«Изолированная Россия будет примером…»
Генеральный секретарь Сталин
XIII съезд РКП(б) (май 1924 г.) очень осторожно ознакомил со знаменитым «завещанием» Ленина и его требованием лишить Сталина должности генерального секретаря. Документ не был зачитан на пленарном заседании: его сообщили отдельным делегациям вместе с рекомендацией Центрального Комитета не давать хода предложению и сохранить содержание письма в тайне. Прошло полтора года, как Ленин написал его. Зиновьев и Каменев выступили в защиту деятельности Сталина. Он сохранил свой пост и благополучно миновал опасную стремнину. Правда, он еще не был истинным вождем партии. Второй раз подряд с докладом на съезде выступал Зиновьев. Второй был и последним. Восхождение Сталина с этого момента было неудержимым. Рассмотрим поближе фигуру, которой будет суждено почти 30 лет безраздельно господствовать на советской политической сцене.
Родившийся в грузинском городке Гори Иосиф Виссарионович Джугашвили представлял собой личность, достаточно отличавшуюся от остальных главных большевистских вождей. Следует сказать, что за бурную историю большевизма круг наиболее близких соратников Ленина менялся не раз. Сталин вошел в этот круг довольно поздно. Он почти не жил в эмиграции. Путь политического формирования он прошел в подпольных партийных организациях России. В Центральный Комитет он был не избран, а кооптирован в 1912 г. В великих общественных битвах 1917 г. он никак себя не проявил, и лишь созданная позже его пропагандой легенда утверждала, что во всех внутрипартийных дискуссиях он всегда и неизменно становился на сторону Ленина.
В центральных органах Советского государства Сталин укоренился в годы гражданской войны. В тот период он выполнил несколько поручений на фронтах, в результате чего возникли те конфликты с Троцким, которые предвещали ненависть, разделившую этих двух деятелей. С 1919 г., после смерти Свердлова, он стал единственным из партийных руководителей, кто одновременно входил в состав двух высших органов партии: Политбюро и Оргбюро. В это же самое время он возглавлял Народный комиссариат по делам национальностей, а с 1920 г. еще и Рабкрин. Это не означает, что он был влиятельнее других. Несомненно, он был менее известен и популярен. Неважный оратор, он не принадлежал к пламенным трибунам, поражавшим воображение голодных и мятущихся толп. Немногословный, он не ввязывался и в крупные публичные дебаты, которые происходили тогда в партии: на съездах он выступал лишь с докладами по вопросам, связанным с его должностными обязанностями.
Тем более характерно его появление и активное участие там, где принимаются действительно важные решения. Это вносит поправку в образ, созданный позже Троцким и его сторонниками, по высказываниям которых в те годы он был безликим, никому неведомым, второстепенным работником. Правильнее будет сказать: мало бросающимся в глаза. Рисуя такой образ, Троцкий воевал тем самым с еще более лживой легендой, многие годы спустя пущенной в ход апологетами Сталина: легендой, согласно которой Сталин наряду с Лениным был главным творцом революции. Троцкий явно недооценивал Сталина. Он даже считал Сталина ленивым. Как раз в начале конфликта Троцкий назвал его «самой выдающейся посредственностью партии». Это – жестокая ошибка: Сталин не был посредственностью. «Мы практики», – не раз говорил Сталин о себе и тогда, и много лет спустя; слово «практики» он, однако, брал в кавычки с саркастическим оттенком человека, взявшего реванш. Ленин, конечно, не обманывался, когда расценил его – правда, даже и он с чересчур большим запозданием – как «выдающегося» и опасного вождя.
Нельзя, на мой взгляд, согласиться и с мнением такого вдумчивого исследователя, как Карр, когда он видит в Сталине «самого безликого из великих исторических персонажей». В ходе дальнейшего рассказа мы убедимся в том, насколько велико было трагическое влияние его личности на ход событий. Безликой была скорее его манера выступать в первой трудной фазе восхождения к абсолютной власти. Микоян, один из тех, кто поддерживал его во внутрипартийной борьбе фракций, рассказывает, что на XII партконференции (август 1922 г.) Сталин, только недавно ставший генеральным секретарем, держался «подчеркнуто в тени», причем, конечно же, не столько из «скромности», сколько из соображений «тактики». Это помогает понять, почему, опасаясь утверждения нового Бонапарта, другие руководящие деятели смотрели скорее на Троцкого, нежели на Сталина.
