто на его голове были большие рога и был он весь устремлен от нас куда-то. Я увидел это потому, что ленты, красные и белые, которыми была оплетена дуга и из-за которых я не мог раньше хорошо видеть голову коренника, эти ленты оттянулись назад и капризно вертелись, а две из них закинулись вверх и обернулись вокруг дуги. Ветер, этот встречный ветер, стал так силен, что поднял ленты и открыл мне голову коренника.

Пристяжные, будто сговорившись, стучали копытами по земле почти одновременно, только казалось, что они обе слепые на один глаз, так неестественно той стороной морды, которая была ближе к кореннику, они повернулись вперед, отвернувши головы от коренника, будто хотели оторваться от него и помчаться в стороны, но вместе с тем они мчались вперед, тянули нас и были с коренником в удивительной слитности. Из-под копыт их летел снег, залепляя руки и лицо кучера и обдавая нас маленькими снежными лепешками. Наши розвальни кидало из стороны в сторону, как кидало ту тройку, что вначале промчалась мимо нас и которой я завидовал.

«Мамочки-и-и!» – взвизгивал кучер. Вдруг я услышал знакомое: «Дяденька, дай прокачу-у!» Обернувшись, я увидел, что наша тройка оставила пару далеко позади и пацан в собачьей шапке и огромных разного цвета валенках прицепился своейжелезной палкой к нашим розвальням и кричит свое «прокачу-у» тем, кто сидит в отставших санях и с которыми он только что смеялся над нами.

Мы летели. Теперь уже сомнений не было. Летели. Вокруг розвальней, как эхо от дробного стука копыт, пролетали колючки снега и все время вилась снежная дымка. По левую руку уже кончался бульвар. Кучер натянул вожжи, стараясь придержать лошадей. Я счастливо и вопросительно смотрел на Надю, разделяет ли она со мной радость этих гонок. Надя и Валя, тоже разгоряченные этой ездой, плотнее усаживались в сено и старались усадить меня. Я был так доволен, что даже не сопротивлялся.

Было катанье, были гонки, и мы победили. Я даже дружелюбно поглядывал на пацана в собачьей шапке, который, мягко подпрыгивая на бугорках, мчался вместе с нами; он тоже разделял эту радость езды и, значит, понимал меня.

Возница сдерживал лошадей. Но не тут-то было. Тот коренник, который так лениво начал езду, теперь никак не хотел прекратить этот бег. Вот уже и конец бульвара, и наш кучер, встав обеими ногами на дно розвальней, упершись коленями в облучок, изо всей, казалось, силы натянул вожжи, а лошади все летели. Вот уже кончился бульвар и начался широченный спуск к мосту через Архиерейский пруд, а их никак не остановить.

Мы схватились друг за друга, глядя кругом и на кучера. Место, где все разворачиваются в обратную сторону к Преображенской заставе, давно миновало. Надо было повернуть, а мы не повернули «Держись!» – крикнул кучер и провел в воздухе рукавицей, будто заставляя нас куда-то спуститься. Мы, притиснувшись друг к другу, вжались в дно саней, судорожно держась за сани и друг за друга. Казалось, что наступает расплата за ту радость, которую мы получили.

«Держи-и-ись!» Нас прижало к правой стороне саней, где я не то сидел на корточках, не то лежал. Надю и Валю повалило на меня, какая-то сила сжала нас, и «держи-и-ись!», и дробот копыт – все смешалось. Я только видел перед собой деревянную стойку розвальней, оплетенную несколькими полосками мочала. За стойкой, за мочалом, прямо у моего носа, мчалась снежная полоса дороги, такая твердая и стремительная, что казалось, меня еще чуть сдавят, и я буду царапать носом эту быстро мчащуюся корку.

Что-то загремело. Нас кинуло влево, затем опять прижало, и я вдруг почувствовал, что меня никуда не прижимает. Валя крестилась. Надя вытаскивала меня из угла розвальней и кутала в шубу. Кучер, тряхнув завязками на шапке, повернул к нам лицо. Его усы, брови и края шапки – все было в инее, и под белыми усами открылись зубы, и зубы проговорили: «Что? Боязно? Ничего, милаи, Масляна, она на то и Масляна! Не бойсь!»

