Глава 7
Монахиня
Никто, ни один на свете человек, не знает того, что произошло в низком, со скошенным потолком и расписными ставнями домике Инессы. Известно только то, что плачущая горько и одновременно благодарно Катерина вышла на крылечко и без сил опустилась на нижнюю ступеньку, прикрывая черным платком распухшее от слез лицо. Следом за ней выпрыгнула маленькая, острогорбая, с седыми волосами и пронзительно синими, не знающими старости глазами Инесса и протянула ей мешочек, остро, но приятно благоухающий сухими травами.
– Как схватки начнутся, так сразу заваривай, – негромко сказала Инесса. – Родится здоровый, родится красивый, не бойся. И ты не помрешь. Проси Богородицу, плачь и проси.
– Скажи мне, Инесса, ведь вот говорили, что сжечь тебя нужно и пепел развеять. А я тебя всем своим сердцем люблю.
– Да что тебе люди! – пропела Инесса. – Мешки с требухой да с костями, и все. Не верь мужикам, Катерина, они хуже баб. Кидаются, псы, в нашу женскую мякоть, грызут да урчат. А после отвалятся, все позабудут. Вот сын твой родится на радость тебе, его береги… Я знаю, что он не из этой породы.
– Боюсь я, Инесса. Отнимут его.
– А спрячешь как следует, так не отнимут. Детей прятать надо и в мир не пускать. Там все – гниль одна. Толстокожие боровы и те благородней людей. Не сравнить!
– А где же мне спрятать его? Все открыто.
– Ищи себе место.
– Так, кроме утробы моей, нету места. Я вот иногда, как закрою глаза, так вижу его, и тебя, и себя в каком-нибудь тихом, затерянном гроте… И так хорошо нам втроем, так спокойно! И смерть не страшна.
– Да где ты здесь грот-то найдешь, Катерина? А смерти не надо бояться. Что смерть? Она нас и спрячет.
– Смерть спрячет? Куда?
– Ну, плоть нашу грешную в землю опустят, и станет она тоже прахом земным. А души вернутся к Нему, Катерина. Чего там бояться? Пугливы уж больно.
Глаза ее вдруг почернели.
– А мы все бежим от нее, все спасаемся! Зовем докторов, деньги платим бездельникам. Как будто хоть час отторгуем себе! Вот так же и я. Сердцем все понимаю, а тоже ведь ушки держу на макушке. Хотела зимой вон в Севилью податься. Хорошее место, продукты дешевые. А после узнала, что всех ведьм в Севилье пожгли до единой. Собрали на площади и говорят: «Пособие будет вам, хлебные карточки, а в третьем квартале квартиры получите». Они как давай бесноваться от счастья! А их на костер и пожгли всех, дурех. Одна Хромоножка Лизетта осталась. Она их и выдала, стерва косая. Теперь ни о чем не прошу, лишь бы жить. Бездомная беженка, сколько мне нужно…
Катерина спрятала мешочек с травами в рукав и, чувствуя нарастающую тяжесть в низу живота, отправилась домой. Дружба с Инессой многому научила ее. Она была одной из немногих, кто знал грустную, однако весьма поучительную историю горбуньи.
Происходившая из весьма обеспеченного семейства маленькая красавица Инесса, будучи восьми лет от роду, перенесла тяжелую болезнь, в результате которой впала в непрерывный глубокий сон. Ни врачи, ни молитвы не помогали. Мать ее, исплакавшая все глаза от вида крепко спящей и ни на что не реагирующей дочери, в конце концов стала сама чахнуть, таять, да и умерла, приклонившись седою своей головою к кроватке ребенка. Отец, сразу заново помолодевший, поспешно женился, родил себе кучу детей, смазливых и смуглых, а к спящей красавице приставил прислужницу, женщину строгую и благочестивую. Началось с того, что эта самая прислужница стала замечать по ночам, что доверенное ей дитя тихо откидывает полог, тихо подымается с кровати и, не раскрывая глаз, осторожно ходит по комнате, бормоча что-то и изредка вскрикивая. Вслушавшись в то, что произносила спящая, прислужница, на беду оказавшаяся грамотной, записала ее слова и на исповеди показала листочки исписанной бумаги своему духовнику.
