Глава 1
Старообрядческие дискуссии об «огненной смерти»
Оправдания самосожжений
Вскоре после церковных реформ, проведенных патриархом Никоном[133], самосожжения стали неотъемлемой частью религиозной жизни Руси. Правительственные репрессии в отношении самосожигателей добавляли масла в огонь: «гари» становились все более массовыми. По смелому утверждению профессора А.С. Павлова, частое употребление казни старообрядцев путем сожжения в срубе стало причиной распространения у них «догмата о самосожжении»[134]. Вероятно, происхождение «огненной смерти» не вполне укладывается в эту простую схему. Стремительное распространение разнообразных форм ритуального суицида по территории России становилось возможным только благодаря активной деятельности старообрядческих наставников, находящих всестороннюю поддержку в поселениях старообрядцев. Эти важные центры старообрядческого влияния, многочисленные пустыни возникали на многих малонаселенных окраинах Российского государства, прежде всего – на Европейском Севере и в Сибири. Так выглядел зловещий исторический фон, на котором в старообрядческой среде разворачивалась дискуссия о самосожжении.
На Европейском Севере России в конце XVII – начале XVIII в. заметным центром проповеди самоубийств стало Выговское общежительство[135]. Освоение территории, где оно позднее располагалось, началось в конце 80-х гг. XVII в., «когда здесь укрывались от преследований уцелевшие после Палеостровских гарей ученики Игнатия и Германа Соловецких»[136], погибших к этому времени в пламени массового самосожжения. В дальнейшем это сообщество стало мощным оплотом беспоповского старообрядчества России, и именно там формировался положительный взгляд на самосожжение. По утверждению авторитетного исследователя первых бурных десятилетий старообрядческой истории П.С. Смирнова, основатель пустыни Данила Викулин был учеником «палеостровского самосожженца диакона Игнатия и сам уже давно бродил по Поморью с проповедью»[137]. Среди проповедников самосожжений исследователи называют крупнейших старообрядческих наставников, живших на Выге в первой половине XVIII в.[138] В их ряду особое место занимает Семен Денисов – талантливый литератор, выговский «киновиарх» и брат известного старообрядческого деятеля Андрея Денисова – одного из основателей Выговского общежительства. Идея о пользе самосожжений для спасения души, богоизбранности организаторов «гарей» проявилась в одном из первых его произведений – «Повести об осаде Соловецкого монастыря». Излагая биографию соловецкого монаха Германа, «смиренномудрого и крепкого», С. Денисов указывает, что будущий организатор крупного самосожжения избавился от ареста («темничного озлобления») «Божию милостью на спасение многих». Вскоре он стал проповедником массовых самоубийств и, наконец, сам «огнепалением от здешных в будущая преселивыйся добре»[139], т. е. отправился в иной мир для вечной райской жизни – желанной награды за успешную проповедь и осуществление самосожжений. Продолжение проповеди самосожжений обнаруживается в другом произведении С. Денисова – «О сибирских страдальцех» (в исторической литературе оно получило название «Повесть о Тарском бунте»). В нем автор высказывает глубокое почтение перед теми, кто погиб «благочестным огнесожжения скончанием»[140]. Рассуждая о тех, кто помышлял о смерти в огне, тщательно готовился к ней и впоследствии совершил, Семен Денисов пишет: «и древни благочестия ревнители многажды от гонения и нападания мучителей тако себе различным смертем предаваху, их же святая церковь яко мученики прославляет»[141]. Погибшие в пламени добровольного самосожжения без сомнений причислялись к небесному воинству, с заоблачной высоты взирающему на своих презренных гонителей: «Воини бесплотнии поистинне они страдальцы, яко с бесплотными небесными воины совокупишася и тех лику сопредсташа». Они сильны духом и способны противостоять силам зла: «силнии в крепости, нови благочестия необоримии столпи, их же крепости ужаснеся ад, убояса сатана, устрашишася демони, вострепеташа вся лукавствия духи»[142].
Подробное изложение обстоятельств старообрядческих самосожжений в трудах выговских писателей стало своего рода реформой агиографической литературы. Для древнерусского православия, утверждает М.Б. Плюханова, «особенное почитание мучеников» не являлось характерным элементом. Поэтому новая старообрядческая агиография в первую очередь обратилась за образцами к традиции прославления мучеников, сложившейся в первые века существования христианства[143]. «К весьма небольшой и скромной группе древнерусских мучеников старообрядческая традиция присоединила легион новых, реализовавших канон мученического жития несравненно полнее, чем прежние»[144]. Участие в массовом самоубийстве рассматривалось выговскими проповедниками не только как возможная, но и как совершенно необходимая мера, противопоставленная «окаянному животу», т. е. неправедной жизни в «мире Антихриста»[145]. В числе литераторов, прославляющих самосожжения, выдающееся место занимает выговский уставщик, один из крупнейших старообрядческих писателей Петр Прокопьев[146]. В проповеди, превозносящей «огненную смерть», он мог опереться на слова современника – знаменитого духовного писателя протопопа Аввакума, который недвусмысленно благословлял самосожигателей следующими словами: «Добро те сделали, кои в огне-т забежали. Мы же разсуждали между собою: кажется, не худо оне сделали, да не осквернят риз своих, еже есть святого крещения, и во огнь себе ринули и в воды»[147]. Аввакум сурово осуждал «греков», патриархов, которые «с варваром турским с одного блюда кушают рафленые курки». Соотечественники поступают совершенно иначе: «Русачки же миленькие не так, – в огонь лезет, а благоверия не предаст!»[148].
Как утверждает, опираясь на старообрядческие источники (прежде всего, «Отразительное писание…»), А.К. Бороздин, наряду с реальными высказываниями протопопа Аввакума в пользу «гарей», некоторые старообрядцы распространяли и использовали для обоснования самосожжений поддельные, якобы принадлежащие его перу послания, горячо приветствующие «самогубительную смерть»[149]. При этом многие умеренные старообрядцы «возмущались Аввакумом за его подстрекательства к самосжиганиям и строго осуждали его за прославляющие “гари” послания»[150]. Но их авторитет не был столь же силен, как духовное влияние талантливого протопопа. Исключительно высокое значение Аввакума для распространения старообрядческого вероучения и его вполне успешные призывы к самосожжениям постоянно подчеркиваются некоторыми известными исследователями старообрядческой идеологии[151]. Так, П.С. Смирнов полагает, что «в мире раскола не было другого тогда деятеля, который пользовался бы таким влиянием и уважением, как протопоп Аввакум». Его слово в пользу самосожжений имело решающее значение для широкого распространения «гарей»[152]. Развивая эту идею, Плюханова полагает, что для Аввакума «смерть добровольная и смерть вынужденная уравниваются <…> в общем значении победы в борьбе за истинную веру»[153]. Н. Загоскин пишет о существовании в старообрядческой среде особой радикальной аввакумовской «секты», последователи которой «не могли не воспринять и его учения о спасительности самосожигательства»[154]. Аналогичное предположение высказывает Д.И. Сапожников. По его мнению, наиболее часто самосожжения происходили в Олонецкой, Пермской и Тобольской губерниях, «где столпами раскола были Аввакум и его сподвижники»[155].
Современники вполне могли считать, что старообрядческий наставник Петр Прокопьев продолжил дело, начатое протопопом Аввакумом. В то же время традиционная для старообрядческой литературы идея завершения всемирной истории, приближения Страшного Суда в его произведении не является центральной. Автор предпочел сосредоточиться на указаниях о том, кто именно и каким путем может спастись в наступающие «последние времена». «Сей путь спасительный и богоугодный, – говорилось в послании Петра Прокопьева одному из основателей Выговского общежительства Даниле Викулину, – еже во время нужды благочестивыя ради нашея христианския веры от гонителей себе смерти предати, в огнь или в воду или ино никако, паче же с немощными сиротами и престарелыми и маловозрастными отрочаты, не могущими никако укрытися». Самосожжение он считал благом для тех, кто опасается не «смерти телесныя», а гораздо большего – «от Господа нашего отступления»[156].