Лошади, повернув по крутому спуску и прокатив полозьями розвальней через трамвайные пути, где полозья на мгновение застряли в рельсах (поэтому-то нас и кинуло), развернулись и понеслись в обратном направлении. Снова слева от нас замелькали деревья и накрытые подушками снега кустарники бульвара. Мы мчались.

Далеко сзади было видно, как прилаживает конек к валенку пацан в собачьей шапке (его оторвало на повороте), а впереди была видна тройка, которая еще в начале нашей поездки обогнала нас и которую теперь, судя по тому азарту, что напал на коренника, мы нагоняли.

Теперь уже все мы смотрели вперед и, держась за сани, на всякий случай, смотрели туда, где все крупнее и крупнее, приближаясь к нам, виднелась эта, когда-то лихо обогнавшая нас тройка.

Чтобы лучше видеть, я встал и схватился за локоть кучера. Схватился и испугался, а вдруг он будет ругаться. Но он не обругал меня, а, наоборот, направив на меня заиндевевшие усы, а глазами все глядя вперед, крикнул: «Как звать-то?» Я ожидал ругани, крика, бранных слов, но не этого и, держась за его локоть и глядя ему в усы, молчал. Усы зашевелились, опять из-под них вылезли зубы, такие белые и веселые: «Звать-то тебя как, спрашиваю?» Я не знал, как сказать. Юра? Как-то очень уютно, по-домашнему. Юрка? Меня так звали только мальчишки, а дома никогда. Юрочка? Вообще неприятно, потому что так звали меня все, и именно поэтому мне это не нравилось.

Глядя в усы и зубы, я сказал, как на экзамене или как говорят на причастии: «Георгий!» – и сам понял, как это неуместно и неловко.

Кучер только этого и ждал. Он повернул усы к лошадям и, еще больше подставляя мне локоть, крикнул: «Держись, Егор!» И снова я услышал ритмичный, дробный топот, и снова пристяжные развернули головы в стороны, как будто стараясь оторваться, но теперь это было еще и потому, что управлял лошадьми я сам. Моя рука уверенно лежала на локте кучера, и ей передавалось то пульсирующее подергивание, что шло от лошадиных морд через натянутые вожжи.

Мы нагнали тройку как раз в том месте, где кончался бульвар и где она в начале катанья проскользнула перед нами. Перегнали и понеслись по бульвару еще раз. На этот раз мы неслись по-настоящему, уверенно, как победители, как имеющие право на весь бульвар.

Мчались кони, розвальни кидало короткими толчками влево-вправо, моя рука, чуть оторвавшись от локтя кучера на одном из ухабов, перебралась вперед и теперь лежала на самой вожже, и кучер видел это и не возражал. Мы сделали еще один разворот через трамвайные пути и проехали мимо парня в разных валенках, который, видно, так и не поправил конек и хмуро смотрел на нас из-под шапки, доехали до Заставы и повернули вправо на Вал к нашему дому.

Подъезжая к дому, лошади сами замедлили бег и перешли на трусцу, а совсем близко от дома, где я уже видел маму, стоящую у калитки, кучер, чуть сдвинув в мою сторону вожжи, сказал: «Ну, Егор, приехали!» Я понял это движение и, схватившись за вожжи обеими руками, натянул их и крикнул: «Приехали, милаи!» И даже тогда, когда тройка уже остановилась, я все не хотел бросать вожжи, стоял у облучка счастливый бескрайним детским счастьем.

«Юрочка! Посмотри на себя!» – воскликнула мама. Я только что был грубым Егором, ловко ладящим с лошадьми, и вдруг опять стал этим ненавистным мне Юрочкой. Вся моя шапка, весь мой шарф, обернутый вокруг шеи, были сплошь усыпаны толстым слоем снега. Я увидел себя, в инее, с вожжами в руках, близко к лошадиным крупам: я все-таки мужик, Егор!