Ленин не ошибся и насчет оценки его человеческих черт. Сталин был груб, жесток, коварен. Интрига, притворство, месть – таковы «инструменты», которыми он умел пользоваться, как никто, лишь изредка позволяя уловить мотивы, определявшие его поведение. Мало кто подозревал, до какой степени жестокости он способен дойти. Когда после смерти Сталина это подтвердили его самые близкие соратники, которые тем самым повторили то, что раньше говорили его побежденные противники, многие испытали ужас и изумление. Не нашлось между тем никого, кто смог бы привести доводы, опровергающие эту характеристику. Скопилось, не говоря уже о ленинском «завещании», слишком много и слишком разных свидетельств, рисующих именно такой портрет; некоторые восходят к дореволюционному периоду. Облика не меняют и слабые, хотя вполне понятные, попытки дочери оправдать отца, она, кстати, сама напоминает, что наряду с грубостью Сталин умел «завоевывать людей». И однако же, если мы поставим на этом точку, его образу будет недоставать чего-то такого, что необходимо для понимания его судьбы. Сталин был незаурядным политиком: это вынуждены были признать сначала его противники по партии, а они отнюдь не были новичками в политике, затем его партнеры по международным контактам, которых еще менее можно заподозрить в политической неопытности.
Сталин, пожалуй, раньше других выступил как фракционный деятель. Один оратор от оппозиции рассказал на X съезде, что во время дискуссии о профсоюзах в 1921 г. Сталин раздавал представителям печати сообщения о внутрипартийной борьбе, напоминавшие сводки военных действий. Микоян, в ту пору совсем еще молодой руководитель партийной организации Нижнего Новгорода, рассказывает, что в январе 1922 г. Сталин вызвал его в Москву и послал с тайным заданием в Сибирь. Он должен был не допустить избрания сторонников Троцкого делегатами на предстоящий XI съезд партии. Между тем Троцкий в тот период, после того как были улажены разногласия предыдущего года, вовсе не конфликтовал с остальными членами руководства.
Если принять во внимание, что и Сталин в тот период не обладал еще всей той властью, какую получил впоследствии, то мы получим первое представление о методах, которые он готовился применить в предстоящей борьбе. Одних этих методов было бы, однако, недостаточно, чтобы обеспечить победу. Справедливо отмечалось уже, что Сталин лучше, чем любой другой из большевистских вождей, «отдавал себе отчет» в том, какие тенденции начали утверждаться в партии и Советском государстве после гражданской войны. На мой взгляд, можно сказать больше. Сталин был не только тем эмпириком, каким его постоянно описывали; исходя из понимания этих тенденций, он выработал собственную оригинальную политическую концепцию, которую и сумел искусно и постепенно навязать другим в условиях кризиса, охватившего революцию после 1921 г.
Вплоть до того дня, когда сам Сталин пожелал, чтобы его считали четвертым классиком марксизма, никому не приходило в голову, что в его лице скрывается возможный теоретик, способный двинуть вперед развитие марксистских идей. Разумеется, ему была неведома научная изысканность размышлений таких деятелей, как Троцкий или Бухарин, не говоря уже о глубине Ленина. Для него характерна не недооценка теории, а ее подчинение – это было подмечено такими двумя разными учеными, как Лукач и Карр, – непосредственным запросам практики. Что вовсе не означает, будто у Сталина не было своей политической идеи. Его преемник и критик Хрущев сказал, что он «возвел в норму внутрипартийной и государственной жизни ограничения внутрипартийной и советской демократии»; Хрущев здесь подразумевает необходимость этих ограничений на первых порах. Что ж, формулировка приемлема, но ее необходимо расширить: при помощи теории и практики Сталин развил еще не оформившиеся и временные черты режима, сложившегося в России в период голода и гражданской войны (известно, насколько сильны были тогда ограничения, о которых говорил Хрущев), развил и превратил их в законченную систему государственных институтов – систему, добавим, какой еще не знала история.
