Глава 1. Детство как диагноз
В детстве я был злым, злым я и рос и оттого до сих пор еще страдаю… Еще в раннем детстве я приобрел порочную привычку считать себя не таким, как все, и вести себя иначе, чем прочие смертные. Как оказалось, это золотая жила!
Гений и помешательство
Сальвадор Дали вряд ли стал бы возражать против того, чтобы его назвали «безумным гением». Однако если кто-то и доставил ему такое удовольствие, то по недоразумению.
Можно возразить: не он ли сам называл свои картины «Параноидально-критическое одиночество», «Окраины параноидально-критического города», «Великий параноик»?..
Да, многие его произведения наводят на мысль о душевном недуге автора. Во всяком случае, к такому выводу пришел бы психиатр XIX века. А один из них – Чезаре Ломброзо – в книге «Гениальность и помешательство» попытался доказать сходство этих двух состояний.
Дали жил и творил в XX веке, когда удивить странными картинами его кисти можно было разве только профана. От абстрактных композиций из линий и пятен, от супрематических (в переводе – наивысших) «Черного квадрата» и «Белого квадрата на белом фоне» Казимира Малевича работы Сальвадора Дали отличаются именно продуманностью.
Придирчивый критик мог бы упрекнуть его в излишней смысловой нагрузке некоторых его произведений, в нарочитой изощренности многих подписей к картинам – свое образной «литературщине» и «философщине» в живописи. Ему нравилось и даже стало принципиальной установкой удивлять и шокировать почтеннейшую публику, загадывать ей головоломки, порой не имеющие определенного решения.
Многое из того, что произошло с ним как со знаменитым художником и талантливым писателем, корнями уходит в детство. В этом он не оригинален. Но далеко не всегда можно понять, где его подлинные детские переживания и мысли, а что придумано им, когда он писал воспоминания.
В книге «Тайная жизнь Сальвадора Дали, написанная им самим» есть «внутриутробные мемуары». Что это? Судите сами:
«Полагаю, что мои читатели не помнят ровным счетом ничего или же сохранили самые смутные воспоминания о том, что предшествовало их рождению и имело место в материнской утробе. Я же помню все, и так явственно, словно это было вчера. И потому полагаю нужным начать книгу о моей тайной жизни с самого начала, с истинного начала моей жизни, иначе говоря, с текучих, странных воспоминаний о внутриутробной эпохе. Вне всякого сомнения, я первый пишу внутриутробные мемуары – сочинений такого рода в строгом смысле слова история литературы еще не знает».
Он это писал в 1940–1941 годах, когда в художественной литературе еще не было принято сочинять воспоминания о своем существовании в утробе матери. В психологии было принято считать, что все происходившее с малышом до двух-трех лет забывается напрочь. Выходит, Сальвадор Дали был единственным исключением из этого правила! Перед нами открывается фантастическая, но, возможно, похожая на правду картина:
«И действительно, если меня спросят, как там было, я отвечу: “Божественно! Как в раю!” Каков же он, тот рай? Не беспокойтесь, узнаете, причем во всех подробностях. Начну же я с краткого общего описания. Внутриутробный рай цветом схож с адом: он – огненно-алый, мерцающий, оранжево-золотой, вспыхивающий синими языками, текучий, теплый, липкий и в то же время недвижный, крепкий, симметрично выверенный. Какое блаженство, какой восторг испытывал я в те дивные времена, когда перед глазами у меня реяла яичница из двух яиц без всякой сковороды! С тех пор душа моя всякий раз повергается в трепет при виде этого галлюциногенного блюда.
Яичница из двух яиц без сковороды, увиденная мною во внутриутробном раю, была великолепна: желтки сияли, а белки, пронизанные еле заметными жилочками, отливали голубизной. Эта яичница-глазунья реяла надо мной: то нависала, то отплывала куда-то в сторону, вверх или вниз, и застывала перламутровыми шарами – а то и драгоценными жемчужинами! – а после пропадала во тьме – постепенно, как луны, клонящиеся к ущербу. Я и сейчас могу вызвать этот образ, вернее, слабый его отблеск, лишенный того величия и колдовской силы, – надо только сильно нажать пальцами на глаза. Наверное, и то внутриутробное видение тоже возникало из-за давления, ведь плод свернут в комочек так, что кулачки вдавливаются в глаза. Не зря дети любят надавливать пальцами на глаза, а когда перед глазами начинают плавать цветные круги, говорят, что “видели ангелочков”. Не замечая боли, они все сильнее давят себе на глаза затем только, чтобы воскресить свои внутриутробные видения и хоть на миг погрузиться в тот дивный мерцающий мир потерянного рая.
Всякий раз, когда мы подвергаемся опасности, в душе воскресают образы внутриутробного бытия – как знак спасения. Помню, в детстве в грозу мы прятались под столом, укрытым длинной, свешивавшейся почти до полу скатертью. А когда играли, устраивали себе из стульев и покрывал нечто вроде хижины. Какое наслаждение, пребывая в укрытии, слушать шум дождя и грохот бури! Как счастливы мы были, играя, и как сладко об этом вспоминать! Спрятавшись за пологом, мы сосали леденцы, пили сладкий лимонад и наслаждались имитацией рая.
Память о внутриутробном рае и изгнании из рая воплотилась в образы, которые и поныне сохраняют для меня свою привлекательность. В детстве я вызывал их так: вставал на четвереньки и изо всех сил мотал головой, как маятником, до тех пор, пока не оказывался на грани обморока, и тогда перед глазами в непроглядной тьме, которая чернее всякой ночи, загоралось два сияющих круга – та самая, уже описанная мною яичница без сковороды. В конце концов горящая яичница лопалась, заливая все, проникая во все поры, обволакивая все бугорки, – и все мое существо ликовало, торжествуя победу текучей, мягкой материи. Если б мог, я остановил бы это мгновение».
Вряд ли мог Сальвадор Дали вспомнить о своем пребывании в «утробном раю». Опыты психологов и гипнологов показали, что так называемые пренатальные (перед рождением) воспоминания пациентов, находящихся под гипнозом, фиксируют и тяжелые, а то и страшные переживания – в зависимости от состояния матери. Хотя до сих пор неясно, действительные или воображаемые подобные экскурсы в далекое прошлое. Проблема интригующая, сложная, а для наших целей не существенная.
Обладай Дали феноменальной памятью, он вспомнил бы многое из того, что произошло с ним в возрасте до трех-четырех лет. Однако об этом у него ничего не сказано. Судя по всему, он рассуждал о пребывании в раю перед появлением на свет, зная о соответствующих психологических опытах. Он умел убедить себя в реальности того, что могло быть. У талантливого художника воображаемые образы могут быть яркими и красочными, как сновидения, и грань между ними и воспоминаниями теряется.
Впрочем, и без «утробных» воспоминаний, и без шизофренических видений Дали был яркой личностью. Прославился он как оригинальный художник и большой чудак только потому, что о его картинах и чудачествах постоянно трезвонила пресса. А ведь он был одаренным писателем (хотя и не всегда ладившим с литературным языком) и незаурядным мыслителем.
При всем своем увлечении фрейдизмом он не обратил внимания на то, что высказал мысль, по-новому объясняющую любовь детей к матери. Фрейд предполагал существование «комплекса Эдипа», связывая с этим сексуальное тяготение мальчика к матери при подсознательной вражде к отцу (мы еще поговорит об этом). По мнению Дали, тут проявляется тоска по потерянному раю, чувство былого блаженства и покоя. На мой взгляд, такое мнение предпочтительнее, хотя и оно не бесспорное.
Миф о рождении гения
«Дитя, рожденное утром 11 мая в восемь часов сорок пять минут и поименованное Сальвадор Фелипе Хасинто, является законным сыном заявителя и его жены, доньи Фелипы Доменеч, 30 лет от роду, уроженки города Барселоны, ныне проживающей в доме заявителя. По отцовской линии дитя продолжает род деда – дона Гало Дали Виньяса, уроженца Кадакеса, ныне покойного, и доньи Тересы Куси Марко, уроженки Росаса, а по материнской линии – род дона Ансельмо Доменеча Серры и доньи Марии Феррес Садурни, уроженцев Барселоны».
