Вы здесь

Русское богословие в европейском контексте. С. Н. Булгаков и западная религиозно-философская мысль. I. Взаимное влияние русской религиозной философии и западного богословия ХХ века ( Сборник статей, 2006)

I. Взаимное влияние русской религиозной философии и западного богословия ХХ века

«Тезисы о Церкви» С. Н. Булгакова в сопоставлении с Догматической конституцией о Церкви II Ватиканского собора

А. Раух

Я хотел бы показать на примере одного доклада протоиерея Сергия Булгакова, какое значительное влияние оказали русские православные богословы на обновление Католической церкви, осуществленное II Ватиканским собором.

Именно православные русские эмигранты, покинувшие Россию после Октябрьской революции, стали вдохновителями обновления католического богословия и Католической церкви перед II Ватиканским собором. Ведущие представители французского «нового богословия» («nouvelle theologie») – Ив Конгар, Анри де Любак и Жан Даниелу (все они впоследствии получили кардинальский титул за свои богословские труды в качестве консультантов Собора) – находили в экклезиологии Православной церкви импульсы для нового видения Католической церкви, ориентированного не только на ее институциональные элементы, но прежде всего на осуществленную в Духе новую жизнь во Христе.

Поэтому, отдавая дань исторической справедливости, нам следует особо поблагодарить Русскую православную церковь за это обогащение.

В немецкоязычной среде мы можем наблюдать данное влияние на таких богословов и консультантов Собора (а позже – кардиналов), как Ганс Урс фон Бальтазар, Йозеф Ратцингер и Алоис Грильмайер.

Все вышеназванные католические богословы часто указывают на импульс и влияние, которые они получили от русских богословов и религиозных философов, прежде всего от протоиерея Сергия Булгакова, чьи труды были доступны им благодаря деятельности Института св. Сергия в Париже.

Протоиерей Сергий Булгаков выступил на I Конгрессе православных богословов в Афинах в 1936 г. со следующим докладом[50], раскрывающим учение о Церкви.

Он начинается словами:

В наше время с догматической точки зрения наиболее важным и существенным является учение о Церкви.


1. Церковь как предмет веры.

Катехетическое определение Церкви как сообщества людей, объединенных догмами, священством и таинствами, в целом соответствует определению Церкви в догматических трудах протестантизма и римского католичества.

Однако такое понимание связано с видимым бытием Церкви, с ее историческим обликом. Оно не затрагивает ее рациональной «невидимой» основы, познаваемой через веру («Веруюв Церковь») и являющейся предметом веры.


Догматическая конституция о Церкви (Lumen gentium, в дальнейшем LG) в самом начале говорит о таинстве Церкви.

«Церковь есть во Христе некая тайна (mysterum), то есть знамение и орудие глубочайшего соединения с Богом и единства всего человечества» (LG Nr.1).


2. Церковь и церкви.

Церковь обладает и сверхэмпирическим бытием, которое, хотя и видимо выражается в жизни определенного церковного сообщества, но тем не менее не исчерпывается им. Прежде всего, бытие Церкви не ограничено объемом ее видимого состава, но включает в себя также ангельский мир и души ее умерших членов.

Помимо этого, Церковь, как непреходящий принцип жизни, не ограничена пространством и временем, но возвышается над ними. В этом смысле послания апостола Павла различают между единой Церковью и многими церквами как местными сообществами.

Она надвременна и в этом смысле есть вечное основание бытия и творения мира. Мы читаем в книге «Пастырь Ерма», что мир был сотворен ради Церкви, как ее сосуд. Эдемский сад, в котором Бог говорил с первозданными людьми, есть прямое свидетельство тому. В экклезиологическом Послании к Ефесянам сказано: «Бог избрал нас в Нем прежде создания мира» (Еф 1:4)!

Как начало божественной жизни, данное всему творению, Церковь – это «тайна, сокрывавшаяся от вечности в Боге» (Еф 3:9), обитель на небесах, «нерукотворенный, вечный дом» (2 Кор 5:1), слава Божья, которая откроется в нас (Рим 8:18), небесный Иерусалим, сходящий на землю в полноте времени (Откр 21).


Видения раннехристианского писателя Ерма уже давно стали определяющими для нашего понимания Церкви. Этот писатель рассматривает Церковь в двух ее аспектах: как предмировую сущность и одновременно как структуру в мире.

«И явилась мне, братья, в моем первом видении (во сне) очень старая женщина, сидящая на троне.

Во втором видении у нее было молодое лицо, но ее тело было старым и волосы седыми, и она, стоя, говорила со мной; она была радостнее, чем прежде.

В третьем видении она была значительно моложе, с прекрасным лицом, но все же волосы ее оставались седыми; она была очень радостной и сидела на скамье.

Тогда сказал мне юноша во сне: «Как ты думаешь, кто эта старая женщина?» Я ответил: «Сибилла». «Ты ошибаешься!» – сказал он. «Кто же она?»

И юноша ответил мне: «Она – Церковь Божья». Я спросил: «Почему же она тогда стара?» – «Она стара потому, что была создана в начале всего, и ради нее был сотворен мир».

Τις ουν εστιν, φημι: Η Εκκλησια, φησιν. Ειπον αυτω: διατι ουν πρεσβυτερα; Οτι, φησιν, παντων πρωτη εκτισθη, δια τουτο πρεσβυτερα; και δε δια ταυτην ο κοσμος κατηρτισθη. Et ego dixi: Quis ergo est? Et ait mihi: Ecclesia est. Et dixi ei: Quare senior? Et ait mihi: Quoniam prior omnium creata est, propterea senior est, eo quod propter ipsam saeculum creatum est.

И о Боге говорит он: «Живущий на небесах, который призвал все в бытие из ничего(!), исполнил и умножил ради своей святой Церкви».

Это небесно-вечный аспект Церкви.

В другом видении пред ним предстает исторический аспект Церкви, в виде изображения башни, построенной ангелами и состоящей из христиан, как живых камней. Камни так хорошо подогнаны друг к другу, что башня кажется единым целым, высеченной из одного камня.

Это два аспекта одной Церкви. «Выслушай же теперь истолкование этой башни», – обращается Церковь в образе старой женщины. – «И башня, которую ты здесь видишь выстроенной, есть я, Церковь, – та же самая, которая является тебе ныне и являлась прежде».

«Ο μεν πυργος, ον βλεπεις οικοδομουμενον, εγω ειμι η Εκκλησια, η οφθεισα σοι νυν και το προτερον. Turris enim quam vides, quae aedificatur, ego sum, Ecclesia, quae parui tibi modo et antea».


3. Церковь как богочеловечество.

Церковь есть богочеловечество, от вечности на небесах, осуществляющееся в творении как полнота времени. Это осуществление совершается через воплощение Бога и Пятидесятницу, через воплощение Слова и излияние Святого Духа, посланного Отцом.

В силу воплощения Церковь есть Тело Христово (1 Кор 12:27, Еф 1:23; 4:12, Кол 1:24), а в силу Пятидесятницы она есть храм Святого Духа (1 Кор 3:16–17; 6:19,2 Кор 6:16).

В своей связи со Христом Церковь есть Его человечество, которое нераздельно и неслиянно связано с Его божеством. В своей связи со Святым Духом она есть сосуд Духа Святого, который благодатью Своей дает жизнь во Христе и сообщает ей силу обожествления.

Это обожествление тварного существа выражается в образе мистического брака, в котором Церковь есть Невеста Агнца (Еф 5:32, Откр 21:9; 22:17) – Через единение божественной сущности с человеческой в Церкви осуществляется спасение человека от греха и, следовательно, сообщение ему бессмертной жизни и прославления.

Это происходит в течение всей человеческой истории – сначала предварительно в Церкви Ветхого Завета, затем «в конце времен» в христианской Церкви как «воинствующей Церкви» в царстве благодати. Полнота Церкви откроется в грядущей вечности воскресения, в царстве славы.

Во всех этих областях Церковь осознается как сила божественной жизни в естественном человеке, как духовная сила и реальность.


«Церковь была прообразно возвещена уже от начала мира; дивно предуготовленная в истории народа Израильского и в Ветхом Завете, основанная в последние времена, она явилась через излияние Духа Святого и будет завершена во славе в конце веков. И тогда, как мы читаем у святых отцов, все праведные, начиная от Адама, от праведного Авеля до последнего избранного, будут собраны во Вселенской Церкви у Отца» (LG Nr. 2).

«Наше единение с небесной Церковью осуществляется самым возвышенным образом, когда мы в общем ликовании воздаем хвалу Божественному величию, особенно в священной Литургии, в которой сила Святого Духа действует на нас через знаки таинств» (LG Nr. 50).


4. Принцип «соборности» в Церкви.

Члены Церкви, принадлежащие Телу Христову, пребывают в любви Бога Отца и находятся в общности со Святым Духом – не как отдельные личности, но в органическом многоединстве, связанные друг с другом в любви. Эта κοινωνιvα, этот церковный союз любви есть многоединство, в котором каждая личность обладает собственным бытием, но в то же время переходит в сообщество всего человеческого рода (и одновременно в сообщество ангелов)».

Это сообщество – не просто эмоционально-психологческое состояние, а благодатный дар церковной любви в соответствии с новой заповедью любви, которую Христос дал Своим ученикам. В этом органическом многоединстве бытие самой Церкви проявляется как свобода в согласии и послушании (2 Кор 3:17); так «тело… получает приращение для созидания самого себя в любви» (Еф 4:16).

Эта природа Церкви называется в русском богословии «соборностью» (от русского слова «соборная», представляющего собой свободный перевод, но в то же время аутентичное истолкование греческого καθολικὴ). Принцип соборности распространяется в современной русской экклезиологии на все основополагающие сферы Церкви.


«Общность (communio) – высоко почитаемое в Древней Церкви (а также и в настоящее время, особенно на Востоке) понятие. Но оно понимается не как какое-то неопределенное чувство, а как органическая действительность, которая требует правового оформления и в то же время одушевляется любовью» (Notapraevia Nr. 2 к LG).


5. Иерархический принцип в Церкви.

Соборность не противоречит основному принципу иерархичности, установленному Богом, но указывает на подобающее ему место – в Церкви, но не над Церковью – и разъясняет его как определенную форму соборности.

Церковь так же иерархична, как народ Божий и царственное священство, хотя в ней существуют различные ступени иерархии.

Высшие ступени иерархии наделены, безусловно, полномочиями в отношении нижестоящих, однако эта власть проявляется только в единстве любви, в органическом восприятии церковной соборности. Если разрушается соборность, то и полномочия теряют свой фундамент.

Поэтому полномочия в Церкви – в соответствии со Словом Божьим – есть прежде всего служение (ср. Лк 22:26–27). Принцип соборности в Церкви, по своей сути, является существенной коррективой и защитой по отношению к требованиям и стремлениям любого абсолютизма, то есть утверждением власти в обособленности.

Этот основной принцип находит и литургическое подтверждение в чине молитвы в таинстве священства, поскольку оно есть не только иерархическое построение, но и включает в себя молитвенное участие церковного народа, подтверждающего через аксиос иерархический акт.


6. Провозглашение церковного учения.

В свете церковной соборности необходимо понимать и учение, принадлежащее иерархии в силу ее особой церковной ответственности, которое также связано с таинством и богослужением. Высшая иерархия должна прежде всего ответственно провозглашать церковное учение, которое как таковое принимается Церковью, так же как и сохранять уже существующее учение.

Однако это служение не должно пониматься как односторонний акт иерархической власти (ex sese, non autem ex consensu ecclesiae) по составлению догматических определений.

Такой внешний орган церковной непогрешимости, обладающий церковной властью и говорящий от имени Церкви, не существует в церковной соборности. Основание этому можно найти во всем известном факте церковной истории: даже высшие церковные иерархи не были свободны от догматических ошибок и подпадали под церковное осуждение. Такой видимый орган церковной непогрешимости не есть ни собор, ни местный синод, ни «Вселенский собор» (понимаемый внешне). Лишь те соборы получают достоинство Вселенских соборов, которые признаны как голос Церкви и авторизованы ею; и они отвергаются Церковью, когда не соответствуют этому голосу, даже если они обнаруживают внешние признаки вселенства.

Дух дышит, где хочет (Ин 3:8), и дар непогрешимости дан всей Церкви, без разделения на две определенные и взаимоисключающие друг друга части: «учащую» Церковь и «слушающую» Церковь.


«Эта иерархическая общность всех епископов с папой глубоко укоренена в предании» (Nota praevia Nr. 4 к LG).

Католики также верят, что эта непогрешимость дана всей Церкви, и только ей (ex sese, non autem… часто интерпретируется неправильно).