Сталина всегда интересовала сущность власти, но не столько с точки зрения ее классовой природы, сколько с точки зрения ее механизмов. В 1918 г. он говорил: «Властвуют не те, кто выбирает и голосует, а те, кто правит». В 1920 г. он повторяет ту же мысль, добавляя, что «страной управляют фактически те, которые овладели на деле исполнительными аппаратами государства, которые руководят этими аппаратами». А в 1924 г. он проводил четкое различие между руководящими (в кавычках) органами и ответственными работниками, которые реально руководят. Когда после смерти Ленина он наряду с другими большевистскими вождями стал популяризатором и комментатором его теории, то в качестве основной ленинской идеи он выдвинул «диктатуру пролетариата», более того – «систему диктатуры пролетариата», то есть государство. Бухарин хотя и в косвенной форме, но заметил, что это совершенно не соответствует истине. Весьма спорное само по себе, сталинское толкование становилось прямым искажением, если учесть, что, излагая ленинские взгляды по этому вопросу, он даже не упоминал об идее «отмирания государства». Для Сталина, напротив, все заключается в том, чтобы «удержать власть, укрепить ее, сделать ее непобедимой». По поводу еще одной его статьи о Ленине Троцкий заметит позже, что никому из русских марксистов, кроме Сталина, не пришло в голову поставить на первое место среди заслуг Ленина организационные заслуги. Это было неслучайно: больше всего Сталин интересовался организацией государства и государственной власти.
«Орден меченосцев» и «приводные ремни»
Концепция «революции сверху», марксистское происхождение которой весьма сомнительно, родилась у Сталина не сразу. Имеется одна его работа, написанная в 1921 г., малоисследованная, но очень показательная. Известна она просто как «Набросок плана брошюры». В ней содержатся его размышления об опыте предыдущих лет, главным образом об опыте «военного периода, наложившего печать на всю внутреннюю и внешнюю жизнь России». При этом он излагает свое представление о партии, прибегая к сравнению, которое – будь оно обнародовано в то время – привело бы в недоумение многих его товарищей. В самом деле, там подчеркивается: «Компартия как своего рода орден меченосцев внутри государства Советского, направляющий органы последнего и одухотворяющий их деятельность». Строкой ниже он уточняет: «могучий орден», а еще ниже – «командный состав и штаб пролетариата».
В этом наброске Сталин также кратко обобщил предшествующую историю партии, которая представлялась ему лишь историей кадров, их формирования, развития, защиты или «сохранения». Понятие партии-ордена было чем-то большим, нежели обобщением того опыта милитаризации и огосударствления, через который прошла в те годы организация большевиков; одним словом, то была скорее программа, взгляд в будущее, чем простая констатация. «Задачи военного искусства, – писал Сталин примерно в то же время, – состоят в том, чтобы обеспечить за собой все рода войск, довести их до совершенства и умело сочетать их действия. То же самое можно сказать о формах организации в политической области».
Разумеется, Сталин отдавал себе отчет в невозможности руководить партией и государством точно так же, как руководят армией. И не только отдавал себе в этом отчет, но и сказал об этом с трибуны XII съезда РКП(б), первого, на котором отсутствовал Ленин. Не лишены интереса доводы, приведенные им для разъяснения разницы и сводящиеся, по существу, к следующему двоякому утверждению. Армию, говорил он, создает и взращивает (в буквальном смысле слова) сам командный состав; «в политической области дело обстоит много сложнее». Когда в ходе дискуссии в конце 1923 г. его обвинили в том, что «наша партия, по сути дела, превратилась в армейскую организацию», он отверг упрек, прибегнув к тем же аргументам, попытавшись, правда, как того требовали обстоятельства, представить их не столь прямо, как прежде. Вполне очевидно, эта идея не была чужда ему. В самом деле, на том же XII съезде и в том же докладе по организационному вопросу, который слишком часто рассматривался как заурядный отчет, он добавил, окончательно разъясняя разницу между своей политической концепцией и чисто военным методом руководства: «Необходимо, чтобы партия облегалась широкой сетью беспартийных массовых аппаратов, являющихся щупальцами в руках партии, при помощи которых она передает свою волю рабочему классу, а рабочий класс из распыленной массы превращается в армию партии». Обратим внимание на то, что на протяжении всего этого доклада слова «аппарат» и «организация» употребляются Сталиным как совершенно взаимозаменимые. Партии, добавлял он, нужны разнообразные «приводные ремни».