Указания противников самосожжений на то, что самоубийство противоречит идеалам Священного Писания, вызывали у него недоумение. Прокопьев утверждал, что многие праведники, жившие в первые века христианства, предпочитали ту или иную разновидность смерти осквернению. Ссылка на их пример стала для П. Прокопьева мощным аргументом в заочном споре с противниками самосожжений: «… и святыя праведники и Богу угодники сия сотворившия, и есть ли где в Божественном Писании запрещено о сих, и который собор отверже таковая, или кто от святых возбрани тому быти, поищеши и не обрящеши»[157]. Напротив, добровольная гибель за «благочестие» расценивалась как богоугодное дело, начало которому положено подвижниками веры еще в первые века христианства. Тогда, во время массовых казней христиан, многие из них «Христовою любовью разжегшеся, яко в некую прохладу во огнь себе вметаху»[158].
Петр Прокопьев создал обширный, впечатляющий список мучеников за веру, добровольно погибших в огне или погубивших себя каким-то другим способом «благочестия ради». В их числе оказалась не канонизированная церковью, но известная по историческим документам рязанская княгиня, предпочетшая смерть татарскому плену. Самосожжение расценивалось поэтому не только как гибель за веру, но и как страдание «целомудрия ради и чистоты». Аналог поступку рязанской княгини Прокопьев обнаруживал в поступке первой христианки Пелагеи, которая, «веры ради Христовой, на мучение бысть сыскана». Зная нравы своих гонителей, «боящися да не насиловано будет девство ея», она бросилась вниз «с высокого окна», «а падши разбися и умре». Одна из наиболее подробных историй в письме Петра Прокопьева посвящена преподобному Мартиниану, который от гибельных соблазнов мира спасался на скале посреди моря. Но дьявол не желал оставить тихого праведника в покое: увидев на море «корабль пловущ, в нем же бяху мужи и жены», сатана направил судно на скалу. В результате кораблекрушения, как и замышлял враг человечества, осталась в живых лишь одна девица. Приплыв к скале, на которой спасался Мартиниан, она стала взывать к помощи: «Помилуй мя, рабе Божий, и не остави мя погибнути!». Преподобный не мог отказать в помощи несчастной страдалице и протянул ей руку. Увидев ее, красавицу, «красну сущу», он взмолился Богу: «Господи, не остави меня погибнути, на полезное души моей устрой!». После этого, обращаясь к спасенной девице, он сказал, используя распространенную среди старообрядцев метафору о необходимости разделения мужчин и женщин для спасения души и противодействия греховным помыслам: «Воистину невместно быти сену с огнем вкупе!». Объяснив своей прелестной подопечной, где найти еду, и когда приплывет «кораблик», привозящий воду и продукты, он пожелал ей: «да сохранит душу свою от всех вражеских наветов» и бросился в море.
Галерея всевозможных образцов для подражания («смотрителных образов») в письме Петра Прокопьева завершается рассуждением об актуальности примера древних в современном мире: «Но речет ли кто смотрителныя сия образы, еже благоверия ради себе смерти предаша, мнози святыя в древних временах: а ныне сему не достоит быти?»[159]. Ответ, как полагал известный старообрядческий наставник, очевиден. Тот, кто пострадает по образу и подобию «древних оных вышеписанных святых», непременно будет удостоен венца и похвал в Царствии Небесном «от общего всех праведного Судии, Владыки и Бога»[160]. Основной вывод послания заключается в том, что самосожжение, а также иные разновидности самоубийства («во огнь или в воду или ино никако») являются не столько способом избежать мучений и пыток от «гонителей», сколько кратчайшим путем к вечному небесному блаженству. Смерть «Христа ради» приравнивает каждого к святым мученикам первых лет христианства: «за него же (Бога. – М.П.) умре, яко же и древлее святии»[161].
Идея о самосожжении проявилась в труде другого известного старообрядческого деятеля, основного «историографа» и – в течение многих лет – настоятеля Выговской пустыни Ивана Филиппова. Неоднократно обращаясь к проблеме самосожжений в своей грандиозной истории старообрядческого общежительства, он подчеркивает духовное превосходство самосожигателей над теми, кто беспощадно преследовал их во «времена гонительные». В описании первого самосожжения в Палеостровском монастыре Иван Филиппов обращает внимание на страх присланного по царскому указу «воинства» перед грозным пламенем самосожжения: «пламень бо всю церковь обхвати и пойде огонь вверх, аки столп, воинство же и вен люди отступиша от церкви и бысть на них страх велик». Причиной страха «никониан» перед смертью в огне Иван Филиппов считал вероотступничество: «не бо христови бяху оученици и последователи <…> страшен им бяше огонь вещественный, понеже огня любве Божия не имяху»[162].
Вопрос о том, какой способ смерти предпочтительнее: самосожжения, самоутопление, запощивание (гибель от голода в результате длительного поста) или самозаклание, в конце XVII в. оставался открытым. В послании Петра Прокопьева приведены примеры разнообразных самоубийств во имя веры и приветствуется любая форма самоубийства «благочестия ради». Реалии противостояния власти и старообрядчества, казни в огне, а также народное восприятие огня как очищающей силы привели к тому, что именно «гари», погружение в пламя стало предпочтительной формой «самоубийственной смерти». Об этом пишет М.Б. Плюханова: «Уловив связь представлений, окружавших гари, с фольклорной символикой, можно различить в них образ Страшного Суда, самовольно творимого. Видимо, именно фольклорной картиной Страшного Суда был определен в XVII в. выбор огня как общераспространенной формы самоубийства»[163]. Аналогичной точки зрения придерживается современный исследователь старообрядческой идеологии Р.Г. Пихоя[164].
Этот автор, на мой взгляд, прав и в другом: в пропаганде раскола главная роль отводилась «не специальным полемическим сочинениям, защищавшим основы староверия, а старым изданиям обычных богослужебных книг»[165]. Вывод применим и к «гарям». Самосожжение находило косвенное оправдание в Священном Писании, в котором с огнем отождествляется пламенная любовь (Песн. 8: 6), Слово Божие (Иер. 23: 29), и даже сам Бог называется «огнем поядающим» (Втор. 4: 24; Евр. 12: 29)[166]. В средневековой русской иконописи «вознесение монахов в рай на огненных крыльях связано с представлением об огненной природе Бога и пути к Нему с помощью огня»[167]. Элементы русской церковной архитектуры не случайно напоминают, как полагал искусствовед Евгений Трубецкой, форму пламени: «все ищет пламени, все подражает его форме», устремляясь ко кресту. Достигнув соприкосновения со крестом, венчающим церковь, «это огненное искание вспыхивает ярким пламенем и приобщается к золоту небес»[168]. В карельской старообрядческой эсхатологии современные исследователи обнаружили описания светопреставления «как огня с небес, когда весь свет будет гореть»[169]. Аналогичные представления отражены в «Исповеди» основного историка староверов Выга, старообрядца Ивана Филиппова. Во время Страшного Суда, полагали выговские старообрядцы, пламя распространится повсюду: «река же огненная потечет ревущи и гремящи, яко же свирепое море, вся поедая и пожигая»[170].
Нередко на помощь старообрядческому преданию приходили древние народные верования об очищающей силе огня, которые по-своему надежно подкрепляли идеи самосожигателей. Известно, что «для народной религиозности всегда весьма важно представление об очищающей и воскрешающей силе пламени»[171]. Здесь необходимы краткие пояснения. При изучении самосожжений легко возникает соблазн связать их возникновение с мифологическим сознанием. По авторитетному утверждению акад. Б.А. Рыбакова, «идея кремации <…> связана с представлениями о жизненной силе, о ее неистребимости и вечности, но теперь ей находят новое местожительство – небо, куда души умерших попадают вместе с дымом погребального костра»[172]. Некоторые современные исследователи, как, например, А.Т. Шашков, поддались романтическому желанию отождествить древние погребальные обряды и старообрядческие самосожжения. В итоге они выстроили красивую, но совершенно безосновательную концепцию о прямой преемственности между древними славянами-язычниками и старообрядцами[173]. Можно сказать, что дохристианские представления существенно помогли старообрядцам в их проповеди «огненной смерти», подготовив почву для принятия жителями России столь необычного учения.