Однако I Ватиканский собор определил: в исключительных случаях епископ Рима, осуществляя связь со всей Церковью и как ее «уста», может делать необходимые для того или иного времени непогрешимые высказывания в вопросах догматики и морали, если он говорит об этом ex Gathedra в связи с ситуацией, возникшей из-за новых ересей, для которой необходим позитивный ответ.

Эти формулировки I Ватиканского собора, которые легко могут быть неверно поняты и, к сожалению, очень часто толкуются «папистски», были скорректированы и дополнены положениями II Ватиканского собора, которые гораздо сильнее подчеркивают роль коллегии епископов под председательством Римского епископа. Однако он не принимает решений самостоятельно и независимо от них или тем более вопреки им.


7. Иерархия и таинства.

Иерархия на всех ступенях (в зависимости от компетентности) обладает властью совершать таинства в соответствии с божественным порядком. Поэтому в совершении таинств – исторически и мистически – заключается основание иерархической власти. Однако иерархическая власть совершения таинств дана только в единстве со всем телом Церкви, в соответствии с принципом церковной соборности.

Догматически и литургически все таинства – прежде всего святая Евхаристия – совершаются при участии церковного народа (также, например, через представляющий его хор). Тем самым принцип соборности вносит коррективы и более глубокое понимание в основной принцип ex opere operato, подчеркивающий объективность таинства в отличие от его субъективного усвоения ex opere operantis.

Эти общие мысли о соборной природе таинств, совершающихся непосредственно через орган иерархии, необходимо применять в учении об отдельных таинствах и священнодействиях.


8. Каноническая власть в Церкви.

Каноническая власть в Церкви не имеет самостоятельного происхождения, но она связана с сакраментальной властью и проявляется как выводимый из нее принцип.

Сакраментально данное изначальное единство есть епископская по своему устроению местная церковь, имеющая в епископе свой автокефальный центр. В этом смысле (вся) Церковь канонически и существенно есть собрание местных церквей. Они сакраментально связаны друг с другом епископским рукоположением, осуществляемым в отдельных поместных церквах при участии других епископов. Тем самым самостоятельные епархии сакраментально и канонически включаются в церковную соборность.

На этом основании возникает и исторически развивается канонический институт Церкви как совокупность ряда объединений более или менее широких канонических единиц (в соответствии с государственными, национальными, культурными признаками и т. д.).

Здесь находит свое применение принцип исторической относительности и целесообразности церковной «ойкономии». Однако и в этом случае высшим и руководящим принципом должна быть церковная соборность. Она должна применяться как общий критерий и определять, способствует и соответствует ли та или иная мера единению в любви, или же она разрушает его.

Однако принципу соборности может противостоять церковный провинциализм (филетизм, этатизм), а также псевдо-экуменические притязания церковного империализма любого вида.


Отдельные Церкви (ecclesiae particulares), в которых и из которых состоит одна и единственная Католическая церковь, прежде всего суть епархии.

Епархия – это часть народа Божьего, вверенная пасторству епископа совместно с пресвитерами. Если она предана своему пастырю, который собирает ее через Евангелие и Евхаристию во Святом Духе, она образует отдельную церковь, в которой действительно присутствует и действует (vere inest et operatur) единая, святая, кафолическая и апостольская Церковь.


9. Традиция в Церкви.

Соборность, как органическая жизнь Церкви, предполагает свое осуществление в виде самореализуемой жизни.

Наряду с обязательными постановлениями, выражающимися в догматических, литургических и канонических определениях высшей церковной власти, существует еще одна область в жизни Церкви, для которой не существует подобных определений – именно здесь в Церкви фактически присутствует традиция.

Другими словами: наряду с четко выраженным учением Церкви жива неявно воспринятая традиция, которая постоянно обнаруживается во всей своей силе в случае ее нарушения. И эта традиция есть нечто живое и постоянно находящееся в процессе становления – не только факт, но творческий акт.

Невозможно исчерпать все содержание этой традиции, существующей в Церкви и просветленной разумом Христа и вдохновением Святого Духа. Поэтому в определенные периоды времени Церковь могла обходиться и без соборов, и без четких вероучительных определений, поскольку сами соборы есть лишь внешнее развитие самореализующейся жизни соборности, которое может быть очень разнообразным.

Одним из таких осуществлений православной соборности (причем очень значительным) является нынешняя богословская конференция (Афины, 1936).


10. Ecclesia extra ecclesiam.

Как видимое сообщество, Церковь имеет четкие границы. Она – безусловно, конфессиональная организация, и те, кто не принадлежат к ней, рассматриваются как внешние (и, как следствие, лишенные спасения, поскольку extra ecclesiam nulla salus).

Однако такое определение неприменимо к Церкви как к Телу Христову и к воспринятой Им полноте человечества, прежде всего ко всему церковному миру. Это выражается в том, что Церковь – хотя и в различном объеме – признает действительность церковных таинств, совершенных вне православия.

Поэтому принцип extra ecclesiam nulla salus применяется в том смысле, что признается существование ecclesia extra ecclesiam (хотя и не во всей полноте).

Тем самым создана основа нынешнего экуменического движения, которое стремится к тому, чтобы познать и реализовать это действительное единство церковного бытия и привести недостающее к полноте.


11. Церковь в мировой истории.

Церковь, как основа существования мира, действует в истории как его таинственный центр. История человечества, с которой соединены и судьбы естественного мира, есть апокалипсис, в котором развертывается борьба темных сил против Христа.

Церкви в истории принадлежит ведущая роль, хотя может показаться, что в настоящее время она ее потеряла. Тем самым определяется и ведущая роль Церкви во всех областях жизни: социальной, культурной и государственной сферах.

Церковь не связана с каким-либо классом или только с какой-либо общественной формой, но она твердо придерживается принципа первенства духовного начала и выступает как совесть, судящая жизнь, «невзирая на лица». Таким образом, Церковь ведет мир к осуществлению царства Божьего, от царства благодати к царству славы, в рамках истории и за ее границы.


12. Богородица и Церковь.

Церковь, освящающая и освящаемая Духом Божьим, есть важнейшая носительница святости мира. Святость – это сила и реальность Церкви, в ней видимо выражается истинное обожествление человека, восприятие божественных элементов в естественной жизни.

Поэтому ее природе соответствует тот факт, что центр Церкви, и в этом смысле одновременно ее персонификация, есть Пресвятая, Пречистая Богородица и Дева Мария, которая принадлежит к нашему миру и человечеству, но одновременно, в своем Успении, которое для Нее силой Ее божественного Сына есть воскресение и вознесение, уже полностью принадлежит прославленному человечеству Христа.

Здесь источник того положения высочайшего величия, которое Богородица занимает в кругу святых.


Соборный декрет о тайне Церкви заканчивается главой «Преблагословенная Богородица Дева Мария в тайне Христа и Церкви».

«Богородица – образ Церкви, как учил уже св. Амвросий, а именно в отношении веры, любви и совершенного единения со Христом. Ибо в тайне Церкви, которая по праву называется также Матерью и Девой, первой является Преблагословенная Дева Мария, давая возвышеннейший и исключительнейший пример и Девы, и Матери» (LG Nr.63).

«В то время как Церковь в лице Преблагословенной Девы уже достигла совершенства, не имеющего пятна или порока (Еф 5:27), верные во Христе еще стремятся, подвизаясь против греха, возрастать в святости. Мария, глубоко вошедшая в историю спасения, объединяет в Себе и излучает в некоем смысле величайшие тайны веры» (LG Nr.65).

«…Там свобода»: проблема Божественной свободы и необходимости любви у К. Барта И С. Булгакова

Б. Галлахер

Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода.

(2 Кор 3:17)

Вступление: свободная любовь Божия как Христос Распятый

Бог свободен в Своей любви, и Его любовь есть Распятый. Иисус Христос это любовь Бога Отца, который прежде основания мира рождает Сына Своего, дабы Он был заколаем как Пасхальный Агнец, и жертвоприношение этого Агнца любовью предается огню через исхождение Всесвятого Духа от Отца, которое неизменно покоится на превечной жертве Сына. Бог не равнозначен Абсолюту в его трансцендентности, как если бы свобода была просто отсутствием границ, простым отрицанием всякой сотворенной категории или вещи. Он, таким образом, не Единое (Ἕν), или Благо (Ἀγαθὸν), Плотина, абсолютно простое, самодостаточное, находящееся за пределами бытия и даже за пределами категории «единства»[51]. Свобода для Святой Троицы – это ее собственная совершенно активная и всецело позитивная полнота жизни, берущая начало в абсолютной самоотдаче внутриипостасных отношений и завершающаяся полным осуществлением каждой из ипостасей. И образ этой свободы – вольное и венчающееся воскресением страдание Творца и Искупителя в Великую Пятницу, Его видоизменение в пригвождении к кресту, в котором всему творению дается спасительный дар оставления Отцом

Своего Единородного Сына, нашего Господа Иисуса Христа, когда попраны начала и силы Зла, а мы становимся наследниками Божьей вечной жизни и причастниками Его божественной природы.

Таково Евангелие нашего Господа Иисуса Христа, и мы знаем, что это благовестие свободы Божьей любви – той свободы, которой Он свободен для Своего творения. Но если Бог свободен ради нас, можем ли мы тогда говорить о Его свободе отдельно от творения? Свободен ли Он для Самого Себя отдельно от Его вечного решения в Иисусе Христе быть единым со Своим Творением в Нем?

Когда Писание именует Иисуса Христа как «предназначенного еще прежде создания мира, но явившегося в последние времена для вас» заколаемого Агнца, непорочного и чистого (1 Пет 1:20)[52], мы понимаем этот отрывок как указание на Его собственное само-предопределение или превечный свободный выбор осуществленной во времени солидарности со Своим творением в Иисусе Христе («Он избрал нас в Нем прежде создания мира» (Еф 1:4)). Но каков точный характер этой свободы? Проще говоря, имел ли Господь свободу выбора между ролью «Агнца, закланного от создания мира» (Откр 13:8), и простым отказом от самоистощения, от принятия образа раба, который «смирил Себя, быв послушным даже до смерти, и смерти крестной» (Фил 2:8)? Более того, если творение, по знаменитому изречению Кальвина, – это «Theatrum gloriae Dei» (театр славы Божьей)[53], сцена, на которой разыгрывается божественная драма Божьего Самопрославления на кресте и попрания смертью смерти через Его воскресение, тогда может показаться, что творение следует Божьему превечному свободному выбору во времени, так как Христос является Богом для нас. Так свободно или по необходимости Бог сотворил и искупил мир, будучи Богом любви? Или же следует считать сам вопрос некорректным, если свободу определяют как то, что противоположно необходимости, по отношению к Богу?

Два богослова, которых обыкновенно не сравнивают, и основания для их сравнения

Два богослова, которых обычно не сравнивают, Сергий Булгаков и Карл Барт, помогут нам в обсуждении вопроса о божественной свободе по отношению к Богу, который по необходимости любит. Возможность такого сравнения впервые была осознана мною благодаря случайно оброненному замечанию Роуэна Уильямса[54]. Замечание Уильямса относится к рассуждению Булгакова в «Агнце Божьем», что Бог – Абсолютно-относительная, самораскрывающаяся тайна, и Он нуждается в мире для выражения безграничности Своей любви, и, следовательно, Бог как Абсолют, ставящий Себя в положение существования ради другого – мира, – не может быть понят вне Его обращения к этому миру через любовь[55]. Здесь, – говорит Уильямс, – Булгаков близок не только к Гегелю, но, что еще более интересно, к Барту, который утверждает, что Бог выбирает в Иисусе Христе не быть Богом вне мира, который Он творит и искупает[56]. Однако, как мы увидим далее, Барт и Булгаков расходятся в этом вопросе, и одна из причин этого, среди многого другого, – очень различное понимание свободы.

Что может дать такое сравнение? Маловероятно, что между этими двумя мыслителями были какие-либо отношения (в отличие от Барта и Флоровского[57], которые были знакомы как благодаря своим экуменическим контактам, так и через своего общего друга, востоковеда Фрица Либа[58]). Барт, скорее всего, не был знаком с сочинением Булгакова, но мы не можем точно сказать, ограничивалось ли знакомство Булгакова с Бартом «Бартианизмом» – слабой карикатурой на диалектическое богословское течение в православных кругах того времени[59] – по крайней мере, пока не изучена его переписка с Либом, хранящаяся в библиотеке Базельского университета[60]. Однако сравнение взглядов двух мыслителей имеет два важных для современного систематического богословия аспекта.