Так было формально зарегистрировано событие статистически заурядное, но выдающееся как появление на свет того, кого многие, а прежде всего он сам, нарекут гением. Свершилось это в небольшом городке Фигерас 13 мая 1904 года в 11 утра. Отец ребенка – дон Сальвадор Дали-и-Куси, уроженец Кадакеса (провинция Жерона), владелец нотариальной конторы, сорока одного года, проживающий на улице Монтуриоль в доме № 20. Обо всем этом приходится говорить подробно, ибо сам гений сообщил о своем появлении на планете Земля так:
«Родился Сальвадор Дали – пусть в честь его звонят все колокола! Пусть крестьянин, склоненный над плугом, распрямит искореженную, как ствол оливы, спину, присядет, подперев натруженной рукой свою изрытую бороздами морщин щеку, и задумается.
Родился Сальвадор Дали! Ветер стих, и небо прояснилось. Средиземное море спокойно – на его гладкой рыбьей коже играет семь солнечных бликов, семь золотых чешуек. Именно семь – больше Сальвадору Дали и не нужно.
Должно быть, таким же утром пристали к нашим берегам греки и финикийцы и под небом, отчетливее и пронзительнее которого нет на свете, выстругали колыбель средиземноморской цивилизации и разостлали те чистейшие пелены, что приняли меня, новорожденного.
Распрямись и ты, рыбак с мыса Креус, выплюнь, да подальше, свой жеваный-пережеванный окурок, подними весла – пусть стекут капли, смахни тяжелую медовую слезу, застывшую в уголке глаза, и посмотри сюда – я родился!..
Смотрите же! Смотрите все! Не зря в доме на улице Монтуриоль царит радостная суматоха, а умиленные родители не сводят глаз с новорожденного».
Рождение гения!
А может быть, так следует приветствовать появление на свет почти любого новорожденного? Ведь утверждать о врожденной, генетически предопределенной гениальности нет никаких оснований. На генеалогических древах выдающихся творцов они почти всегда красуются одиноко, словно диковинные плоды не от мира сего.
Гениями рождаемся все мы, а негениями становимся по прихоти судьбы и по собственной инициативе.
Полагаю, с таким утверждением многие не согласятся. Даже в «Философском словаре» сказано: гениальность предполагает «врожденную способность к продуктивной деятельности в той или иной области». Говорят, Сократ на вопрос об источнике его мудрости ответил: ему подсказывает мысли демон (в Древнем Риме демона-покровителя называли гениусом). Но что это за способность и как она появляется в человеке, остается загадкой.
Эта загадка имеет прямое отношение к жизнеописанию Сальвадора Дали. Его миф о рождении гения заслуживает пояснения. Обратим внимание на то, что появился на свет младенец в состоятельной семье Дали, а не в ветхой лачуге пастуха или рыбака. Это – важное обстоятельство.
Дважды рожденный?
Он с младенчества был под ласковой опекой матери, тети Каталины, бабушки Аны, доброй няни Лусии. Им любовались и восхищались, его баловали, потакали всем его прихотям. Ему доставалось любви и заботы вдвойне – еще и за умершего старшего брата (тоже по имени Сальвадор). Позже к восторгам и умилениям вокруг Сальвадора присоединилась его младшая сестра Ана Мария.
В книге «Дали великий параноик» французский искусствовед Жан-Луи Гайеман отметил: «Избалованный ребенок в руках трех женщин: мамы, бабушки, затем и младшей сестры, если не считать многочисленных нянек – таким был малыш Сальвадор. Это был тиран, страстно обожаемый в семье, которая находилась под величественной властью отца».
Казалось бы, в столь прихотливой тепличной среде может вырасти лишь «несчастный плод любви безумной», как пелось в жестоком романсе. Это вынуждает присмотреться к детским и юношеским годам Дали. Почему и как преодолел он давление среды?
Сам он много позже ссылался на богатство и силу своих ощущений: «До сих пор мне памятны эротические восторги младенца – сколь неистово, с какой не знавшей удержу страстью я приникал к источнику наслаждения, и горе тому, кто осмеливался мне перечить! Однажды я зверски исцарапал булавкой няньку, которую обожал, только за то, что лавка, где надлежало купить вытребованные мною сласти, была заперта. Проще говоря, я оказался жизнеспособнее брата. Этот первый набросок к моему портрету: я страдал избытком совершенства, избытком свободы».
О каком избытке свободы можно говорить в подобных случаях? Да, ему слишком многое дозволялось. Но ведь находился он не в цыганском таборе, а в условиях богатой (для тех мест) буржуазной семьи. Постоянная опека – это и есть главный признак несвободы. А капризы ребенка – не признак избытка совершенства или свободы, а результат определенного воспитания.
Показательно, что капризничал он только в присутствии женщин, а при отце сдерживал себя. Такая сдержанность многое определила в его жизни. Но сказалась и распущенность разбалованного ребенка.
«Свобода, – по словам Дали, – если определять ее как эстетическую категорию, есть органическая неспособность обрести форму, сама аморфность. А форма – это особая реакция материи, подвергнутой давлению. И чем совершеннее эта материя, тем больше у нее шансов погибнуть, в то время как несовершенные виды приспосабливаются, используют все оставленные им возможности, переливаются, заполняют все ниши, тем на свой лад противясь гнету и обретая в итоге форму, свой неповторимый облик.
Мой брат, наделенный свободным, ясным и, следовательно, аморфным умом, не выдержал гнета – в отличие от меня, последыша, анархиста, многоликого блудодея. Я жадно и яростно набрасывался и на сласти, и на умозрительные понятия. Я поминутно менялся – и оставался собой. Я был гибок, трусоват, податлив; моему текучему мозгу еще предстояло испытать великую пытку инквизиторскими тисками испанской метафизики, и в результате моя редкостная гениальность обрела свой облик.
Родители дали мне то же имя, что и брату. Меня зовут Сальвадором – Спасителем – в знак того, что во времена угрожающей техники и процветания посредственности, которые нам выпала честь претерпевать, я призван спасти искусство от пустоты. Только в прошлом я вижу гениев, подобных Рафаэлю, – они представляются мне богами. Сегодня, может быть, только я один понимаю, почему никому и никогда не удастся их превзойти. Я знаю, что сделанное мною рядом с ними – крах чистой воды. И все-таки я предпочел бы жить в другое время – когда не было такой нужды спасать искусство. Но, глядя по сторонам, в тысячный раз убеждаюсь, что, сколько бы ни обреталось вблизи меня величайших умов (а они есть), ни за что не согласился бы я ни с кем поменяться местами. Проницательный читатель, наверное, уже догадался, что скромность не числится в списке моих добродетелей».
…Помню свое давнее высказывание: скромность – достоинство тех, у кого нет других достоинств. В этой шутке есть доля истины. Талантливый человек, создатель выдающихся произведений, оригинальных работ, научных или философских открытий по отношению к своим творениям не должен быть скромным. Хотя и преувеличивать свои достижения не следует.
Упомянув умершего брата, Дали затронул тему непростую. Младенец Сальвадор, судя по его имени, фамилии, родителям, явился на свет вторично! Незадолго до этого события у доньи Фелипы Доменеч и дона Сальвадора Дали-и-Куси в том же городе Фигерасе умер малыш по имени Сальвадор.
Само по себе повторение имени еще ни о чем не говорит… Если не учитывать характер того Сальвадора, которому будет суждена долгая жизнь. Ему в повторении имени чудился мистический знак. На лекции в Париже 12 декабря 1961 года он признался:
«Все мои эксцентричные выходки, все нелепые представления объясняются трагическим желанием, которым я был одержим всю жизнь: я всегда хотел доказать самому себе, что существую, что я – это я, а не покойный брат».
Судя по некоторым его признаниям, призрак брата маячил перед ним, тревожил, заставлял усомниться в собственном существовании. Это выглядит странным, если учесть, что они жили в разное время. Вспоминая брата, которого он не знал, Сальвадор Дали допускает немало вольностей.
«У меня был брат, – писал он, – в семь лет он заболел менингитом и умер, а случилось это за три года до моего рождения. Его смерть повергла родителей в отчаяние, и только мое появление на свет примирило их с утратой. Мы с братом, такие разные, походили друг на друга как две капли воды. Лицо его тоже отметила печать гениальности – ее ни с чем не спутаешь».
В этом месте он сделал примечание: «В 1929 году я осознал, что гениален, и до сих пор не имел случая в том усомниться. Напротив, убежденность моя крепла; должен, однако, признаться, что никаких особых восторгов по этому поводу я никогда не испытывал, разве что легкое удовлетворение».