Языческое влияние не стоит преувеличивать, но при исследовании причин выбора самосожжений как предпочтительной формы добровольной смерти не стоит забывать о народных традициях и обрядах. Ведь «почитание огня как космического элемента, лежащего в основе мироздания, известно всем народам». Для них «огонь служит одновременно и оберегом, и угрозой, и страшной силой, от которой просят защиты, и средством лечения»[174]. На Европейском Севере России это восприятие огня заметно отразилось в народной культуре. Так, у карелов «применялись разнообразные способы очищения огнем»: местные колдуны (патьвашки) заставляли жениха и невесту перешагнуть через огонь, что, по сути дела, являлось ритуальной имитацией самосожжения[175]. В Ярославской и Олонецкой губерниях бросают в могилу медные монеты для уплаты за перевоз через огненную реку, которую придется покойному преодолевать[176]. Духовные стихи, записанные собирателями фольклора в тех местах, где когда-то пылали самосожжения, в Мезенском уезде, Каргополье, на Пинеге, повествуют об огненной реке, через которую с огромным трудом переправляются отягощенные грехами души умерших, направляясь «к самому ко Христу, Царю небесному». Огненная река, говорится в стихе, течет «от востока и от запада», от земли до неба. Каждый, успешно преодолевший ее, оказывается в «прекрасном раю». Однако достигнуть желанной цели способны лишь немногие. Здесь не помогут ни золото, ни серебро, ни жемчуг[177]. Но при всем этом перемещение «через огонь во вневременное бытие служит высшим и последним испытанием праведности»[178].
Обряд самосожжения соответствовал народным представлениям об огне, который наделялся особой очистительной силой и способностью переносить души умерших в загробный мир. Это представление превратилось у самосожигателей в идею о «втором неоскверняемом огненном крещении»[179]. На Руси огонь нередко символизировала свеча. Так, у славян издавна «существовал обычай давать в руки умирающему зажженную свечу, которая символизировала огонь», чтобы человек «с огнем шел “на тот свет”». Когда дыхание останавливалось, свечу задували, говоря: “Душа ушла!”»[180]. Свеча обычно присутствовала при молитве об усопших: «Только услышав, что кто-то умер, все спешили в дом, где лежал покойный, и каждый нес ему восковую свечу»[181]. Среди старообрядцев-самосожигателей эти обычаи трансформировались в зажигание свечей перед «огненной смертью»: «Чин же бе у них таков, – пишет старообрядец Евфросин, – егда уже загорелся огонь, тогда елико их есть, зажигоша всяк свою свечу»[182].
Исходя из сказанного, становится вполне обоснованным предположение о том, что старообрядцы расценивали огонь самосожжений как особую, благодатную силу, которая не способна причинить вред. Единственное ее предназначение – перенести души праведников в загробный мир[183]. Так, во время первого самосожжения в Палеостровском монастыре, по утверждению Ивана Филиппова, пламень не тронул другие, стоящие рядом монастырские церкви, хозяйственные постройки и тех находящихся рядом людей, кто не имел прямого отношения к самосожжению: «иного здания в монастыре и людей никако же опали, ниже повреди»[184]. Эти суждения Ивана Филиппова тесно связаны с народными верованиями. По представлениям северных крестьян, огонь по своей природе не един, он делится на две категории. Одна разновидность огня не способна причинить вред, это священное, благословенное пламя, другая – напротив, отличается вредоносным воздействием, от нее случаются пожары[185]. Пламя самосожжений, по мнению старообрядцев, стало благословенным огнем. Этот сюжет отражен в старообрядческих духовных стихах, прямо призывающих к самосожжениям:
Как возговорит Аллилуевой жене
Христос, царь небесный:
«Ой ты гой еси, Аллилуева жена милосерда,
Ты скажи мою волю всем людям,
Всем православным христианам,
Чтобы ради меня они в огонь кидались,
И кидали туда младенцев безгрешных,
Пострадали бы все за имя Христа света,
Не давались бы в прелесть хищного волка,
Хищного волка, антихриста злого.
Что антихрист на земле взял силу большую,
Погубить во всем, светы, веру Христову,
Поставить свою злую церковь[186].
Являясь нарушением требований христианской морали, – запрета на самоубийство – самосожжение становилось возможным при чрезвычайных обстоятельствах. Таковыми старообрядцы считали наступление последних времен, воцарение Антихриста, которое, по «представлениям и вычислениям книжников того века, падало на время между 1660 и 1666 годами»[187]. Ссылки на примеры из Священного Писания о предпочтительности гибели перед «окаянным животом» постоянны в старообрядческих произведениях, обосновывающих необходимость самосожжений. Иван Филиппов, выговский историк и настоятель, был убежден, что Священное Писание ясно указывает на предпочтительность смерти перед неправедной жизнью: «живот горькой окаяннейший смерти во Святом Писании нарицается». Самосожигатели, по этой логике, – презрели «таковой проклятый живот» и возлюбили «смерть блаженную за законы церковныя»[188].
Противники самосожигателей – по сути дела, первые внимательные исследователи идеологии старообрядчества – указывают на конкретные фрагменты Священного Писания, используемые в старообрядческой проповеди. В конце XVII в. сибирский митрополит Игнатий (И.С. Римский-Корсаков) вынужден был опровергать распространенное среди старообрядцев представление об очищающей силе огня и, в особенности, – о втором, огненном, крещении. При помощи ссылки на широко известный фрагмент Евангелия (слова Иоанна Крестителя), который часто зачитывали во время богослужений в церквях [«Аз убо водою крещаю вы, грядет же креплий мене, ему же несмь достоин отрешити ремень сапогу его, той вы крестит духом святым и огнем»[189] – текст из Евангелия от Матфея (Матф. 3: 11)], старообрядцы успешно вели людей на «гари». К этому доводу в конце XVII в. прибегал один из первых организаторов самосожжений в Сибири, некий «окаянный Дометиан». Митрополит Игнатий по-своему истолковал этот текст. Будут крещены огнем, т. е. сгорят, не праведники, а грешники. Ведь это – «геена огненная», предназначенная для противников православия: «огнем конечным крестит Христос противныя, а не Бога мудрствующих его»[190].
Послания сибирского митрополита, в отличие от старообрядческой пропаганды, не имели успеха. Этому способствовали ссылки на произвольно трактуемые фрагменты Священного Писания. Вполне возможно, что некоторое влияние на происходившие события оказывали весьма своеобразные обряды «пещного действия», совершавшиеся в XVII столетии в некоторых приходских церквях Вологды, Новгорода и Москвы. Обряд «пещного действия» состоял в наглядном изображении того события, которое «воспето у Даниила». В далекие времена «три еврейских отрока: Анания, Азария и Мисаил отказались поклоняться вавилонскому кумиру и по повелению Навуходоносора были брошены в раскаленную печь». Но Бог и здесь не покинул их: все отроки «чудесным образом остались невредимы»[191]. Многим верующим трагическая ситуация, описанная в Библии, казалась вполне аналогичной той, которая складывалась на Руси после никоновских реформ. Поэтому и мысль о душевном спасении в огне казалась вполне актуальной[192]. Имелись и другие источники формирования идеологии самосожигателей. В целом, по мнению современных исследователей русского религиозного сознания, защитники старого обряда в своих эсхатологических построениях «воспользовались результатами церковной политики». Она «проявлялась в издательской деятельности, направленной, в том числе, и на распространение сочинений, поддерживающих эсхатологические ожидания в обществе»[193]. В свою очередь, эсхатологические ожидания получили распространение в русском обществе «с самых первых времен христианства», когда на Руси появилось «много церковных сочинений и книжных сказаний», в которых речь шла о «пришествии антихриста и кончине мира»[194]. Поэтому вполне объяснимо, что «в сюжетной иерархии древнерусской, а позже ее наследнице – старообрядческой литературе – эсхатологические идеи занимают высшие ступени»[195].