Во-первых, для прояснения серьезной богословской проблемы (например, божественной свободы и необходимости любви) полезно сопоставить идеи разных мыслителей, чей интерес к конкретной проблеме совпадает, если в конечном счете их цели не являются совершенно различными. Во-вторых, православное богословие не сможет продвигаться в своем развитии, если откажется от активного взаимодействия (а во многих случаях и ассимиляции ценных элементов) с наиболее заметными и влиятельными направлениями богословской мысли Запада. Вплоть до ХХ в. православное богословие на Западе не вышло из состояния, сформировавшегося как результат двух богословских споров в среде российской эмиграции 30-х годов: связанных с выдвинутыми Булгаковым предложениями о евхаристическом общении (1933) и с разногласиями вокруг софиологии (1935)[61]. Два этих богословских спора нанесли удар по репутации Булгакова как в православном, так и в неправославном мире. По первому вопросу в качестве его главного оппонента от православного богословия выступил Г. Флоровский, а по второму самыми известными богословскими оппонентами были митрополит Антоний Храповицкий, Вл. Лосский и Флоровский. Все эти мыслители, в особенности два последних, решительно призывали отвергнуть «русскую школу» богословия[62], главным представителем которой выступал Булгаков, а также изучать, толковать и излагать Греческих отцов как богословие per se и образец для современного православного богословия. Это главенствующее направление православного богословия на Западе, конечно, относят не к собственно русскому богословскому наследию, но к византийскому православному миру в целом. Так, для сегодняшнего представления о значении греческой патристики типичны взгляды митрополита Пергамского Иоанна Зизиуласа, в прошлом – студента Г. Флоровского в Принстонском университете, а сегодня, вероятно, самого известного на Западе православного богослова. Согласно этим взглядам, греческая патристика не только идентична понятию «православное богословие», но и равнозначна кафолической вере как таковой. Зизиулас называет свою известную книгу «Бытие как общение» (Being as Communion) «обращением к читателю, ищущему в православном богословии веру Греческих Отцов <…>; она призывает и приглашает современное богословие работать на объединение двух богословских традиций, Восточной и Западной; <…> это исследование ставит своей целью внести вклад в «неопатристический синтез», способный приблизить Запад и Восток к их общим корням в контексте экзистенциального поиска современного человека»[63].

Булгаков, в отличие от своих младших современников, работая над двумя систематическими трилогиями и многочисленными статьями, черпал из огромного количества самых разнообразных источников (мистицизм, философия, литература и т. д.), многие из которых – западного происхождения. Из них греческая патристическая литература – чрезвычайно важный, но, конечно, не единственный основополагающий источник. Он был убежден, что патристический корпус, авторитетный в широчайшем смысле и свидетель Церкви, как таковой, следует подвергнуть сравнительной критике, не считая его непогрешимым. Ведь знакомясь с патристической литературой, приходится признать, что в ней часто выражены противоречивые мнения и невозможно найти ответы на многие современные вопросы. Более того, патристические сочинения не следует рассматривать как закрытый канон, потому что каждый исторический период черпал из одного и того же источника вдохновения – продолжающейся жизни Духа Святого в

Церкви[64]. Здесь я хотел бы высказаться в пользу критического изучения современным православным богословием не только патристических источников, но и новых отцов церкви, подобных Барту. В этом я следую Булгакову, имея в виду синтетическое объединение Восточного и Западного богословия, в котором Зизиулас усматривает одну из основных задач современного богословия. Моя статья – это попытка связать диалогом Барта, этого выдающегося западного христианского богослова ХХ столетия, а также опирающееся на него протестантское и католическое богословие, с православным богословием, в первую очередь с Булгаковым, вероятно, самым замечательным православным богословом ХХ века.

I. Проблемы нового подхода Барта к Учению о примирении
[65]

Центром систематического богословия Барта является его новый подход к учению о примирении, а для этого нового подхода центральной становится его атака на так называемое extra Calvinisticum[66]. Таков был уничижительный термин, которым пользовались лютеране в своей критике учения Кальвина о том, что в Своем воплощении Logos asarkos (Слово бесплотное) или extra carnem (вне тела), несмотря на Свой статус Слова воплощенного (Logos ensarkos), не ограничивалось Его (Христа) Телом, но наполняло вселенную[67]. Другими словами, Логос был одновременно ограничен плотью как Иисус из Назарета и не ограничен плотью как наполняющий все вещи. Лютеране, напротив, придерживались так называемого intra Luthera-num (от выражения totus intra carnem et numquam extra carnem – «весь внутри тела и нисколько не за пределами тела») – учения, утверждающего в противовес кальвинистской позиции, которая допускала (как они считали) несторианское расщепление на божественную и человеческую природы, что если Христос мог заполнять небеса, то, предполагая некий вариант communicatio idiomatum (общения свойств), это не могло происходить помимо человеческой природы, которую Он взял на Себя как Логос вместе со Своей божественной природой. Таким образом, если нераздельность ипостасей истинна, то Слово никогда не могло быть отделенным от плоти, которую Христос взял на Себя, и свойства одной природы (например, всемогущество) сообщались бы другой[68]. Барт счел кальвинистское учение «неудовлетворительным» в том, что оно допустило возникновение «фатальной спекуляции» относительно logos asarkos («пытаясь принять во внимание этого «другого» бога»), отдельно от того, в ком Бог раскрыл Себя – Иисуса Христа, Слова, ставшего плотью[69]. Иными словами, Барт утверждает, что невозможно знать Бога вне (extra carnem) Его Самооткровения в Иисусе Христе. Далее, по Барту, божественное действие предваряет сущность, так что Божье существо не изменяется по причине принятия Им плоти, но, напротив, Его превечный выбор и акт вочеловечения во времени составляет Его существо как Бога, поскольку «именно как Тот Кто Он есть, Он действует»[70]. Однако критика Бартом Кальвина, в действительности, сосредоточена вокруг новой интерпретации предопределения как конечного акта Бога в качестве Существа, которое любит.

Традиционно, следуя определенным тенденциям, которые можно проследить уже у Кальвина[71], учение о предопределении Богом одних к спасению, а других к погибели[72] было на практике интерпретировано в кальвинизме как предшествующее тому факту, что выбор осуществляется во Христе и Христом[73]. Иными словами, Бог вначале предопределяет людей к спасению или погибели и только затем последовательно решает, что это спасение произойдет в распятом Сыне Божьем: «Об избранных говорится, что они принадлежали Отцу до того, как Он дал им Своего единородного Сына»[74]. В противоположность этому Барт утверждал, что мы должны говорить, что все содержание божественного предопределения сводится к избранию Иисуса Христа, который как истинный Бог является избирающим, совместно с Отцом и Духом, Себя как истинного человека, избираемого, который есть Божья явленная благодать для нас как человек, всецело послушный Богу даже до смерти на кресте, призывающий нас веровать в Него и открывающий нам, что мы сыны Бога, нашего Отца[75]. В избрании Иисусом Христом принятия на Себя ради Себя грешного человека мы понимаем, что на Божьем превечном совете Сам Бог в Своем Сыне отвержен Собою вместо человека, так чтобы человек не был отвергнут: «Предопределение означает, что от самой вечности Бог предопределил оправдание человека ценою Себя Самого. Это значит, Бог предрешил, что на месте оправдываемого Он Сам будет умирать и оставленным, и отверженным – Агнец, закланный от основания мира»[76].

Но этот акт Бога – определение Себя через Свой завет с человеком во Христе, через предопределение Христом Себя как Бога для нас как одного из нас, – явно должен иметь радикальные последствия.

Если Иисус Христос как Бог избирает Себя от вечности, но во времени, стать виновным в восстании против Себя, в которое был вовлечен человек[77], то есть Бог желает прежде всех времен стать во времени Иисусом из Назарета, Богом для нас, то Бог Сам в Себе тогда определяется от вечности как Отец Иисуса Христа, а Дух Святой есть Дух Отца и Дух Иисуса Христа[78].

Нельзя отступить назад от этого вечного Божьего выбора открыть Себя в Иисусе Христе к некоему безликому Logos asarkos[79]: «В этом первичном решении Бог не избирает только Себя Одного. В этом выборе Себя Он избирает также другого, того другого, который есть человек»[80]. Однако если Божья воля о Себе неразрывно связана с Его выбором человека в Иисусе Христе, то, похоже, это потребует творения, которое будет существовать как театр Божьей славы[81]. В действительности Барт утверждает, что творение содержится в воле Бога – «внешнее основание Завета», – каковой завет с человеком во Христе, как мы только что видели, является определяющим для Божьего бытия, но более важно в божественном постановлении, что «Завет – внутреннее основание творения»[82]. Поскольку Иисус Христос, Слово, ставшее плотью, существует в превечном совете Бога, необходимо, чтобы Бог был Творцом[83]. Творение – в Иисусе Христе как избирающем и избранном – тогда будет иметь необходимое отношение к воле и бытию Бога. Таким образом, очевидно, что все богословские учения, включая, по всей видимости, и учение о Боге, принимают форму учения о нашем искуплении в Иисусе Христе. Однако выводы становятся куда более запутанными, как только Барт берется за подробную разработку трудного вопроса о божественной свободе, любви и необходимости.

Проблема интерпретации Барта по этому вопросу заключается в том, что он настаивает, с одной стороны, на необходимости отношения Бога к Иисусу Христу и, соответственно, к миру – так как Христос нераздельно истинный Бог и истинный человек – как в Его воле, так и в Его бытии, а с другой стороны, противореча самому себе, он настаивает на необязательности (случайности) отношения Бога к миру, как в Его воле, так и в Его бытии. Что касается Божьей воли, Барт воспринимает проводимое Фомой Аквинатом различение[84] между Божьей волей, направленной на Себя Самого как Бога, и Его волей, направленной на отличное от Него Самого – творение. В желании Себя как Бога и любви к Себе как к Богу, Божья воля – это Его природа, точно так же как человеческая воля, по утверждению Аквината, в своем желании имеет естественную тенденцию к счастью[85].

Божья свобода или от-Себя-бытие (aseity – отрицание зависимости от производящей причины. – Прим. перев.) по отношению к Себе состоит в Его свободе, не определяемой ничем, кроме Него как Бога, и она проявлена в рождении Отцом Сына, и от нее же Он изводит вместе с Сыном Духа Их любви. Он не может не желать («волить») Себя как Отца, Сына и Святого Духа, ибо тогда Он перестал бы быть Богом. Рождение Богом Себя, – утверждает Барт вслед за Иоанном Дамаскином, – это eργον φυσεω (хотя здесь воля – θέλησι – и природа – φύσι – одно и то же), по контрасту с творением, которое является просто eργον θελησεω’[86]. Божье желание творения в качестве работы воли как таковой – это Его творение из ничего, в каковом акте Он, соответственно, не перестает быть Богом, вне зависимости от того, желает Он творения или нет[87]. Таким образом, первое проявление воли – это необходимый акт природы, без которого Бог не может быть Богом (т. е. Он не свободен не желать Себя Самого), в то время как второе – это акт воли, которую Бог волен проявить или нет (т. е. Он свободен пожелать творение или нет).

Барт имеет дело с различными пониманиями необходимости и свободы. С одной стороны, необходимость относится к природе, которая «сама в себе» не может быть иной, разве что она перестала бы быть собой и стала бы другой природой. Отсюда следует, что для Бога необходимо быть Богом, и Он является таковым через рождение Своего Единородного Сына. Это можно назвать «непреложной необходимостью». С другой стороны, необходимость относится к принуждению, которое прилагается к предмету либо как движущая и механическая причина (толчок), либо как конечная причина, подразумевающая, что цели нельзя достичь без данного предмета. Это можно назвать «принудительной необходимостью»[88]. Аквинат и Барт утверждают, что божественное рождение Богом Сына может быть описано как непреложная необходимость, но, конечно, не как принудительная необходимость. Совершенно вне зависимости от того, считаем ли мы само понятие «непреложной необходимости» своего рода богословской игрой слов с целью сохранить внешние знаки различия между Творцом и сотворенным[89], стоит рассмотреть вопрос, не находится ли Бог (и поистине также творение) под принудительной необходимостью, поскольку избрание Иисусом Христом Себя вместо человека принуждает всю реальность соответствовать необходимому искуплению. Если это не представляется принудительным, то не можем ли мы утверждать, что, поскольку воля Иисуса Христа едина с волей Бога как Троицы, избрание Иисусом Христом Себя ради нашего спасения есть непреложная необходимость для Бога, поскольку без этого Он перестал бы быть «Отцом Иисуса Христа»?[90]

В богословии Барта также задействованы два понимания свободы. Он пользуется понятием свободы, которое «негативно», поскольку божественная свобода понимается как полное отсутствие каких бы то ни было ограничений, кроме, конечно, накладываемых божественной природой как таковой. При таком негативном понимании свободы можно сказать, что Бог свободен творить мир, поскольку над Ним не властны никакие ограничения или необходимость творить его. Однако и наоборот, исходя из этого негативного понимания свободы, Бог не свободен перестать быть Собой как Богом (т. е. здесь Он подчинен необходимости), так как Его природа вынуждает Его рождать Своего Сына и т. д. Но Барт также ставил перед собой задачу выразить отношение творения к Божьему существу любящего, и в этом контексте он пользуется, еще больше запутывая проблему, не только «негативным», но и «позитивным» пониманием, как мы в скором времени убедимся. В целом, богословие Барта в контексте его рассуждения о божественной воле и творении находится в прямом противоречии с его же более поздним подведением всего богословия под главенство учения об искуплении. Ибо как нам согласовать тот факт, что воля Бога, направленная на Себя Самого, отличается от Его воли, направленной на творение, с более поздним утверждением, что избрание Богом Себя для воплощения есть акт Иисуса Христа, тождественный («не существует воли Божьей отдельно от воли Иисуса Христа»)[91] божественной воле, действующей во внутритроичном бытии?

