Вы здесь

СССР. Жизнь после смерти. II. Организация жизни: советская модель ( Коллектив авторов)

II. Организация жизни: советская модель

Павел Кудюкин

ПРОИЗВОДСТВЕННАЯ КВАЗИОБЩИНА КАК ЦЕНТР ЖИЗНЕННОГО МИРА

Жизнь большинства советских людей структурировалась их рабочим местом. Советское общество было чрезвычайно производственно-центричным. Для чего мы существуем? Чтобы производить. И это заставляет всерьез задуматься о природе советского общества. В этом смысле оно оказывалось куда более капиталистичным (хотя и антибуржуазным при этом), чем классический капитализм. Действительно, апофеоз производства ради производства – это вполне капиталистическая черта. Напомню идеологему, которая присутствовала с самого рождения советского общества: общество – это единая фабрика, управляемая из одного центра. Не полнота жизнедеятельности, не самореализация человека, не человеческое творчество, а фабрика, которая поглощает собой все.

На самом деле, конечно, жизнь не сводилась к этой идеологической формуле. Она всегда богаче, интереснее и разнообразнее. Обратим внимание на то, что начало формирования индустриального общества в капиталистических рамках (по крайней мере, на ранних стадиях индустриализации) лишь зарождает разрыв между местом работы и прочими местами реализации жизнедеятельности. Промышленный рабочий уже не работает на дому, но его жилье максимально близко расположено к заводу или фабрике: фабричные казармы, фабрично-заводские пригороды, заводские слободки разрастались вокруг предприятий так же, как средневековый город мог возникнуть вокруг замка или монастыря. Советская индустриализация не только воспроизвела, но и усугубила эту тенденцию.

А для многих стран это еще и приход фабрик и заводов непосредственно в сельскую местность. В России классический пример – это Иваново-Вознесенск, который растет из промышленного села. Таких сел и деревень по Центральной России, где до сих пор еще не вполне умерли эти заводы, создававшиеся в 80-90-х годах XIX в., наверное, несколько сотен. Причем это не поселки городского типа, а именно села и деревни.

И этот ранний индустриальный капитализм крутится вокруг предприятий с гигантской продолжительностью рабочего дня; когда у работника после 14-, 16– или 18-часового рабочего дня остаются силы разве что на то, чтобы добраться до своей койки, иногда только что освобожденной человеком, ушедшим на другую смену, и упасть в изнеможении, забыться тяжелым сном, а утром снова пойти на тот же завод. В известном смысле та же модель начала воспроизводиться и при советской индустриализации.

На «великих стройках социализма» созданию социальной инфраструктуры уделяли минимальное внимание, и вокруг предприятий и небольших островков приличного жилья (главным образом для начальства) разрастались «нахаловки», «шанхаи», «копайгорода», в лучшем случае – бараки. Все усилия были направлены на создание цехов. Конечно, строились и поселки для начальства и иностранных специалистов, а иногда и для рабочих, порой очень выразительные, с интересными архитектурными решениями, как, например, в Кемерове. Там до сих пор – конечно, в сильно разрушенном виде – сохранилось свидетельство попытки создания голландским архитектором социалистического города. В СССР ведь приезжали идеалисты, видящие здесь будущее человечества, возможность реализовать творческие идеи.

Причем в бараках и землянках жили не только спецпоселенцы из «раскулаченных», но и вольнонаемные рабочие, включая комсомольцев-добровольцев. Такие же бесчеловечные условия были у всех. Недостроенные, с непокрытыми крышами бараки перед уходом в зиму, палатки чуть-чуть утепленные, землянки…

Получается, что кроме как на работе и жизни-то нет, а с нарастанием где-то с конца 1930 г. продовольственных трудностей, которые в деревне быстро переросли во всеобщий голод, предприятие становится довольно важным и как средство выживания в чисто физическом смысле. Формируется система отделов рабочего снабжения, закрытых распределителей в привилегированных отраслях (например, в железнодорожном транспорте). Предприятие становится институтом предоставления средств для жизни не только в рыночном смысле (мы тебе платим деньги, а ты их обращаешь в товары), но и в самом прямом: мы тебе даем этот остродефицитный продукт, которым ты питаешься, пусть в недостаточной мере, когда не хватает на простое физическое воспроизводство, но ты живешь гораздо лучше, чем гигантская крестьянская масса вокруг.

И отсюда сразу привилегированность. Действительно, старый рабочий класс, имевший сформированные революционные традиции, размыт – сначала Гражданской войной (а она означала почти уничтожение традиционного российского пролетариата, вспомним слова Ленина про «пролетарскую власть без пролетариата»), а потом новыми волнами индустриализации, когда началось «захлестывание» обломков этого рабочего класса выходцами из деревни, для которых переезд в город был парадоксальным явлением. Это можно рассматривать, с одной стороны, как восходящую мобильность, а с другой – как явную потерю. В деревне какая-никакая, а изба была своя, хозяйство свое. А тут приехал – и можешь в лучшем случае снять угол или получить койку в бараке.

Каково же здесь соотношение индустриализации и урбанизации? Видимо, мы страна, которая урбанизацию так толком и не прошла. Мы, скорее, переживали процесс всеобщей слободизации. И дело не только в том, что промышленность в городах захлестывает этой волной выходцев из крестьянства. Человек, ушедший из одного положения и перешедший в другое, – маргинал. У нас получилась маргинализованная, люмпенизированная страна.

И этот люмпен переваривается в фабричном котле, если вспомнить формулу 90-х годов XIX в., переваривается мучительно, очень медленно осваивая, так до конца и не освоив, культуру производственной дисциплины.

Вместе с тем свойственная для первых лет «социалистической реконструкции» чрезвычайно высокая подвижность рабочей силы (на многих предприятиях доходящая до 50–60 %) начала постепенно заменяться «индустриальным крепостным правом», когда перейти на новое рабочее место можно было лишь с разрешения начальства, вполне соответствовавшим «второму крепостному праву большевиков» в деревне. Оно было окончательно закреплено июньским указом 1940 г., который действовал до 1956 г.

Ситуация стала меняться только с конца 1950-х годов. Жилье начали строить в массовом порядке после 1957 г., когда было принято постановление ЦК и Совмина о массовом жилищном строительстве, и особенно после экономической «косыгинской» реформы 1965 г., когда предприятия получают возможность строить жилье за счет собственных фондов, а не только за счет централизованных капиталовложений.

Начинается великая социокультурная революция переезда советских граждан в отдельные квартиры. А перед этим произошел тоже гигантский перелом в конце 1950-х годов. СССР, и РСФСР в том числе, наконец-то становится городской по формальным показателям страной.

Городское население начинает превышать сельское. Интересно, что такая европейская страна, как Швеция, проходит этот рубеж абсолютно в те же самые годы, но по-другому.