Эсхатологические идеи в значительной степени послужили основанием для проповеди «огненной смерти». В дальнейшем повсеместно в России старообрядцы и многие сочувствующие им «поселяне» воспринимали самосожжение как наиболее эффективный способ вечного и необратимого избавления от власти Антихриста. Созданные старообрядческими литераторами труды соответствовали психологическому настрою многих современников, потрясенных никоновскими реформами. С психологической точки зрения это легко объяснить: «поскольку суицидальные лица страдают от внутреннего эмоционального дискомфорта, все окружающее представляется им мрачным»[196]. В то же время к началу XVIII в., авторитетные старообрядческие наставники, основатели Выговского общежительства, прежде всего, братья Денисовы, высказывались по актуальному вопросу о самосожжениях более осторожно. Пытаясь адаптироваться в российском обществе, пожиная первые плоды благополучия, созданного в Выговской пустыни, они глядели на окружающий «немирный» мир немного более оптимистично, чем старообрядческие проповедники конца XVII в. Им пришлось опровергать отвратительное обвинение в преднамеренном провоцировании самоубийств с корыстными целями – для того, чтобы завладеть имуществом погибших. Одновременно выговские старообрядцы вновь подтверждали, что самосожжение является для них вполне обоснованным и, при определенных условиях, необходимым деянием. Как говорилось в ответах выговских старообрядцев на вопросы священника Олонецких Петровских заводов Иосифа, датированных 1705 г., «пощади, Боже, души нашя от такого суемудрия, еже бы нам за прибыток любовещнаго имения человеков в пожжение оболщевати, сие в нас никогдаже бысть, ни быти хощет». Однако следование старообрядческому вероучению они видели в неразрывной связи с добровольной смертью: «Но имамы мы учение церковное, еже точию за сохранение благочестия смерть паче произволяти (курсив мой. – М.П.), неже со отвержением истины наслаждатися богатств и сладостей немирного сего мира»[197].
Действительно, проповеди старообрядческих наставников о самосожжениях постепенно, со временем становились «более краткими, простыми»[198]. И все же теоретическое обоснование допустимости массовых самоубийств сохранялось в старообрядческой среде, приобретая форму страстной проповеди. Так, известный публицист XVIII в., выговский ренегат Григорий Яковлев[199], приводил следующие расхожие высказывания наставников самосожигателей: «Аще ли мните не стерпети от чужих рук биения и ран и мук, то сами себе предавайте смертем кто как может, всюду сами утопающеся, ножем или иным чем сами зарезывающеся и колющеся». Если же не удастся умереть таким способом, то, продолжал излагать мысли самосожигателей Яковлев, следовало прибегнуть к огню: «уготовайте, напредь где усмотрев, храмину твердую соломою и смольем и скалою наполнивше, и собравшеся многим числом, сколько где возможно больше, мужей же и жен, и девиц, и отрочат, и малых робят, и младенцев сущих, и тако от гонящих по указу и ищущих вас сожигайтеся сами, а в руки не предавайтеся». За страдания самосожигателей ждет щедрая загробная награда: «Бог вас благословит, а паче же вас благословляют на то все новые русские страдальцы нынешние»[200].
В качестве важнейшего оправдания массовых самоубийств использовался традиционный для старообрядческой литературы конца аргумент – «видения». Эти повествования опирались на древние представления о загробном мире как «иной» форме жизни, из которой человек при определенном стечении обстоятельств, по воле Бога мог вернуться к обычному земному существованию[201]. Старообрядческие «видения» известны со времени возникновения церковного раскола, и их бытование продолжалось и в XX в[202]. Так, само появление «новой веры», согласно одному из «видений», слухи о котором распространялись среди чернецов осажденного царскими войсками Соловецкого монастыря, произошло мистическим и зловещим образом. Обрядовые нововведения принесли на Русскую землю два «великих черных эфиопа». До этого трагического для благочестия события «новины» тщательно подготавливались в аду в течение 30 лет самим Сатаной и его сподвижниками – зловредными еретиками[203].
Старообрядческие «видения», связанные с самосожжениями, довольно специфичны. Они отражают характерные черты религиозного мировоззрения, распространенные в XVII в. В сознании жителей Московской Руси существовали два образа потустороннего мира. Первый из них «связан с фольклором и мифологией». Второй ведет свое происхождение из сложных христианских представлений, усвоенных русскими крестьянами далеко не идеально[204]. Старообрядческие «видения» в большей степени связаны с первым вариантом образов «того» света. В них отразились древние, дохристианские представления о загробном мире как о неразделенном на ад и рай пространстве, где души грешников и праведников постоянно пребывают практически рядом. Старообрядцы – создатели текстов о «видениях» – утверждали, что на «том» свете сгоревшие пребывают «во светлем месте и в венцах», а не пожелавшие «самозгорети» неподалеку прикованы к огромному вечно вращающемуся колесу[205], символизирующему, вероятно, бесцельную жизнь в мире Антихриста. (Иногда «мучение на адском колесе» изображалось в русской народной прозе как одна из бесконечных мук, уготованных грешникам[206]).
«Бесспорные» аргументы, исходящие из загробного мира, предназначались для того, чтобы окончательно решить спор о самосожжениях. Поэтому старообрядцы, как противники, так и сторонники самосожжений, вновь и вновь обращались к жанру «видений». В 1748 г. из-под пера неизвестного автора появился еще один старообрядческий литературный памятник, относящейся к этому жанру: «Видение некоей старухи». В нем утверждалось, что некая старуха «объумирала в полнощ и видела видение страшное». Наутро, придя в «чювство», она рассказала о кратком посещении загробного мира и судьбах его обитателей. По ее словам, сгоревшим в Березовом Наволоке (август 1687 г.) и в Совдозере (конец XVII в., более точная дата неизвестна) на «том» свете определено «место и поле добро», но похуже, чем настоятелю Выговской пустыни и известному старообрядческому писателю Семену Денисову (который, кстати говоря, активно поддерживал идеи самосожигателей). Ведь он погиб своей смертью, а не скончался в воспетом им «самогубительном» пламени. «Водящий» (сопровождающие по загробному миру) объяснили старухе: «Того ради им похуже место дано, понеже подкупили тех, кои их сожгли, чтоб сожгли их». Но в самом неблагоприятном положении оказались «горелыя у Вол озера». Они постоянно пребывали в едком дыму. По утверждению старухи, перед самосожжением они не подвергались явным гонениям со стороны «никониан»: «не от нужды скончашася». За это они сурово наказаны Богом: «того ради им такое дымное место». Один из выводов, который создатели «видения» стремились донести до читателя, вложен в уста обитателей загробного мира: «И ты скажи людем, чтобы без нужды не горели, пусть бегают и нужду приемлют»[207].
Истории о судьбе самосожигателей в загробном мире дополнялись «видениями» о происходящем на местах самосожжений. Так, в «Истории Выговской пустыни» Ивана Филиппова изложены наблюдения «караула на огнище» – то, что видели солдаты, охраняющие место второго палеостровского самосожжения. Как утверждал старообрядческий историк, в одну из ночей на место, где еще недавно бушевало пламя, спустился огненный столп, «разными цветы цветущий», из которого вышли трое. Судя по облачению, это были два священника и дьякон. Оказавшись на земле, они совершили обряд, напоминающий крестный ход: «хождаху они мужие около огнища на посолонь[208], един в руках имея крест, благословляющий и ограждая огнище, а другий чашу нося с водою и кропя огнище, а третий имея у себе в руках кадило со углием и фимиамом и кадяще огнище, по обычаю дьяконскому». При этом все трое тихо пели какую-то молитву. Троекратно обойдя место самосожжения, они вернулись в столп и исчезли. После такого «чюдного видения» изумленные караульщики решили, вопреки обыкновению, достойно похоронить всех участников самосожжения: собрали их «кости и телеса», закопали и на могиле поставили «сруб в три бревна»[209].