Каковы были эти «ремни»? Сталин перечислил их в два приема: в уже упомянутом отчете на XII съезде, а затем в 1926 г. в одной из своих статей во время полемики с Зиновьевым. В первом случае он называл: профсоюзы, кооперативы, комсомол, женские организации, школа, печать («Печать, – говорил Сталин, – не является массовым аппаратом, но… по своей силе равняется любому передаточному аппарату массового характера»), армия («На армию, – добавлял он, – привыкли смотреть как на аппарат обороны или наступления. Я же рассматриваю армию как сборный пункт рабочих и крестьян») и, наконец, государственный аппарат. Во втором случае Сталин снова назвал профсоюзы, кооперативы и комсомол, но добавил еще Советы, которые воспринимались им уже не как органы власти, а как «массовая организация всех трудящихся города и деревни». На этот раз он добавил и партию, разумеется поставив ее надо всем в качестве «руководящей силы», но все же считая ее частью механизма, частью «системы» правления – одним словом, государства. Что же касается того, что должны передавать «приводные ремни», то в обоих случаях Сталин дал четкое определение – «руководящие указания»: «Диктатура пролетариата состоит из руководящих указаний партии, плюс проведение этих указаний массовыми организациями пролетариата, плюс их претворение в жизнь населением».
В свете подобных концепций следует рассматривать и его полемику тех же лет (1923 и 1926 гг.), когда он обвинял Зиновьева в отождествлении «диктатуры партии» с «диктатурой пролетариата». Сталин при этом вовсе не отрицал, что партия должна осуществлять свою диктатуру. Напротив, он открыто заявлял, что она «не делит и не может делить руководства с другими партиями». Позже он создал теорию однопартийной системы как единственно верной при любом опыте построения социализма. Но формула Зиновьева была для него одновременно и чрезмерной и недостаточной. Недостаточной, объяснял он, потому, что партия одна, без всех перечисленных инструментов рисковала оказаться неспособной осуществлять какую бы то ни было реальную власть, рисковала оказаться в полной изоляции, в среде глухого к ее указаниям общества; чрезмерной – потому, что Сталину вовсе не импонировала подразумеваемая в зиновьевской формуле идея коллективной диктатуры всего того организма, каким является партия. Ведь сама партия в его глазах была инструментом, пускай даже самым важным из всех, но инструментом. Уже на XII съезде он определил ее в качестве «аппарата, дающего лозунги и проверяющего их осуществление». Его «орден меченосцев» представлял собой наиглавнейший институт государственной системы: именно это, но не более этого.
Заняв пост генерального секретаря и оставаясь по-прежнему членом Политбюро и Оргбюро, Сталин оказался во главе партийного и государственного строительства. Он был, пожалуй, единственным человеком, понижавшим всю важность обладания этой командной позицией. Неудивительно, что, занимая ее, он с непоколебимой решительностью проводил в жизнь свои концепции. «После того как дана правильная политическая линия, – заявлял он, – необходимо подобрать работников так, чтобы на постах стояли люди, умеющие осуществлять директивы, могущие понять директивы, могущие принять эти директивы, как свои родные, и умеющие проводить их в жизнь». Нетрудно понять, что это означало также: люди, на которых он, Сталин, может положиться. Еще на XII съезде он указал на губкомы как на «основную опору» системы и нашел положительные моменты даже в происходивших в них «склоках и трениях», свидетельствующих якобы о «стремлении губкомов создать внутри себя спаянное ядро, сплоченное ядро, могущее руководить без перебоев». Он сказал, что необходимо создать резерв хотя бы в 200 или 300 уездных секретарей, которых можно было бы потом отдать на помощь губкомам, чтобы облегчить им руководство работой в уездах. Он защищал «громадное значение» учраспреда (который в будущем станет «отделом кадров»), то есть того сектора аппарата Центрального Комитета, который под его контролем занимался назначением и перемещением наиболее ответственных работников на различные руководящие посты различных организаций и в котором не без оснований видели решающе важный инструмент его огромной власти.
Структура Советского государства рисовалась Сталину в виде многоэтажной пирамиды, опускающейся от верхушки к периферии и функционирующей практически только в одном направлении – сверху вниз. «Иерархия секретарей» составляла один из ее наиболее существенных компонентов. Дискуссия 1923 г. дала Сталину предлог не только для решительной защиты партийного аппарата, подвергавшегося нападкам оппозиции, но и для того, чтобы дополнить свою концепцию новыми существенными деталями. Самой важной из них была «монолитность». Иначе говоря, он тоже признавал, что, оставшись единственной политической силой в стране, партия не может не отражать различные тенденции общества, которое отнюдь не было монолитным. Однако трудность эту он разрешил, обвинив оппозицию в том, что она «выражает настроение и устремления непролетарских элементов в партии» – утверждение, сильное не аргументацией, а единственно тем, что исходило оно от того, кому принадлежала власть. Но что является пролетарским, а что не является – отныне предстояло решать верхушке.