Надеюсь, он не кривил душой. Да и какие могут быть восторги, если человек психически нормален и отдает себе отчет в том, что среди своих современников может считаться корифеем! По его словам, подлинные гении остались в прошлом; нет оснований для радости и гордости, если возвышаешься над пигмеями…
То, что он имел склонность выпячивать свое «я», – бесспорно. Вот только его ссылки на умершего брата не следует воспринимать как бесспорную истину. У него слишком многое зависело от настроения и от впечатлений, которые производили прочитанные им книги по психоанализу.
Испанский писатель Карлос Рохас в книге «Мифический и магический мир Сальвадора Дали» с чрезмерным доверием к учению Зигмунда Фрейда попытался разобрать, словно часовой механизм, строй личности художника. По мнению Рохаса, мнимое «предсуществование» Сальвадора в лице его умершего брата имело поистине магический эффект:
«Если верить заявлениям художника, во множестве разбросанным по страницам “Тайной жизни” и “Невыразимых признаний”, а также тому, что он говорил доктору Румгэру, психиатру, которого предпочитал другим, – да, впрочем, и не только ему, – Сальвадор Дали, по всей видимости, был действительно убежден, что брат его умер от менингита в семилетнем возрасте – за три года до того, как будущий маэстро появился на свет. Как подтверждают метрические записи, даты эти ошибочны, да и причина смерти младенца была иной.
В действительности первенец нотариуса умер в пять часов вечера 1 августа 1903 года от острой желудочной инфекции, возможно сопутствующей туберкулезу, что и записано в свидетельстве о смерти. Но, хотя в официальном свидетельстве и значится острая желудочная инфекция как причина смерти, вполне вероятно, что ребенок скончался от туберкулеза и смерть его ошибочно объясняют желудочным заболеванием, одним из наиболее распространенных в то время диагнозов. Тогда становится понятным, почему мысль об агонии брата ассоциировалась у Дали с сильнейшим приступом кашля, который так пугал родителей.
И было младенцу не семь лет, а всего лишь без малого двадцать два месяца, поскольку родился он 12 октября 1901 года… Младенец этот испустил последний вздох за девять месяцев, девять дней и шестнадцать часов до того, как на свет появился его брат и тезка – Божественный Дали, так похожий в раннем детстве на первенца. Отец, по всей видимости, был настолько убит горем, что не смог сам сделать официальное сообщение о смерти ребенка. Вместо него отправился некий Антонио Виньолас… Однако, судя по всему, безутешное горе не помешало дону Сальвадору Дали-и-Куси и супруге его, донье Фелипе, немедленно – возможно, в тот же вечер, когда первенец их ушел в мир иной, – зачать другого ребенка, словно таким образом они хотели воскресить малыша».
С последним предположением трудно согласиться. После кончины первого Сальвадора прошло больше девяти месяцев, а второй Сальвадор мог родиться чуть раньше среднего срока беременности.
Почему Сальвадор Дали упорно сдвигал дату смерти старшего брата на три года назад? По мнению Карлоса Рохаса, это было сделано сначала бессознательно, затем осознанно: так художник боролся с призраком брата за своеобразие собственной личности. На мой взгляд, вряд ли следует придавать такой «двойственности» слишком большое значение.
Призрак умершего брата – один из мифов, сочиненных Сальвадором Дали. Ими он завораживал слушателей, а то и самого себя. Заманчиво быть как бы дважды рожденным!
Брат его умер слишком маленьким, чтобы проявить свой ум или таланты. О нем, судя по всему, в семье предпочитали не говорить, во всяком случае, при детях. Тем более что был второй Сальвадор. Отец не верил в воплощение душ, а потому не мог подсказать сыну мысль о старшем брате-двойнике. По-видимому, ее придумал сам художник, и не в детстве и юности, а в зрелые годы, создавая миф о самом себе.
Идея оказалась продуктивной. Ради нее художник сочинил для умершего брата мифическую биографию с такими же годами рождения и смерти. Опровергнутый фактами, миф не был отброшен и забыт. Как часто бывает, он обрел новый смысл, и некоторые исследователи, подобно К. Рохасу, основали на нем свои гипотезы о своеобразном психическом «комплексе» художника.
Реальность проще и убедительнее. Сальвадор Дали пустил в оборот миф о своей борьбе с призраком умершего брата, чтобы скрыть в этом мистическом тумане то, что ему пришлось преодолевать в действительности.
Борьба за индивидуальность
Отца художника тоже звали Сальвадором. Он был человеком незаурядным – атеистом и республиканцем, в начале XX века в испанской провинции такие убеждения встречались редко. Преодолеть интеллектуальное и моральное влияние отца – сильной личности – было для Сальвадора, художника и мыслителя, необычайно важно и столь же трудно.
Дали-и-Куси пользовался большим уважением в городе, был честным, справедливым человеком приятной, располагающей наружности. На портрете кисти сына (1920–1921) он изображен суровым, грузным, буржуазного (старомодного?) облика на фоне залива, города и неба с облаками, подобными языкам пламени. Его тяжелая рука держит трубку, а на кисти какие-то грязно-синие пятна.
В те же годы Сальвадор написал портреты матери, тетушки, юноши, мужчины, и ни в одном из них не проявляется тяжелое тревожное чувство, возникающее при взгляде на портрет отца. Картина «Бабушка Ана за шитьем» и вовсе полна умиротворения и нежности.
«Не знаю, – писал он, – ничего прекраснее, чем восхитительно морщинистые лица моей кормилицы Лусии и бабушки, двух чистеньких белоголовых старушек. Лусия – огромная, похожая на римского папу. И бабушка – махонький белый клубочек. Старость изначально пробуждала во мне благоговение. Да разве могло сравниться с этими старушками, феями из сказки, какое-нибудь юное существо! С этой пергаментной кожей, хранящей письмена целой жизни, – румяные, гладкие, пышущие неведением щеки моих однокашников, которые позабыли, что однажды уже пережили старость в материнской утробе. Старики же в отличие от них помнят, что были молоды, и долго – всю жизнь – заново учатся старости».
Благоговение перед прожитыми жизнями – великолепно. Его любовь к двум старушкам ответная, благодарная за их любовь и ласку. Об отце ничего подобного он не писал.
Фрейдист тут же припомнит комплекс Эдипа – с тайной страстью к матери и ревностью, доходящей до смертельной вражды, к отцу. Проще предположить иное, отвлекаясь от надуманных патологий. В отличие от изнеживающего, ослабляющего у ребенка характер, интеллект и волю (кроме упорства в капризах) влияния любящих женщин, отец олицетворял силу, сдержанность, твердость характера.
На портрете снизу и сзади него – фигурка девочки или мальчика в красном балахоне. Она устремлена прочь от отца, словно стремясь вырваться из-под его влияния. Этот образ, так же как огненные сполохи на небе, выражают движение, изменчивость, отчасти эфемерность. Фигура отца, напротив, устойчива, непоколебима, облачена в темный строгий костюм.
Трудно сказать, сознательно ли молодой художник создал такую композицию. Если интуитивно, то проявил и скрытые от самого себя мысли и чувства о взаимоотношениях с отцом. Враждебности в портрете нет.
Облик отца напоминает позднего Наполеона. Как тут не вспомнить, что в детстве будущий художник мечтал стать именно Наполеоном. И на незавершенном портрете отца и сестры (1925) художник вольно или невольно подчеркнул сходство отца с Наполеоном – в действительности весьма отдаленное, – его суровый взгляд и тяжелую длань.
Только отец мог сурово наказать избалованного сына. Но это не ослабляло, а, пожалуй, усиливало сыновью любовь и стремление к вниманию и заботе со стороны отца. Сальвадор вспоминает:
«Мне было тогда шесть лет. В гостиной шел разговор о комете (комета Галлея появилась в 1910 году), которую все намеревались наблюдать, когда стемнеет, если, конечно, небо не затянут тучи. Кто-то сказал, что комета может задеть землю хвостом и наступит конец света.
И хотя в ответ почти все иронически заулыбались, я ощутил, как во мне поднимается страх. В ту же минуту на пороге появился служащий отцовской конторы и объявил, что комету прекрасно видно с верхней террасы. Все ринулись к лестнице, я же, парализованный ужасом, так и остался сидеть на полу. Потом, собравшись с силами, встал и очертя голову побежал на террасу и уже у самой двери увидел свою трехлетнюю (ей было два года. – Р. Б.) сестренку – она степенно, на четвереньках двигалась за гостями. Я остановился и после секундного замешательства ударил ее ногой по голове – как по мячу. И, подхваченный бредовым ликованием, которым преисполнило меня это злодеяние, кинулся было на террасу. Но отец, оказывается, шел позади – он схватил меня, поволок в кабинет, запер там и не выпускал до самого ужина.