Это была моя настоящая и, как потом оказалось, единственная веселая масленица. Были масленицы, были блины, но не было катанья, не было этих сложившихся вместе радостей. Уже не было упоительного отрочества.

Из книги Г. Ансимова. Уроки отца, протоиерея Павла Ансимова, новомученика Российского. М., 2005

Суббота сырная. Память всех преподобных отцов, в подвиге просиявших

В субботу на сырной седмице (масленице) – перед Неделей сыропустной, заговеньем на Великий пост – совершается празднование в честь и в память всех преподобных и богоносных отцов, просиявших в подвиге воздержания.

Семейное чтение

Под взором Христа

Едва ли кто из людей, окружавших Христа на Голгофе, был так озлоблен на Него, как один из иерусалимских граждан по имени Завулон. Его единственная дочь, прекрасная девица Рахиль всем сердцем возлюбила Иисуса Христа и, несмотря на все увещевания и угрозы своего отца, стала вместе с другими всюду следовать за Ним, внимая Его дивному учению. Когда же жестокосердный отец стал за это истязать Рахиль, она покинула его дом, приютилась у одной благочестивой вдовы и примкнула к тайным ученикам Христовым.

Исчезновение дочери повергло Завулона в сильную горесть. Он всюду искал ее, но безуспешно. Считая Иисуса виновником своего несчастья, Завулон возненавидел Его, и теперь с наслаждением смотрел на Его крестные страдания.

– О, как я радуюсь гибели этого лжеучителя! – сказал он окружающим людям.

Потом, приблизясь ко кресту, он стал всячески злословить Христа и издеваться над Его страданиями.

Радуйся, радуйся, Христос, Сын Божий. Царь Иудейский! – воскликнул наконец Завулон, и адская злоба исказила его лицо.

Не находя больше слов для ругательств и насмешек над Иисусом, Завулон хотел уже отойти от креста, но взор его внезапно встретился со взором Спасителя, и он невольно остановился.

Сколько кротости, неземной любви и всепрощения выражал этот дивный, божественный взор! Он глубоко проник в мрачную душу Завулона, умертвил в ней пагубную злобу и пробудил совесть. Жалость к Иисусу и стыд за напрасную к Нему ненависть мгновенно овладели сердцем грешника. На лице его отразилась глубокая скорбь, и взор заблестел слезами раскаяния. Напрасно Завулон старался подавить в своей душе эти, доселе неведомые ему чувства, напрасно он будил свою умершую на Христа злобу, голос грешной совести усиливался в нем с каждой минутой, и жалость к Божественному Страдальцу переполняла его сердце.

Кругом Завулона были несметные толпы народа, пришедшего смотреть на казнь осужденных. Многие, сожалея о тяжкой участи своего любимого Учителя, горько плакали; другие же издевались над Ним и, подобно Завулону, восклицали: «Радуйся, Христос, Царь Иудейский!». Гул от множества голосом стоял невыразимый, но Завулон не слышал его и не видел ничего окружающего. Боясь снова встретить кроткий взор Божественного Страдальца, он низко опустил голову и весь отдался борьбе с охватившими его душу чувствами.

Между тем, наступили последние минуты страданий Христовых. Солнце померкло, и погруженная во мрак земля, как бы устрашась совершившегося на ее груди великого злодеяния, затрепетала. Неописуемый страх объял народные массы, и полный отчаяния их вопль был слышан в самых отдаленных частях Иерусалима.

Множество людей от страха пало ниц, им казалось, что сейчас земля разверзнется и поглотит их. Другие бежали в разные стороны, рвали на себе одежду и волосы, проклиная день и час своего рождения, и восклицая: «Горе нам, ибо мы распяли Христа, Сына Божия!».

Завулон также пустился в бегство, направляясь к Иерусалиму. Когда он входил в город, то мрак уже рассеялся. Завулон, к величайшему своему ужасу, увидел несколько усопших человек, которые в минуту смерти Христа восстали из своих гробов и теперь тоже входили в Иерусалим, неся на руках свои пелена и покрова.