Расхождение с Лениным
Могут возразить, что вклад Сталина в такого рода систему представлений не был оригинален, ибо, например, идея «приводных ремней» принадлежала Ленину. Мы подходим, таким образом, к проблеме отношений Ленина – Сталина, которая, без сомнения, представляет собой одну из самых сложных проблем, ждущих своего решения. Она была предметом большой политической полемики, однако это не значит, что ее можно игнорировать.
О формировании политических идей Сталина мы знаем очень немного из-за почти полного отсутствия документов, которые бы позволяли проследить сам процесс формирования; отсюда, кстати, и столь большой интерес к «наброску», о котором говорилось выше. Серьезные советские исследователи сочли возможным утверждать, будто сильное влияние на него оказал Нечаев – самый экстремистски настроенный из русских народников XIX в., утверждавший, что любое, даже самое отвратительное средство может быть поставлено на службу революции и что сама организация революционеров должна управляться волей немногих индивидов, готовых на все. Тезис соблазнителен, но нет доказательств, которые подтверждали бы его. Исторически неоспоримым является то, что деятельность Сталина строилась на основе ленинизма, опыта большевиков, революции и ее кризиса. Здесь-то и начинаются двусмысленности.
В борьбе с оппозицией, да и позже Сталин был достаточно ловок, чтобы именно в тех случаях, когда он дальше всего отходил от ленинских идей – как было, например, при рождении Советского Союза, – объявлять себя простым учеником Ленина или прикрываться ссылками на него: ленинская мысль продолжала быть источником авторитета. В более близкие к нашему времени годы нападки советских авторов на Сталина после его смерти способствовали возникновению путаницы, ибо с этого момента Ленину просто приписывалось все то, что желали сохранить из сталинского наследия.
Более тщательный анализ отношений между этими двумя личностями затрудняется теми, кто, особенно на Западе, постоянно утверждал, будто Сталин представляет собой неизбежное продолжение Октябрьской революции, истории большевиков и ленинского курса. Имеется, наконец, и тенденция манихейского противопоставления Ленин – Сталин: один – «хороший», другой – «плохой», один – воплотивший в себе все лучшее, второй – все худшее, что было в русском революционном движении, и т. д. Подобное упражнение, возможно, и поучительно, но мало что дает историку. Однако после всех этих предпосылок, думаю, ясно, что нерационально было бы замалчивать те глубокие различия, которые имелись не только между методами и чертами характера, но также и взглядами этих двух людей.
Понятие «приводные ремни» служит как раз хорошим примером на этот счет. Ленин употребил его два раза – в 1919 и 1920 гг. (еще в одном случае он говорит о «сложной системе нескольких зубчатых колес») – и развил заложенную в нем идею, но уже без метафорических фигур, в работе «Детская болезнь “левизны” в коммунизме». Речь там идет о периоде военного коммунизма и о ленинском указании на огромное значение профсоюзов, необходимость поддерживать контакт с массами, способность чутко улавливать их настроение – одним словом, о необходимости широкой разветвленности и большой гибкости политического руководства. Сталин же превратил образ и понятие «приводных ремней» в часть институционной системы, в костяк всей государственной машины, предназначенной для передачи руководящих указаний сверху вниз. Аналогичным образом использовал он и большевистскую идею о партии. Оговоримся, что вся концепция отношений между «авангардом», которым является партия, и рабочим классом, который представляет самые широкие непролетарские массы, – эта концепция осталась у Ленина, особенно применительно к «переходному» периоду, скорее намеченной, нежели изложенной в окончательной форме. И все же нельзя не видеть пропасть между тем, что говорил по этому вопросу Ленин, и представлением о партии как о военно-религиозном ордене и рабочем классе в качестве его армии. Центральной у Сталина была идея государства и его предельного усиления. Становится понятно, почему самый острый конфликт между двумя деятелями вспыхнул именно по вопросу о нерусских национальностях и образовании СССР. Это был тот пункт, который Ленин считал не только решающим для развития мировой революции, но и с которым он связывал требование о создании весьма гибких государственных структур. Мы можем также догадаться, почему этот конфликт приобретал в глазах Ленина значение, выходящее за рамки эпизода: в нем таилось столкновение основополагающих принципов и идей.