Разрабатывая проблему Божественной сущности, Барт предлагает «позитивное» определение свободы. Божья способность любить необходима, так как в этом состоит Его Сущность – быть Тем, кто любит[92]. Мы приняты в Божью вечную любовь к Нему Самому. Иначе говоря, Бог не нуждается в творении как объекте, отдельном от Него Самого, для того, чтобы любить Себя Самого, потому что Он самодостаточен для Себя как объект любви. Бог решил по чистой благодати считать нас любимыми, потому что точно так же Он мог бы считать нас нелюбимыми. Когда мы говорим, что Божья способность любить необходима, мы имеем в виду, что Его Сущность заключена в Нем Самом, а поскольку Его Сущность – это акт любви к Себе Самому, мы говорим, что Он свободен в Себе Самом, не будучи ограниченным ни тем, что Он творит (трансцендентность), ни Своим самораскрытием в любви, как если бы Он был ограничен. «Он может, а также и хочет быть ограниченным»[93] – как Бог с нами, Иисус Христос (имманентность).

Однако Барт не хочет, чтобы Бог был заключен в ловушку в Себе Самом, лишенный возможности принять плоть как Иисус Христос, – Бог должен быть «свободен также по отношению к Своей свободе»[94], поэтому Барт доказывает, что Бог есть любовь, заключающая подлинную инаковость в Себе Самом[95], свободу внутри Троицы дифференцировать Себя от Себя[96], и что эта Его свобода заключается в сущности Бога любви. Однако он также хочет избежать превращения Бога в статический идеал любви, который не может не любить, так что Бог оказывался бы скованным Своей собственной любящей природой и превращался бы в «мировой принцип»[97]. Так он связывает понятия свободы и любви воедино в Божьей реально явленной жизни, доказывая, что Бог в жизни, в Своем бытии в качестве свободного существа, любит Себя («Но Бог любит, и в этом действии живет»)[98]. Но как Бог живет, будучи любовью? Барт вновь повторяет, что мы не можем «отставать от Бога – отставать от Бога в Его откровении нам – пытаясь вопрошать и определять, что есть Он», и потому должны повторять, что воистину Бог любит Себя и мир свободно от вечности в Иисусе Христе[99].

Но не вернулись ли мы к исходному пункту, оставшись с той же самой проблемой: Барт хочет сказать, что Бог не нуждается в творении, поскольку Он свободен (как в негативном, так и в позитивном смысле), но одновременно его представление о Божьей свободе как свободной вечной любви к творению во Христе видимо противоречит этой аргументации? По Барту, творение, а с творением и Иисус Христос как истинный Бог и истинный Человек (поскольку одно не может разделиться надвое, следуя собственной критике Бартом extra Calvinisticum), а Он от вечности избирает Сам Себя, чтобы вступить в борьбу за нас и ради нашего спасения, – так вот, творение, так сказать, не имеет никакой необходимости, никакого онтологического основания в жизни Божьей, кроме того, что Иисус Христос есть совершенное выражение свободной любви, которая является Божественной жизнью. Именно в этой христологической точке напряжения рушатся проводимые Бартом различения между Божьей свободой и необходимостью по отношению к творению. Яснее всего это заметно по его утверждению божественной необходимости творения, прежде им отрицавшейся, – необходимости, происходящей из самой природы Божьей любви к нам в Иисусе Христе. Он заявляет, что Иисус Христос предстоит на «Божьем превечном совете в свободе Своей любви», откуда следует, что «несомненно, не было никакой иной необходимости, кроме Его собственной свободной любви»[100]. Бог просто обязан быть Творцом мира, если Ему предстоит вечно любить это творение в Иисусе Христе: «Если под Сыном и Словом Божьим мы понимаем конкретно Иисуса – Христа, – соответственно, истинного Бога и истинного Человека, как Он предстоял на совете Божьем от вечности и прежде творения, то мы можем ясно осознать, что Богу не только подобало и было достойно, но и с необходимостью следовало быть Творцом»[101]. Но это, по всей видимости, противоречит более раннему заявлению Барта, что Бог не нуждается в другом, отличном от Себя, чтобы любить Себя.

Поль Д. Мольнар в большом исследовании, вдохновленном Бартом и защищающем необходимость божественной свободы и имманентную Троицу против разных современных богословов, не проясняет этот спорный вопрос, но, кажется, считает его решенным, когда заявляет, что без имманентной Троицы Бог не может быть свободен в выборе: быть Ему или не быть нашим благодатным Искупителем[102]. Но этим, конечно, не объясняется, почему Барт не сводит воедино разрозненные пункты своего богословия. С одной стороны, он утверждает, что нельзя ссылаться на Logos asarkos, Слово Божье как абстракцию, т. е. – многократно повторяет он – нельзя пытаться узнать Бога помимо Иисуса Христа. Но затем он противоречит самому себе, негативно приписывая подлинность этому Слову, заявляя, что Logos asarkos и Logos ensarkos – не одно и то же: «Второе “Лицо” Божества в Себе и как таковое не есть Бог Примиритель. В Себе и как таковой Он не Deus pro nobis, ни онтологически, ни эпистемологически»[103].

В чем причина непоследовательности бартовской мысли? Скорее всего, он не смог прийти к такому пониманию божественной свободы, которое свело бы воедино негативные и позитивные определения свободы, не погружаясь при этом в «фатальную спекуляцию» о сущности и действии Logos asarkos по отношению к Иисусу Христу как Избирающему и Избранному[104]. Это приводит его к метафизической спекуляции, почти барочной в своей избыточности. Теперь мы обратимся к Булгакову.

II. Булгаков и Бог как Абсолютно-Относительный

Булгаков, и в этом его сходство с Бартом, утверждает, что нельзя понять Бога вне Его отношения к миру, вне Его деятельности, в которой Он встречается со Своим собственным творением. Однако, в полную противоположность Барту, как я попытаюсь показать, а в конечном счете и противореча самому себе, он начинает аргументацию не с избрания Христом Себя для нас, но с природы Абсолюта Самого в Себе[105]. Для Булгакова Бог – Абсолют. И вслед за отцами церкви он говорит о Боге как об Отце. Но Абсолют никогда не заключен всецело в Себе, но всегда обращен к другому, и этот другой – мир. В дальнейшем, излагая мысли Булгакова, я сосредоточусь на его понимании Бога как Абсолюта, ибо те проблемы, которые, с точки зрения Барта, возможно помыслить только изнутри исторического события распятия Христова, для Булгакова, напротив, укоренены прежде всего (прежде истории) в Абсолюте. Именно по этой причине я попытаюсь показать, что богословие творения и искупления у Булгакова представляются чем-то вроде дополнения его софиологии.

Булгаков утверждает, что Бог всецело в Себе, как абсолютная абсолютность, отстраненный от каких бы то ни было отношений, сокрытый Бог в Своем ледяном храме, Бог, которому поклонялись Плотин и неоплатоники, просто не существует: «Бог существует практически лишь как энергия, Бог же в Себе, Deus absconditus, просто “не существует”, Он есть тьма Абсолютного, к которому неприменимо даже и бытие»[106]. Такое божество, скованное Своей собственной трансцендентностью, – это Бог Кальвина и ислама, – полагает Булгаков[107]. Булгакову легко сделать их мишенью, однако такого монстра можно найти (и Булгаков признает это в «Свете невечернем») даже в отдельных фрагментах Псевдо-Дионисия Ареопагита[108]. Для Псевдо-Дионисия Бог, который именуется «Троица» и «Единица», не может даже содержаться в этих именованиях. «Мы используем имена Троица и Единица для Того, кто, на самом деле, за пределами всякого имени, называя это трансцендентной сущностью над всякой сущностью [τη τριαδική και ενιαία θεωννμία την ύπερώννμον ονομάζομεν, τόις οΰσι την ύπερυύσιον]»[109]. Поистине, Бог настолько превыше всех вещей, существующих в рамках противопоставления «наличие-отсутствие», что «мы даже не можем назвать это именем добра»[110], а добро в платоновском смысле – это то, что истинно есть, как говорит нам Дионисий: «Имя, которое наиболее почитаемо»[111]. Таким образом, Бог должен быть обнажен от Своих имен, поскольку ни одно имя не соответствует Его сокрытой сущности. Этот путь освобождения себя от Бога с целью обрести Бога в единении пролегает даже за пределами оппозиции утверждения и отрицания[112]. Тогда Бог как Абсолют для Псевдо-Дионисия, – заключает Булгаков, – есть абсолютное НИЧТО[113]:

«Мы делаем утверждения и отрицания [τάς θέσεις και αφαιρέσεις]того, что находится рядом с ним, но никогда не его, потому что оно за пределами всякого утверждения, будучи совершенной и единственной причиной всех вещей [έπει και ύπίρ πάσαν θέσιν εστιν ή παντελής και έφνιαία των πάντων αιτία], и, будучи, благодаря своей все превосходящей простой и абсолютной природе, свободным от всякого ограничения, за пределами всякого ограничения, оно также за пределами всякого отрицания [υπέρ πασαν αφαίρεσιν]»[114].

Такой Бог Отец, – говорит Булгаков, – это «дурной метафизический кошмар, от которого тварь ищет сокрыться в своей имманентности», чтобы не быть замороженной этим «ледяным Абсолютным»[115]. Творение прячется в тепле и изобилии своего собственного мира, не признавая Абсолютное апофатиков, и в своем непризнании Абсолютного (агностицизме) оно уходит в практический атеизм с вытекающим отсюда апофеозом космоса (миро-божием)[116]. Абсолютное просто совершает метафизическое самоубийство, не имея границ, которыми можно было бы его определить:

«Однако не только религиозно, но и философски эта идея трансцендентного Бога разлагается в противоречиях. Как чистая Трансцендентность, она доступна лишь апофатике, которая говорит о ней свое всяческое не, абсолютное НЕ. Но ведь это абсолютное не немо и пусто, его просто нет, ибо оно резонирует, лишь отражаясь от некоего да. Иными словами, в чисто апофатическом, отрицательном определении абсолютное не реализуемо для мысли, его – нет. Ледяное пространство безвоздушности онтологически пусто от всякого бытия, есть neant (небытие). Оно начинает быть лишь при наличии границы и определенности: άπειρον (беспредельное) изнемогает, не имея для себя πέρας (предела). Оно получает некую видимость бытия, лишь постоянно отступая, отталкиваясь от всякой границы, уходя в пустоту бесконечности. Оно есть в этом смысле пустая, «дурная бесконечность», которая не умеет для себя кончиться, замкнуться в самодовлеемости. Оно есть тень небытия, тень тени, тень самого себя. Или – надо, наконец, просто сказать: его нет. Ему не свойственно бытие, и это есть вовсе не привилегия абсолютности, а просто предел его крайней бедности – πενία, которая и есть небытие. Абсолютное, таким образом понятое, есть то ничто, “из” которого Бог сотворил мир, но в нем самом, в пустоте его, нет творящего начала, и оно не Бог»[117].

С одной стороны, методологически, радикальная апофатика разрушит саму себя, если не будет сопровождаться соответствующей катафатикой с положительным понятием о Боге, основанным на Божьем самооткровении[118]. С другой стороны, субъективно, Абсолют должен быть во взаимоотношениях с другим (даже если он не ограничен этим другим), чтобы не самоуничтожиться как субъект. Это коренится в природе каждого субъекта как духа, как существа, фундаментально настроенного на отношения, или, говоря языком другого русского мыслителя ХХ столетия, «диалогического». Здесь Булгаков опирается на Фихте (дополненного Шеллингом), который оказал на Булгакова значительное влияние, хотя и был подвергнут им критике за интеллектуализм[119]. Здесь следовало бы сделать экскурс в оригинальное учение Фихте, чтобы посмотреть, как Булгаков адаптирует его мысль в своем позднем систематическом богословии.