Духовник так и остолбенел, прочитав следующее: «Если бы Ты был во мне, во мне должна была бы быть такая радость, что я не вынесла бы ее, оставаясь в живых». Или вот такое, например, признание: «Если мне уготован ад, то лучше скорее погрузи меня в эту бездну, но только не оставляй вниманьем Своим». И, наконец, последнее, отчего святой отец едва не лишился рассудка: «Видела я страшные раны Твои, и не телесными глазами я видела их, а чувствовала внутри собственного сердца, и когда душа моя приблизилась к этим ранам, губы ее прикоснулись к ним, и омылась она вся Твоей кровью…»
Испуганный священнослужитель явился в указанный прислужницей дом и долго смотрел на спящего ребенка, длинные ресницы которого отбрасывали голубоватую тень на нежно-фарфоровые щеки, а маленькие, худенькие, как лапки у птенчика, руки были молитвенно сложены на кружевной сорочке. Отец Инессы присутствовал тут же, тщетно пытаясь придать раскормленному и радостному лицу своему духовное выражение.
– Дон Карлос, – промолвил священник. – В вашем достопочтенном жилище находится ангел. Ребенок не просто так спит. Она пребывает в Господе Боге нашем, который, заботясь о ней, неустанно душе ее шлет откровенья Свои.
– Ах, так я и знал! – воскликнул дон Карлос. – Вы мне не поверите, но после свадьбы моей с ее матерью я сразу понял, что это дитя, которое вскоре родится у нас, и будет подобием… Проще сказать, подобием чистого, так сказать, ангела…
И тут он запнулся, поскольку священник сурово взглянул на него.
– Любезный, я вас не просил объяснять духовному сану, что здесь происходит. Забудьте, что этот ребенок – вам дочь. Отдайте ее в монастырь.
– В монастырь! – воскликнул дон Карлос. – Как так в монастырь? Она же не ходит!
– А это неважно, – отрезал священник. – Народ распустился, и вера шатается. А мы явим чудо. Вот эту вот девочку. Поскольку на то, что оно совершилось, была Божья Воля.
– «Оно» – это кто? Извиняюсь, конечно… – Отец растерялся и весь пропотел удушливым потом.
– «Оно» – это чудо. Да вы промокнитесь. Возьмите салфетку, попейте воды. Что с вами, любезный?
– Так вы, что ли, вместе с кроватью возьмете?
– Возьмем и с кроватью. Приставим к ней слуг. Народ допускать будем строго по праздникам. Не всех. Только не согрешивших в теченье трех месяцев. И этим проложим пути к исправлению.
– Прекрасная мысль! Бесподобная мысль! Вот так, значит, всех постепенно исправим… А то ведь одни развлеченья, корриды… А платья какие пошли! Все наружу! – Дон Карлос с размаху обтерся манжетой.
На следующее утро кровать со спящей Инессой была перевезена в помещение монастыря, и сразу же начались непредвиденные события. Во-первых, Инесса проснулась. Она не проснулась до конца, но стала шептать, не раскрывая синих глаз своих, настаивая с горечью на том, что душа ее возвращается в тело и нет больше сил воспротивиться этому. Потом она села на скромной кровати, себя самою обхватила за плечи и горько расплакалась, глаз не раскрывши. Сама настоятельница, женщина с большими оранжевыми веснушками и густыми волосами, еле-еле помещавшимися под монашеским колпаком, прибежала из своей кельи, тяжело ступая на пятки и распространяя вокруг себя запах недавно выпитого ею свежего пива.