Разумеется, Сталин действовал не на голом месте. Почвой ему послужила та реальная обстановка, которая сложилась в первые послереволюционные годы. Он уловил заключенные в ней не только временные возможности и перенес их в свои политические замыслы. В последний период своей жизни Ленин был занят главным образом борьбой с такого рода реальной обстановкой, а Сталин защищал ее на свой лад. Мы уже видели, как по-разному говорили они о большевистской партии в ее конкретном воплощении тех лет: критически – Ленин, апологетически – Сталин (в уже упоминавшейся «клятве»). Еще более отчетливым было расхождение по вопросу о государственном аппарате; Ленин охарактеризовал его как «до неприличия» плохой; несколько недель спустя, на XII съезде РКП(б), Сталин говорил о нем: «…тип самой машины хорош, он… правильный», лишь некоторые «составные части» в нем следует заменить. Четырьмя годами позже он будет говорить о нем как о «высшем по типу государственном аппарате в сравнении со всеми существующими в мире государственными аппаратами». Противоречие вполне очевидно.
Дело еще в том, что успеху сталинских положений в определенной степени способствовали некоторые идеи, имевшие хождение среди большевиков и закрепленные предшествующим опытом революционной борьбы в России. Когда Зиновьев на XIII съезде РКП(б) по-инквизиторски добивался от Троцкого публичного признания в ошибках в ходе дискуссии 1923 г., тот ответил знаменитой фразой – «партия в последнем счете всегда права, потому что партия есть единственный исторический инструмент, данный пролетариату для разрешения его основных задач». Тем самым вольно или невольно он утверждал идеалистическое представление о партии, которое, вопреки его намерениям, способствовало насаждению сталинского курса (во всяком случае, не менее, чем тому же содействовало поведение Зиновьева). Идея Троцкого была сразу же отвергнута Крупской, которая в то же время сочла столь же неправомерным притязание Зиновьева навязать противнику признание ошибок. Она даже подверглась критике Сталина, который, напротив, был заодно с Зиновьевым. Однако фидеистское представление о партии благодаря таким эпизодам все шире прокладывало себе путь.
Главный элемент ограниченности сменявших друг друга противников Сталина состоял в неспособности противопоставить ему другую, альтернативную концепцию организации власти, которая обладала бы такой же цельностью и не останавливалась просто на требовании большей демократии в партии, требовании, которое, помимо всего прочего, выдвигалось, когда они оказывались в меньшинстве и, следовательно, вызывали подозрение в тактическом оппортунизме. Это не значит, что никакие другие концепции не были возможны. Последние усилия Ленина были направлены именно на поиски иного пути. Нам могут возразить, что дальше поиска и сам Ленин не пошел. Как бы то ни было, вряд ли можно отрицать, что поиск его был направлен в противоположную сторону, чем поиск Сталина. Можно, следовательно, утверждать и то, что заслуга Сталина – хотя бы в силу того, что у нас нет оснований для доказательства противного, – состояла в ликвидации пробела, то есть в том, что он дал ответ на оставшийся нерешенным вопрос.
Партия, неустанно стремившаяся наладить практическое руководство необъятной страной, которая переживала процесс преобразования, не могла не откликнуться на подобные предложения. «Практики» шли за Сталиным: чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть их многочисленные выступления на XIII съезде РКП(б). Вряд ли, однако, можно по-прежнему утверждать, как это делалось на протяжении десятилетий, будто сталинская концепция идентична ленинской; вряд ли можно отрицать, что сталинская концепция влекла за собой, пускай даже не вполне осознанно, уже не только обусловленный реальной обстановкой отказ от многих постулатов революции и некоторых существенных аспектов самой ленинской теории.
Кроме самобытности сталинские концепции обладали также определенной живучестью. В них отражались не только тенденции, проявившиеся в послереволюционной России, но и потребности, которым суждено получить широкое распространение в современном мире, такие как растущее значение аппарата и в политико-государственной, и в хозяйственной сферах. Неслучайно они будут более или менее широко подхвачены в других странах, которые – имея или не имея программы социалистического преобразования – примутся за решение проблем, сходных с проблемами Советской России. Сталинская пирамида вовсе не исключала поиска сознательного одобрения общества или, по крайней мере, подавления несогласия: говоря словами Сталина – поиска «поддержки большинства рабочих масс, по крайней мере благоприятного нейтралитета большинства класса».