Опыт (Erfahrung), по Фихте, понимается в терминах представлений (Vorstellungen), под которыми он подразумевает то, что «поставлено перед» (vorgestellt) умом, то есть «представлено» (vorstellen)[120]. По Фихте, в сознании существуют два типа представлений. Первый соединен с «чувством собственной свободы», в то время как второй соединен с «чувством необходимости»[121]. Примером первого типа служит «гармония». Ее существование не имеет никаких других оснований, кроме утверждения, что она существует. По отношению к таким представлениям, соединенным с чувством свободы, неразумен вопрос, почему «гармония», поставленная «перед сознанием», положена в ее конкретной форме, а не в какой-либо другой. Ведь эта форма присуща ей просто потому, что Я ее так определил[122]. Как Фихте сказал в другой работе: «Дело обстоит так, потому что я делаю его таким»[123]. Пример второго типа представления можно найти в таком объекте, как стена. Такое представление, в отличие от первого типа, совершенно не зависит от конкретного утверждения о нем или от моего решения. Как только я подумаю о конкретной стене как о твердой и белой, так уже не смогу думать об этой же самой стене как о голубой и лишенной твердости, как если бы это была «стена воды». Таким образом, представляя своим мысленным взором конкретную стену, человек движим уже скорее чувством необходимости, чем чувством свободы. Фихте утверждает, что эта система представлений, соединенных с чувством необходимости, и есть то, что мы обычно называем опытом. Задача философии состоит в том, чтобы объяснить основание как этой системы, так и связанного с ней чувства необходимости[124].

Фихте утверждает, что можно в совершенстве понять опыт как систему представлений Я о себе. Метод начинается с интеллектуального созерцания, Tathandlung («факт/действование») или изначально свободного действия «я», полагающего себя.

Таким образом, это одновременно и «изначальное для Я» Tatsache – «факт» полагания Я («непосредственный факт сознания»), и Handlung – «действие» полагания Я («непосредственное созерцание действования»). В соответствии с этим Фихте говорит, что благодаря непосредственному созерцанию субъект способен знать то, «что он делает, ибо он – это делает»[125]. Так, если я выступаю перед аудиторией, я знаю только, что «Я» выступаю перед аудиторией, потому что в данный момент, как и во всякий иной момент выступления, я обладаю интеллектуальным созерцанием (intellektuelle Anschauung): мой акт говорения направлен на аудиторию, находящуюся передо мной, и говорю именно я, а не кто-то другой. Но тогда ясно, что интеллектуальное созерцание или «непосредственное сознание того, что я действую, и того, что за действие я совершаю»[126], – это «непосредственный факт сознания»[127]. Например, было бы так же верно сказать, что я мог бы не осознавать наличие аудитории, если бы не мой изначально свободный акт чистого самополагания («все сознание покоится на самосознании и обусловлено им»[128]). Для «Я» самосознание может возникнуть только как результат других интеллектуальных актов (ощущение, концептуализация и т. д.) в дополнение к интеллектуальному созерцанию («созерцание никогда не появляется одно, как полный акт сознания»[129]).

Итак, «как только Я существует для самого себя, то необходимо возникает для него также и бытие вне его»[130]. В тот миг, когда Я пытается осознать себя как в чистом виде собственную деятельность, оно полагает себя как объект по отношению к другим объектам, «обуславливающим» Я: «Самосознание и сознание чего-то, что не есть мы сами, необходимо связаны друг с другом»[131].

Таким образом, самосознание связано с опытом как системой представлений, «сопровождающихся чувством необходимости»[132]. Изначальное «Я» интеллектуального созерцания, следовательно, абстрагируется как представление «Я в себе», обусловленное «не-Я», способствующим синтезу обусловленного Я, которое само обусловлено «не-Я» и т. д., до тех пор, «пока не будут до конца исчерпаны условия обнаруженного вначале, и оно не будет вполне понято в своей возможности»[133].

Эта игра «Я» и «не-Я» как основание и для опыта субъекта, и для осуществления природы была осмыслена Шеллингом[134]. То новое, что внесено им в эту схему, заключалось в понимании Я и не-Я как проявлений Абсолюта (в отличие от Фихте и Гегеля, у которых Абсолют вечно полагает свое же абсолютное отрицание): «необходимость саморазличия единой абсолютности на субъект и объект»[135]. Это саморазличие абсолютного повторяется в природе через разные ступени воплощения бесконечного в конечном. Это движение от единства к различию или от бесконечного к конечному, от различия к единству или от конкретного к универсальному и, наконец, к абсолютному тождеству[136].

Позднее эти идеи подробнее были развиты в философии свободы Шеллинга. Абсолютный Дух, по Шеллингу, эволюционирует от своего абсолютного бытия как изначально индифферентного основания свободы, Urgrund, предшествующего антитезисам[137]. Эта

Первопричина (Urgrund) разделяется на два вечных начала, и затем они объединяются со своей основой в любви, составляющей идеальную природу Абсолютного Духа как абсолютной личности и абсолютного тождества[138]. Через это объединение Духом безосновное может пронизывать все вещи и в то же время быть отдельным от них: «Над духом находится первоначальное безосновное, уже не не-различенность (безразличие) и все-таки не тождество обоих начал, а всеобщее, одинаковое по отношению ко всему и тем не менее ничем не затронутое единство, свободное от всего, но проникающее во все милосердие – одним словом, любовь, которая есть все во всем»[139]. Абсолютное, таким образом, развивается из свободной безосновности и поэтому свободно по определению.

Однако Шеллинг утверждает, что Божье переживание мира, Его собственное самосознание, нельзя понимать как анархическое, как дикое и неупорядоченное самопорождение фантастических химер, как нельзя и приписывать ему обезличенную данность, ограничение, но Божье бытие как абсолютно свободное является упорядоченной свободой, и каждый абсолютно свободный акт происходит из внутренней необходимости Его абсолютной природы[140]. Абсолютная свобода есть абсолютная необходимость.

Так, Бог не совещался Сам с Собой с тем, чтобы сотворить наилучший из возможных миров, но свободно избрал сотворение мира, основанного на необходимости Его природы как любви и добра[141]. Поскольку Бог как Дух есть единство безосновного с рождающейся из него дуальностью, а Его идеальная природа – любовь, то существуют два совечных начала самооткровения как творения. Первое – это бессознательная «воля основы», то есть воля безначального Единого. Она стремится породить самого себя, развернуться как становящееся существо, и этого развертывания нельзя избежать, хотя она и не подвержена принуждению. Другое начало – это сознательная «воля любви», посредством которой Слово изрекается в природу и Бог делает Себя личностью[142]. Эта воля абсолютно свободна, так же как и абсолютно сознательна. Итак, творение Богом мира абсолютно свободно, потому что оно абсолютно неизбежно через соединение Духом двух воль: воли основы и воли любви.

Но как адаптирует две эти системы Булгаков? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно вначале понять, что он подразумевает под духом.

Дух для Булгакова, как и ранее для Фихте, – это свободное «действенное самоположение»[143], и в этой самополагающей деятельности дух живет как самосознающее существо. Но, в отличие от Фихте, Булгаков считал основополагающим для духа тот факт, что их самосознание есть саморазличение между upoctaciq и oucia, которые, в терминологии Шеллинга, являются субъектом и объектом в дифференциации в единстве. Ипостась как субъект имеет свою собственную конкретную жизнь, содержание, объект, и она осуществляет себя через это содержание, соединяясь с ним в качестве его основы, живя через него и актуализируя свой потенциал, определяя и раскрывая себя через него, так что оно становится ее выражением как живая душа[144]. Следуя Фихте, Булгаков утверждает, что я, или сотворенный дух, по отношению к своей природе является «фактом-актом» («действенным самоположением», Tathandlung), поскольку природа – это действие (сказуемое), которое он полагает как свою собственную жизнь, но это также и факт реальности, которая одновременно лежит вне его, хотя для него и в нем открывается как его «мир» или «то самое необходимое не-я, которое постулировал Фихте»[145]. Эта жизнь духа по отношению к его природе, ипостаси к сущности (усии), это личное сознание, встреча с собой как не с собой, но от себя, – это единение субъекта и объекта в личном сознании, которое Шеллинг выражал в своей «Философии тождества»:

«Однако здесь обнаруживается и модальное различие в жизни духа, поскольку одно и то же природное содержание существует для него, с одной стороны, как акт его собственной жизни, творческое самооткровение, а с другой – как факт некоей предлежащей пред ним действительности, – ее собственное бытие по себе, в себе самой. Оно независимо от я, поскольку есть его же собственный акт, творчески положенный я в себе и для себя; однако в действительности своей, в бытии по себе, оно есть и факт, независимый от я, ему предлежащий. Живой и живущий дух открывается самому себе в некоей объективной действительности, имеющей свою собственную реальность. В ней дух живет как в своем доме, в субъективности своей»[146].

В этом месте мы должны подчеркнуть различие, на которое я прежде ссылался, между сотворенным и несотворенным духом или, более точно, между единоипостасным духом и неипостасным духом как триипостасным. Прежде всего, следует описать сотворенный дух. «Предельная интуиция» сотворенного духа о себе как о единстве я и природы заключает в себе личное самосознание духа[147]. Природа духа – это и не-я, понятое в отрицательном смысле границы я, и понятая в положительном смысле объективная реальность, или мир, который преобразуется я в опыт, будучи полем его жизнедеятельности в процессе становления живой личностью[148]. Дух принципиально «открыт для мира» по самому своему устроению, так как он живет «не своей яйностью», как в абстрактном чистом самопостулировании у Фихте, но в мире и через мир[149]. Тогда природа, как не-я духа, присуща ему изнутри, и, следуя Шеллингу, должна пониматься как включающая в себя не только индивидуальную мысль и эмоциональную жизнь духа, но и жизнь духа в мире, рассмотренную во взаимоотношениях с другими личностями (я, ты, он/она/оно, мы и вы), которые обуславливают (ср. «чувство необходимости» у Фихте) я как становящийся (не абсолютный) или сотворенный дух[150]. Однако вынужденное выходить из самого себя, за свои пределы, чтобы встретиться с другим я, я демонстрирует свою относительность, ибо множественностью абсолютных центров субъективности «свидетельствуется их всех относительность»[151]. Но что такое Абсолютный Дух?

Абсолютный Дух, как и любой дух, может существовать только в отношениях, и именно поэтому Булгаков не может принять апофатизм в его чистейшей форме. Ведь апофатизм не может постичь тот факт, что Бог содержит божественного другого, и наличие этого другого или онтологическая «ограниченность/граница» (даже если понимать эти термины аналогично) фундаментальна для существования perse. Поистине, Булгаков заходит настолько далеко, что называет Бога «Абсолютно-относительным»[152]. Однако Абсолютный Дух не встречает никаких ограничений (в узком смысле жесткой данности, которая была бы внешней и необходимой для Его существования), поскольку то, с чем Он находится в отношениях, всецело содержится внутри Него, как шеллинговское тождество в единстве.

То, о чем мы говорим, это, конечно, триипостасность Духа. В отличие от сотворенного духа, который, будучи едино-ипостасной личностью, должен находить не личные модусы бытия во внешнем мире (даже если они ипостазированы в его природе) и потому им обуславливаться, триипостасный, или абсолютный, дух обретает все эти модусы в себе[153]. Далее, если едино-ипостасный дух представляет собой, по преимуществу, статичную реальность без исхождения в мир, то в случае с триипостасным духом его самополагание есть чистая активность (actus purus, или actus purissimus). В Боге Его природа не является фактом, или данностью, с которой Он бы встречался как с четким внешним ограничением, или границей (хотя это и «граница» в том смысле, что происходит встреча с реальным другим), но эта природа представляет собой божественный предвечный акт Божий, и поэтому следует сказать, что Божья природа как чистейшая творческая активность полностью прозрачна для Него[154].