В послесталинском СССР начинается постепенное смягчение, а потом – отмена «крепостного права» в деревне, в промышленности же этот процесс начинается несколько раньше. Но именно жилищное строительство и создание инфраструктуры вокруг предприятия, особенно в малых и средних монопрофильных городах, создает новые механизмы привязки работника к предприятию.

Общая либерализация системы после смерти Сталина привела и к либерализации правовой стороны трудовых отношений. Но тут в действие вступили экономические факторы. На смену административной зависимости работника от предприятия/учреждения пришла зависимость экономическая. Предприятия все больше становились не только местом, где зарабатывали на жизнь, но и институтом, удовлетворявшим многие другие потребности человека, особенно в монопроизводственных малых и средних городах. Жилье от предприятия, ясли и детский сад от предприятия, заводской клуб или дом/дворец культуры с его танцами/кино/кружками по интересам, школа, подшефная предприятию, и т. д. Наконец, гроб, сделанный в «столярке» предприятия, и ограда на могилку, изготовленная в одном из цехов или в мастерских. Жизнь буквально «от яслей до гроба» зависела от предприятия. По мере нарастания товарного дефицита к этому добавлялись продовольственные заказы и очереди на товары длительного пользования.

Вот тебя включают в очередь на квартиру – это большая радость. Но оказывается, что, пока ее ждешь, ты привязан к предприятию: если уйдешь с него, теряешь и очередь.

И даже получив жилье, человек не так уж сильно повышал степень своей свободы. Да, в СССР существовал скрытый рынок жилья в форме обменов, но возможность переезда в другой город с обменом квартиры была ограничена существовавшей системой прописки и лимитов в целом ряде крупных городов и некоторых других местностей. Причем разрешение на прописку строго обусловливалось наличием работы. Человек легко мог попасть в замкнутый круг: не берут на работу потому, что нет прописки, прописку не дают потому, что нет работы.

Предприятия и учреждения становились своего рода «индустриальными общинами» (точнее, квазиобщинами), а советское общество все больше становилось обществом с мелкогрупповой социальной структурой вертикально-корпоративного типа. «Свой» начальник оказывался куда ближе, чем собрат по классу. Все более массовым типом работника становился «почтительный работник» (deferential worker), ожидавший в ответ на свою почтительность патерналистскую заботу от «начальства» и в общем-то такую заботу получавший. Формально свободный работник по своей психологии и поведению оставался полукрепостным.

Каждое предприятие превращалось в некую замкнутую корпорацию, очень иерархизированную внутри, но с некоторым сознанием «я – прежде всего работник своего предприятия» (в меньшей степени – учреждения, там это несколько слабее проявлялось). Микрокорпорации сливались в большие корпорации так называемых отраслей. Это были, по сути, группы предприятий, подведомственных тому или иному отраслевому министерству, на самом деле – крайне разнородных. Там были свои системы ведомственных наград, свои ведомственные праздники, какие-то слеты передовиков, соревнования. Но тут важно отметить очень характерную особенность, которая перешла и в нашу постсоветскую реальность: вертикально-корпоративные связи резко преобладали над горизонтально-классовыми.

Свой директор был гораздо ближе, чем такой же, как ты, токарь на соседнем предприятии. Несмотря на то что постоянно провозглашалось: «Мы – рабочий класс, мы – соль земли», – классовое сознание отсутствовало. Не было представления о единстве жизненной судьбы с другими рабочими, не говоря уже в целом обо всех работниках наемного труда. Два токаря с разных предприятий, наверное, могли найти общий язык, но это не был язык классовой общности.

С началом постсоветского перехода в известном смысле ситуация даже усугубилась. К концу советского периода система полукрепостных отношений все-таки стала размываться, и в крупных городах появилась возможность выбирать место работы. Опять же (как одно из следствий реформы 1965 г.) началась довольно заметная дифференциация оплат. Тарифные ставки и оклады определялись централизованно совместными постановлениями Госкомтруда СССР и ВЦСПС (Всесоюзный Центральный совет профессиональных союзов). Но предприятия получили возможность платить премии: месячные, квартальные, тринадцатую зарплату по итогам года, и началась дифференциация, своеобразное соревнование руководителей предприятий за дефицитный ресурс – рабочую силу. А рабочих в СССР не хватало, хотя бы потому, что предприятия вынуждены были держать ее избыток. На предприятие возлагали довольно много несвойственных ему обязанностей, включая шефство над селом: знаменитые поездки на картошку или на овощную базу. Это тоже была характерная черта советской жизни…

Если рабочих не хватает, значит, их надо переманивать у других предприятий. Если работник считался особо ценным, ему можно и квартиру пообещать вне очереди, у директора всегда был какой-то фонд.

В условиях новой волны дефицита, который начинает нарастать с конца 1960-х годов, поскольку постепенно нарастает разрыв между денежной и товарной массами, работа на предприятии опять становится очень важным источником получения благ, не только таких, как квартира, но и вполне текущих – продовольственные заказы, очередь на многие товары длительного пользования. Автомобиль, к примеру, нельзя было приобрести на первичном рынке иначе, как встав в очередь на предприятии или в организации. На вторичном рынке машину можно было купить, иногда, кстати, дороже, чем новый автомобиль, в силу дефицитности товара. Парадокс советской жизни: подержанный автомобиль, но без очереди, мог стоить значительно больше нового, который покупали официально.

Изменения в постсоветской России парадоксальным образом отразились на микросоциальном уровне трудовых отношений. Если в крупных городах с достаточно диверсифицированной экономической структурой у работника (по крайней мере, высококвалифицированного) действительно появилась несколько бо́льшая свобода выбора, то в малых и средних городах зависимость от предприятия даже возросла. Во вновь возникающих уже частных организациях работник изначально рассматривался (за исключением не слишком частых случаев коллективов-партнерств) как лицо подчиненное и бесправное. Характерен ответ одного знакомого предпринимателя в конце 1990-х: «Что ты будешь делать, если у тебя появится профсоюз?» – «Дам поручение своему заму по безопасности».

Архаические, полукрепостнические черты трудовых отношений усилились. Этому способствовало и расширение сферы неформальных трудовых отношений, построенных на устных договоренностях между работодателем и работником, которые попросту сводили на нет писаное трудовое право.

В то же время ситуация сильно отличается от «классического» времени формирования пролетариата в Западной Европе, Северной Америке или дореволюционной России. Наши «объективные пролетарии» включены в массовое общество, подвержены воздействию массовой культуры и идеологической обработки, включены хотя бы частично в структуры и процессы «общества потребления». Сохраняется и отчасти усиливается преобладание вертикально-корпоративных связей над горизонтально-классовыми. Без преодоления этих тенденций мы обречены на крайне архаичную социальную модель, являющуюся основой неэффективной экономики «дешевого труда» и авторитарной политической системы.