Я не видел кометы. Мне не дали посмотреть на нее – эта рана не зажила до сих пор. Запертый, я орал так громко и долго, что совершенно потерял голос. Родители перепугались. Заметив это, я пополнил диким ором свой арсенал и с тех пор орал дурным голосом по любому случаю. Расскажу еще об одной уловке. Я подавился рыбьей костью, и отец – не в силах выносить это зрелище – схватился за голову и выбежал в коридор. Впоследствии я не раз симулировал судороги, кашель и хрип затем только, чтобы увидеть, как отец схватится за голову и кинется прочь, я же наслажусь столь желанным знаком исключительного внимания к своей персоне».
Со стороны женщин исключительное внимание к нему было обеспечено изначально. Но ему хотелось значительно большего – отцовской любви. В 1952 году Сальвадор писал: «Отец был для меня человеком, которым я не только больше всего восхищался, но и которому более всего подражал, что, впрочем, не мешало мне причинять ему многочисленные страдания».
Пожалуй, так он поступал именно из-за своего восхищения отцом, желанием привлечь его внимание, почувствовать его любовь к себе, стать таким, как он. Но в то же время надо было оставаться самим собой, отстаивать свои желания и капризы.
Говоря о постоянном стремлении «доказать самому себе, что существую, что я – это я, а не покойный брат», художник не хотел признаться в мощном влиянии «высшего авторитета» – отца. Ссылка на покойного брата, которого знал только понаслышке, призвана была, пожалуй, добавить мистические мотивы в характер собственной персоны (не только для слушателей, но и для самого себя). Тем более что у него в молодые годы произошел резкий разрыв с отцом и сестрой.
…Сторонники привлекательного, романтичного и нелепого мифа о врожденной гениальности не дадут никаких разумных объяснений тому, что Сальвадору Дали удалось преодолеть силу семейного воспитания и стать выдающейся личность. Чего проще – дар Божий (в которого Дали не верил) или Природы (которую он чтил, но не стремился познавать). Это в действительности отказ от объяснения, отсутствие желания обдумывать всерьез непростую проблему.
Место рождения гения
Астрологи гадают о судьбе человека по месту, дате, часе, а то и минутам его рождения. Над этой верой потешался еще блаженный Августин, да и до него – философы Античности. Но место рождения и детства безусловно влияет на формирование личности ребенка.
Те, кто провел детство в больших городах, обретают определенные более или менее стандартные черты (особенно во второй половине XX века). Для Сальвадора Дали родные места детства вошли в его творчество так, словно он почти всю свою жизнь оставался здесь.
Жан-Луи Гайеман пишет: «Эта каталонская семья происходила из Барселоны или из окрестностей Фигераса, крупного сельскохозяйственного пригорода, расположенного в богатой долине Ампурдан.
Быть каталонцем – значит бороться за автономию своего края, за право пользоваться каталонским языком, но чувствовать себя интернационалистом благодаря Барселоне, крупному портовому городу, куда прибывали кубинские богатства, основными владельцами которых были каталонцы. Быть каталонцем – значит (как в семье Дали) свободно мыслить и исповедовать антиклерикализм, окрашенный социализмом…
Семейство Дали живет в Фигерасе, у подножия Пиренеев, недалеко от французской границы. В базарные дни пригород заполняют крестьяне из окрестных сел, а по воскресеньям по всей округе разносится мелодия «Кабальеро рустикана». Зимние каникулы – это предлог посетить барселонскую родню, в том числе дядю Доменеча в его книжной лавке, и прогуляться по фантастическому парку Гуэль…
Летом семья собирается в Кадакесе, труднодоступном порту, расположенном на полуострове. Когда-то это был край виноделов. После того как его опустошила филоксера (виноградная тля), он с большими мучениями освоил рыболовство.
…Террасы, когда-то устроенные для виноградников, выразительно подчеркивали бесплодные склоны окружающих холмов. Чтобы завершить свою достопримечательность, мыс Креус, крайняя восточная точка Испании, сформировался из слюдяных сланцев, изрезанных северными ветрами. Это наложило на него отпечаток “грандиозного геологического бреда”, по определению самого Дали, который был очарован этими полиморфными чудовищами, напоминавшими ему то петуха, то верблюда, то наковальню, а то и женскую грудь».
Будущий художник в детстве вряд ли был очарован причудливым обликом скал. Такое отстраненное чувство природы для детей не характерно. Они воспринимают ее именно как родное, как данность – подобно родителям. Творения природы врезаются в память и способны пробуждать воображение. Но это происходит без обдумывания впечатлений. В юности Сальвадор писал портреты и жанровые сцены, а не причудливые скалы.
В картине «Венера и амурчики» (1925) присутствуют горы. Но их изломы и резкие грани показаны для контраста: преобладают водная гладь и мягкие теплые тела женщины и детей. Позже у Дали природа никогда не была самоцелью; пейзажи как таковые были ему чужды.
Это, конечно же, не означает, что он не обращал внимания на грандиозную и загадочную грацию скал. В тридцать шесть лет он писал: «Скалы мыса Креус – вот запечатленная суть метаморфозы. Ты видишь орла, верблюда, петуха, льва, женщину, но стоит чуть изменить угол зрения – и все меняется, с каждым шагом… Меняется непрестанно, а ведь это скала – застывший голый камень!
Поразительно схож с этими скалами мой дух, моя мысль, вечно углубленная в себя – в меня самого, несокрушимая, как бриллиант… И сила моя и умение совладать с миром рождены той землей, что выпестовала меня, тем пейзажем, единственным во Вселенной… Я убежден, что я сам и есть эта земля, я – скала мыса Креус, переменчивая и вечная. А пески и туманы, которые я напускаю по временам, служат моим гранитным тайнам живописным покровом… Здесь, на самом краю каталонской земли, сливаются два потока: глубинный, взметенный волной из морских бездн, и внешний – пролитый на нашу землю с небес. Здесь на этом перекрестье, в средоточии тайны и родилась моя паранойя».
Он гордо провозгласил: «Я плоть от плоти каталонской земли».
Возникает образ Антея, припадающего к матери Земле для возрождения своей силы. Но это у Дали – литература, отчасти философия. Напрасно мы будем искать проявления этих мыслей и чувств в его картинах. Там часто увидишь пляжи, скалы, море, горы, но лишь как фон или элемент композиций, а не проявление величественных природных стихий.
Да, конечно, это же не натурализм, а сюрреализм, запечатленные образы не только сознания, но и бессознательного, проявления духовного бытия и т. п. Но ведь не уродился же Дали таким. В детстве и юности он и не слыхивал о подобных причудах. Его первые самостоятельные работы тоже не демонстрируют стремление отразить величие и красоту родной природы.
Жан-Луи Гайеман привел одну из картин юного Сальвадора с таким комментарием: «Этот вид на пляж Поал был написан Дали в 1920 году. Кадакес, расположенный в центре полуострова, отрезан от материка ущельем, но выходит к Средиземному морю множеством бухт. В поисках вдохновения Дали будет всю свою жизнь возвращаться к этому пейзажу, который воплотил его первые эстетические переживания и душевный трепет… Стены террас, устроенных когда-то для виноградников, образуют неправильной формы уступы, отчего кажется, что вся гора величаво спускается к морю. Этот архитектурный аспект будет “объективно” воплощен художником в 1925 году. В 30-е годы пейзаж с нагромождением скал будит воображение Дали, как некогда и Гауди, черпавшего здесь формы своего Саграда Фамилия. Мыс Креус сформирован из мягких скальных пород фантастической формы. Одна из скал, похожая на лицо, опирающееся на свой нос, подскажет Дали ключевой образ его мифологии: “Великого Мастурбатора”».
Вряд ли была такая подсказка, хотя очертания одной из выветренных глыб этого мыса отдаленно напоминают упомянутый профиль. Это еще ни о чем не говорит. Для Сальвадора Дали не столько объекты вокруг него, сколько воображаемые образы служили материалом для творчества. Он сознательно или интуитивно избегал непосредственных зарисовок с натуры. В юности склонялся к импрессионизму. Затем пробовал творить в разных стилях, но природа как таковая его всерьез не интересовала.