Божья природа, или божественность (theotes), вечная активность Бога – это Божественная София как божественный мир Бога[155]. По существу, София как божественный мир – это жизнь и сила Божья как премудрость, слава, Богочеловечество и тело[156], которые присущи Ему как Его собственное содержание. Это содержание – не просто абстрактные «свойства» Божьи, но живое целое, или всеединство, или совершенная целостность[157] всей Божьей жизни[158]. Бог владеет Своим собственным бытием, открывая Себя в нем перед Собою и, таким образом, ипостазируя Софию – основание для Своего собственного самооткровения. Она способна осуществить это именно потому, что она не ипостась, но ипостасность. Что Булгаков в точности имел в виду под «ипостасностью», откровенно говоря, неясно, но он точно не имел в виду грубого утверждения, что София – четвертый член Святой Троицы, даже когда описывал ее, вслед за Павлом Флоренским[159], в «Свете невечернем» как «четвертую ипостась»[160]. Скорее, София – живое умное существо или живая реальность//сущность в Боге[161], и, в его более позднем богословии, она и сущность Бога[162], и живое самооткровение в любви Триипостасного Духа. Она всегда полностью ипостазирована в Святой Троице, но не ипостась (хотя она может быть свободно описана как «лицо» и, конечно, существует в себе в качестве «другого»), а божественная способность, «ипостасность». Так, Булгаков утверждает, что София «отвечает» на обращенную к ней любовь Божью взаимной или ответной, хотя и не ипостасной, любовью[163]. Именно таков смысл знаменитого выражения «вечная женственность», означающего, что София – это пассивно-активная любовь или состояние «ответной обращенности»[164]. Бог как Троица любит Себя в Своем самооткровении в Софии как «любовь любви»[165], и, поскольку София – ипостасность, ответная обращенность, вечная женственность, она может любить Бога в ответ. По этой причине Булгаков считает, что София может быть изображена в облике некоего духовного существа («не ипостась, но ипостасность»), каковым и является ее классическое изображение в виде красного «ангела» на новгородской иконе Софии Премудрости Божией: «Это и вообще не есть изображение отдельной ангельской ипостаси, нет, это есть образ всего умного мира, божественного всеединства в Софии. Оно само не имеет своей собственной ипостаси, но лишь способность ипостасироваться, становиться природой и содержанием всякой ипостаси, а потому оно и может быть изображаемо лишь в свете этого ипостасирования, как живое и личное существо. Одним словом, изображение огненного ангела означает: не ипостась, но ипостасность, или Божественная София»[166].

Итак, Бог, по существу, Абсолютно-относителен по отношению к Себе как Триипостасному Духу, живущему Своей собственной природой как Софией, которая представляет собой не ипостась, но ипостасность и которую Он воспринимает как живую реальность в Своем собственном самооткровении. Каждая ипостась открывает Себя перед другими ипостасями в их общей сущности (ousia) или Софии/Любви полнотой самоотдачи и самоистощания этой самой ипостаси. «Бог есть София», но не «София есть Бог», поскольку Бог как Дух обладает Софией, и это означает, что Бог по отношению к Себе как всеединству есть самоотверженная любовь[167]. Эта божественная жизнь само-полагания Триипостасного Духа в Софии – это одновременно и любовь и кенозис: «Это актуальное самополагание есть любовь: пламенники божественной триипостаси вспыхивают в каждом из ипостасных центров, лишь чтобы соединяться, отождествляться между собою, в исхождении из себя в другого, в пламенно самоотвергающейся личной любви»[168]. Любовь как кенозис[169] – это поистине основная тема всего булгаковского богословия и тот аспект его мысли, основанный на встрече с Распятым, опустошившим Себя нашего ради спасения, который может, если окажется возможным помыслить его вне софиологии, в конечном счете стать тем аспектом его богословия, который будет одобрен Церковью для ее будущего троичного учения. В чем же он состоит?

Отец как Первопричина рождает Своего Единородного Сына и в этом рождении отдает Свое бытие в абсолютном самоотвержении Другому: «Рождение для Отца есть самоопустошение, отдание Себя и Своего Другому, жертвенный экстаз всесожигающей, ревнующей о Другом Любви»[170]. Сын пассивно воспринимает Свое бытие от Отца как Единородный, будучи тем самым всецело опустошен во имя Отца, принося Себя в вечную жертву тем, что Сам Он нем как Слово Другого: «Сыновство есть уже предвечный кенозис»[171]. Святой Дух исходит от Отца и почивает на Сыне. Это исхождение – способ завершения Божьей природы, определяемой рождением Сына Отцом Говорящим. Святой Дух – это единство двоицы в бесконечной дифференциации (раздельноличности), то есть их «ипостасное отношение», которым они раскрывают Себя друг перед другом, носящее имя любовь[172]. Затем «местом действия» становится творение[173], в котором экстатическая любовь Троицы выплескивается наружу, а именно в творение, где Отец выходит за пределы Себя Самого как Бога ради мира – повторяя в творении предвечную жертву любви, аналогичную рождению Им Своего Сына – и потому становится для мира Абсолютным-Относительным, посылая Сына Своего из недр Божества в мир[174]; где Сын входит в творение как Слово Божье, сотворяющее мир, знаменуя Свое уничижение или самоопустошение как вечной жертвы Отца за мир[175]; и где Дух Святой выходит вовне из вечности Божества, в которой Он зависит от Сына как ипостасная любовь Отца и Сына, и «как бы становится становлением мира, осуществлением его содержания», как Отчая любовь к Своему Сыну, проявленная в творении, через творение[176]. Наконец, драма достигает своей развязки в страсти Христовой[177]. Отец отдает Своего Сына на крестную смерть ради жизни мира, отпуская Свое собственное Слово в ничто и этим духовно соучаствуя в жертве Любви[178]; Сын опустошает Себя от Своего Божества до той предельной точки, когда это Божество претерпевает смерть или всю силу богооставленности[179]; а Дух Святой удерживает Свое присутствие от Сына в Его страдании[180], до тех пор, пока не соединится с Ним вновь в Воскресении и Вознесении, чтобы затем быть излитым на мир в Пятидесятнице.

Теперь мы можем видеть, что Бог, по Булгакову, – это Бог Абсолютно-Относительный по самой Своей природе как Триипостасный Дух, раскрывающий Себя в Софии. Другими словами, Бог не был бы Богом, если бы Он не был Абсолютно-Относительным. Кажется, что Булгаков ссылается на непреложную необходимость Барта и его традиции. Однако, вразрез с этой традицией, он рассматривает мир как часть онтологического устроения Бога как Абсолютного Духа, который должен необходимо находиться в отношениях, ибо, если Он не находится в отношениях, Он перестает быть Богом. Здесь, конечно, присутствует риск ввержения творения в искупление с его знаменитым «панэнтеизмом» (так у Булгакова, в другой русской транскрипции «панентеизм». – Прим. пер.), поскольку, если творение – это Его самополагание в становлении (София Тварная есть не что иное, как София Божественная, умаленная до становления в «ничто», и две Софии в конечном счете суть одна)[181], то это, судя по всему, не оставляет места для тварности, которая не была бы онтологически зеркалом божественности. Булгаков заявляет, что его панэнтеизм – это «благочестивый пантеизм», но не пантеизм, понимаемый как «нечестивое обожение мира», или «миробожие»[182]. Однако трудно понять, как его благочестивый пантеизм не приводит к тому же самому конечному результату нечестивого миробожия или божественного монизма. Творение и, соответственно, искупление вводится в богословскую картину Булгакова как своего рода необходимое приложение или необходимое выражение Божьей природы как Бога-Любви, как любит называть Его Булгаков[183]. Божий статус Творца, если Бог должен любить, чтобы быть Богом, а любовью называется само-отдающееся отношение к другому, – это просто необходимое выражение Божьего существа как Абсолютного Духа, который есть любовь.

Абсолют как Бог, по Булгакову, имеет два образа бытия. Во-первых, Бог существует как Триипостасный Дух, Троица в Единице и Единица в Троице, как я подробно показал, и это существование есть Его бытие-по-Себе, или бытие-в-Себе[184], которое, вслед за Шеллингом, раскрывается как Его предвечное неизменное блаженство, в котором Божья свобода всецело едина с Его необходимостью. Во-вторых, Бог также существует в свободе, в соответствии с которой Он может отвергнуть блаженство Своей сущности, изменяя образ проявления этой сущности, входя в становление, ограничивая Себя принятием изменения и процесса в сотворении и искуплении мира, и это Божье бытие-для-Себя[185]. Здесь рассуждения Булгакова почти созвучны отдельным местам из Барта, когда он говорит, что Божье бытие-для-Себя – это свобода и от-Себя-бытие[186] без какой-либо формы необходимости, которая замкнула бы Бога в Себе, не давая Ему изживать Свою природу в мире[187]. Он утверждает, что Божье бытие-по-Себе, конечно, неизменно в том смысле, что Святая Троица не претерпевает ни тени изменения и как «имманентная» Троица трансцендентна Троице «икономической», хотя одновременно есть Она же сама в Ее основе[188]. Свобода, – продолжает он, – это не «отрицательная свобода пустоты, заполняемая безграничными возможностями произвола», но предвечная положительная «онтологическая свобода», в которой Бог живет Своей природой, а значит, являясь Богом любви, которая «изливается за пределы самого Божества во вне-Божественное, Богом же полагаемое бытие-небытие, т. е. творение»[189]. Такова природа Божья как синтез свободы и необходимости, когда в Своих свободных действиях Он с необходимостью должен действовать исходя из Своего существа. Но здесь мы должны напомнить, что проблема булгаковского богословия не в том, что Бог замкнут в Себе, но в том, что бытие Божье превращено в «мировой принцип». Бог не может не творить и не искупать нас, потому что Он как Абсолютный Дух есть любовь по определению.

Проще говоря, Бог не может не быть Творцом, потому что Он Абсолютно-Относителен и как Абсолютно-Относительный есть Бог-Любовь[190]. Понятие, находимое у Барта и заимствованное им у Аквината, что Бог может избирать, творить Ему мир или нет, Булгаков рассматривает как простой «окказионализм» (такая божественная воля – это «абсолютный индетерминизм и произвол»), укорененный в антропоморфизме западного богословия в целом и Фомы Аквинского, разделявшего волю и интеллект в Боге[191], в частности. Такой богословский подход является неподобающим по отношению к божественной сущности. Бог не мог устраниться от творения мира, так как оно проистекало из самой Его жизни. В рассуждении Булгакова здесь слышится отзвук Шеллинга с его необходимой «волей основы», побуждаемой воспроизводить себя в творении (хотя создается впечатление, что он просто смешивает это с шеллингианской «волей любви»), с утверждением, что Бог абсолютно желает творить: «И если можно говорить о воле к творению в Боге, то эта воля, как синоним свободы, не есть антропоморфная воля, которая может по самому характеру своему хотеть или не хотеть, но Божественная, которая неизменно и абсолютно хочет»[192]. Булгаков говорит, что, с одной стороны, Бог не нуждается в творении мира (вспомним здесь Шеллинга, Гегеля и др.) для самовосполнения, потому что в Своей триипостасности Он содержит Все, а значит, и является исчерпывающей полнотой. Однако, с другой стороны, продолжает он, противореча самому себе, Бог нуждается в мире, который не мог не быть сотворен, но это нужда для самого мира, а не для Бога[193]. Но эта нужда вовсе не представляется нуждой для мира, несмотря на все заверения Булгакова в обратном, потому что Бог нуждается в мире для Себя (т. е. для Своего самоопределения/само-устроения), поскольку Бог есть любовь, и, значит, Он должен любить до пределов возможного, каковой может быть только любовь, охватывающая творение: «Бог есть любовь, а любви свойственно любить и расширяться в любви»[194]. Творение и Бог как любовь (т. е. Абсолютное-Любовь=Творец-Бог: «Бог есть Любовь, а стало быть, есть и Творец»)[195] – это составная часть концепции Бога как Абсолютно-Относительного, и без творения Бог перестал бы быть Богом по определению. Это не божественный детерминизм, – убеждает он, – а естественная, неизбежная, детерминативная необходимость, так как Бог сочетает в Себе свободу и необходимость как упорядоченную свободную любовь[196]: «Бог сотворил мир не для Себя, но для мира, движимый не ограничиваемой даже самим Божеством, во вне Его изливающейся любовью. И в этом смысле мир не мог быть не сотворен, он необходим для Бога, однако не необходимостью природной, ради собственного восполнения, и не необходимостью, извне наложенной (ибо для Бога не существует никакого извне), но необходимостью любви, которая не может не любить и в самой [себе] являет и осуществляет тождество и неразличимость свободы и необходимости. Ибо любовь свободна по естеству своему, но она и не произвольна в своей свободе, определяемая внутренним гладом, «законом» любви. Поэтому наличие творения и отношения к нему входят в полноту самого понятия Бога, оно не может быть из него устранено как случайное, «несущественное», могущее быть или не быть. Его не может не быть. Абсолютное, Бог в Себе, вне отношения к творению, как Он понимается в богословии, есть абстракция, условная отвлеченность, в которой рассматривается существо Божие. Конкретно же оно просто не существует, ибо отношение к миру и бытие для мира принадлежит к образу бытия Божия, неотделимо от Него. Абсолютное есть Бог, – Оно существует и может быть понято только в отношении к миру. Существует Бог-Творец, а не в себе замкнутое, ледяное Абсолютное. Бог же есть понятие относительное, уже включающее в себя отношение к миру»[197].