В постсоветский период вроде бы наступила экономическая свобода. Но поскольку эта экономическая свобода оборачивается существенной потерей рабочих мест, таким массовым явлением, которое стало возникать очень рано, весной 1992 г., как задержки с выплатами зарплаты, получается, что значительная часть работников начинает еще сильнее зависеть от предприятия. Ведь если там даже не платят зарплату деньгами, то ее, может быть, выдают продукцией. Вспомним картины девяностых: в некоторых населенных пунктах вдоль дороги стояли длинные ряды людей с сантехникой, хрусталем и стеклом.

Экономическая свобода в большей степени начинает проявляться в крупных городах, но для российской глубинки, для малых российских городов – это лишь усиление зависимости. А к этому добавляется еще то, что в трудовых отношениях стремительно нарастают неформальные элементы. Отношение работника с работодателями все чаще определяется устными договоренностями. Зарплата, ее основная часть, платится не через кассу, не по ведомости, а в конверте либо через какие-нибудь иные «серые» или «черные» схемы, и это резко усиливает зависимость работника от работодателя.

Это не крепостничество – это, скорее, кабальная зависимость. Опять воспроизводятся какие-то очень архаичные формы «соединения непосредственного производителя со средствами производства».

И еще в советские годы, когда это первоначальное проваривание в фабрично-заводском котле отчасти произошло, когда прошли тоже достаточно бурные 1950-е с их хулиганскими войнами, с массовыми беспорядками в целом ряде советских городов, преобладающим типом работника становится упомянутый уже почтительный рабочий. Это рабочий, который считает, что с начальством не надо ссориться, начальству виднее.

Девяностые годы XX в. резко усиливают тенденцию к формированию такого рода работника. Ему проще выживать. Эта стратегия более выигрышная, чем стратегия протеста. Ну, а в противовес ей развивается как раз уже новое явление 1990-х годов, гораздо более массовое, чем в советский период, – стратегия сугубо индивидуалистическая: «Я – молодой, здоровый, высококвалифицированный. Я найду себе хорошее место, и плевать мне на всех остальных». Мы видим такое расслоение, при котором преобладающей массой являются «почтительные рабочие», но существует и малый слой активных индивидуалистов, живущих по принципу «гулаговского либерализма»: умри ты сегодня, а я – завтра.

В настоящее время возникла интересная ситуация: многие наши проблемы социально-экономического характера – в частности, экономика дешевой рабочей силы, авторитарная политическая система – коренятся в том, что у нас так и не сложился рабочий класс, который заставил бы господствующие классы считаться с собой, со своими интересами, который мог бы «надавить» и тем самым создать предпосылки для несколько иного капитализма. Действительно, если рабочая сила дешевая, то зачем технический прогресс? Зачем модернизация, нанотехнологии и прочие красивые идеи? Да не нужны они. Вот и будет примитивный капитализм с примитивными архаичными полуфеодальными формами эксплуатации.

Тут возникает другой вопрос: если рабочая сила дорога, то не стоит ли на ней сэкономить благодаря техническому прогрессу? Соответственно, тот самый почтительный работник, которого очень легко заставить в день выборов выйти на работу и опускать бюллетени под присмотром начальства, что мы массово наблюдали совсем недавно, не будет особенно протестовать, потому что он не привык, он не умеет. В этом смысле один из ключей к прогрессу российского общества – формирование современного рабочего класса, хотя бы на уровне середины прошлого века в западных странах или на уровне 1990-х годов прошлого века в наиболее развитых странах третьего мира типа Бразилии или Мексики. А препятствия к этому достаточно велики.

© Кудюкин П., 2012

Татьяна Круглова

К ВОПРОСУ О СОДЕРЖАНИИ КОНЦЕПТА «СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ КОЛЛЕКТИВИЗМ»[8]

В условиях модернизации человек всегда сталкивается с проблемой переозначивания привычного соотношения личных и общих интересов. Теоретики модернизации указывают на то, что продуктом процесса ломки традиционного общества и сопутствующих практик должен стать новый человек, наделенный такими качествами, как самостоятельность и рациональность в принятии решений, автономность, умение контролировать себя или дисциплинированность. Иначе говоря, он может появиться только в результате отрыва от своей прежней общности, ее влияния. Культурно-антропологическое содержание модернизации состоит в продуцировании новой субъектности, в которой рост индивидуации обеспечивается навыками сотрудничества, умения защищать свои права и осознавать общие корпоративные интересы. Проект модерна предполагал, по замыслу его идеологов, что практики солидарности и сотрудничества не только не противоречат свободе и автономности индивида, но и способствуют их утверждению. Это и называется гражданским обществом. И, безусловно, такой субъект, органично сочетающий в себе самодостаточную личность и умение жить исходя из корпоративных интересов, в мире появился.

В то же время модернизационные процессы везде сопровождаются возникновением такого явления, как конформизм, и генерированием соответствующего психотипа. В СССР также формируются специфические черты советского конформизма. Выделим те признаки советского конформиста, которые, на наш взгляд, обязаны своим происхождением сложившимся в 1930-е годы практикам коллективной адаптации к реалиям мобилизационного общества:

дистанцирование от «большой политики»; доминирование «ближних» интересов: семья, дети, дом, друзья, профессиональное окружение;

удивительная способность к выживанию и приспособляемость при отсутствии умения защищать свои интересы (как точно сформулировал В. Беньямин, «стремление выразить себя, но не реализовать свои права»);

многогранные формы и разнообразие практик сопричастности: смотреть, участвовать, «закрывать глаза», держаться в отдалении, получать небольшую выгоду.

Наша гипотеза заключается в том, что способом производства советского конформизма был социалистический коллективизм. Социалистический коллективизм – это прежде всего идеологически нагруженный концепт, поэтому необходимо разделить задачи:

во-первых, рассмотреть семантику этого концепта и понять, как он работал в контексте советского мобилизационного варианта модернизации;

во-вторых, выявить особенности практического кооперирования советских людей, которые складывались в специфические формальные и неформальные коллективности.

Концепт «коллективизм советских людей» – один из самых устойчивых в том наследстве, которое оставила социалистическая эпоха. Зачастую он является основным антропологическим аргументом в споре о том, что положительного оставила после своего крушения советская эпоха. В ностальгических воспоминаниях, а также в упованиях на «продуктивное использование» советского символического капитала именно коллективизм советских людей расценивается как главный ресурс для сохранения и развития российской идентичности. При всех дискуссионных моментах по поводу того, чем, по существу, наполнена современная российская действительность: обломками, следами разложения советских ценностей, символов и практик, или что ее характерные признаки рождены абсолютно новыми реалиями рыночной экономики, влиянием американской культуры и сетевых информационных систем, ясно одно: необходимо разобраться в том, что содержательно и функционально представлял собой советский коллективизм как концепт и как практика, чтобы понимать, с чем мы на самом деле имеем дело в постсоветской реальности.