«Видения», связанные с «гарями», становились мощным аргументом в длительном и ожесточенном споре старообрядческих наставников. Как пишет академик Д.С. Лихачев, «древнерусский автор <…> верил в чудо, совершавшееся у мощей святого или на поле сражения <…> Если он и не верил (искренность его веры сейчас, разумеется, уже невозможно проверить), то, по крайней мере, делал вид, что верил»[210]. Изложенная в старообрядческих произведениях информация о сверхъестественных событиях, связанных с «огненной смертью», широко распространялась по всей стране. Способом доведения литературных сюжетов о посмертной участи самосожигателей до участников «гарей» – неграмотных крестьян – стали слухи. Как показывают современные исследования данной проблемы[211], информация, сохраняемая и передаваемая в виде слухов, может подразделяться на следующие разновидности. Во-первых, это слухи-пророчества (предупреждения), суть которых заключается в изложении необычных фактов, свидетельствующих, по мнению рассказчиков, о предстоящих катастрофических событиях. Например, один из иноков, земляк патриарха Никона Димитрий, привез патриарху в дар осетра и остался ночевать в его палатах. Ночью он стал свидетелем ужасной сцены: увидел патриарха «в большой палате от множества бесов почитаема, и любезне лобзаема, и яко царя венчаема, и вей поклоняхуся ему». При этом бесы с нескрываемым восторгом говорили: «воистину, ты – любезный нам друг есть и больший брат наш»[212]. Другой «очевидец» сообщал, что Никон, будучи в Ферапонтовом монастыре, «подъезжал на лодке к острову и волшебными заклинаниями вызывал дьявола». Враг рода человеческого немедленно являлся в образе страшного змея. «Никон обнимал змея и целовал, потом обычно спрашивал и узнавал от него, что говорят в народе о нем, Никоне»[213].
Слухи-пророчества нередко открывали дорогу к сознанию все новых и новых адресатов, расчищая путь для иных разновидностей слухов, создавая такую атмосферу неопределенности, эмоциональной доминантности и присущей всем людям в критические моменты жизни особой доверчивости, при которых любая информация просто не могла восприниматься критически-рационально. Далее чаще всего активизировались слухи-побуждения к действию. Они указывали выход из ситуаций, которые чуть ранее рисовались как безвыходные. Конечно, такой выход чаще всего представлялся как экстраординарное действие (например, самосожжение). Замыкали череду слухов особые слухи-оправдания, призванные доказать, что «самогубительные смерти», произошедшие под мощным влиянием предшествующей группы слухов, оказались единственно праведными. Итак, распространявшиеся о самосожжениях разнообразные слухи не являлись разрозненными сообщениями. Напротив, они представляли собой систему, складывающуюся стихийно, в разных местностях России, но в совокупности призванную помочь проповедникам «огненной смерти» вовлечь в пламя самосожжений максимальное число жертв. Одновременно действия властей в конце XVII в. создавали такую обстановку, при которой идея самосожжений – быстрого избавления от преследований – могла стать привлекательной для старообрядцев. В первые годы после начала реформ патриарха Никона и гонений на «древлее благочестие» многих замеченных в симпатии к старообрядцам сжигали в срубах. Так, первому сибирскому самосожжению, Березовской гари 1679 г., предшествовало «первое сожжение старообрядцев тобольскими властями, действовавшими в рамках общерусского репрессивного законодательства»[214] в феврале 1676 г. Добровольно идя в огонь, приверженцы «древлего благочестия» демонстрировали «гонителям» свою неустрашимость. Казни за убеждения имели место в ряде местностей России. Наиболее известными страдальцами за веру стали протопоп Аввакум и его сподвижники, сожженные в срубах и в дальнейшем канонизированные старообрядцами.
Сожжение менее известных сторонников «древлего благочестия» стало в XVII в. обычной мерой противодействия церковному расколу. В 1666 г. за проповедь «древлего благочестия» сожжен в Москве старец Вавила. В тексте обвинительного приговора старцу указывалось: «образом Божиим не поклонялся, и церкви Божии называл будто осквернены, и к тем церквам и к отцом духовным приходить пречистых Христовых Таин причащатца будто никому не доведетца, и на крестное знамение ты плевал, и иные непригожие речи говорил»[215]. В январе 1672 г. по приговору царя Алексея Михайловича и Боярской Думы сожжению в срубе подвергся старец Трофим, из вотчины Троице-Сергиева монастыря. Перед казнью выяснилось, что многие годы он носил с собой просфору из Соловецкого монастыря, почитаемого старообрядцами за идейное сопротивление никоновским «новинам», а затем – долгое вооруженное противостояние правительственным войскам, которое на момент казни еще не завершилось. Просфора оказалась изломанной «в крухи», но старообрядец не расставался с ней специально для того, чтобы использовать в последние минуты жизни (как говорилось в документе, «при смерти ему к причасщению»). Жестокий приговор предписывал: «велеть ево зжечь в срубе, чтоб такое зло впредь не размножилося, и на то смотря, иные такие ж воры впредь не воровали»[216].
Аналогичные репрессии обрушились и на «простецов» – рядовых участников старообрядческого движения. Так, в 1683 г. несколько Кольских стрельцов подали «извет» воеводе З.И. Полозову о «стрелецкой жене» Маврутке. В документе указывалось, что она «в церковь де Божию во время святого пения она де не ходит», что в этот период являлось бесспорным доказательством приверженности старообрядческой идеологии. Предпринятые местным духовенством попытки увещевания не достигли успеха. Когда игумен Кандалакшского монастыря Иоасаф «почал ее крестом благословлять, и она на игумена начала плевать и говорила игумену: “отоиди де ты от меня, враг, прочь”». Некоторое время спустя Маврутку сожгли для устрашения прочих потенциальных врагов Церкви: «чтоб на то смотря, иным неповадно было таких неистовых богохульных речей говорить»[217]. Список подобного рода ситуаций можно продолжить. В 1684 г. по доносу дьякона Ивана Григорьева церковный суд рассмотрел дело о приверженном старообрядческому вероучению Кольском стрельце Иване Самсонове. «Его троекратно пытали, а затем после наказания кнутом сожгли на костре»[218].
Для первых старообрядцев пример новых российских мучеников, погибших в огне, служил образцом для подражания. В целом «побеги раскольников на окраины государства <…> и самосожигательства, которые наэлектризовывали массу, создавали в простом народе нервное, психозное состояние»[219], что сильно способствовало суицидальным настроениям. Тем не менее, противники никоновских реформ, совершающие самосожжение, чувствовали уязвимость своих богословских теоретических построений. Поэтому, «чтобы не самим себя поджигать», они в некоторых случаях старались переложить ответственность перед Богом на штурмующую их убежище воинскую команду. Непосредственно на засов, заперев дверь, ставили зажженную свечу, а на пол наваливали соломы. При первом же толчке в дверь свеча падала, огонь вспыхивал, начинался пожар, и самосожжение совершалось[220]. Похожие свидетельства о последних секундах перед гарью неоднократно встречаются в «Истории Выговской старообрядческой пустыни» Ивана Филиппова. Так, в описании первого самосожжения в Палеостровском монастыре вся вина за внезапно разгоревшийся в церкви пожар и гибель в пламени множества людей возлагается на царские войска. Стрельба из пушек по монастырской церкви, утверждал Иван Филиппов, закономерно привела к началу огненной трагедии: «И егда начаша с пушек стреляти по церкви и пришедше ядра в церковь свещи вся срониша на пожегу»[221]. Во время второго самосожжения, по утверждению того же автора, ситуация повторилась[222]. Так самосожжение на страницах старообрядческого исторического труда легко превращалось в жестокую казнь, осуществленную царскими войсками.