Свобода у Булгакова, как и у Барта, представляет собой в конечном счете не отрицательную размытость апофатизма, но положительное утверждение о самобытности существа (лат. aseitas от a se – от себя, «от-себя-бытие»), или способности действовать от самого себя (самопричинность)[198], и для Бога это означает действовать исходя из Своей природы как любви. Данная идея – это, по сути своей, творческое переосмысление традиционного представления о непреложной неизбежности, но оно не выдерживает критики не только потому, что у Булгакова ставится акцент больше на необходимости, чем на свободе, так как Бог пойман в ловушку обязательности быть мировым принципом по самой Своей онтологической структуре, а не по Своей жизни, избирающей быть ради мира во Христе (несмотря на булгаковские рассуждения о Софии как actuspurissimus). Но – и этой последней критикой мы завершим анализ, проведенный в этом разделе, – данная идея неудовлетворительна еще и потому, что представляет свободную благодать Божью в Иисусе Христе всего лишь послесловием, простым расширением Бога как Абсолютно-Относительного, предопределенным в кенотическом бытии Софии еще прежде веков.

Часть проблемы с системой Булгакова – и здесь мы должны следовать Барту – в том, что у него Бог-Любовь является таковым именно как Абсолют, а не в Своей свободной жизни любви, которая тождественна выбору Иисуса Христа быть Агнцем, закланным от основания мира. Однако Булгаков понимает воплощение как предопределенное, и в этом они едины с Бартом, но только потому, что оно повторяет в конечном мире отношения Логоса к Софии как Богочеловечеству[199]. По Булгакову, грехопадение не было предопределено, поскольку сотворенная свобода допускала любой набор возможностей, только одной из которых было грехопадение, хотя тварная человеческая изменчивость, основанная на небытии, и делала этот выбор наиболее вероятным[200]. Тем не менее Бог в Своем предвидении знал, что человек падет, и послал Сына Своего принять плоть. Булгаков считает вопрос о воплощении Логоса в случае, если бы грехопадение не произошло, во-первых, нереальным вариантом (casus irrealis), а во-вторых, неподобающим Богу, потому что в этом случае Его свободное волеизъявление ставилось бы в зависимость от грехопадения. Хотя Булгаков и соглашается с православной традицией в одном, что боговоплощение было вызвано немедленной нуждой в искуплении человека, его более важной предрешенной причиной, к которой мы и были предопределены, было желание Бога воссоединиться со Своим творением: обожить его[201]. Однако Булгаков рассматривает обожение как преодоление тварности, и это, похоже, подразумевает, что сама наша человечность, поскольку она не есть проявление Софии и потому изменчива, несовершенна и основана на небытии, должна быть поглощена божественной жизнью[202]. Далее следует признать, что понимание Булгаковым обожения – это просто разновидность его детерминизма любви, Божий план быть всем во всем, описанный Булгаковым как «софийный детерминизм»[203], который Христос просто привел в действие, когда принял плоть; это онтологический закон, обусловленный самой структурой Божьей и вписанный в творение: что мир должен стать Софией. И, поистине, его софиология, где две природы Логоса – Божественная София и Тварная София, последняя из которых в своем образе отмечена чертами Богочеловечества и потому дает творению софийную способность к бесконечному, – такая его софиология делает невозможным никакое отклонение с этого пути монизма любви[204]. Поскольку мы предопределены к славе во Христе, это толкование обожения – минус двухсофийная христология – могло бы рассматриваться как чисто позитивное и вполне творческое переформулирование Халкедона, в чем и состояло намерение Булгакова. Но, к сожалению, такой софийный детерминизм творения зеркально отражает Божий собственный божественный детерминизм и лишь демонстрирует в финале неудачу всей попытки Булгакова начать не с Христа распятого, но с Бога-Любви как Абсолютно-Относительного[205].

Часть III и Заключение. Булгаков и Барт: синтез идей

Я достаточно подробно представил взгляды Барта и Булгакова на проблему божественной свободы и необходимости любви, но остается предложить краткий синтез их позиций. Барт, – как я показал, – пошел недостаточно далеко в последовательном укоренении всего своего богословия, включая доктрины Бога и творения, в доктрине избрания. Булгаков, напротив, попался в ловушку той самой проблемы, которой Барт стремился избежать, то есть он превратил природу Бога как любви в мировой принцип. У Барта Logos asarkos, словно призрак, преследует богословие и вызывает вопрос, действительно ли мы имеем подлинное единение во Христе. У Булгакова Бог сковывается Своей собственной природой как свободной, абсолютной жертвенной любовью. Остается только наметить некоторые предварительные пути совместного размышления этих двух мыслителей над темами свободы, необходимости и любви.

Точкой отсчета должен стать подход Барта, кладущего в основание богословия учение об избрании, но его следует дополнить некоторыми идеями Булгакова. Мы должны начать с мысли об избрании Христом самого Себя как вступающего в конфликт ради нашего спасения, потому что этим самым осуществлением спасения раскрывается природа Бога как любви. Булгаков не заблуждался, веря, что Бог есть любовь в самом Себе, но он сбился с пути, доказывая это с помощью спекулятивной метафизики Абсолюта вместо богословия, которое начиналось бы с откровения триединой любви в Иисусе Христе. Здесь мы можем прежде всего обратиться к пониманию двух воль во Христе Максимом Исповедником.

Максим утверждает, что у нас есть два типа воли. Под волей он подразумевает, вслед за Климентом Александрийским, движущую силу, направленную на то, что сотворено Богом ей во благо, то есть на собственно естественное: «сила, которая желает того, что естественно»[206]. Каждый человек как совокупность тела и разумной души естественным образом обладает этим свойством целенаправленного желания бытия, которое Максим называет «естественной волей». Естественная воля – это один аспект существования по образу божественной природы, то есть божественная природа – «само-определяющая» (αυτεξούσιος), и все, существующее по ее образу, – также[207]. В дополнение к естественной воле Максим говорит о «гномической воле», каковое понятие можно приблизительно перевести как «наклонность». Максим говорит о гномической воле как позитивно, так и негативно. Положительное состоит в том, что человек выбирает, в соответствии со своей естественной наклонностью, то добро, избрания которого и хочет от него Бог: «Разумные существа естественно движутся, направляемые к цели в соответствии со своей γνώμη на основании их благополучия»[208]. Быть склонным к благу и избирать в соответствии с благом, а не в соответствии со своим «я», – значит подражать Богу, который есть подлинное благо: «По существу благ Един Бог; по настроению же души (γνώμη) один Богу подражатель»[209]. В этом антропологическом аспекте гномическая воля представляется лишь иным аспектом воли естественной.

Однако чаще Максим говорит о гномической воле негативно, как о само-наклонности к страстному, то есть к тому, что прямо противоречит благу и Богу: «Гномическая воля – это самостоятельно избранный импульс и движение ума к чему бы то ни было [Θέλημα γνωμικόν έστιν, ή έφ ’έκατερα τού λογισμού αυθαίρετος ορμή τε και κίνησις]»[210] или «стремление разума конкретного человека, движимое мнением»[211]. Этот негативный аспект гномической воли особенно подчеркивается в христологических размышлениях Максима. Здесь Максим непреклонен в утверждении, что Христос не имел человеческой гномической воли, противостоящей неуклонной направленности божественной воли Бога. Поскольку именно «различием гномических воль» или наклонностей порождается «грех и наше отделение от Бога. Ибо зло состоит не в чем ином, как в этом отличии нашей гномической воли от божественной воли»[212]. Христос имел две природы с двумя волями, обе из которых естественны: одна божественная и одна человеческая. Однако естественная человеческая воля Христа настолько полно формировалась Его естественной божественной волей, что в этой синергии нельзя усмотреть никакого источника противостояния, ни даже самой возможности склониться к чему-то иному[213].

Христос не колебался в выборе, следовать или не следовать Своему Отцу. Это не так, как если бы Христос имел намерение следовать Богу, и случилось, что Он просто избрал так и делать. Молитва Христа в Гефсиманском саду («Отче! О, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! Впрочем не Моя воля, но Твоя да будет» (Лк 22:42)), в аргументации Максима[214] должна быть понята не в смысле некоего экзистенциального обдумывания, будет или нет наилучшим решением следовать воле Отца, но как свидетельство совершенной и свободной от настроения покорности Его человеческой воли Его божественной воле, которая есть то же самое, что воля Отца. Но как нам описать содержание акта подлинной синергии Христовой человеческой воли с Его божественной волей так, чтобы наше избрание, совершаемое в выборе Христа отправиться в страну далече, не казалось простой прихотью Логоса? Здесь нам послужит руководством булгаковская интерпретация Шеллинга.

Когда Христос выбирает последовать путем креста, избирает Себя, безгрешного, сделаться для нас жертвою за грех, «чтобы мы в Нем сделались праведными пред Богом» (2 Кор 5:21), Он делает выбор свободно – человеческая воля с божественной волей – в соответствии со Своей божественной природой, которая в этом выборе сообщает свои свойства Его человеческой природе. Этот выбор Христа избрать Себя навеки, чтобы стать виновным в противостоянии против Себя Самого, в которое был вовлечен человек, проистекает из самой природы Бога, ибо она во Христе как Агнце, на которого были возложены наши беззакония, оставленном Своим Отцом, но не отверзающем уст Своих, будучи ведомым на заклание («Отче! Прости им, ибо не знают, что делают» (Лк 23:34)), покуда Он не предал Дух Свой Отцу, вскричав громко, – во Христе она, как мы можем ясно видеть, является самоопустошающейся любовью. Итак, свободный выбор Христа, как мы видим, не был произвольным, как если бы он мог быть другим, однако не был он и вынужденным, как если бы устроение Самого Бога предопределяло дар. Не принуждена Его воля и избирать между равно благословенными путями, как бы на перекрестке, но это выбор непреложный, предопределенная свобода сотворенной воли, следующей божественной природе божественной воли, которая всегда избирает, как мы видим из жизни нашего Господа, то, что является радостью для Его творения, просто потому, что Он любит его во Христе. Более того, этот выбор совершенно един с волей Святой Троицы[215] и делает все творение сценой Божьей предвечной мудрости и славы.

Если воля Иисуса Христа отправиться в страну далече и это божественное самопредание является для Него неотъемлемой составной частью Самого Себя[216], волей Бога как Троицы, то творение принимает совершенно иной характер, чем если бы мы просто считали его неизбежным излиянием Абсолютного Духа или благим решением Бога. Творение в свете креста становится сценой само-избрания Христа за людей, ради нашего спасения. Оно всецело предназначено для этого выбора, прежде всего, как выражение Божьего завета мира с человечеством (искупление), но и более глубоко, как средоточие Божьего единения с человеком и в человеке – се, Человек! Как воссоединение с Богом не только всего человечества, но и всего космоса, дабы он был возглавляем Духом. В восстановлении Христом человека, в восстановлении в человеке как в микрокосме всего творения, Дух делается главой человека*, и человек, соответственно, становится определенно духовным существом, но это духовное главенство может произойти только потому, что Дух уже пребывает на Христе, почиет на Нем, то есть: «Он Сам делается главою Духа»[217]. Таким образом, быть носителем Духа значит быть носителем Христа, а быть под главенством Духа значит быть под главенством Христа. Поскольку творение возглавляется Христом, от самого своего основания оно отмечено присутствием закланного Агнца, как учили не только Барт и Булгаков, последний из которых писал: «Крест Христов вписан в творение уже при самом его возникновении, и уже в его начальном акте мир призван к принятию в недра свои Божества»[218], – но и все отцы, начиная с Иустина и Иринея[219]. Но если распятый Христос «крестообразно запечатлен на всем»[220] во вселенной, поскольку выбор Христа быть избранным ради человека лежит в основе предвечного выбора во времени, которым образуется творение, то мы должны пойти еще дальше и утверждать, что человек был сотворен и искуплен одновременно в Слове креста. Ириней выражает это знаменитой и загадочной фразой, что Христос был распят прежде всех веков и поэтому человек был сотворен в Нем, чтобы быть искупленным в Нем: «Ибо поскольку Он имел предсуществование как Спаситель, было необходимо также вызвать к существованию то, чему, может быть, предстояло быть спасенным, чтобы существование Того, кто спасает, не было тщетным»[221]. Тогда творение и спасение совпадают в Христовом самоизбрании Себя на крест[222]. Но тогда почему Ему надо было приходить в эти последние времена? Христос из Своей преизбыточной любви к человеку приходит в эти последние времена и, вбирая в Себя, исцеляет разрушенную целостность Адама, тем самым утверждая Дух и давая Его нам по-новому[223].