Особую остроту этой проблеме придает тот факт, что актуализация интереса к коллективизму как положительной ценности исходит со стороны поколения тридцатилетних, тех, чье детство пришлось на последние годы существования СССР. Любопытно, что они успели пройти начальную школу, побывать пару лет в октябрятах и пионерах, но у них отсутствует опыт социализации, вписывания в советскую систему, практики взрослой жизни со всеми сложностями адаптации, успехов, потерь, травм и падений. Авторы художественных произведений, принадлежа к этому поколению, выстраивают образ советского прошлого, сложно сочетающий в себе документальную достоверность и игровую условность, иронию и веру. Они ощущают внутреннее родство с советским опытом и в то же время дистанцированы от него. Например, режиссер Сергей Лобан, рассказывая о своем фильме «Шапито-шоу», объяснил газете «Взгляд»: «Мы испытываем тоску по общности, по коллективному движению, по всем этим вещам, которые так или иначе присутствовали в советское время и были отражены в советских фильмах. Понятно, что это время было душное и ничего хорошего по большому счету в нем не было. Но было ощущение совместного проживания под знаком какой-то надежды».

Пытаясь разобраться в содержании концепта «коллективизм», исследователь прежде всего сталкивается с двусмысленностью этого понятия и феномена. Семантическое ядро концепта «коллективизм» включает, например, солидарность, товарищество. Эти коннотации отсылают к практике совместной борьбы с властью, насилием, тиранией, несправедливостью. Чаще всего отмечается, что генетически они восходят к периоду, когда власть и социальные общности «недовольных» были по разные стороны. Для России это был период революционной борьбы, рабочих стачек, подпольного и конспиративного партийного движения с характерной бинарной риторикой «спайки» или «предательства». Но позже, когда начала складываться система социальных отношений на производстве и в общественно-политических организациях, в концепте «коллективизм» стали преобладать другие семантические комплексы: сознательность, взаимовыручка, дисциплина, идейность. Коллективизм постепенно превращался в канал трансляции воли власти, в средство управления личностями.

Эта двусмысленность на самом деле была очень удобной для власти на разных уровнях (заводское начальство, учителя, пионервожатые и т. п.), так как предоставляла большие возможности для манипулирования такими чувствами, как долг, вина, дружба, честность, в зависимости от ситуации. Человек, имеющий мнение, отличное от мнения большинства членов своего коллектива, был обречен чувствовать вину, а если он недостаточно активно принимал участие в коллективных делах, получал клеймо «серой», пассивной личности, становился неинтересен своим товарищам, постепенно превращаясь в изгоя. Сплоченный коллектив должен был стать проводником решений сверху, производить послушных, точно выполняющих нормативы личностей. Безусловно, это описание идеального коллектива, но многое свидетельствует о том, что этот проект коллективности был реализован.

Важно отметить, что такой коллектив совершенно не умел защищать своих членов и не был заточен на сопротивление.

Амбивалентность концептов «коллективизм», «товарищество» сказалась и на исследовательской традиции. Либеральные аналитики тоталитаризма резко противопоставляли солидарность сопротивляющихся режиму с практиками сплочения тех, кто режим поддерживал, разделяя «согласие» и «соглашательство», «терпимость» и «примиренчество», «верность принципам» и «конформизм». (Интересно, что подобное разделение зеркальным образом обнаруживается и в советской идеологической риторике.) Например, говоря о «спасительной роли товарищества», X. Арендт считает, что дружеские связи могут удерживать людей от насилия, которое является наиболее характерной чертой тоталитарных режимов. «Представляется, что здесь ее собственные моральные принципы могут в определенной степени ограничивать исследовательскую продуктивность ее подхода. Тщательный анализ форм и значений социальных связей подтверждает присущую им амбивалентность. Семейные связи или товарищеские отношения на работе или в армии не только обеспечивали поддержку, но и давали последнюю надежду в трудные времена. Таким образом, сама интенсивность подобных связей обусловливала возможность применения насилия против “других”»– считают современные исследователи, авторы труда, посвященного поиску ответа на вопрос, почему большинство людей при нацизме и сталинизме поддержало эти режимы[9].

Знакомство с культурно-антропологическими работами Н. Козловой, исследованиями немецкой и советской повседневности 1930-1940-х годов, осуществленными А. Людтке и Ш. Фицпатрик, заставило нас обратить внимание на генезис практик, составивших основу советского коллективизма и его внутреннюю раздвоенность и нестабильность. При внимательном взгляде на факты, устные истории, воспоминания, художественные тексты обнаруживаются следующие особенности советской коллективности и риторики, оформляющей ее. Членам трудовых, школьных и студенческих коллективов предъявляются взаимоисключающие, на взгляд постороннего наблюдателя, требования: быть честным перед лицом своих товарищей, хранить верность слову – и в то же время быть готовым сообщить о проступках своих коллег в вышестоящие инстанции, выдать для совершения наказания провинившегося; работать эффективно, внося свой вклад в общее дело трудового коллектива, получая от этого реальные материальные и символические выгоды, – и в то же время быть готовым пожертвовать этими выгодами ради далеких и неясных интересов отрасли производства, района, государства. Человек постоянно раздваивался внутри разных типов коллективов – малых и больших, лавируя между ближайшими прагматическими целями, для реализации которых необходимо вступать в отношения сотрудничества с другими людьми, и так называемыми высшими целями масштабных общностей – завода, класса, государства.

Анализ «человеческих документов» показывает удивительные результаты того, как в сознании людей происходила адаптация к этим противоречивым требованиям. Почти в каждой советской устной истории, в которой речь идет о сталинских временах, присутствует по крайней мере одно воспоминание об испытанных когда-то гордости и чувстве отождествления себя с коллективом: во время получения наград, после выигранных соревнований, от признания результатов своей работы, при виде советских символов победы и т. п. Исследования А. Людтке и Ш. Фицпатрик доказывают, что оба режима активно использовали такие символические ресурсы для сплочения больших масс трудящихся, которые оказывались неучтенными в предыдущие исторические периоды: в царской России и Веймарской Республике. В случае с Германией это было интенсивное использование идеологем «честь труда», «рабочая гордость», «качественная немецкая работа». «Нацисты пытались стимулировать в каждом работнике старательность и чувство преданности своим рабочим обязанностям»[10]. В СССР была совершенно другая ситуация. Статус рабочего был «плавающим», существовал резкий разрыв в габитусе новых рабочих, выходцев из крестьянства, со старыми потомственными мастеровыми. «Настоящие, дореволюционные рабочие тем временем переживали кризис “пролетарской идентификации”: их материальное благосостояние серьезно ухудшилось, их профессиональная квалификация могла пострадать из-за резко увеличенных норм выработки, а лидерство этих рабочих в цехе и статус “рабочей аристократии” оспаривались их относительно недавно работающими коллегами и партийными работниками»[11]. Немецкий фактор индивидуальной качественной работы в СССР отсутствует: «там упор делается либо на коллективном преодолении трудностей в выполнении плана, или же на индивидуальные рекорды»[12].