Важным идейным подспорьем для умелых и радикальных старообрядцев-самосожигателей стали народные верования, видения, слухи, исторические труды старообрядческих авторов. Но на первый план в их проповеди выдвигались богословские аргументы и анализ происходящих в стране событий, которым придавалась эсхатологическая окраска. Нередко исходной точкой рассуждении самосожигателей «служила мысль о наступлении царства антихриста и близкой кончине мира»[223]. К массовым самоубийствам, как полагали старообрядцы, подталкивал приход Антихриста (с которым в разное время отождествлялся патриарх Никон, царь Алексей Михайлович, император Петр I), обретение им власти и стремительные изменения в окружающем мире: «Антихрист легко узнавался через проявляемый им бунт против традиционных, своих ценностей»[224]. Это учение возникло и распространилось в первые годы существования старообрядчества. Уже участникам церковного собора 1666–1667 г. была известна проповедь старообрядцев о том, что «антихрист явился в мир и царствует»[225]. Как писал в 1683 г. современник событий патриарх Иоаким, «инии глаголют, яко уже ныне антихрист в мире, друзии же глаголют, яко уже и царствует, инии глаголют, яко вскоре имать правоверных рабов мучити»[226]. Репрессии против старообрядцев заметным образом поддерживали эсхатологические настроения. Ведь Священное Писание учит, что «состояние церкви при антихристе будет бедственное». «Против истинных чад церкви антихрист воздвигнет гонение и употребит все силы для того, чтобы всех покорить под свою власть. Но в это лютое время будут спасающиеся, и сонм избранных не оскудеет»[227]. Дальнейшие рассуждения старообрядцев и оценка ими текущей ситуации оказывались вполне логичными и предсказуемыми: они напрямую вели к «гарям». При этом «исходной точкой в рассуждениях раскольников о самоистреблении служила мысль о наступлении царства антихриста» и о близкой кончине мира[228].
Сторонники самосожжений легко обнаружили признаки власти Антихриста в окружающей их реальности. К числу таковых старообрядцы относили гонения на «староверцев», изменения в налогообложении (введение подушной подати), существенные новшества в летоисчислении[229]. Одним из самых тяжких обвинений стала отмена патриаршества, «дабы ему (императору Петру I. – М.П.) единому властвовати, не имея равна себе»[230]. Для истинно верующих остался лишь один путь: «Сжечь себя, значит соблюсти цело благочестие свое»[231]. Таким образом, «в условиях раскола возродился эсхатологический дух первохристианства»[232]. Об этом вполне определенно пишет профессор П.С. Смирнов: «эсхатологические чаяния, существовавшие на Руси, послужили последним основанием для того протеста, который кончился расколом»[233]. Сходные суждения о влиянии эсхатологических идей на самосожжения присутствуют в трудах других исследователей. Так, Н. Загоскин утверждает, ссылаясь на духовные песни старообрядцев и многочисленные факты из истории «гарей»: «Рассмотрение отдельных случаев самосожигательства раскольников открывает, что в основе этого явления, как и религиозного самоумерщвления вообще, лежит гибельное убеждение раскольников беспоповщинского толка в пришествии на землю царства антихриста»[234]. Из современных авторов аналогичную идею излагают в своем совместном труде акад. Н.Н. Покровский и Н.Д. Зольникова[235].
Многочисленные противники самосожжений из числа старообрядцев оказывались в непростом положении. Решительно отстаивая отказ от массовых самоубийств, они покушались, на самую основу старообрядческого вероучения – эсхатологические представления. Тем не менее, вскоре после начала череды «огненных смертей» старообрядцы создали яркие и талантливые полемические произведения, призванные навсегда прекратить эпидемию ритуальных самоубийств.
Аргументы против самосожжений
Первые самосожжения, произошедшие в конце XVII в.[236], определенно взбудоражили умы современников. Эти «гари» оказались самыми массовыми в истории России, они послужили прочной основой для эпидемии «огненной смерти», продолжавшейся в России в течение всего XVIII в., включая и те благословенные времена второй половины столетия, когда преследование старообрядцев заметно ослабло[237]. Духовная и светская власти России ответили на неслыханное проявление народного недовольства во вполне традиционном духе. После краткого замешательства (чем можно напугать стремящихся к смерти?) начались казни проповедников самосожжений и еще более жестокие гонения на приверженцев «древлего благочестия». В старообрядческой среде быстрым ответом на этот своеобразный вызов проповедников добровольной смерти стало внимательное изучение аргументов самосожигателей. Вскоре весьма непростой с богословской точки зрения вопрос о допустимости самосожжений и иных форм самоубийства стал одной из центральных тем в дискуссиях старообрядческих наставников[238]. Известно, что «борьба против самоубийственных смертей началась при самом появлении их и продолжалась долго, что ведена была упорно и людьми энергичными»[239].
Заметное место в числе первых произведений, посвященных проблеме массовых самоубийств, занимает «Жалобница поморских старцев против самосожжений» (1691 г.). Авторы «Жалобницы» указывают, что им, несмотря на все попытки, не удалось организовать открытую дискуссию с поборниками массовых самоубийств. По утверждению противников «гарей», «самосожжению учители» трусливо отказались от дискуссии. Они «заповедаша учеником своим таковых в домы своя не пускати, <…> паче же яко хулников и мятежников бегати и отвращатися и всячески не слушати»[240]. В такой обстановке, как говорилось в произведении, пришлось обратиться за поддержкой ко «всюду рассеянным за имя Христово прелестным отцам», с «соборным предложением» – просьбой рассудить о «странном учении» «самогубительной смерти».
Авторы «Жалобницы» кратко излагают историю распространения на Руси этого «необычного учения» об очищении огнем, называют имена «учителей», проповедников «беструдного спасения», которые «сами бо отнюд не сожигаются», кратко описывают зловещую историю возникновения «огненной смерти». Последствия самосожжений, по словам авторов «Жалобницы», ужасны: «И умножиша всюду плач и туга и запустение велико, тмочисленное бо сожгоша сами себе поселянского рода, и многия села и жилища запустеша»[241], «людем же сожженным Бог весть число»[242]. «Огненная смерть» оказала негативное влияние и на нравственность простых жителей России. Ведь пламя должно смыть любой еще вчера казавшийся недопустимым проступок. В результате, как утверждали противники самосожжений, «всюду процвете грех, яко терние». Ведь теперь «людие от веры уповающе на чистителный самосожжения огнь, нежели на благие дела»[243].
Самосожжения, как утверждали авторы «Жалобницы», вовсе не вызваны преследованиями со стороны власти. Перед самосожжением, по их словам, происходят трогательные сцены кротких увещеваний: «вей же людие – и воины и поселяне – мирными словесы и жалостными гласы довольно увещевают и всячески молят, дабы отнюд самогубительныя смерти не предавалися, и от судей милостивное прощение получили». Но миролюбивое поведение представителей власти резко контрастирует с высказываниями готовящихся к смерти старообрядцев: они яростно «всех анафеме предают», «скважнею клятвенныя глаголы отрыгают». В ответ на новые смиренные просьбы всех собравшихся у «згорелого дома» «насмертники» высокомерно заявляют: «Яко вы хощете жити на земли и служили антихристу, а мы ныне восходим от вас на небо». Эти сцены завершаются ужасной «самоубийственной смертью»: собравшиеся в «храмине» «предаются свирепству огненному и немилостивно на смерть»[244].