Трепеща от смертельного страха, Завулон хотел бежать от них, но один из усопших, преградив ему путь, взял его за руку и воскликнул:

– Горе тебе, безумный сын мой, ибо сердце твое омрачилось ненавистью к Господу.

– Отец! – воскликнул Завулон, узнав в представшем человеке своего покойного родителя.

Будучи не в силах более выносить столько испытаний, Завулон в бесчувствие упал на землю. Некий сердобольный человек поднял его с дороги и отнес в сторону.

Когда Завулон пришел в себя, настала уже ночь. Полный душевной муки направился он в свой дом, и здесь, проливая жгучие слезы раскаяния, разорвал свою одежду и, ударяя себя в грудь, воскликнул:

– О, прости меня, Невинный Страдалец Христос, Сын Божий!

Жарко молился Завулон, горько оплакивал он свое заблуждение, но голос молитвы не мог заглушить в нем вопля грешной совести. Он все еще чувствовал на себе полный кротости и любви взор Божественного страдальца, и скорбь его была беспредельна. Так провел Завулон время до святой пасхальной ночи.

Не крепок был сон жителей Иерусалима в эту великую ночь. Те из них, чья совесть была спокойна, проснувшись, ощутили в сердцах своих непонятную светлую радость. Люди же с сердцами, озлобленными на Христа, и с руками, обагренными пречистой кровью Его, просыпаясь, трепетали от какого-то тайного ужаса…

Завулон стоял на коленях и усердно молился. Наступила полночь. Вдруг его жилище озарилось дивным неземным светом, и в его лучах он увидел невыразимой красоты ангела.

– Христос воскрес! – возвестил ему светозарный небожитель. – Иди ко гробу Его, и ты удостоишься Его прощения.

Ангел скрылся, а Завулон, а Завулон облобызав и оросив слезами радости то место, где стоял этот дивный вестник, вышел из дома и направился ко гробу Господню.

Святая ночь была полна чудных звуков. С беспредельной высоты сиявших миллиардами звезд небес слышалось пение ангелов, прославлявших воскресение Христово, и вся земля тихо, радостно вторила этой дивной небесной песне. «Христос воскрес!» – журчал ручеек. «Христос воскрес!» – шептали виноградники. Каждая былинка в мире, каждый лепесток цветка, сливаясь своим чудным шепотом с гимном вселенной, славили воскресшего Господа. С восторгом внимал Завулон этим звукам святой ночи, и слезы умиления обильно катились из его глаз.

Когда он подходил ко гробу, уже начало светать. Навстречу ему шли апостолы и жены-мироносицы, возвращавшиеся от гроба Господня с выражением святой радости на лицах.

– Отец! – вдруг услышал Завулон позади себя нежный дорогой голос и обернулся.

Перед ним стояла Рахиль.

– Послушай меня, отец! – говорила со слезами на глазах девушка. – Уверуй в Распятого! Истинно говорю тебе: Он Сын Божий.

– Христос воскрес! – радостно воскликнул Завулон, обнимая свою дочь.

С небесной высоты все еще слышалось чудное пение ангелов.

С. Шонгутский

Неделя сыропустная

Воспоминание Адамова изгнания. Прощеное воскресенье

Заканчивается подготовка к Великому посту Неделей сыропустной, воспоминанием Адамова изгнания, Прощеным воскресеньем. В этот воскресный день Церковь напоминает об изгнании прародителей из рая за непослушание и невоздержание, представляя в утрате ими невинного блаженного состояния достойный предмет для покаянных размышлений во время поста. На Литургии в этот день Церковь благовествует о том, что нужно делать для получения от Бога прощения грехов во время поста, и как должно поститься. Она поучает верующих, что для получения от Бога прощения наших согрешений, нам самим надобно прежде простить ближних, согрешивших против нас. «Аще бо отпущаете человеком согрешения их, отпустит и вам Отец ваш Небесный»[13].