На картине, упомянутой Жан-Луи Гайеманом, на переднем плане лодка и стена дома, а на другой стороне залива – на склоне холма – плоскости городских строений, освещенные солнцем. Эту прекрасную по колориту работу воспринимаешь вовсе не как изображение каменных террас, «величаво спускающихся к морю». Волшебный город детства – так можно назвать эту картину.
Наконец, немного о родине Сальвадора Дали.
Он был рожден в Каталонии – приморской области на северо-востоке Испании. Здесь отроги горного массива Пиренеев спускаются в море. В этих местах более двух тысячелетий назад обитали племена иберов, побывали финикийцы и критяне, римляне, варвары, арабы… Конкретных предков современных каталонцев (как, впрочем, едва ли не всех более или менее цивилизованных народов) назвать невозможно.
Смешение племен и народов – приносящее пользу в генетическом аспекте – не мешало каталонцам с давних пор бороться за свою самобытность и свободу (в октябре 1934 года была даже провозглашена Каталонская республика, просуществовавшая лишь два дня). Среди них было немало «вольнодумцев», атеистов и республиканцев, к которым принадлежал и отец художника, почтенный нотариус дон Сальвадор Дали-и-Куси. Вольнодумцем был и его сын.
Как признавался Сальвадор Дали, «из-за отца многие мои первые порывы оказались обречены. Это был человек устоявшихся, довольно старомодных взглядов, который совершенно не хотел, чтобы я становился художником. В конце концов я избавился от его влияния и заменил в глубинах моей души образ отца образом кузнечика».
В действительности отец не препятствовал его желанию стать художником; напротив, помогал ему (не на свои же деньги покупал Сальвадор краски, кисти, учился рисовать). Старомодными взгляды отца тоже не были. Иное дело – представления о поведении сына. Главная причина напраслины, возведенной на отца: Сальвадор мучительно стремился избавиться от его влияния.
Память детства
Предоставим слово главным образом Сальвадору и его сестре. Это – документы, как говорится, из первых рук. Вряд ли есть смысл пересказывать то, что он о себе написал (и отредактировала при переводе Наталья Малиновская: он не слишком заботился о чистоте стиля и порой переходил на каталонское наречие).
Важно не только то, что из детских впечатлений обращают внимание, но и то, как написано. Правда, не всегда разберешь, где у Сальвадора ирония, где нарочитый эпатаж, а где откровенные признания. Хотя в любом случае он остается самим собой.
«В шесть лет я хотел стать кухаркой, в семь – Наполеоном. С тех пор мои амбиции неуклонно росли.
Стендаль, не помню где, рассказывает об итальянской герцогине, которая, лакомясь в жаркий закатный час мороженым, горестно восклицала: “Как жаль, что в том нет греха!” Для меня в семь лет пробраться на кухню, схватить что-нибудь и съесть было величайшим грехом. Ни под каким видом мне не позволяли заходить на кухню… И я, пуская слюни, часами выжидал удобный момент. Но наступал вожделенный миг, я проникал в заповедное царство и на глазах у визжащей от восторга прислуги хватал кусок сырого мяса или жареный гриб и, давясь, млел от наслаждения – ничто не сравнится с тем волшебным, пьянящим привкусом вины и страха!
То был единственный запрет – все прочее мне дозволялось. Так, до восьми лет я мочился в постель исключительно потому, что находил в этом удовольствие. В родительском доме я установил абсолютную монархию. Все готовы были служить мне. Родители боготворили меня.
Однажды на праздник Поклонения Волхвов в куче подарков я обнаружил королевское облачение: сияющую золотом корону с большими топазами и горностаевую мантию. С тех пор я не расстаюсь с этим одеянием. Сколько раз я, изгнанный из кухни, так и стоял во тьме коридора, не в силах пошевелиться: с плеч моих ниспадала королевская мантия, одной рукой я сжимал державу, другой – скипетр, душа же моя кипела гневом – о, если б я мог растерзать обидчиц моих, служанок!»
Он бывал не только обидчивым, но и злобным. Вспомним, как он ударил сестренку ногой по голове по самому пустячному поводу. Был и другой случай.
«Как-то мои родители позвали врача проколоть уши сестренке. Во мне с тех пор, как я ее ударил, пробудилась острая болезненная нежность, и, узнав, что ей будут прокалывать уши, я решил, что не допущу этого зверства ни за что.
Врач расположился у стола, надел очки, взял иголку – и тут я напал на него. Веником изо всех сил я колотил его по лицу. Очки упали, разбились, старик закричал от боли, и только появление отца положило конец расправе.
– Как он мог! За что? Я же его люблю! – всхлипывая, повторял старик, припадая к отцовской груди, и голос его дрожал, как соловьиная трель. С тех пор я не упускал случая заболеть хотя бы ради удовольствия повидаться со старичком, которого довел до слез».
Младшая его сестра Ана Мария признавалась: «Я так и не нашла нужных слов, чтоб описать характер Сальвадора – яростный и затаенный, чувствительный до крайности и буйный, настырный. Нрав его выносили с трудом, но все в доме его любили, потому что было за что, а капризы и прочие вредности приходилось терпеть – не они же, в конце концов, определяют натуру!»
Нет, детские капризы сказываются на формировании характера. Хотя многое зависит от окружающих и личности растущего ребенка. Сальвадор был упрям, и в своих капризах доходил до крайности, устраивая истерики. Он постоянно требовал внимания и любви к себе, порой заставляя мать полночи сидеть с ним на коленях.
«Опишу одну из его выходок, – вспоминала Ана Мария. – Ею ознаменовалась наша поездка в Барселону. Ежегодно мы проводили Рождество, Новый год и праздник Трех Королей в Барселоне, в доме дяди – Жозепа М. Серраклары (в ту пору он был алькальдом Барселоны). Точнее говоря, мы навещали бабушку по отцовской линии. Ее звали Тереса…
Дело было в Барселоне на Рождество. В праздники брат вообще непременно устраивал сцены – кричал, плакал, закатывал истерики. Чтоб успокоить, его задаривали немыслимым количеством игрушек. Он же, облюбовав какую-нибудь вещицу, уже с нею не расставался. Помню, как-то… одарили нас сверх всякой меры: чего только там не было, целая куча подарков! Но Сальвадор, как вцепился в одну игрушку, так больше ни на что и не взглянул. Как же он носился с этой заводной обезьянкой, что лазила вверх-вниз по веревочке!
Именно тогда, в эпоху обезьянки, он и закатил ту памятную сцену. Дело было на прогулке – мама вела Сальвадора за руку… Вдруг брат увидел в витрине кондитерской Массаны сахарную косу, сплетенную словно бы из лука, традиционное зимнее лакомство. Увидел – и возжелал. Кондитерская была закрыта, и Сальвадор недовольно заворчал. Дурной знак – так всегда начинается сцена! Однако мама, будто бы ничего не замечая, ведет его дальше, но брат вырывается, сломя голову несется назад к кондитерской и начинает орать благим матом:
– Хочу лука! Хочу лука! Хочу лука!
Уж и не знаю, какими силами удалось маме оторвать его от витрины.
Чуть не волоком тащила она его по тротуару, брат же орал, не переставая, да так, словно его резали:
– Хо-о-о-очу лу-у-у-у-ука!
И, вопя, вырывался и несся назад к витрине.
Тем временем заветная луковая коса, и вправду похожая на русую девичью косу, по-прежнему недосягаемая и желанная, преспокойно висела на своем месте.
– Хо-о-о-чу лу-у-у-ука!
Прохожие стали останавливаться, зеваки – глазеть, и вскоре собралась такая толпа, что уличное движение прекратилось. Однако дверь кондитерской была заперта, и удовлетворить каприз сына мама не могла при всем желании. Но она твердо решила не потакать ему и не покупать вожделенное лакомство ни за что, хоть бы дверь и распахнулась».
Его капризам даже мать потакала далеко не всегда. И все-таки он упорно продолжал доказывать свое право на «хочу!». Вряд ли это как-либо существенно повлияло на его творчество, но на его поведении в последующие годы, безусловно, сказалось. Он научился привлекать к себе внимание неожиданными выходками, не смущаясь присутствием зрителей или даже еще более возбуждаясь при этом.