Широко распространенные среди старообрядцев в конце XVII в. эсхатологические идеи при критике самосожигателей явно отступают на второй план. Лишь изредка в «Жалобнице» цитируются слова проповедников самосожжений, обращенные к сторонникам «огненной смерти»: «<…> да не отлучимся правыя веры, яко ныне время антихристово есть, а инако спастися отнюд не возможно»[245]. Чаще в старообрядческих сочинениях против самосожжений использовались аргументы, более понятные простым «поселянам» – «видения», т. е. рассказы о пребывании в загробном мире. Сторонники «древлего благочестия» утверждали, что предавших себя огню на «том» свете ожидает позорная и тяжкая участь. Они «в саванах лежат скорбны, сетующе и сипяще неподобно и озирающеся вспять, неизреченно трепещуще и яко бы мучения некоего ждуще». Причина их страха, говорилось далее, вполне объяснима. С севера на них надвигается «облак черен с шумом страшным». «Оне, осужденные», глядя на ужасную тучу, испытывают сильнейший страх и – «неизреченно трепетаху». Затем последовала загробная кара: из тучи «яко дождь силен, посыпашеся на них искры»[246].
Идеи «Жалобницы» развиты в другом, значительно более пространном старообрядческом трактате XVII в., направленном против самосожжений – «Отразительном писании о новоизобретенном пути самоубийственных смертей». В этом замечательном обширном публицистическом произведении, как полагает А.С. Елеонская, поставлен один принципиальный вопрос: «допустима ли добровольная смерть и правомерно ли обречение живого существа на физические страдания»[247]. Бывший строитель Курженского скита близ Повенца, старообрядческий наставник Евфросин – «типичный представитель умеренного староверия»[248], автор ряда произведений, направленных против распространения «гарей»[249], считал главной задачей своего труда развенчание немногочисленных аргументов самосожигателей. С этой целью он собрал вокруг себя всех наиболее заметных противников самосожжений, регулярно вел устные беседы с проповедниками самоистребления, создал основное публицистическое произведение, направленное против «гарей», – «Отразительное писание о новоизобретенном пути самоубийственных смертей»[250]. Для начала борьбы против массовых самоубийств ему потребовалось доказать, что крупнейший старообрядческий идеолог – протопоп Аввакум введен в заблуждение своими учениками и только по неведению благословил «гари». Как писал Евфросин, Сергий, один из учеников протопопа, «зазре сам себе и раскаяся рек: аз де виновен вопросом своим – Протопопову ответу слишком возвестих беду и не так сказал есми, что сами самоволно збираются <…>; но поведах, яко от рук мучительских урываются и сожигаются»[251]. Введенного в заблуждение Аввакума, указывал далее старообрядческий писатель, не поддержали даже его ближайшие сподвижники – пустозерские узники: «отец Аввакум со страдалцы и со юзники о том не думал и не советовал, но ему одному так разсудилось»[252].
Кроме суждений авторитетного современника, проповедники «гарей» опирались на вдохновляющий пример мученицы антиохийской христианки Домнины и двух ее дочерей, которые, спасаясь от разнузданных солдат римского императора Диоклетиана, бросились в реку. Совершив самоубийство, они ценой собственной жизни избежали осквернения. Самосожигатели, «на Домнину, яко на образ, зря», подталкивали своих сторонников к «гарям». Ее образ неоднократно появляется в старообрядческих произведениях, посвященных оправданию «огненной смерти»[253]. Но Евфросин и здесь находит путь опровержения. Он обращает внимание на сомнения первых христиан в обоснованности причисления Домнины с дочерьми к числу мучеников: «бысть сомнению <…> между верными: “нарекут ли ся в мученицех”?»[254]. Страх самосожигателей перед властью Антихриста и вовсе становится предметом простонародных язвительных насмешек Евфросина. Об одном из наставников самосожигателей он пишет: «порты посмрадил, трепеща от Антихриста»[255]. Манера изложения и, в особенности, аргументация Евфросина существенным образом отличается от доводов против самосожжений, приведенных в трудах православных полемистов – представителей «господствующей церкви»[256]. В то время как для них первоочередным аргументом стала душепагубность «гарей», для старообрядческого писателя оказалось важнее существование человека на «этом» свете: «писатель встает на защиту человеческого тела», мучительно гибнущего в пламени. Он «не принимает смерть, так как она несет с собой уничтожение, разрушение, чудовищную деформацию живой плоти»[257]. Движимый чувством негодования, Евфросин создал впечатляющие образы сторонников самосожжений, каждый из которых стал жертвой бесстыдного обмана. Это дети, без страха идущие на смерть в надежде получить после краткого страдания в огне воздаяние на «том» свете: «золотныя» рубахи, «сапоги красныя, меду и орехов и яблок довольно»[258]. Это девушка, погибшая в огне. Осматривая место, где еще недавно бушевал огонь, современник видел «умилен позор (зрелище. – М.П.) и слезам достоин: едина лежит дева <…>, а плоть вся цела, повержена огнем»[259]. Евфросину принадлежит одна из наиболее жутких и натуралистических картин самосожжений, созданная им специально для того, чтобы оттолкнуть заблудшие души от самосожигателей. Фанатики подожгли «дом некой», в котором «бе высоконка горенка». В ней «живяху девы и жены, всех пятерица». Увидев огонь, они «ужаснушася зело, не чином и не обычно вопия горце, видя своих горящих и неистово кричащих». Вскоре наступил и их черед: «верзахуся долу и всеядцу огню себе даваху; а инии, загоревся, крича и вопия, языки изо уст на пядь от великия болезни вон изсоваху и друг с другом объемшеся, вкупе упадаху»[260].
Изложение кошмарных фактов, связанных с самосожжениями, перемежается в труде Евфросина с эмоциональным обращением к простым людям, потенциальным жертвам проповеди самосожигателей: «Отроки и девицы и младенцы со старцы, мужи с женами! Нихто не избуди! В воду и в огонь! Топитеся и давитеся! О слезы, слезы! Теките по бедных, о недорослых и перерослых старцох и младенцох, о умилном возрасте и милости достойном, вдовицы же и девицы, яко горлицы и голубицы! Что они знают? Только безответны: куды их послали, туды и пошли!»[261]. От наставников самосожжений необходимо избавляться всеми силами, не впускать их дома: «почто таких плюгавцов-поганцов в домы пущаете? Почто окаянных врагов Божии и своих пищею питаете? Достойни они, окаянии, со свиниями жировати, песню же пищю, яко пси, пожирати»[262]. Жалость к несчастным «простецам», обманутым коварными наставниками, сменяется в «Отразительном писании» презрением к тем, кто сам выбрал для себя ужасную участь: «яко же свинии, запершеся в свинарник, опаляете себе сами губительною смертию»[263].
Продолжая описания смертей в огне, Евфросин пишет как во время «гари» родственники препятствуют спасению. Некий старик, «уже пламенем затлел», но все еще надеялся спастись: «скочил на забор, через [забор перескочить] хотел». Но здесь вмешались его ожесточившиеся сыновья: «сынове де его родни» били отца по рукам бердышами, «и он, пребедной, и упал так в огонь»[264]. В труде Евфросина есть примеры обратного характера: безжалостный отец губит своего сына в пламени «гари». В ответ на отчаянную просьбу: «Государь-батюшко, пусти, никак гореть не хочю!», он произносит роковые слова: «не пущу тебе, рече, но с собою сожгу!». «Кий змей и гад и скорпий так творит?» – задает риторический вопрос Евфросин[265]. В другом случае в огне гибнет только что появившееся на свет дитя. Как пишет старообрядческий публицист, в числе самосожигателей оказалась беременная женщина. После начала самосожжения она «от великого ужаса младенца родила». Тогда наставник самосожигателей Кирилл, «похватя отроча, по нужи его крестил да тут же в огонь к матери немедля и бросил»[266].