Сопоставляя различные способы сплочения коллективов, авторы сравнительного исследования выявляют общие черты: во-первых, рабочая солидарность и наличие тесных дружеских и социальных связей взаимовыручки, сотрудничества сильно преувеличены пропагандой, «трудности и радости повседневной борьбы за выживание почти всегда перекрывали у исторических акторов нормы солидарности и человечности – с их точки зрения, по “уважительным причинам”»[13], во-вторых, эффективным средством генерирования чувства общности является «изгнание чужих».

Если оставаться на теоретической позиции, разделяющей коллективы на формальные и неформальные, мы не схватим специфику коллективности, уходящей корнями в тоталитарную эпоху. В том-то и дело, что, конструируя коллективы как организации, существующие в рамках формальных нормативов, уставов, где люди связаны выполнением определенных задач, то есть общим делом, идеология и власть используют риторику «дружбы», «товарищества», то есть человеческие, межличностные, по сути – неформальные связи для усиления сплоченности и единства. Коллектив должен стать семьей, а его члены – подружиться друг с другом. В результате – способность сопротивляться власти и защищать корпоративные интересы резко снижается.

История генерирования советской личности посредством коллектива подробно рассмотрена О. Хархординым в его работе «Обличать и лицемерить»[14]. Суть его концепции заключается в том, что основной метод действия коллектива есть горизонтальный контроль, где все надзирают над всеми. Коллектив инвестирует в личность свою волю, а она, в свою очередь, реализует ее как собственную, выполняя в идеале требования коллектива вполне добровольно, искренне и с энтузиазмом. В этом месте хотелось бы вступить с Хархординым в полемику. Бесспорно, контроль является ведущим способом конструирования коллектива и его важнейшей социальной функцией. Хархордин, привлекая в качестве исторического источника практику и педагогическую теорию А. Макаренко, убедительно показывает необходимость и неизбежность использования его методов. Привлекаемые им исторические факты свидетельствуют об огромном количестве подростков-беспризорников и молодых людей, которые сбивались в банды, привыкли к нравам криминогенной среды, не имели навыков нормированной социальной жизни, не были пригодны к учебе в образовательных учреждениях и к работе на производстве. Макаренко поставил себе задачу превратить этих молодых людей в дисциплинированных, умеющих себя контролировать и выполнять инструкции членов трудовых коллективов. Для решения этой задачи он и создал систему коллективного контроля и его обратную сторону – коллективную ответственность, отряды с большими полномочиями по наведению внутреннего порядка, поощрения и наказания своих членов. Ему удалось достичь своей цели – его «выпускники» не только легко смогли вписаться в индустриальную систему труда, но и привнесли в нее навыки жизни в трудовой колонии военизированного типа.

Выведение системы Макаренко из конкретной исторической ситуации, обрисованной Хархординым, не вызывает возражений еще и потому, что диагноз этой ситуации подтверждается и другими исследователями. Россия, в отличие от Германии, после Первой мировой и Гражданской войн, революций представляла собой аморфное общество с «плавающими» идентичностями, с распавшимися социальными связями, с отсутствием неформальных организаций и общностей, связанных устойчивыми (конфессиональными, национальными, экономическими, возрастными и т. д.) интересами. В ситуации разрухи, постоянного голода, как показал И. Орлов[15], стихийно возникали различные формы самоорганизации, тяготеющие к практикам насилия, произвола, жестким иерархическим объединениям вокруг сильных лидеров. Происходило, как пишет Н. Козлова[16], сильное упрощение социальных связей. Опасность расширения зоны криминогенных объединений была вполне реальной. Вспомним 1990-е годы, когда рост криминальных структур и способов решения проблем создал почву для упования на «сильную власть», жажду порядка любой ценой. Исследователям тоталитаризма хотелось бы посоветовать помнить высказывание С. Аверинцева о том, что тоталитаризм имеет дело с реальными вопросами, но дает на них неверные ответы.

Тем не менее наша претензия к концепции Хархордина заключается в том, что в выбранной им оптике, где на первый план выходит контроль как основная функция коллектива, невозможно разглядеть другие, не менее важные вещи. Иной ракурс анализа трудовых коллективов предложил А. Людтке[17]. Он попытался увидеть идеологический проект идеальной общности, идущий от власти, в связке с практиками совместного выживания. Иначе говоря, в его оптике энтузиазм не противостоит прагматизму, пропагандистские образы идеального рабочего, воина, гражданина определенным способом используются для достижения земных, вполне эгоистических интересов. Говоря проще, повседневный, можно сказать, вынужденный, героизм тысяч людей, мобилизованных на гигантские стройки сталинских пятилеток, был оборотной стороной конформизма. Ударничество, сверхурочный труд, взаимовыручка в бригадах – все это прикрывало огрехи планирования, разбазаривание природных и человеческих ресурсов, неэффективность экономических решений.

Так или иначе видим, что во вновь формирующихся коллективах возникало сложное переплетение практик вынужденного сотрудничества, направленных на выживание, связанных с защитой от чрезмерных требований начальства. Члены трудовых коллективов демонстрируют разнообразные формы сделки, торга с администрацией, круговой поруки, сокрытия виновников, враждебное отношение к новичкам и рекордсменам, нежелание делиться секретами мастерства с молодыми, стремление «прокатить начальство». История труда и рабочих советского времени может быть переписана с позиции истории постоянной борьбы власти с разнообразными формами коллективного сопротивления, уклонения, лукавого саботирования и проваливания стремлений администрации установить порядок, навести дисциплину, да и просто заставить людей слушать голос власти и выполнять ее приказы беспрекословно.

В то же время очевидно, что верхушке власти удалось мобилизовать огромные массы людей, готовых с энтузиазмом сделать даже больше, чем требуют власти. Последнее касается не только выхода на работу сверхурочно, но и практик исключения инакомыслящих на собраниях, составления списков по 58-й статье, писем в различные инстанции с требованиями «разобраться» с писателями, поэтами, режиссерами, и других подобных инициатив с мест. Социалистический коллективизм обеспечивал сильный эмоциональный подъем, стимулируя социальный пафос, побуждая к энергичным действиям.