Проявились ли тогда его таланты? Ана Мария вспомнила такой эпизод: «В один из вечеров произошло нечто, изумившее всю семью. Отец за оформление каких-то бумаг получил крупную сумму, всю одинаковыми купюрами. Он уже знал, что одна попалась фальшивая, и спросил Сальвадора:
– Сумеешь отличить?
Брат, нисколько не сомневаясь в успехе, взял деньги, осмотрел их, купюру за купюрой, безошибочно выбрал фальшивую, положил на стол и спокойно сказал:
– Вот эта.
Все поразились – ведь подделка была на редкость искусной. И только потом, когда у Сальвадора обнаружились необычайные способности к рисованию, поняли, что ему ничего не стоило углядеть мелкие погрешности в рисунке фальшивой купюры».
Не знаю, насколько были поражены домочадцы, однако не вижу ничего удивительного в подобной зоркости ребенка. Сумел же отец распознать фальшивку, хотя никакой склонности к живописи вроде бы не проявлял. А у детей наблюдательность развита достаточно хорошо.
Вообще, авторы воспоминаний о детстве и юности выдающихся людей невольно исходят из того, что данному молодому человеку суждено стать тем, кем он стал. Можно сказать, идет подгонка под готовый ответ.
«Когда у нас в Фигерасе в Замке устраивали праздник, – продолжает Ана Мария, – отец всегда порывался взять с собой Сальвадора. К Замку вела прямая дорога, обсаженная соснами, и вид с нее открывался великолепный – вся Ампурданская долина как на ладони… Отец брал Сальвадора за руку, и полпути они проходили совершенно спокойно, но, когда дорога поворачивала в гору, являя взорам замковую башню с развевающимся красно-желтым знаменем, Сальвадор начинал ныть, потом орать:
– Хо-о-очу зна-а-а-амя-я-я-я!
И отец с полдороги тащил его домой – праздник в Замке смотрели другие.
Но все же однажды удалось привести Сальвадора на праздник и обойтись без воплей. Всю дорогу отец рассказывал ему какую-то занимательную историю. (Тогда-то родители и поняли, что брату нельзя говорить «нет», можно только отвлечь каким-нибудь хитрым способом.) Заслушавшись, он в тот раз и не поглядел на знамя, которое, как и полагалось, победно развевалось на башне».
Характерная черта воспоминаний сестры: много внимания уделено капризам Сальвадора, который был уже вовсе не малышом. Он рос эгоистом, подчас остервенелым. Вот один из примеров:
«По воскресеньям мы с родителями и Лусией обычно гуляли и часто ходили прямо по железнодорожным шпалам. Лусия надевала платок, закалывая его повыше пучка шпильками, а брат так и норовил платок сдернуть. Отец строго говорил:
– Прекрати! Уколешься!
Но это только сильнее раззадоривало брата – как бы все-таки сдернуть платок, да вместе со всеми шпильками и булавками! Однако платок держался крепко, хотя шпильки царапались, и Лусия от боли громко стенала. Отец пытался оттащить Сальвадора – но куда там! Мама оттаскивала отца, и в итоге прямо на дороге разыгрывался грандиозный скандал: кричали все разом, истошно и самозабвенно.
Лусия кричала, потому что ей было больно. Отец – потому что сын ему не повиновался. Сальвадор – потому что хотелось сорвать платок, а не получалось. Кричала даже мама – потому что боялась, что за скандалом они не увидят поезда и попадут под колеса.
Итак, прогулка испорчена. Все еще переругиваясь, семья возвращается домой. Надо сказать, Сальвадор питал особенное пристрастие к забаве с платком и при виде его каждый раз впадал в неистовство. Все в доме мучительно искали способ прекратить безобразие, но безуспешно, пока случайно не обнаружилось, что брата можно отвлечь – только ни в коем случае не ругать и не запрещать! Можно постараться переключить его внимание, и тогда он (может быть!) забудет, что собирался закатить истерику».
Вновь повторю: детство Сальвадора Дали складывалось так, чтобы сделать из него никчемного, разбалованного, слабовольного и разболтанного человека, невротика, которых во множестве производит буржуазное общество. Как же смог пробудиться и пробиться на свет, подобно ростку из-под дорожной брусчатки, талант художника? Ведь для этого требуются упорная учеба и напряженный труд.
Сказалось влияние отца. Он воспитывал в детях уважение к научным знаниям, познанию природы. «Поздними летними вечерами, – вспоминала Ана Мария, – отец иногда давал нам уроки астрономии. В мощный бинокль мы разглядывали небо – созвездия были совсем близко… Эти августовские ночи – одно из самых драгоценных воспоминаний моего детства».
Другой надежной опорой для становления таланта Сальвадора Дали стало… самолюбие. Это чувство проявляется по-разному, в зависимости от темперамента и умственного уровня человека. Если оно не переходит в самодовольство, упоение собой таким, как есть, а заставляет преодолевать трудности и свои недостатки, такое чувство помогает формировать личность незаурядную.
«Брат, – писала Ана Мария, – можно сказать, с пеленок говорил, что хочет стать Наполеоном. И вот однажды, когда взрослые решили показать нам часовню Святого Себастьяна, Сальвадор уже на полдороге выбился из сил. Тогда тетушка смастерила из бумаги треуголку, надела ему на голову и сказала:
– Ты же Наполеон!
И брат немедленно воспрянул духом. Он схватил палку, оседлал ее и понесся вверх по горной круче, прямиком к часовне. А тетя, зная, что его все же одолевает усталость, стала выстукивать по деревяшке барабанную дробь, и этого оказалось достаточно. Сальвадор пришпорил коня, то есть тоненькую свою палку, и пустился вскачь, хотя просто валился с ног. Словно крылатый Пегас, конь его могучего воображения домчал брата до самой вершины – до часовни».
«Детские воспоминания о том, чего не было»
Так назвал Сальвадор Дали подглавку автобиографии «Тайная жизнь…». Трудно сказать, почему он решил считать, что рассказанного им не было. Например, такой эпизод:
«Когда мне исполнилось семь лет, отец решил отвести меня в школу. Я сопротивлялся изо всех сил – ему пришлось тащить меня волоком до самой школы, я же вырывался, вопил и закатывал такую истерику, что на всем пути следования нас сопровождали толпы любопытных».
Это подтверждает сестра: «В ту пору брат ежедневно закатывал сцены – он категорически отказывался ходить в школу сеньора Трайта, обычную муниципальную школу, где, как и везде в правление Альфонса XIII, старательно преподавали катехизис. Уже одно только слово “школа” наполняло его диким ужасом, немедленно изливавшимся воплем».
В принципе не так уж важна степень достоверности. Важно то, что Дали решил об этом сообщить. И нам есть смысл пересказать его воспоминания. Когда его определили в школу, он умел читать и писать свое имя, а окончив первый класс, к изумлению родителей, разучился тому и другому.
По его словам, этим достижением он полностью обязан учителю Эстебану Трайту, «который являлся в школу исключительно затем, чтобы спать… Свою длинную бороду, достававшую до колен, когда он садился, сеньор Трайта расчесывал на пробор и делил на две симметричные, в потеках седины пряди. Чистый тон слоновой кости на концах прядей сменялся грязно-бурым с отливом в желтизну, как ноготь заядлого курильщика или клавиша старого рояля (хотя рояли вроде бы не курят).
Впрочем, сеньор Трайт тоже не курил – это мешало бы ему спать.
В лице учителя было что-то толстовское с примесью Леонардо – поэтические мечты туманили его яркие голубые глаза. Одевался он как попало, от него дурно пахло, и в довершение всего он иногда появлялся в цилиндре, что поражало воображение (то был единственный цилиндр на всю округу). Но сеньор Трайта, которого у нас по неведомым причинам почитали за великий ум, мог позволить себе всё».
Необычайный облик и странное поведение учителя до глубины души потрясли Сальвадора. Он понял: вовсе не обязательно быть, как отец, строго одетым и учитывать то, что о тебе подумают другие. Оказывается, когда человек ведет себя не так, как все, от этого он выигрывает в глазах окружающих.
У Трайта было увлечение стариной. По воскресеньям он обычно отправлялся на промысел и возвращался с добычей: его повозка была заполнена обломками церковных рельефов, украшенных резьбой оконных рам, статуй святых. Что-то он покупал или находил на свалках, а кое-что «изымал» из заброшенных часовен. Все это он свозил в башню, которую выстроил в пригороде. Эта коллекция, так же как ее собиратель, тоже крепко врезалась в память Сальвадору.