– Что здесь происходит с ребенком? – спросила она.
Испуганные послушницы ответили, что девочка плачет, не переставая, и жалуется, что душе ее бедной пора возвращаться в ненужное тело.
– Оно, может, даже и лучше, – подумав, ответила настоятельница. – И пусть возвращается. А то нам паломники эти здесь все разнесут.
Она грубовато погладила Инессу по голове и велела послушницам накормить ее хотя бы даже и силой. Инесса слегка разомкнула ресницы, поела похлебки с горохом и тыквой, умяла кусок пирога с дикой грушей и снова уснула, но только не прежним, мистическим сном, а детским, простым и спокойным. С этой минуты закончилось то странное состояние, в котором она пребывала без малого семь лет. Очень хрупкая девушка с пепельной косой, аккуратно закрученной на затылке, решила навсегда остаться в стенах монастыря и всецело посвятить себя Богу. Нельзя не признать, что душа ее, хотя и вернувшаяся в тело, продолжала страстно стремиться к Христу, которого она иногда по-прежнему видела во сне. Она знала, что никого из живых людей не сможет полюбить той восторженной, всю ее прожигающей любовью, которая есть любовь к Божьему Сыну, принявшему смерть на кресте. Нравы монастыря приводили ее в ужас. Вместо того чтобы смиренно молиться и ограничивать себя во всех мирских желаниях, послушницы опаздывали на утреннюю службу, заводили у себя в кельях маленьких собачек, а одна из них – очень высокого происхождения девица, поступившая в монастырь исключительно для того, чтобы досадить семье, – завела капризную обезьянку, похожую на нее саму до такой степени, что их иногда принимали за сестер.
Но это-то все полбеды. Настоящая беда заключалась в том, что монахини не только не избегали мужчин, под видом которых проклятые бесы стремились столкнуть их в пучину греха, но очень, напротив, искали возможности с проклятыми бесами где-нибудь встретиться. Случались, конечно, ужасные вещи. К примеру, беременность. Это несчастье всегда прерывалось кровавейшим образом. В густых плотных сумерках – лишь погружались во дрему поля и леса – появлялась в прихожей засушенная, с сизым, грубым лицом, весьма неприятная женщина. В сумке ее что-то звякало жалостно.
Настоятельница всегда сама встречала ее в этой прихожей, гневно горя глазами, вела за собой в келью, где простоволосая, в грубой сорочке, ждала наказания грешница. Дверь плотно притворялась, всем остальным было велено стоять на коленях и просить Господа за невинно убиваемую душу. Молились громко, чтобы заглушить резкие вскрики и мычание, доносящиеся из-за закрытой двери, а через полчаса выходила, пряча глаза, палачиха с окровавленными пальцами, и мать-настоятельница сама поливала ей из кувшина на эти кровавые пальцы.
За стенами монастыря был глубокий черный ров, заросший крапивой. Там, как говорили, водились и змеи, укусы которых смертельны. И там же валялись куски сгнивших ножек, куски сгнивших ручек, головки с пустыми глазницами. Деточки, невинные души, бессмертные ангелы…
О дальнейшей судьбе монахини весьма подробно сказано в «Садах небесных корней», так что я с большим облегчением возвращаюсь к скромной роли рядовой переписчицы.
«Старик Иннокентий Пизанский, капеллан, известный своим изумлявшим современников голосом, в котором сочетались мужское и женское начала, так что он мог с легкостью переходить от бархатного сопрано Марии Каллас к раскатистому басу Лючано Паваротти, скончался в ночь перед Рождеством. Стоял адский холод: три градуса ниже нуля – и ангелы сразу закутали душу своим серебрящимся пухом, которым богаты их крылья, помчались с ней вместе к Престолу Всевышнего.