В итоге можно констатировать, что трудности построения гражданского общества в современной России связаны, кроме прочего, с устойчивым воспроизводством практик, сформированных опытом жизни в советских коллективах. Каждый раз, когда мы наблюдаем, как быстро люди объединяются, находя общие интересы, распределяя функции и полномочия в ситуации, когда нужно сэкономить усилия по выполнению требований «сверху», с наименьшими затратами времени получить от начальства наибольшую выгоду, распределить общую прибыль, выразить недовольство действиями администрации, – перед нами бывшие советские люди, имеющие огромный опыт и навыки пассивного противостояния эксплуатации системой. Установка на выживание доминирует и не дает хода установке на развитие. Видимость послушания оказывается выгоднее открытого протеста и готовности противостоять общему мнению и сложившемуся порядку вещей. Ностальгия по советскому есть тоска по утраченному символическому обеспечению того привычного способа совместности, который назывался «социалистический коллективизм».

© Круглова Т., 2012

Роман Абрамов

МАССОВОЕ ЖИЛИЩНОЕ СТРОИТЕЛЬСТВО И ПРОИЗВОДСТВО ПРОСТРАНСТВА СОВЕТСКОЙ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ (на примере анализа воспоминаний жителей микрорайона Западная Поляна города Пензы)

Экономический и социально-демографический профиль современной Пензы стал результатом действия двух исторических факторов: эвакуации предприятий и организаций во время Великой Отечественной войны и оттепельной социально-экономической политики массового строительства и промышленного развития. Все послевоенное время происходило быстрое увеличение населения города: со 160 тыс. в 1939 г. до 374 тыс. человек в 1970 г. Рост количества городских жителей стабилизировался только в 1980-е гг. на уровне 510–530 тыс. человек – примерно такова численность населения Пензы и в 2011 г. Размещение предприятий среднего машиностроения и многочисленных отраслевых НИИ с ориентацией на разработки для нужд ВПК предопределило социально-профессиональный состав городских жителей послевоенной Пензы: это были представители инженерно-технической интеллигенции и рабочие высокой квалификации. Система вузовского распределения способствовала привлечению в Пензу молодых специалистов из других городов. Промышленный и научно-технический расцвет пришелся на 1960-е – первую половину 1970-х годов, за которым последовала унылая стагнация 1980-х и быстрый распад сложившейся структуры занятости в 1990-х. Эра благополучия массовой советской интеллигенции была недолгой – примерно охватывающей двадцатилетие с 1960 по 1980 г. При этом, по свидетельству участников исследования, смена общественной атмосферы, духа времени произошла в 1973–1974 гг., когда затхлый воздух застоя вместе с ухудшающейся экономической ситуацией вытеснил последние романтические настроения интеллигенции.


«В первые два года учебы в институте (1974–1975 гг.) преподавателям можно было задавать острые вопросы, затем стало ясно, что это бессмысленно. Интеллигенция, в том числе живущая на Западной Поляне, ушла в себя, в разговоры на кухне, в чтение Конецкого… Соответственно, среди западнополянской интеллигенции угасли романтические настроения эпохи 60-х годов, появились обреченность и ожидание конца режима, при котором Западная Поляна как феномен появилась, но который не смог удовлетворить чаяниям общества того переломного, как теперь оказалось, времени» (Б. Мануйлов, журналист).


Данная статья основана на вторичном тематическом дискурс-анализе транскриптов интервью с жителями одного из районов г. Пензы – Западной Поляны. Эти интервью на протяжении 2010–2012 гг. публиковались в областной еженедельной газете «Улица Московская» в рубрике «Краеведение». Инициаторами этого краеведческого медиапроекта стали главный редактор газеты В. Мануйлов и молодой пензенский историк и журналист Е. Белохвостиков, которые в разные годы были жителями микрорайона Западная Поляна. В настоящее время публикация воспоминаний жителей района Западная Поляна г. Пензы продолжается, в открытом доступе находится более 30 нарративов. Необходимо отдельно подчеркнуть, что информантами являются две группы: пенсионеры – представители местной интеллигенции (инженеры, преподаватели вузов, управленцы, журналисты), которые как молодые специалисты получили жилье в новом районе в период 1959–1965 гг., а также дети первого поколения жителей Западной Поляны (1962–1975 гг. рождения). Сначала я выступил в качестве информанта[18], а затем меня заинтересовали нарративы жителей этого пензенского района.

Район Западной Поляны г. Пензы стал первой площадкой реализации комплексной массовой застройки. До начала строительства на этой пригородной территории находились лесной массив, ипподром и областная сельскохозяйственная выставка. Строительство нового района, получившего название Западная Поляна, началось в 1958 г., и в 1960 г. уже были сданы первые два дома. В отличие от московских Черемушек, застроенных панельными пятиэтажками «лагутенковской серии», на Западной Поляне возводились кирпичные 4-5-этажные 2-3-подъездные дома по проекту гипрогора.

К 1964 г. основная часть района была построена. В дальнейшем она стала называться Старой Западной Поляной, поскольку в 1967–1973 гг. в сторону леса был построен микрорайон пятиэтажных кооперативных домов из силикатного кирпича, получивший название Новая Западная Поляна. В пензенской неофициальной топонимике середины 1970-х годов Старая Западная Поляна получила шутливое название ГДР, а Новая Западная Поляна – ФРГ[19]: если в первом случае почти все квартиры были ведомственными и бесплатно предоставлялись государством, то во втором преобладала кооперативная застройка, финансирование которой осуществляли будущие жильцы. Соответственно Старая Западная Поляна – плод социалистического распределения жилья, а Новая Западная – результат «капиталистической» активности горожан.


«ГДР и ФРГ – так в 80-х называли в народе Старую Западную и Новую Западную Поляны. Вроде бы и один район. Но как бы и не совсем один. Брежневки на Новой Западной, построенные в 70-80-х, все-таки посовременнее и покомфортнее хрущевок. Комнаты хотя бы изолированные. На Новой Западной имелись и другие “буржуазные” удобства: ресторан “Сосны”, гостиничный комплекс “Ласточка”»(С. Пономарев, радиожурналист).


Как отмечает К. Кобрин, «некоторые черты викторианской эпохи оказались созвучны позднесоветскому времени. Все эти обстоятельства создали совершенно уникальный культурный феномен, который можно было бы назвать «позднесоветским викторианством»[20]. И если сравнивать ординарную застройку поздневикторианской Англии и кирпичные 4-5-этажные дома Западной Поляны, то, как ни кощунственно это звучит для англофилов, между ними можно проводить параллели, относящиеся не к качеству строительства или архитектурных решений, но к атмосфере пространства. Во-первых, и там и здесь такое жилье создавалось для крепкого среднего класса, и при всех социокультурных различиях между кастой британских буржуа и профессионалов и немного призрачной советской оттепельной интеллигенцией в этом жилье есть некоторая основательность, соответствующая настрою на обретение достойного качества жизни. Во-вторых, фактура серого силикатного и красно-желтого кирпича Западной Поляны и red brick британских районов заставляет зрение настраиваться на общий формат, несмотря на видимые различия в качестве кирпичной кладки. В-третьих, и в том и в другом случае это – скромная архитектура, соизмеримая с человеком. Кирпичные пятиэтажки Западной Поляны вовсе не выглядят уныло на фоне своих панельных собратьев, и там даже есть некоторые намеки на декор, как и в викторианских домах сдержанность сочетается со стилем. Следует подчеркнуть, что эти сравнения отсылают к схожести впечатлений, а не архитектурных решений. Впрочем, превращение района Западная Поляна в благополучный район среднего класса не состоялось: состарившиеся, подрастерявшие былой оптимизм и задор в застойное время, прототипы героев ранних Стругацких получили последний удар в начале 1990-х годов, когда лавинообразный распад системы НИИ привел к уничтожению среды обитания советской интеллигенции.