Почему его отдали в школу для бедных? «Для моего отца, вольнодумца, – пояснил Дали, – выбор школы был вопросом принципа. Он не желал отдавать меня ни в одну из монастырских школ, где обучались обычно дети нашего круга (напомню, что отец мой, местный нотариус, принадлежал к самым уважаемым людям Фигераса). Итак, он твердо решил отдать меня в муниципальную школу – поступок несуразнейший и лишь отчасти объясняемый баснословными дарованиями сеньора Трайта, о педагогических талантах которого ни сам отец, ни его друзья, обучавшие своих отпрысков в иных местах, не имели ни малейшего понятия».
Судя по всему, отец вовсе не уповал на педагогический талант Трайта. Настала пора познакомить ребенка, избалованного в тепличных условиях благополучной семьи, со сверстниками-бедняками. Результат был отчасти не такой, на который рассчитывал отец. Сальвадор Дали писал:
«Целый год я проучился вместе с детьми из самых бедных семей, что возымело огромное значение и, полагаю, способствовало росту изначально присущей мне мании величия… Ежедневно я, сын богатых родителей, получал все новые доказательства своей исключительности, своего отличия от всех прочих. Только я один мог вынуть из суконного чехла с собственными инициалами восхитительный термос с горячим шоколадом и молоком. Только мне на всякую царапину накладывали чистейшую повязку, только у меня одного были матроска с вышитым золотой нитью якорем на рукаве и шапочка с помпоном, расшитая звездами. Только меня одного ежеутренне тщательно причесывали и умащивали туалетной водой – не зря же весь класс становился в очередь понюхать мои лелеемые кудри и испытать легкое головокружение. Наконец, только мои ботинки сияли, как зеркало, и вдобавок были украшены серебряными пуговками. И всякий раз, когда пуговка отрывалась, схватить ее тянулось множество рук, и, случалось, дело доходило до драки, ведь большинство моих соучеников даже зимой ходили босиком или в дырявых башмаках…
В довершение всего я – единственный – никогда ни с кем не играл и не разговаривал. Одноклассники явственно ощущали гнет моей уникальности и, робея, приближались разве что затем, чтобы получше разглядеть кружевную оторочку платка, высунутого из кармашка, или мою бамбуковую трость, увенчанную серебряным набалдашником в виде собачьей морды…
Один, посреди бешеного круговорота вопящих мальчишек, я не понимал, что происходит. Они резвились: дрались, играли, хохотали до слез, орали дурными голосами, гонялись друг за другом, влекомые той темной надличной силой, что правит всякой живой тварью, если это нормальная здоровая особь, и велит ей кидаться на жертву и рвать ее в кровь когтями и зубами. Не будь этой силы, помянутая тварь неминуемо захирела бы и сгинула – вот он, корень жизнеспособности и залог развития. Имя той силе – действие, действие во что бы то ни стало!..
Меня потрясали сноровка и сообразительность этих человечков – откуда они знают, с какого боку браться за гвоздики и молоточки, чтобы починить расколотый красный пенал? Словно их кто-то надоумил. А каких птиц они мастерят из листка бумаги!.. Я могу заблудиться где угодно, даже у себя дома, и не способен сам снять матроску – я пробовал и только чудом не задохнулся. Практическое действие стало моим заклятым врагом, и ужас, который внушали мне обычные вещи, рос день ото дня…
Именно тогда я узнал всемогущую власть сна и воображения; тогда миф вторгся в мою жизнь, проник во все поры обыденности, и с тех самых пор для меня граница между тем, что было, и тем, чего не было, исчезла».
Один учебный год, проведенный в начальной школе для бедных, обогатил духовный мир мальчика и в немалой степени предопределил его творческие устремления – не столько в окружающий мир, сколько в глубины самосознания.
После окончания уроков, на которых учитель не огорчал первоклашек учебным процессом, сеньор Трайт уводил Сальвадора в свой кабинет. Для мальчика он был самым таинственным местом в мире. На книжных полках стояли толстые пыльные фолианты вперемежку с диковинными вещицами.
С потолка свешивалась на шнуре лягушачья шкурка. Сеньор Трайт говорил:
– Я только посмотрю на нее и уже знаю, какая будет погода.
В зависимости от давления и влажности воздуха шкурка меняла позы. И хотя лягушачья шкурка была мальчику противна, он смотрел на нее как зачарованный. Но больше всего поразила его, приводя в экстаз, квадратная коробка с оптическими иллюзиями. В ней среди странных видений увидел он русскую девочку и тотчас влюбился в нее: «Мою русскую девочку, укутанную в белый мех, куда-то уносила тройка – почти чудом моя девочка спасалась от стаи свирепых волков с горящими глазами. Она глядела на меня, не отводя взора, и столько гордости было в ее лице, что сердце мое сжималось от восхищения».
Вспоминая это видение, он решил, что было предопределение: перед ним предстала его будущая жена Гала. «В театрике сеньора Трайта я увидел Россию, и меня заворожили призраки ее сияющих куполов и снежные горностаевые поля, отливавшие всеми огнями Востока. Эта дальняя белая страна как нельзя лучше отвечала моей патологической страсти ко всему совершенно необычайному».
Тогда же у них впервые выпал снег и запорошил – словно заворожил – привычные картины родного города и долины.
А в классной комнате над грязными стенами, на высоком сводчатом потолке проступали от сырости темные пятна. Сальвадор вглядывался в их прихотливые очертания и угадывал то один, то другой образ – дерево, цветок, фантастическое животное, профиль человека… «Эти превращения стали одним из краеугольных камней моей эстетики».
Кроме России, Галюшки, кормилицы, пустынного берега моря, в его память врезалась сцена: «Бьется в агонии конь, рухнувший прямо во время парада, – я едва успел отскочить и все еще боюсь, что, дергаясь, он ударит меня золоченой подковой. Прут от повозки пропорол ему бок, и кровь хлещет фонтаном, забрызгивая все вокруг.
Двое солдат кидаются к коню. Один поднимает ему голову, а другой выхватывает нож и, примерившись, всаживает коню в лоб лезвие до самой рукоятки.
Конь дергается в последний раз и застывает, воздевая в последнем усилии уже не гнущуюся ногу к небу, усеянному звездами.
На земле огромной птицей, распластавшей крылья, растекается кровавое пятно».
…Если маленький Дали разучился в первом классе начальной школы читать и писать свое имя – утрата невелика и легко восполнима. Большое ли достижение, что он уверовал в свою особенность, величие и решительное отличие от сверстников из бедных семей? Он и без того был преисполнен чувства собственного достоинства.
Было ли на самом деле столь простым его чувство превосходства? Вряд ли. Ведь маленькие оборванцы превосходили его кое в чем весьма важном. Ему стало ясно: он – другой, не такой, как многие, и это различие надо поддерживать, подчеркивать, чтобы на тебя обращали внимание, с тобой считались и тобой восхищались (к чему он привык с младенчества).
И все-таки нечто чрезвычайно полезное обрел он во время недолгого пребывания в этой школе. Трайт своим экстравагантным обликом и чудачествами удивил, а возможно, и восхитил маленького Сальвадора, как антипод отца. Открылся путь избавления от отцовского авторитета.
Но более важно, что Трайт пробуждал у Сальвадора изумление перед миром не только видимым, но и мнимым. Мальчик ощутил чудо воображения, свободного полета фантазии.
«Детские воспоминания о том, что было»
Данное заглавие также заимствовано у Дали. Чем эти воспоминания отличаются от предыдущих, понять трудно. Если даже чего-то и не было, оно возникло по его воле, придумано им – тогда или позже. Значит, для автора это важно, существенно и для него существует.
В 1916 году Дали отдали в местный коллеж при монастыре братства Пресвятой Девы. Отец желал приобщать сына к католической церкви. Однако настала пора приобретать знания, а в школе Трайта это было по меньшей мере затруднительно. Строгая дисциплина в монастырском училище должна была сказаться на воспитании избалованного в семье мальчика, приучая его к порядку, послушанию, смирению.
Подобные надежды оправдались лишь отчасти. К тому времени личность ребенка уже в значительной мере сформировалась. Он рос эгоистом и мечтателем – отличное сочетание для того, чтобы в конце концов появился очередной невротик, не способный противостоять первым же серьезным столкновениям с суровой действительностью, не способный к упорному труду, обвиняющий всех и вся в своих неудачах.