Грустно прошли праздничные дни в стенах той скромной обители, в которой коротала свои дни Инесса. Бывало, придет Иннокентий Пизанский, седой старичок неказистый, к заутрене, расставит монахинь по росту и голосу, и тут начинался хорал за хоралом, хорал за хоралом! За окнами птицы смолкали от зависти. И вот: схоронили, поплакали вдосталь, хотя настоятельница и бранила: мол, он теперь там, где ему быть положено. Жил чисто, поэтому умер внезапно, нисколько не мучился, не испугался, а нам с вами все предстоит, и слезами не многого, девы, добьетесь, учтите.
Отстояв, как положено, все службы – утреннюю, в два часа утра, дневную – в шесть часов утра и вечернюю – в восемь часов вечера, тоскующие монахини пытались развеселить себя как могли. На радость девушкам выпал густой и сухой снег, так красиво вспыхивающий под лучами солнца, что трудно было удержаться от изумления при виде его красоты. Живущий в каморке при бане Андрюха, в обязанности которого входило к тому же привозить в монастырь бочки с водой из хрустальной чистоты незамерзающего источника, за час справил розвальни, выложил их хрустящей соломой, рогожкой прикрыл и, крикнув по-польски: «Цож, дывчины, кочмэ! (Ну, девки, поехали!)», уселся на крепкие сани и съехал с горы, хохоча так задорно, что горы ответили эхом. Сперва нерешительно, а вскоре и смело монахини одна за другой подходили к саням, усаживались на приятно покалывающую их голые ноги солому и, ахая, катились по снегу, как будто они совсем не невесты Христовы, а дети, к тому же крестьянские дети, простецкие.
И тут появился мужчина. Сперва он был темным предметом в густом сверкающем снеге. Никто – среди смеха, веселья и оханья – его не заметил. Но вскоре предмет этот ожил. Тогда они и разглядели, что это – мужчина, весьма молодой, интересный собою, хотя чересчур горбоносый на строгий монашеский вкус. Ему не понравилось то, что монахини катаются в санках с лохматым Андрюхой, и он очень сухо спросил на латыни, где можно застать в этот час настоятельницу. Переглянувшись, они вытолкнули вперед хрупкую Инессу, которая в совершенстве владела многими языками, включая латынь. Случилось же это так необъяснимо, что и пересказывать даже неловко. Проспав восемь лет, как мы знаем, дитя проснулось не только девицею взрослой, но крупным ученым-лингвистом, который любой из земных языков знал так, будто это язык его матери.
– Et quiescit (Она отдыхает), – сказала Инесса.
– Могу я увидеть ее? – спросил он язвительно на диалекте испанских моравов.
Но тут уж в беседу включились все сразу, и словно прорвался слой толстого льда: монахини, перебивая друг друга, взялись объяснять, что и как, но при этом еще умудрялись и глазки состроить.
– Рассердится матушка, если разбудят! Они, если их разбудить, всегда злые. А после добреют. Как пива попьют да и вслух почитают святую молитву, так просто добрей, чем они, не бывает.
– Что вы говорите? – вскричала Инесса. – Они всегда добрые! Сон же им нужен, поскольку во сне люди к Богу стремятся, и Он к ним во снах даже может явиться.
– Ах, да вы не слушайте эту сестру! – монахини вспыхнули в негодовании. – Сама восемь лет проспала, лежебока, теперь всех готова в кровать уложить!
Горбоносый путник, до бровей занесенный снегом, с интересом посмотрел на худенькую Инессу и опять перешел на латынь, явно стремясь к тому, чтобы остальные не поняли их разговора.
– Давно вы в обители?
– Нет, я недавно.
– А что это вы столько спали, сестра? Одна или с кем?
Наивная девушка, и не поняв намека, скабрезного и неприличного, ответила с пылкою детской открытостью:
– Одна, разумеется! Матушка умерли. А батюшка сразу женились. Господь меня в сон погрузил.
– Интере-е-есно, – сказал он задумчиво.
– А вы, извиняюсь, откуда идете? – спросила она.