Кошмарные картины гибели простых людей служат у Евфросина фоном для портретов наставников, коварных учителей «самогубительной смерти»[267]. Перу старообрядческого публициста принадлежит обширный набор эпитетов, характеризующих жестоких «водителей на гари». Они, писал Евфросин, «великие злотворцы, мерзские учители, скверной своей корысти ловители, злии ненавистницы»[268]. Каждый из них «губитель и злой прельститель, душеяд и душеглот»[269]. Это «мрачные детины», «истлители», «зверодушници», «юноши наглые и свирепые», «невегласы»[270], «лжехристомужи», «бессовестии наместници», «пагубы внуци», «заблудящий скот», «скверн всяких рачители и объядения служители», которые пользуются имуществом и запасами продовольствия погибших в огне людей. Организаторы самосожжений проводят дни в сытой праздности, «весь день жря, а нощию спя»[271], объедаются «маслами и сметанами, сырами и яйцы, присно и всегда без меры», постоянно носят нарядную одежду, «аки женихи от браку»[272]. Они цинично призывают к самосожжениям. Евфросин негодует: «Не болно вить вам и не жарок огонь, не нашему телу и не нам в нем кипеть, а чюжая та болеснь легка сотворена и мочно нам подвизатися в чюжих телесах»[273].
Жестокость и невежество самосожигателей проявляется в разных драматических ситуациях и принимает всевозможные формы. Так, некоторые старообрядцы «мнози юноши» использовали самосожжения для того, чтобы легко расстаться с прежними надоевшими женами и побыстрее найти себе новых: «жен своих сведше и сожегше, после поженились»[274]. Евфросин резюмирует свои наблюдения: «Зрите ли, самосожигатели, своих апостол дерзость, а ваше безумие?». Затем он ставит перед собой непростую задачу пересчитать их пороки: «первое – млады, второе – безстудны (бесстыдны. – М.П.), третье – неуки, четвертое – безначальством себе льстяще, пятое – житием растлении»[275]. От такого рода наставников следует уклоняться всеми силами: «ЕГослушайте, о братие господие, и вонмите и сего неизвестного пути самосожжения уклонитеся и сами прелестными учители возгнушитеся, зря (т. е. видя. – М.П.) их толикое неустроение и безумие!»[276]. За свою проповедь они достойны лютой казни: «Не подобает таковым губителям прочее жити, но яко общих врагов камением побили»[277].
Организаторами самосожжений, полагал Евфросин, повторяя расхожее обвинение, движет отнюдь не благочестие, а разнообразные пороки, смертные грехи. Они соблазняют «бедных дев», поясняя им, что грядущее самосожжение полностью смоет грех. Зачатые вне брака дети «обидимы» еще до появления на свет: они гибнут в огне[278]. Евфросин обвинял лицемерных старообрядцев-проповедников самосожжений и в других грехах: корыстолюбии, стремлении захватить имущество погибших в огне («животишка бедныя на розживу себе емлют»), уничтожении во время «гарей» древних, редких, зачастую чудотворных, икон и церковных книг[279]. Евфросин описывает происходящее с возмущением: «Прилично ли тако християном творили – книги жещи и иконы пресвятыя?»[280]. От имени наставников самосожигателей он в карикатурном виде излагает тайные мысли тех, кто призывает к огненной смерти: «не устанем бдяще, дондеже нам преслушных всех прежжом; иных терпение, – а наши венцы; иных телеса страждут, – а нам похвала; пусть оне згорят, а нам нет той нужды, мы еще побудем на белом сем свете, было б кому их, покойников, за упокой поминали». После гибели множества крестьян удастся по-своему распорядиться их имуществом: «а имению их отморному кто будет наследник, мы то после их, страдальцев, все добре построим: матерем и отцем по пустыням рознесем, и везде их помянут и нас за то похвалят»[281].
Сами наставники, полагал старообрядческий писатель, всячески уклоняются от огня. По словам Евфросина, их главная идея проста: «Святы страдальцы, спешите! Все сгорите! На нас не смотрите: мы веть учители»[282]. Они гибнут только в том случае, если сами прельщенные ими местные жители силой удерживают их в предназначенной к «згорению» постройке. Так, «на Онеге» (близ Онежского озера) решительно действовал старообрядец Емельян, «села обтекая, в огонь собирая». Перед самосожжением он обратился к собранным им страдальцам: «Пустите де меня, отцы, на окиян погулять, и так де вас много и без меня сгореть мочно». Но собранные им «насмертницы» решительно отвечали: «Охотняе нам гореть, как ты с нами сгоришь, обещал ты нам рай да царство, буде же и сам с нами тамо; не мило нам и царство, как тебя с нами не узрим!»[283]. И Емельян погиб в огне второго палеостровского самосожжения.
Евфросин предписывает своим сторонникам терпеть любые мучения от «никониан», но не совершать самоубийство во имя веры. Он призывает «гонимым бегати, самем не наскакивати, ятым (схваченным. – М.П.) же не отступати, но мужески о Христе страдати». Самосожжения объявлялись совершенно неприемлемыми: «убийства же самоистреблением всякий путь, а наипаче самосожигательный, отнюдь да отсечется»[284]. Ведь самосожжения в конечном итоге приведут к опустошению и гибели Руси: «всех людей пригубите, да светлой России сотворите опустение, а Поморье и Пошехонье уш (уже. – М.П.) и запустошили»[285].
Как полагают современные исследователи творчества старообрядческого проповедника, произведение Евфросина не было «единоличным выступлением самого инока, но общим решением традиционалистов» из старообрядческой среды. Они решительно отмежевывались от «страшных миссионеров религиозного самоубийства»[286]. В целом можно сказать, что представители разных старообрядческих толков решительно отвергали идею о ритуальных самоубийствах. Суровые осуждения самосожжений высказывали в начале XVIII в. ветковские старообрядцы – представители самого влиятельного старообрядческого направления из числа приемлющих священство[287]. Явные противоречия по вопросу о «гарях» между различными старообрядческими толками безуспешно пытались использовать власти. Во второй половине XVIII в. для предотвращения самоубийств иногда предпринимались попытки отправлять к радикальным старообрядцам, готовым к самосожжению, не священников-«увещевателей», которых они ненавидели, а умеренных старообрядцев, являющихся противниками самосожжений[288]. Эти правительственные начинания времен Екатерины Великой не достигли успеха точно так же, как и попытки православной церкви в конце XVII в. организовать дискуссию со старообрядцами-самоубийцами.
Подводя итоги, отметим, что в конце XVII в. формирующееся учение о самоубийствах стало предметом оживленных дискуссий. Как пишет профессор П.С. Смирнов, «правоверные питали отвращение к капитонам; капитаны ненавидели их; те и другие называли друг друга еретиками»[289]. Тогда же, в атмосфере страха и ненависти, образованные противники «гарей» разработали систему богословских аргументов, призванную предотвратить распространение эпидемии массовых самоубийств. Их решительный ответ поборникам «гарей» стал уникальным этапом в истории формирования старообрядческой идеологии[290]. Как показало дальнейшее развитие трагических событий, богословские аргументы не смогли поколебать решимость сторонников «огненной смерти» и, тем более, не оказали никакого влияния на проповедников самоубийств. Несмотря на все призывы одуматься, самосожжения продолжались и в XVIII в., а отдельные рецидивы имели место и в XIX столетии[291].
Изучение богословских дискуссий конца XVII в. показывает, что идеи самосожигателей получили различные оценки в старообрядческой среде. Значительная часть старообрядцев решительно отвергала суицид во имя веры. Но идея допустимости и даже обязательности самосожжений нашла влиятельных и образованных сторонников, готовых к практическим действиям. Вскоре в процессе развития учения об «огненной смерти» появился еще один важный элемент. Начиная с последних лет XVII в. российские власти, церковные и светские, не вмешиваясь в богословские споры старообрядцев, по-своему, чаще всего предельно жесткими мерами, пытались скорректировать их поведение, препятствуя как распространению старообрядческого вероучения, так и массовым самоубийствам на религиозной почве. Тем не менее, шествие «огненной смерти» по территории России, в особенности по ее северным окраинам и Сибири, стало поистине победоносным. Его направления, закономерности развития, основные тенденции и результаты отражены в следующей главе.