В своем «наброске» 1921 г. Сталин дал также классификацию технических приемов политического руководства, призванных обеспечить действенность механизма власти. В их число входили директивы, определенные как «прямой призыв к действию в такое-то время, в таком-то месте, обязательный для партии». Имелись и два других средства: «лозунг агитации» и «лозунг действия», «смешивать» которые «нельзя, опасно» Самым убедительным и, уж во всяком случае, самым знаменитым примером их применения явилось выдвижение им в 1924 г. лозунга «социализм в одной стране». Этот лозунг навсегда останется связанным с именем Сталина, хотя он и утверждал – а советская историография и по сей день утверждает, – что и его он унаследовал от Ленина.
Изолированная Россия будет примером
Впервые Сталин высказал эту идею в конце 1924 г., когда в ходе вновь разгоревшейся острой полемики с Троцким и его старой теорией «перманентной революции» предпринял попытку противопоставить тезисам противника позитивную платформу. Некоторые авторы считают, что сам Сталин лишь постепенно пришел к пониманию того, какой огромный потенциал заключался в этой теме. Однако уже в его первом выступлении содержались все те главные мотивы, которые послужат стержнем последующей широкой агитации. Троцкий считал, что лишь европейская революция могла освободить социалистическую революцию в России от трудностей, обусловленных отсталостью страны и связанных в социальном отношении с бесчисленными массами мелких сельских собственников. До этого момента за подобные идеи Троцкого упрекали в недооценке роли крестьянства. Теперь Сталин решил атаковать и по другому направлению. Он обвинил Троцкого в том, что, по его утверждению, «необходимые силы» можно черпать лишь «на арене мировой революции пролетариата», а не «среди рабочих и крестьян самой России». Он обвинил его в «неверии в силы и способности нашей революции», более того, в неверии уже не только в революционные способности крестьянства, но и «российского пролетариата». Следовал вывод, что теория Троцкого представляет собой «перманентную безнадежность», ибо, рассчитывая лишь на помощь со стороны Европы, она обрекает русскую революцию на гниение на корню или буржуазное перерождение в ожидании революции на Западе, ожидании, которое неизвестно сколько продлится. Даже в одиночестве и несмотря на свою отсталость Россия может построить социалистическое общество. Мало того, именно этим самым Россия окажет поддержку рабочим Западной Европы. По Сталину, получалось, что Ленин всегда думал так.
Непросто было протащить эти тезисы в советских руководящих кругах. Им противилась вся теоретическая традиция большевиков: как в силу того, что они всегда считали свою революцию частью международного революционного процесса, так и по той причине, что среди них не было ни одного, кто не представлял бы себе всю тяжесть экономической и культурной отсталости страны. Да и сам Сталин всего несколько месяцев назад отстаивал прямо противоположную концепцию. В разыгравшейся позже битве на ленинских цитатах лучшие шансы были скорее у противников сталинских тезисов, хотя всегда оставалась возможность для двусмысленных толкований, ведь у Ленина фактически не было развернутого ответа на вопрос именно по той причине, что он никогда не рассматривал его под тем углом зрения, под каким теперь ставил его Сталин. Сталинская историография (и сам Сталин) рассматривает резолюцию XIV партконференции о задачах Коминтерна, принятую в апреле 1925 г., как официальное признание лозунга «социализм в одной стране», в действительности этот документ куда более осторожен. Но когда борьба с оппозицией, возглавлявшейся уже не одним Троцким, возобновилась с предельной ожесточенностью, именно этот лозунг стал центральной темой столкновения. XIV съезд партии (декабрь 1925 г.) сделал из этого первый практический вывод: СССР должен завоевать «экономическую самостоятельность», не быть «экономическим придатком капиталистического мирового хозяйства». А это, в свою очередь, означало: превратиться «из страны, ввозящей машины и оборудование… в страну, производящую машины и оборудование». Это было предпосылкой индустриализации.