– Сначала монахом был в монастыре, а после скитался по свету. Учился. Я врач, хотя курса еще не закончил. Особую склонность питаю к различным химическим опытам. Вы не пугайтесь! Наука такая есть. И простирает она свои руки к делам человеческим. У вас капеллан здесь скончался, я слышал?
– Скончался, – она погрустнела.
– Сказали мне в монастыре, чтобы я себя предложил вам сюда в музыканты. Играю свободно на всех инструментах. Пою, но немного, сорвал себе связки. Холодного пива попил после бани.
– Мы тоже пьем пиво, – сказала она. – На завтрак у нас полагается пиво и хлебец ржаной. Мы сами печем. И мед сами делаем. Здесь хорошо. Хотя сестры все-таки очень скучают.
– А вы? – И он впился глазами в Инессу.
– Ах, что вы! Как можно скучать? Ведь молитва должна заменять собой все! Я ночью, бывает, проснусь от тревоги, окошко скорей отворю, чтобы ангелы меня в темноте разглядели, и сразу молиться! Молюсь и молюсь. И так хорошо на душе, так отрадно!»
На этом слове, к моему огорчению, сведения о жизни Инессы в манускрипте обрываются, поэтому я закончу рассказ таким образом, который представляется мне наиболее логичным.
Горбоносый врач, не закончивший курса ни в одном университете, однако утверждавший, что брал уроки химии и медицины у самого Хьюго Луко, который умел производить операции на теле, предварительно усыпив больного с помощью так называемой «снотворной губки», секрета которой он никому не выдавал и только перед самой смертью признался, что в составе усыпляющих средств главную роль играла обыкновенная лесная ежевика, – так вот: горбоносый этот врач, получивши должность капеллана, действительно поселился в монастыре, но не там, разумеется, где жили монахини, а вместе с Андрюхой, в каморке Андрюхиной, где было всегда так натоплено сильно, что даже паук, угнездившийся в бане, заполз как-то раз и, не выдержав жару, свалился и умер. Туда и дорога.
Слова синеглазой румяной монахини о том, что она открывает окошко, желая быть сразу замеченной ангелами, ему так понравились, что после святок он тихо залез к ней в окошко и живо в объятиях сжал ее так, что девушка чуть было не померла. Поначалу она, как водится, приняла его за дьявола и хотела прогнать с помощью крестного знаменья, но вскоре узнала врача и толкнула так сильно в ключицу, как только смогла. Напрасно! Он взялся ее целовать, и монахиня, которая не представляла себе, что кто-нибудь, с запахом пота, похожим на запах сгоревшего хлеба, вдруг станет ее целовать прямо в губы, вдруг вся обессилела и присмирела. И ведь до чего же бывают коварны проклятые бесы! Не зря настоятельница велела, чтоб спали все вместе и не раздевались! Они все и спали на досках в огромной холодной прихожей, в пальто и ботинках. Поскольку им всем она не доверяла. А этой доверила. Вот и пожалуйста.
Катерина с первых дней привыкла во всем советоваться с Инессой, чувствуя, что та, женщина немолодая, испытавшая в жизни и нужду, и немыслимое богатство (о чем пойдет речь!), говорит с ней как с ровней и словно глядит в ее душу.
– Ты добрая, чистая, горя хлебнула, – шептала Инесса. – Тебя выбрал Бог. И сына тебе Он пошлет не такого, какого другим посылает. Ты жди.
Задушевные их беседы обычно происходили вечерами в маленьком, слегка покосившемся домике Инессы, и начались они вскоре после того, как Катерина поселилась у меховщика.
– Скажи мне, Инесса, – немного смущаясь и глядя, как ловкие руки подруги раскатывают бело-снежное тесто, просила ее Катерина. – Он ведь соблазнил тебя, этот доктор, а ты на него зла не держишь. Ведь так?