В древние времена египетские пустынники собирались в последний день седмицы сырной для совместной молитвы и, испросив друг у друга прощение и благословение, расходились по окончании вечерни по дебрям и пустыням для уединенных подвигов в продолжении Четыредесятницы. Врата обители закрывались до Недели Ваий (Вербного воскресенья), когда пустынножители возвращались в монастырь.

В последние дни этой седмицы благочестивые христиане по древнему обычаю в знак взаимного примирения и прощения молятся об умерших и посещают друг друга. А в воскресный день христиане совершают благочестивый обычай просить друг у друга прощения грехов, ведомых и неведомых обид стремятся к примирению с враждующими. Поэтому этот день принято называть Прощеным воскресеньем. Вечером в храмах совершается «Чин прощения», после чего верующие получают от духовенства благословение на пост.

Семейное чтение

Два первых дня мироздания

И был первый день жизни человека…

Адам стоял среди рая и озирался. Он весь был полон чувства своего пробудившегося бытия. Самая чистая, безбрежная, юная радость словно ходила в нем волнами.

Все было прекрасно вокруг него, и все было прекрасно в нем самом.

Непорочное голубое небо, в котором не показывалось еще ни одной тучки, переливалось темной бирюзой. И ласковые, нежные, смеющиеся солнечные лучи, весело переплетаясь в воздухе, ныряли в нем, золотя его своими отсветами, пронизывая его блестящими стрелами, пробегая то целыми снопами, то отдельными нитями… Был какой-то безбрежный праздник в этом благовонном воздухе, в беспредельном пространстве между небом и землей.

И вместе с небом ликовала земля…

Это был какой-то праздник свежей яркой зелени, на которой подсыхали последние капли алмазной росы. Неизреченная красота стояла и над мягкими очертаниями далеких синеющих гор, и над голубою хрустальностью извилистых ручьев, и над лужайками между прозрачными рощами, и над всей общей картиной.

Деревья стояли разбросанные тут и там – то в одиноком величии, широко-широко раскинув свои могучие ветви, то дружными толпами, образуя приютные леса… Над жемчужным ковром травы поднимались разноцветные цветы, тихо сияя своими шапочками, чашечками, колокольчиками, лепестками разных затейливых видов. И, как живой нерукотворный аромат, поднималось от них к небу благоухание…

И, словно улыбаясь этому синему, белому, лиловому, красному, желтому, фиолетовому смеху празднично красовавшихся цветов, с плодовых деревьев блистали янтарные, с румянцем яблоки, золотые апельсины, разноцветные на кустах своих ягоды.

Птицы разнообразной окраски весело перепархивали с ветки на ветку, с дерева на дерево, сверкая своими перьями. Павлин, сияя великолепием синего и зеленого сверкания, стоял, распустив на солнце свой хвост, и из чащи листьев невидимые птицы оглашали воздух счастливым пением.

И сколько зверья самых разнообразных видов предавалось среди этой торжествующей природы безотчетному веселому ликованию.

Там, на далеком пригорке, виднелись грандиозные очертания гнавшихся друг за другом ланей. На опушке леса задумчиво стоял олень, подымая высоко к небу прекрасные рога свои. Стройный жираф объедал листья с высоких ветвей, и потревоженная белка с приведенной ею в движение ветви решительно и быстро прыгала на другое дерево… Где-то там, вдали слышался топот резвящегося табуна быстроногих коней, и громадные черные фигуры слонов с их тонкими хоботами странно выделялись на общем зеленом фоне, рядом с полосатыми увертливыми тиграми и желтыми могучими львами. И все это, – от быстрых блестящих бабочек, легко порхавших над лугами, от блестящих жуков, с резким жужжанием разрезавших воздух, до тяжело переступавшего крупного зверя, – было полно громадной беспричинной радости. Всяким проявлением жизни своей, этим своим сверканием на солнце, разнообразнейшими голосами своими – вся эта тварь согласно прославляла своего Творца.