«В 70-х было ожидание, что Западная Поляна станет замечательным, благоустроенным, образцовым районом, “городом будущего”: цивилизация рядом с природой. Западная – своего рода символ несбывшейся мечты шестидесятых. Тогда думали, что все лучшее впереди, что вся неустроенность временна. Увы» (Л. Рассказова, музейный работник).


Рефреном воспоминаний большинства информантов является указание на то, что Западная Поляна исходно выросла как «интеллигентский район». Этому способствовало несколько факторов. В первую очередь само территориальное расположение района обусловило социальный состав жителей Западной Поляны. На территории, примыкающей к району, расположились кампусы двух старейших пензенских вузов – Политеха (сейчас – Пензенский государственный университет), Педагогического института (теперь тоже ставшего университетом), а также Пензенского артиллерийского училища. Во второй половине 1950-х годов все три вуза активно расширялись и остро нуждались в научно-педагогических кадрах, поскольку Пенза никогда ранее не была центром науки и высшего образования. Приток новых преподавателей обеспечивался, в том числе за счет предоставления им новых квартир в строящемся микрорайоне. Для многих это было первое «свое» жилье с удобствами. Вот как описывает своих соседей по дому на Западной Поляне сын первого в Пензе доктора экономических наук крупный бизнесмен А. Андреев:


«В Архангельске жили в квартире на первом этаже, с печным отоплением. И когда приехали в Пензу, словно попали в другую цивилизацию: третий этаж, балкон, централизованное отопление, колонка, горячая вода. В доме жили и вузовские, и военные, и сносчики[21]. Сверху – подполковник Ю.Л. Щигорец, старший преподаватель артучилища… Снизу – такая же семья полковника В.И. Папшева, заместителя областного военкома. С этими двумя семьями особенно сдружились, встречались по выходным, отдыхали вместе. На Западной было много преподавателей Политеха, и к отцу приходили многие. В нашем же доме, в первом подъезде, жил Б.Р. Езерский, он долгое время заведовал кафедрой иностранного языка Политеха. На улице Мира, 6 жил Н.И. Гордиенко – доктор наук, профессор, сначала он преподавал в артучилище, а в последние годы заведовал кафедрой теоретической механики Политехнического института».


Конец 1950-х годов – время создания системы научно-исследовательских институтов. Многие из них были расположены в Пензе, они остро нуждались в инженерах-конструкторах, а поэтому молодым специалистам, приехавшим на работу в «ящики», почти сразу выделялись квартиры в новом западнополянском районе.


«На Западной Поляне построили несколько домов. Строили на паях два-три института. На Ленинградской, 1 первый подъезд и половина второго принадлежали ПНИЭИ, а другая половина второго, третий и четвертый – НИИВТ. Дома на Попова, 22 и на Ленинградской, 2 заселили сотрудники ПНИЭИ и “Эры”. На Пацаева, 7 построили общежитие: один подъезд был от ПНИЭИ, один от НИИВТ и один от НИИЭМП. Дома на Попова, 14а, 16 и 20 полностью заселили сотрудники ПНИЭИ. На Ленинградской, 3 в основном поселились инженеры НИИЭМП, но и у ПНИЭИ здесь тоже были квартиры» (Б. Битюцкий, инженер).


Анализ интервью показывает, что первые жители Западной Поляны акцентируют внимание на особых взаимоотношениях между жителями района, которых отличали искренность, открытость, совместный досуг.


«Во дворе, вокруг дома, кипела жизнь. Взрослые выходили и играли в шахматы, или выпивали, или что-то сажали. Мальчишки гоняли в футбол, играли в чики, катались на велосипедах. Многие приехали сюда из коммунальных квартир. Если у кого-то был телевизор, естественно, к нему приходили смотреть его. Какую-то пищу друг другу носили. И это было постоянным. Так что отношения были как в большой, веселой коммунальной квартире» (Б. Завадский, художник).


Исследователи советского прошлого отмечают противоречивую роль массового строительства в производстве приватного и публичного. С одной стороны, вселение в отдельные квартиры стало революцией в повседневной жизни миллионов граждан СССР, впервые избавив их от вынужденного коммунального быта, где отсутствовало приватное[22]. С другой стороны, типовая пятиэтажная застройка перевела публичное на уровень подъезда и двора, когда «приватное пространство счастливых обладателей отдельных квартир в многочисленных новостройках отгораживается от универсально-всеобщего лишь тонкой дверью»[23]. И в этой ситуации «промежуточное пространство подъездов и дворов неизбежно превращается в маргинальное»[24], становясь пристанищем алкоголиков и других персонажей теневой стороны советского мира. Только с самого недавнего времени – с появлением института консьержек и попыток самостоятельного управления своим подъездом в новостройках бизнес-класса – возникают признаки возрождения соседских сообществ. Впрочем, в случае пензенской Западной Поляны в ранние 1960-е годы произошел расцвет соседских сообществ, основанных на общих профессиональных, культурных, возрастных интересах, сменившийся их распадом в 1970-е годы, когда страна стала стремительно деколлективизироваться. О расцвете соседского сообщества информанты вспоминают с заметной ностальгией.


«Споры на инженерских кухнях 60-х об искусственном интеллекте – самая модная тогда была тема. Другие были запросы и амбиции у тогдашней интеллигенции. Главным для нее был не быт, а работа. Решение задач, связанных с профессией. И разговоры на кухнях и лавочках были о том же – на стыке между техническими достижениями и философией. Что-то было во всех этих отношениях домашнее, непосредственное, раскованное, бескорыстное, без двойного дна» (Д. Мануйлова, преподаватель философии).


«Вообще, на Западной Поляне люди дружно жили. В волейбол в лесу играли, зарядку выскакивали вместе делать во дворе. Все были молоды, все работали в одних и тех же НИИ. Первые западнополянцы – это в первую очередь инженеры» (А. Рыков, руководитель СМУ, строившего район).


Действительно ли интеллигентский мир Западной Поляны жил такой безоблачной жизнью? Большинство информантов делятся позитивными воспоминаниями о советском прошлом, сетуя лишь на неудобства, связанные с отсутствием благоустройства в районе первых лет его существования, товарным дефицитом, транспортными проблемами.