Он вовсе не был из числа тех, кого считают необычайно одаренными детьми, «вундеркиндами», ныне «индиго». Но у него сохранялось чувство собственного достоинства, переходящее, можно сказать, в своеобразный «комплекс полноценности». Не имея на то веских оснований, он считал себя не таким, как другие.
Можно возразить: каждый из нас – неповторимая индивидуальность.
Так, да не совсем. Вопрос и в качестве, и в количестве самобытности. Каждый сходящий с конвейера автомобиль кое в чем неповторим. Это относится к атомно-молекулярному составу материалов, качеству отделки, к некоторым дефектам, порой различимым лишь в микроскоп.
С этих позиций их можно считать индивидуальностями. Но мелкие характерные черты не имеют принципиального значения. Стандартные изделия отличаются только дефектами от своих идеальных моделей.
Сходная ситуация и при сопоставлении личностей. В аспекте биологическом все здоровые люди более или менее одинаковы. А вот устремления, образ жизни, идеалы и свершения могут отличаться принципиально. В особенности когда речь идет об интеллектуальных, творческих способностях. Они определяются не отличной учебой, не успехами в детстве и юности, а только по достижениям за всю жизнь, по свершениям, выделяющим человека из массы всех прочих.
«По делам их узнаете их», – говорил Иисус Христос. Что создал человек? К чему стремится? Какие ценности для него главные: материальные или духовные?
Вот воспоминания Дали о пребывании в коллеже, где его менее всего интересовала учеба. Он предпочитал смотреть в окно, которое раскрывали вечером, на два кипариса во дворе: «Все прочее для меня переставало существовать: я следил за игрой бликов в ветвях и сумрачным прямоугольником тени от монастыря, которая все росла, росла и в конце концов добиралась до деревьев. Уже догорая, закат на какой-то миг озарял острую вершину кипариса – того, что справа, – багряным винным пламенем, а второй кипарис, уже неразличимый, тонул во тьме. И почти сразу же колокольный звон напоминал о вечерней молитве – весь класс вставал, и, склонив головы и сложив руки, мы вторили отцу настоятелю.
Те кипарисы, что весь вечер горели, как два языка темного пламени, стали моими часами – не будь их, в монотонности школьной жизни я не ощутил бы хода времени… Отцы-наставники с изрядным пылом… возвращали меня к действительности, гоня прочь мои благословенные грезы. Но мой сновидческий дар лишь укреплялся. Ничто не трогало и не занимало меня, кроме моих видений, и оттого что реальный мир угрожал им, я цеплялся за них изо всех сил, как утопающий за спасительный плот…
Сразу после молитвы, когда в окне повисала темень, в коридоре зажигали лампу, освещая путь из классной комнаты, а заодно – стены, увешанные литографиями. Оттуда, где я сидел, сквозь стеклянную дверь можно было разглядеть только две: одна изображала лисицу у пещеры, с придушенным петухом в зубах, вторая оказалась репродукцией “Вечернего звона” Милле. Эта картина всегда отзывалась во мне смутной острой тоской – две ее недвижные фигуры раз и навсегда врезались мне в память, растревожив своим скрытым смыслом мое воображение. Но не только тоска и тревога – меня осенила тайная благодать, исходящая от картины; серебряным сиянием клинка в лунном луче эта светлая нота реяла над моим смятением».
Можно лишь удивляться, насколько прочно сохранились впечатления детства у Сальвадора Дали. Такова одна из важных составляющих таланта – дорожить памятью детства, формировать свою личность, имея надежную духовную опору в себе самом.
Но эта опора может обернуться мышеловкой. Она захлопнется, если человек замкнется в себе. Слишком многие не смогли избежать такой опасности. Был философ – Макс Штирнер, выразивший и упоение самим собой и на личном опыте доказавший печальные последствия этого мировоззрения. Впрочем, об этом есть смысл поговорить позже более обстоятельно.
Был ли Сальвадор Дали ребенком, обладавшим каким-то необычайным даром, выдающимися способностями? Не больше, чем почти любой ребенок. Или даже – чуть меньше. Он вспоминал:
«Как-то раз за завтраком отец вслух прочел адресованное ему письмо из коллежа, извещавшее родителей о моем беспримерном прилежании и отменном поведении. В письме говорилось, что на переменах я сторонюсь товарищей и не принимаю участия в шумных играх, а стою себе в углу, разглядывая картинку с конфетной обертки (я до сих пор помню тот фантик с мученической кончиной Маккавеев). Подводя итог, наставники сообщали, что умственная лень укоренилась во мне так сильно, что надеяться хоть на какие-то успехи в учении просто невозможно.
Тот день моя мать провела в слезах. Надо сказать, что я действительно был обречен остаться на второй год, ибо не выучил и десятой доли того, что в азарте соперничества освоили мои одноклассники, приступом взявшие очередные ступени лестницы, ведущей вверх.
Отчуждение становилось моим знаменем, моей навязчивой идеей. Во славу ее мне даже случалось притворяться, что я не умею того, чему волей-неволей выучился. Так, я нарочно писал как курица лапой, хотя мне ничего не стоило представить образцы каллиграфии, что я и сделал однажды. И тем поверг окружающих в такое изумление, что возжелал и далее следовать по пути притворств и мистификаций. Я занялся созданием своей системы навыков поведения в обществе».
Описание этой системы вызывает изумление: неужели ребенок дошел до такой степени лицемерия и актерства? Он ведь начал притворяться психически ненормальным. А так, заигравшись, недолго и стать таким. Вот как это было:
«Предвидя, что отец настоятель вот-вот вызовет меня к доске, а отвечать, естественно, не хотелось, я вдруг вскакивал с ошалелым видом, вскидывал руки, словно защищаясь, и отшвыривал учебник, который будто бы прилежно изучал уже битый час, и, дрожа как осиновый лист, лез под лавку, спасаясь от невидимой угрозы. Потом, бессильно уронив голову на руки, замирал. Исполнив вышеописанную пантомиму, я обычно получал позволение погулять в саду вместо урока, а по возвращении меня поили пахучим травяным чаем. Родители, узнав о моих псевдоприпадках, просили наставников отнестись ко мне бережнее, вследствие чего я утвердился в своих привилегиях, и монахи в итоге прекратили попытки научить меня хоть чему-нибудь.
Довольно часто меня водили к врачу – тому самому старику, которому я расколотил очки, мстя за попытку проколоть уши моей сестренке. В ту пору я довольно часто падал в обморок, и безо всякого притворства: достаточно было просто взбежать по лестнице. Столь же часто у меня носом шла кровь, а что до ангин, то с ними я просто сроднился. Болезнь протекала всегда одинаково: высокая температура держалась один день, затем постепенно спадала, и в итоге неделю я проводил у себя в комнате. Я поправлялся не торопясь».
Он боролся за самого себя. По его признанию, над ним «реяло самовластное ощущение всепоглощающего одиночества, которое завладевало моей душой и возносило ее на недосягаемую высоту». Болезни позволяли ему оставаться наедине с собой или своими близкими – кормилицей Лусией и бабушкой Аной. (У многих выдающихся людей долгие болезни в детстве способствовали самопознанию.)
С тех пор он испытывал, по его словам, благоговение перед старушками и стариками: «До конца своих дней я останусь тем, кем пребываю изначально, – воплощенной противоположностью Фаусту, его антиподом. С младых ногтей я поклоняюсь старости. С какой охотой я – мальчишка – поменялся бы обличьем со стариком! Как страстно хотелось мне постареть – сразу, в мгновение ока! А Фауст? Жалкое существо! Ему открывалась высшая мудрость – старость, а он продал душу за юношеский румянец и младое невежество».
Для Сальвадора католические учебные заведения стали еще одной своеобразной школой жизни, расширили его представления о людях и нравах. Автор книги, посвященной Дали (серия «Галерея гениев»), Н. В. Геташвили отметила: «Из них молодой Дали вышел таким же атеистом, как и отец, однако полностью обученный внешнему ритуальному декоруму католичества (“Катехизис” будущий сюрреалист сдал на “отлично”). И яд лицемерия в существовании “не по правде” (семья и школа) в ранние годы становления личности художника вовсе не следует сбрасывать со счетов в понимании дальнейших событий его творческой биографии».
Придется уточнить. То, что Сальвадор неплохо выучил «Катехизис», свидетельствует о его хорошей памяти, а не о лицемерии. То, что он вышел из католической школы атеистом, показывает основательность его убеждений, нежелание поддаваться внешним влияниям и легко менять свои взгляды.