И ею безотчетно любовался, ей изумлялся, на нее радовался поставленный царем над этим животным царством и над всей природой…

Он чувствовал и это небо, которое сияло ему своей кроткой голубизной, пророча, обещая ему бесконечное счастье, ничем не нарушаемое благоденствие, вечно свежие, вечно обновляющиеся радости. Он чувствовал и эти невыразимо прекрасные очертания окружавшего его нового мира, это слияние на горизонте неба и земли, эти синие, задумчиво синеющие там, вдали горы, и прелесть этих алмазных капель росы, и свежесть зелени, яркость цветов, голос птиц, несшийся к небу, игру водяных струй в ручье, сверкание созревшего плода из чащи листьев… Он чувствовал все, что было вокруг, что жило и радовалось, словно посылая из себя в его душу ту же радость, широкую безотчетную радость бытия…

И он словно ждал еще чего-то…

Кроме тех красот, которые обещались изумить его, когда он их увидит и которые пока скрывались за пологом этих лесов, за загородью этих синеющих гор – кроме всего этого видимого, которое должно было открыться ему и возрадовать его, он чувствовал еще Кого-то отсутствующего.

Эта душу восхищающая, трогающая, побеждающая красота, все эти раздававшиеся вокруг него звуки, никого еще не называя, говорили ему о Ком-то великом, от Кого все это изошло…

И чем больше изумлялся он всему, что он видел, чем сильнее разгорался в взволнованной груди его восторг, чем слаще неслось с деревьев пение птиц, и чем пахучей благоухали цветы, тем сильнее было ожидание Адама…

Солнце в небе засверкало еще ярче, и как-то победней полились на землю его лучи, и цветы в изнеможении счастья преклонили свои главы, и тише стало журчанье ручья. Остановился бег коня, несшегося вперед с развивающейся гривой…

Раздался легкий шорох шагов, и к созданному человеку сошло Божество, чтобы открыться ему и увенчать его счастье верховным блаженством.

И не было там времени, в этом райском блаженстве, и не должно было быть ему конца.

Но человек изменил Богу, был изгнан из рая. И тогда изменила ему, вышедшему из повиновения Богу, вся природа, до того подвластная ему и окружавшая его своей заботой.

«Тернии и волчцы» стала произрастать земля. Стихии стали враждовать с человеком. Дикие звери осмелились нападать на него и вредить ему. Как-то помрачилась в красоте своей природа, и человек жил в глубокой печали.

И то, что составляло верх несчастья его, – было разлучение с Богом. Бог скрыл от человека лицо Свое, и человек жил в отчуждении…

Так текли годы, века, тысячелетия в этой великой неизменяемой скорби. И единственным лучом, светившим этим страждущим поколениям, была смутная надежда на Искупителя. Неистребимо жило в душах людей воспоминание о райской жизни. Никакие условия счастья, никакие удачи не давали глубоким душам полного удовлетворения. Все чувствовалось, насколько это ничтожное, скоро гибнущее, призрачное счастье ниже того незабываемого полного, совершенного блаженства. И люди томились, томились…

И страшный призрак смерти отравлял всякую радость. Когда сердце человеческое билось новой беззаветной любовью, вдруг страшный голос изнутри нашептывал короткое громкое слово: «Умрете».

И было горе, и был страх, и была тоска…

И Бог казался далеким, недоступным, и мольбы, к Нему славшиеся, словно падали обратно на землю, не пробив того каменного безответного свода, каким представлялось небо.

* * *

…Христос отстрадал.

Над опустевшей Голгофой носились еще грозные призраки.

Словно высилось еще древо креста, и на нем, молитвенно распростерши пронзенные руки, покорно страдал Искупитель.

В воздухе еще словно звучали роковые удары молота, пробивавшего гвоздями руки и ноги распинаемого Бога, и под напором невыносимой муки вырывавшиеся из запекшихся уст вопли: «Боже, Боже, зачем Ты оставил Меня» и ужасающее: «Стражду!», и предсмертное: «Отче, в руки Твои предаю дух Мой!».