«Уже в 1973 г., когда мы с мамой вернулись в Пензу из Москвы, в Западной Поляне ассортимент молочных изделий стал скуднее. Дефицитом стал не только Никольский хрусталь, но и многие виды продуктов. Стали расти очереди, единственным способом повышения благосостояния, в смысле отоваривания законно заработанных денег, стал блат». (В. Мануйлов, журналист).


«Самое интересное, что, зайдешь в “Товары для женщин” и “Товары для мужчин” на Мира, 6 и 7 – везде примерно одно и то же, и глазу остановиться не на чем. Интересно, если я, ребенок, понимал, что глазу не на чем остановиться, что там покупали взрослые?» (А. Астафичев, звукорежиссер).


Между тем в нарративах встречаются упоминания и о проблемах, которые становились более острыми к концу советской эпохи, – о пьянстве, постепенной деградации офицерства.


«Я вырос в раю – в военном городке. Тут у всех были несметные деньги. Все хвастались купленными гарнитурами, шубами. Строго блюли иерархию: водились только с равными. И детям тоже велели. Спесь цвела: папахи, шляпы, важные проходы с “приемов” и “праздничных концертов”, посещение театра. Правда, полковник в полной форме в грязной луже тоже было обычным явлением: как же – День артиллерии! Верховодили тут мужьями жены. Они откуда-то всех их когда-то вытащили и воспитали-вылепили “в людей” им известными способами, создав себе рай. В домашней обстановке глав семейств не было ни видно, ни слышно, пока не натянут на уши папаху. Только жены! В общем, водились в нашем раю совсем не ангелы, скорее, наоборот. Истории за глухими стенами случались жуткие: это вам не милая интеллигенция, пьянство мужей казалось невиннейшим из пороков» (С. Ульянов, внук первого начальника Пензенского артиллерийского училища).


И все же в сознании участников медиапроекта Западная Поляна в первую очередь является районом с относительно более высоким уровнем культуры, особыми соседскими отношениями и воспоминаниями о коротком расцвете советской интеллигенции в период оттепели. Практически никто из информантов старшего поколения не упоминает о диссидентских практиках или даже о разговорах о политической ситуации в стране. Вполне возможно, они были последним искренним поколением советских людей, которое испытывало детскую радость от получения первой отдельной квартиры и увлекательной работы в «ящике».

Начиная с 1970-х годов подросшие дети первых жителей Западной Поляны постепенно уходят из советского мира. Увлечение западной рок-музыкой, поиск заработков, исключающих жесткий контроль системы, фарцовка, алкоголизм – все это, безусловно, не являлось формами политического протеста, столь непопулярного в поволжском провинциальном центре. Скорее, это стало тактикой уклонения от административного и идеологического влияния стремительно дряхлеющей, но все еще надоедливой системы. Впрочем, траектории этой тихой миграции в приватное находились во все той же логике действия разочарованной советской интеллигенции, которая в конце 1970-х, подобно вампиловскому Зилову в исполнении О. Даля[25], перестала радоваться получению новой квартиры в пятиэтажке.


«Под нами, в такой же двухкомнатной квартире № 12, жил Саша Спасский, он был на несколько лет старше. Отец у него работал преподавателем в Политехе, мама – экономистом на заводе. Поскольку стены у нас были то ли фанерные, то ли картонные, то мое первое приобщение к музыке получилось именно благодаря Саше. У него был кассетный магнитофон, и году в 1973-1974-м я впервые услышал Deep Purple, Nazareth, Beatles, хотя тогда еще и не знал, кто это такие. А потом, когда началась эпоха винила, щели приоткрылись более масштабно, мы переписывали диски ABBA, Демиса Руссоса. Помню, как таскался к Спасским с магнитофоном» (Д. Кусков, радиожурналист).


Анализ нарративов жителей Западной Поляны показывает, что этот район в какой-то момент стал микромоделью заповедника советской интеллигенции, поскольку там почти в репрезентативном виде оказались представленными ее основные подгруппы: от журналистов местного телерадиоцентра, преподавателей вузов, инженеров засекреченных НИИ, врачей городской больницы до управленцев среднего звена и офицеров, работавших в артиллерийском училище. Тем более и телерадиоцентр, и вузовские кампусы, и военный городок, и институтские корпуса располагались неподалеку, образуя, по сути, общее пространство. Впрочем, по-своему тонкая советская жилищная политика стремилась минимизировать риски геттоизации, стараясь преодолеть естественное стремление представителей различных классов жить в социально близкой среде. Поэтому жилье распределялось таким образом, что даже в номенклатурных домах рабочие-передовики также получали квартиры. Информанты старшего возраста, поселившиеся на Западной Поляне, будучи молодыми специалистами, не обращают внимания на «классовые различия», тогда как для их детей, встречавшихся со своими сверстниками из других социальных групп в школе и во дворе, это нередко становилось болезненным опытом.


«Первый квадрат[26] на нечетной стороне улицы Мира, например, был такой пролетарский, там еще общага строителей была. Люди серьезные жили: и тетки хорошо дрались с мужьями, и многие потом оттуда садились по малолетке. Квартиры на Западной опять-таки давали не всем подряд рабочим, а только лучшим, ударникам. Другой вопрос, что строителями-то они, к примеру, были хорошими, но при этом – жуткие пьяницы. И порой в двухкомнатной квартире ударника были только один стул, одна табуретка и одна кровать без матраса. А жили здесь муж, жена и двое детей. Люди пропивали все. Получали зарплату, 2–3 дня гудеж на глазах детей, а потом – на работу в фуфайке, класть кирпичи на той же Западной. Детям из таких семей жилось тяжело. Они постоянно чувствовали себя не в своей тарелке, их окружали совсем другие дети. Им родители говорили: с этими не дружи, у них папы плохие. В школе не справлялись с программой, в том числе в силу родительской пьянки. А родители за ними не следили, они считали: мы класс-другой закончили – и ничего, на водку нам хватает, значит, детям хватит» (Ю. Ткаченко, скульптор).


И все же информанты, представляющие разные поколения, до сих называют Западную Поляну пространством с особой атмосферой: неспешности, спокойствия, интеллигентности, «культурности» и т. п. Помимо интеллигентской мифологии, этому способствовала констелляция факторов: уникальное пространственное расположение, близость к природе, отсутствие промышленных предприятий и атмосферы рабочих слободок, а также само время возникновения этого района – оттепель как высшая точка надежд интеллигенции на возможность возникновения нового социализма «с человеческим лицом», когда интересы государства, общества и отдельной личности могут находиться в гармонии. Этим надеждам не суждено было осуществиться, но память о них осталась.

© Абрамов Р., 2012