– За что же мне зло на него вдруг держать? За то, что он, бедный, меня возжелал? Так ведь я сама вся томилась. Мы, женщины, – животные, раненные в живот.
– Ох, что ты, Инесса! В какой там живот?
– Один живот, милочка! А вот ты ответь: любовь эту подлую как узнают?
– Не знаю я как.
– По щели, и все.
– Какой-такой щели?
– Которая вдоль.
– Чего она вдоль?
– Всего тела, милочек.
Многие слова Инессы звучали загадочно, но самой загадочной была та часть ее жизни, которая началась после монастыря. Тут сама Инесса начинала как-то елозить, проглатывать слова и не на все вопросы отвечала. Если верить ее рассказу, то горбоносый врачеватель еще раз одиннадцать влез к ней в окошко, открытое не для того, чтобы ангелы ее разглядели в густой темноте. И вдруг он исчез. Дойдя до этого момента, Инесса всякий раз начинала злобно плакать и даже слегка скрежетала зубами. По ее версии выходило, что он исчез только потому, что мать-настоятельница начала косо посматривать на согрешившую монахиню и вскоре могла наказать по всей строгости.
– А что же они могли сделать с тобой?
– Схватили бы, голую, дали бы плетку. Потом на бревно, на мороз. И сиди. А как начнет колокол бить, так ты плеткой себя и стегай по спине. Да крепко стегай, чтоб рубцы оставались!
– И сколько стегать?
– Ну, уж это как скажут. Одна настоятельница и решает. А чаще всего у самой этой грешницы как будто рассудок мутится. Стегает она и кричит от восторга.
– Кричит? Что кричит?
– Никогда не поверишь! «Не больно! Не больно! Сильнее хочу!» Хохочет при этом и рожи всем строит.
Катерина осеняла себя размашистым крестом. Казалось, что у нее нет ни сил, ни охоты расспрашивать дальше, но молчание продолжалось недолго:
– Так он потому и сбежал? Спас тебя?
Тут Инесса отводила глаза и так яростно начинала месить свое тесто, словно это была жирная спина неизвестного врага, который наконец-то оказался у нее в руках. При этом она говорила негромко и как-то нарочно рассказ замедляла.
– Я через три дня сама сбежала. И так объясняю тебе, Катерина: если женщину один раз на плотскую любовь соблазнить – один всего раз, – она этим ядом на всю жизнь отравлена. И кровь в ее теле отравлена. Уж лучше такую совсем умертвить! Сбежала я, до мужиков дорвалась!
– Не стыдно ли было тебе? Ты – монахиня! Ведь это же грех!
– Грех, конечно. А я ведь вся грешная. Вот ты ко мне ластишься, милочка, льнешь, а хоть бы спросила: «Инесса, за что тебя ведьмой считают?»
– Какая ты ведьма!
– А кто меня знает? Люблю черноту. И ночь почернее, и черную воду. Зачем я все это люблю? Кто мне скажет? А знаешь ли ты, Катерина: однажды пришли к Богу ангелы, и среди ангелов пришел сатана?
– И что? – Катерина всплеснула руками.
– А то, что спросил тогда Бог сатану, заметил ли он на земле человека, Иовом зовут, непорочного вовсе, а главное, богобоязненного? И так отвечал сатана: «Разве даром так богобоязнен Иов?» Поняла?
– И что потом было?
– А стал сатана насылать на Иова беду за бедой. Все погибло. Стада его, дети его, рухнул дом. А он не отрекся от Господа Бога.
– Но ты здесь, Инесса, при чем?
– А при том. Когда погрузилась я в неизъяснимое, заснула по воле Господней, так мне же одно удовольствие было свои сновиденья глядеть, восхищаться! И в монастыре тоже весело было молиться да кротостью радовать Господа! А как час соблазна настал да как плоть во мне загорелась, так бросила я и молитвы свои, и всю благость позабыла! Попала я, глупая, с жадным нутром, в конце концов, в город Венецию. Бывала ты там?