А тело Богочеловека уже лежало во «гробе нове», в саду Иосифа Аримафейского, умащенное благовониями, повитое погребальными пеленами. И великая тайна вместе с тяжелым камнем за печатями заключала вход в погребальную пещеру.

Смятенные ученики, потерпев крушение своей веры в земное торжество Христа, мучимые раскаянием за то, что оставили Его одного в часы суда, унижения и распятия, скорбели невыразимо.

Безмолвно Божественная Матерь, приведенная возлюбленным учеником Христовым Иоанном к себе в дом, окаменев от скорби, переживая опять и опять муку Сына, внимая постоянно повторявшимся в ушах Ее Его воплям, взирала на терновый венец, снятый Ею с чела умершего Сына. И страшен был вид черно-красных капель крови, запекшейся на острых иглах.

И жены, следовавшие за Христом, служившие Ему своим достоянием, с бесстрашной стойкостью не оставившие Его в часы испытания, и с плачем шедшие за ним – эти жены теперь, окружая скорбящую Богоматерь, вспоминали каждое слово учителя, каждый звук Его чудного голоса, каждый взгляд Его всевидящих и всеисцеляющих очей… И вместе с какой-то слабостью, лившейся в душу от этих воспоминаний, сознание, что все это было, что этого больше нет и не будет – увеличивало скорбь.

И только там, в невидимом мире, совершалось несказанное торжество. Христос сходил в ад.

И падали там с бесчисленных людей оковы рабства, отчуждения, греха. И освобожденные, оправданные, обеленные кровью Агнца люди протягивали к Нему свои руки. И Он стоял, блистающий светом, в белой ризе обновления, высоко поднимая в руке белую победную хоругвь…

* * *

Было утро воскресения.

И как в то первое утро мира, когда новосозданный Адам впитывал в себя красоту мира, так и теперь какой-то новой красотой облеклась вселенная.

Лучи какого-то благоволения лило на землю в царственном величии подымавшееся солнце, и какой-то кротостью, умилением и примиренностью дышало все в природе…

И пропали все страхи. Словно стихии вновь должны были стать подвластными человеку. И вся та уверенность, какую чувствовал Адам в то памятное утро, озирая созданную для него природу, вновь должна была вселиться в смятенную долгими тысячелетиями душу человечества…

И все в природе, казалось, как-то склонялось к человеку, чтобы выразить ему свою покорность и желание служить ему. Вновь он становился владыкой вселенной.

«Победа! Победа!» – пели веселые солнечные лучи, разбегаясь от великого светила, оплетая землю, пронзая ее своими лучами, лаская и украшая ее.

«Победа! Победа!» – пело точно обновленное, бирюзовое небо, проникнутое в это утро какой-то умиленною торжественностью.

…Магдалина шла, склонив голову, не любуясь тихо выплывавшим над горизонтом солнцем. Вся ее измученная душа была полна воспоминаний о Нем, и все в ней звало Его и тосковало о бесплодности этого зова.

И вот погребальная заветная пещера.

Но что это: камень отвален!

Несколько быстрых шагов – она в пещере… Пещера пуста… На погребальном камне только пелены…

И последнее унесли, что оставалось!

Рыдания рвут грудь, слезы бегут из глаз, застилая взор. Какой-то человек о чем-то ее спрашивает… Унесли Господа моего!..

И вдруг голос, теперь знакомый, произносит:

– Мария!

* * *

И все сказалось, все открылось, все вернулось – еще полнее, чудеснее, святей, чем было раньше.

Душа чувствовала, что нашла свой рай, и ликовала вместе с обновившейся, запевшей природой.

И как тогда трепетала в сладостном смущении невыразимых чувств душа Адама, слышавшая шаги приближавшегося к нему Божества, так же трепетала душа Магдалины. И в этом трепете началось ее новое блаженство – неразрывное единение с возвращенным навеки ей и вселенной Христом.

Так наступил первый день нового мироздания.

Е. Поселянин