Решающую роль сыграли обстоятельства того периода, когда был выдвинут новый лозунг. Страна находилась в глухой изоляции. В марте 1925 г. большевики и Коминтерн отметили, что после вызванного войной кризиса капитализм вступил в фазу относительной «стабилизации». В период, когда Россию начали признавать буржуазные страны, родилась надежда на получение крупных зарубежных кредитов, но теперь она мало-помалу сходила на нет. Жесткий протекционизм, обусловленный государственной монополией на внешнюю торговлю в качестве специфического орудия накопления, стимулировал подъем отечественной индустрии. В 1924–1925 гг. в СССР предпринимаются попытки наладить производство тех машин, которые раньше импортировались – от грузовиков до тракторов. Этого требовали, в частности, металлисты, ибо предприятия машиностроения еще далеко не полностью использовали свои потенциальные ресурсы. В газетах можно было прочесть рекламные объявления: «Русская электролампочка не уступает заграничной».
Вокруг «социализма в одной стране» разгорелась жгучая дискуссия. Всех тех, кто не пережил ее лично и начинает изучать ее многие годы спустя, поражает одно обстоятельство: если оставить в стороне полемические обвинения, крайне трудно понять саму суть столкновения. Оппозиционеры – и Троцкий первым среди них – отнюдь не утверждали, что в ожидании мировой революции нужно отказаться от «строительства социализма» – напротив, именно тогда они были самыми рьяными сторонниками ускоренной индустриализации. Они лишь уточняли, что усилие это приведет к подлинно социалистическому обществу при наличии соответствующей международной, а не только национальной обстановки. Сталин, в свою очередь, поскольку слишком недвусмысленны были ленинские цитаты по этому вопросу, вынужден был признать, что «окончательная победа» социализма в одной, отдельно взятой стране невозможна. Однако в порядке толкования этого ограничительного положения он добавил, что невозможна она единственно из-за отсутствия гарантии от нападения извне: если бы не было этой внешней угрозы, все внутренние условия были бы вполне достаточны для построения социализма. И все же страсти были накалены не столько этими византийскими ухищрениями спорящих, сколько обвинениями, брошенными Сталиным своим противникам: обвинениями в том, что они утратили веру, стали пессимистами, готовы капитулировать перед трудностями, неспособны понять гигантские силы, таящиеся в рабочем классе и крестьянстве России.
Лозунг «социализм в одной стране» явился радикальным новшеством в истории СССР и русского большевизма. Но он был таковым не потому, что знаменовал новый этап в развитии марксистской теории или с самого начала представлял собой точный выбор политической и экономической стратегии. На деле под этим лозунгом проводились разные политические курсы. Когда он был впервые провозглашен, под ним понималось более осмотрительное отношение к крестьянству, союз с деревней, а следовательно, и более осторожная позиция по вопросу о темпах индустриализации. В таком виде его энергично защищал Бухарин. В этом смысле, кстати, его истолковал и такой осведомленный и проницательный иностранный наблюдатель, как Тольятти; и он даже писал, что на рубеже 1925–1926 гг. СССР «оказался перед лицом исторического поворота, равного по важности и аналогичного по смыслу повороту 1917 г.». Между тем позже, с развитием индустриализации и ростом ее трудностей, под этим же сталинским лозунгом проводился, как мы увидим, совсем иной политический курс.
«Социализм в одной стране» стал ответом на фактическую изоляцию Советского Союза, осуществленную странами развитого капитализма. Сначала, если воспользоваться советской терминологией, он стал ответом в качестве «лозунга агита». Потом, по мере того как он завоевывал успех, – в качестве идеологии, несущей в себе сильный заряд веры партии, которая переживала в тот момент фазу наиболее быстрого роста своих рядов, – он требовал, чтобы она стала «законом партии, обязательным доя всех членов партии». Лишь в таком качестве он позволит позже оправдать новые «лозунги действия».
Карр и Дойчер посвятили несколько отличных страниц анализу сильно выраженного национального характера нового сталинского тезиса. Стержнем сталинской агитации служили утверждения такого типа: «И без помощи со стороны мы унывать не станем, караул кричать не будем, своей работы не бросим»; «мы имеем в нашей стране все необходимое и достаточное для построения социализма». Мы говорили, что Сталин как бы экспромтом открыл «социализм в одной стране» в 1924 г. Следует отметить и другое: в отличие от всех остальных руководителей большевиков ему давно была сродни эта идея, что именно Россия призвана указать другим странам путь к социализму. Мы обнаруживаем эту идею в одной из его речей в июле 1917 г., в «наброске» 1921 г. и, наконец, в очерке, в котором он выдвинул новый лозунг в 1924 г.: русская революция здесь характеризуется как «образец» применения теории пролетарской революции.