– Никогда не была.
– Вот так и держись! Обходи стороной! Я, если узнаю, что нету ее, водой затопило проклятые площади, дворцы ее мерзкие, мостики эти, я только тогда и вздохну с облегчением!
– Да чем же Венеция так виновата?
– А тем, что полна она блудом, как чаша на праздник полна виноградом. И как налетают на гроздья воробышки, один за другим, и клюют, и дерутся, так и человеки во блуде своем все ищут, где слаще, про Бога не помнят. Нет дома без блуда в проклятой Венеции, семьи ни одной нет без прелюбодейства! А девушки ихние! Только стемнеет, вуаль на лицо, а сама – за ворота!
– Скажи мне, Инесса, откуда в тебе такие глубокие знания жизни? Про что ни спрошу – у тебя есть ответ…
– Так это теперь. Когда горб на мне вырос и щеки ввалились. А раньше, пока не сбежала, так разве такой я была, как теперь?
Монахиня вся передернулась, словно ей вспомнилось что-то ужасное, стыдное.
– Откудова ты убежала, Инесса? Из монастыря или уж из Венеции?
– Да я отовсюду сбегала, милочек, – вздохнула Инесса. – Пока не огрела судьба по башке. А то ведь все гладила да все ласкала. А тут, понимаешь, другой поворот! Ну, первый раз, значит, из монастыря. Одна на всем свете. Без крова, без денег. Вернуться к отцу не хотела. Куда? Они уж отвыкли, детей полон дом. Зашла по дороге в какой-то трактир. Хозяйка как глазом стрельнет на меня! «Откуда ты, дева?» Ну, я солгала. Сказала, что осиротела, скитаюсь. Она руки вытерла белым передником и спрашивает, не голодна ли я часом. «Конечно, – шепчу, – голодна». Смотрю, подает мне кусок пирога, потом соскоблила остатки рагу с какой-то тарелки. Я сразу все съела. «Пойдем, – говорит, – я помою тебя. Да платье тебе подарю, от дочки умершей осталось». Велела раздеться совсем догола и всю осмотрела. «Да ты, – говорит, – аппетитная курочка». И правда, несет мне хорошее платье. Зеленое с синим. «Надень, – говорит. – И волосы спрячь под косынку. К нам вечером гости заедут. Смотри, веди себя так, чтобы всем им понравиться». Приехало трое господ. Один – волосатый, как черт в преисподней, до глаз весь зарос, другой – жирный, розовый, как поросенок, а третий – весь сладкий, кудрявый, слюнявый. «Эге, – говорят, – ну, спасибо, Севилья. Не зря, – говорят, – позвала!» Стали есть. Ягненка зажарили им. Этот, третий, схватил меня и посадил на колени. «Давай, – говорит, – вместе кушать, красавица. Бери из тарелки моей, пей вино! Потом потанцуем с тобой», – говорит. Сижу ни жива ни мертва. Поели и кинули жребий. Я сразу-то не поняла, что за жребий. А это они на меня, Катерина. Кому со мной первому в спальню идти. И выпало, что волосатому. Дружки ему вслед говорят: «Ты там не возись слишком долго, приятель. Раз-два – и готово! А то время позднее, спать всем охота». Заржал волосатый, как конь на конюшне. Схватил меня за руку. «Не прикасайся, – кричу. – Я ведь дева, монахиня!» Какая я дева-то после всего? Втолкнул меня в спальню и стал раздевать. Раздел догола, бросил на пол: «Лежи!» Сам сел мне на грудь и сует прямо в губы свой корень заросший. «Давай!» – говорит. А дальше не помню, что было. Очнулась: лежу на какой-то траве, вся холодная, покрыта росой. Видно, ангелы Божии всю ночь на меня лили горькие слезы.
Конец ознакомительного фрагмента.