Было бы, следовательно, ошибкой понимать сущность спасения исключительно как выплату «бесконечного долга» кем-то, имеющим «бесконечную ценность», поскольку цель искупления и причина самоизбрания Христа как вождя нашего спасения, а также избрания человека в Нем (Еф 1:4) – приведение «многих сынов в славу» (Евр 2:10). Наше предназначение, Его избрание нас в Нем – это не предвечное божественное разделение на спасенных и осужденных к погибели (оставим в стороне вопрос о Божьем предвечном определении, быть мне слесарем или доктором) и не финальное осуществление абсолютной любви, которая по самой своей природе должна с необходимостью (хотя настаивается, что каким-то образом это будет свободно) поглотить всю вселенную, чтобы Бог мог стать Все во всем. Нет, когда мы говорим, что наше предназначение во Христе, мы имеем в виду наше предназначение как усыновленных детей к преображению воскресения («искупления тела нашего» (Рим 8:23)), что означает быть едиными с Богом как едины Отец и Сын (Ин 21:17). Нам предстоит просиять как солнцу в Царстве Отца нашего (Мф 13:43) тем же светом, каким Сын Божий просиял на Фаворе и который открылся в славе Креста. Это означает уже не быть рабами, но сынами и наследниками (Гал 4:7). Обожение – это подлинная свобода в Иисусе Христе, ибо «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор 3:17). Слово, Сын Божий, стало сыном Человеческим, который пострадал на кресте, чтобы мы могли быть приняты в жизнь Слова и получили усыновление вечного безначального Отца, усыновление, которым мы «восходим к Богу»[224]. В Иисусе Христе мы соделываемся «причастниками Божеского естества» (2 Пет 1:4). Христос стал тем, чем надлежит быть нам, чтобы сделать нас тем, что есть Он. Однако эта форма обожения – не потеря человеческой природы, но ее обновление и преображение Духом Отца, Духом Любви, в Иисусе Христе, который есть избирающий и избираемый, Агнец, закланный от основания мира, Бог и подлинный, свободный и живой Человек, почему и Ириней Лионский мог писать, что «где Дух Отца – там живой человек»[225].

Богословие и Барта и Булгакова может быть осмыслено критически. Поистине, осмысление их богословия по вопросам божественной свободы и необходимости любви может стать не только введением в новое систематическое богословие Христа распятого, но и путем к осуществлению на деле воссоединения церквей. Только через труд по систематизации восточного православного и западного богословия Бог может даровать нам подлинно экуменическое богословие, чтобы Церковь продолжала оживлять мир Дыханием Духа, исходящим на творение из обоих легких Христа.


Перевела с английского Татьяна Прохорова

ВОсприятие о. Сергия Булгакова в Италии

Н. Валентини, М. Талалай

Отец Сергий Булгаков – один из немногих русских религиозных мыслителей первой половины ХХ века, получивших признание в современном католическом богословии. Вместе с о. Павлом Флоренским, Л. Шестовым, Н. Бердяевым С. Булгаков был в последние годы заново открыт в Италии, вызвав немалый интерес у читателей. Результат такого интереса – ряд переводов работ Булгакова на итальянский, а также появление посвященных ему научных статей, отличающихся весьма высоким уровнем.

Если протестантское богословие осталось довольно равнодушным к русскому богословию в целом и к теме софиологии в частности (для софиологии Булгаков остается знаковой фигурой), то в среде итальянских католических богословов религиозная мысль России вызывает растущее увлечение.

Словарная статья «Bulgakov» сегодня присутствует в самых различных итальянских богословских и философских справочниках и энциклопедиях. Из наиболее значительных статей укажем в первую очередь (в хронологическом порядке) следующие: «Grande Enciclopedia Cattolica» («Большая Католическая Энциклопедия», Рим, 1949), автор Б. Шульце (B. Schultze); «Lessico dei teologi del sec. XX» («Словарь богословов ХХ века», Брешия: Queriniana, 1978), автор Ф. Херр (F. Herr); «Grande Dizionario delle Religioni» («Большой Словарь религий», Генуя: Marietti, 1990), автор К. Андронников. Заметим, впрочем, что эти статьи были написаны иностранными авторами, преимущественно немецкими католиками. Одна из первых итальянских статей вышла в томе «La teologia contemporanea» («Современное богословие», Турин: Marietti, 1980) за подписью группы авторов – Ф. Ардуссо, Дж. Ферретти, А.-М. Пасторе и У. Перроне. Здесь была подчеркнута софиологическая составляющая у Булгакова и отмечено, что у него Святая София предстает силой, через которую «Божественная реальность фонтанирует под каждой мирской реальностью».

Достаточно скрупулезные разъяснения взглядов Булгакова, с особым вниманием к российскому социокультурному контексту, где они формировались, представлены в ряде монографий преимущественно исторического характера. Среди них – книги известного специалиста по российскому народничеству Ф. Вентури «Intellettuali, popolo e rivoluzione» («Интеллектуалы, народ и революция», Турин:

Einaudi, 1954), одного из самых плодовитых русистов В. Страды «Il marxismo legale in Russia» («Легальный марксизм в России», Турин: Einaudi, 1979); П.-Ч. Бори и П. Беттиоло «Movimenti religiosi in Russia prima della Rivoluzione (1905–1917)» («Религиозные движения в предреволюционной России», Брешия: Queriniana, 1981). Последнюю публикацию выделим особенно за ее проницательный исторический анализ. Один из ее авторов, Пьер-Чезаре Бори, профессор кафедры моральной философии Болонского университета, первым представил итальянской публике Булгакова, подготовив квалифицированные переводы нескольких его важнейших работ, в первую очередь – «Утешитель» («Il Paraclito», Болонья: Dehoniane, 1971). Крайне интересна его общая интерпретация творчества Булгакова, представленная в пространном Введении к сборнику работ Булгакова «Il prezzo del progresso» («Цена прогресса», Генуя: Marietti, 1984), куда вошли статьи из книг «От марксизма к идеализму» и «Два града». Несколько позднее П.-Ч. Бори расширил и несколько видоизменил этот текст для своей обобщающей монографии «La Madonna di S. Sisto di Raffaello. Studi sulla cultura russa» («Сикстинская Мадонна Рафаэля. Исследования по русской культуре», Болонья: Il Mulino, 1990). Бори интерпретирует социально-политический период Булгакова как подготовку к этапу богословскому, подчеркивает последовательность перехода русского мыслителя от марксизма к идеализму и позднее – к новым духовным основам.

Не менее значительна, хотя и не получившая широкого отклика, работа богослова Андреа Иооса (Joos). Его перу принадлежит замечательный очерк «Il cuore dell’umanta: la conciliaritа» («Сердце человечества: соборность»), включенный в сборник «Teologie a confronto» («Сравнительное богословие», Виченца: LIEF, 1982). Автор с большим воодушевлением разбирает особенности экклезиологических перспектив у Булгакова, приписывая Церкви витальную динамику соборности. Особое внимание Иооса обращено на мистические связи соборности в ее человеческом и церковном откровениях – с тем, чтобы потом перейти к связи между тайной соборности и экклезиальным кенозисом.

Также почти незамеченным остался труд, который, однако, заслуживает специального упоминания. Это – докторская диссертация А. Ломаццо, защищенная в 1974 г. на миланском Папском богословском факультете (Pontificia facultas theologica mediolanensis) известного римского Папского Восточного института (Pontificio Istituto Orientale). В диссертации «La processione dello Spirito Santo nei teologi russi dell’ultimo cinquantennio» («Исхождение Святого Духа в русском богословии за последние полвека») повышенное внимание уделено булгаковской концепции исхождения Святого Духа в герменевтическом ключе.

Тем не менее до настоящего времени наиболее заметный вклад в итальянскую «булгаковиану» внес богослов Марчелло Бордони. В своем фундаментальном труде «Gesü di Nazareth, Signore e Cristo» («Иисус Назарянин, Господь и Христос», Рим: Cittа Nuova, 1986) Бордони предпринял серьезную попытку по установлению связи между христологией и софиологией мыслителя.

Несколько позднее сходный герменевтический подход нашел глубокого и методичного интерпретатора в лице Пьеро Коды, профессора Латеранского Папского университета и в настоящее время президента Ассоциации итальянских богословов. Кода опубликовал целую серию работ об о. Сергии Булгакове, среди которых на первое место по оригинальности и тщательности проработки следует поставить «L’altro di Dio. Rivelazione e kenosi in S. Bulgakov» («Другое у Бога. Откровение и кенозис у С. Булгакова», Рим: Cittа Nuova, 1998). В центре внимания автора – центризм оставленного и воскресшего Христа, данный в экуменической перспективе, как отправной пункт к тринитарной тайне Любви Божией и устремленности человеческой личности, созданной по образу Божию, к свободе и к взаимообмену Любви. У Коды в особенности оригинально соединение кенотического и социологического подхода, открывающее новые горизонты для булгаковской мысли. Необыкновенно сильно автор заявляет тезис – уже прозвучавший у него в Предисловии к булгаковскому «Агнцу Божьему» («L’Agnello di Dio», Рим: Cittа Nuova, 1991; пер. Н. Вентура) – об оригинальности и актуальности христологии Булгакова и вместе с тем о значении его софиологии как общего ключа ко всей его системе, без которого невозможны как верная интерпретация, так и новые исследования его богословской мысли. Согласно автору, наиболее увлекательная составляющая у Булгакова – это смешение мистического созерцания и исторической практики, порождающее волнующий, насыщенный неожиданными поворотами маршрут мысли. Ценным приложением к книге является перевод «Софиологии смерти», осуществленный Джованни Гуайтой, видным специалистом по истории Русской церкви.

Пьеро Кода стал и автором самой последней итальянской монографии о Булгакове, которая называется просто «Sergej Bulgakov». Она вышла в 2003 г. как 11-й выпуск замечательной серии «Novecento Teologico» («Богословие ХХ века»), издаваемой брешианским издательством «Morcelliana». Благодаря уникальной издательской инициативе итальянская публика имеет возможность познакомиться с целой галереей современных богословов (Морис Блондель, Карл Барт, Анри де Любак и др.)[226]. В этой книге Кода реконструирует духовную и интеллектуальную параболу Булгакова, сосредоточившись, в первую очередь, на его грандиозной богословской трилогии и на оригинальности его богословского метода. По издательской традиции выпуски серии сопровождаются приложениями, представляющими ранее не издававшиеся на итальянском сочинения авторов, которым эти выпуски посвящены. На сей раз таким приложением стали «Главы о троичности», никогда прежде не выходившие под одной обложкой[227]. Переводчиком выступил туринский специалист по русскому богословию Грациано Лингва. Тщательно подготовленное издание, снабженное библиографическим аппаратом, вызвало положительную критику в итальянской прессе[228].

К богословию Булгакова обратился и один из авторов настоящей статьи[229]. В книге, озаглавленной «Память и Воскресение у П. Флоренского и С. Булгакова», Н. Валентини показывает, что у Булгакова ключом к мистериям христианской веры – от сотворения и до воплощения, от откровения на кресте и до воскресения – служит строгая кенотическая доктрина, раскрывающая «таинство униженной любви» и кенозис Бога, то есть «добровольное самоограничение во имя Божественной любви». Бог Сам Себя «низводит» для того, чтобы жить в гуще человеческого существования, чтобы приять и вместить в себя человеческую ипостась наряду с божественной. Подобное богословие кенозиса, где божественное таинство пресуществляется через «униженную любовь», находит опору в Пресвятой Троице, достигая апогея в Пасхальном Событии, однако не только в Страстях Господних и Его смерти, но и в Воскресении и в Прославлении. В этом – радикализм булгаковского богословия.

В последние годы итальянцы смогли получить переводы как богословской трилогии Булгакова – уже упомянутый выше «Агнец Божий», «Утешитель» («Il Paraclito», Болонья: EDB, 1987; пер. Ф. Маркезе), «Невеста Агнца» («La Sposa dell’Agnello», Болонья: EDB, 1991, пер. Ч. Рицци) – так и некоторых его «малых» работ. Помимо уже упомянутых, вошедших в состав монографий Пьеро Коды, назовем в первую очередь «Неопалимую купину» («Il roveto ardente», Чинизелло-Бальзамо: San Paolo, 1998; пер. Р Д’Антига), «У стен Херсониса» («Alle mura di Chersoneso e altri scritti»[230], Милан: La casa di Matriona, 1998; пер. Дж. Парравичини) и «Свет невечерний» («La Luce senza tramonto», Рим: Lipa, 2002; пер. М. Кампателли). На последней книге нам хотелось бы остановиться особо, так как ее переводчик и редактор Мария Кампателли является не только директором экуменического издательства «Lipa», весьма внимательного к православной культуре, но и глубоким знатоком творчества Булгакова. Она посвятила ему свое диссертационное исследование при Папском Восточном институте («Экклезиология и софиология культуры в книге С. Булгакова “У стен Херсониса”»[231]). Многие положения этой диссертации вошли в глубокое и обширное Предисловие к книге, где Кампателли сосредоточилась на экклезиологических и социологических аспектах теории культуры у Булгакова, соотнеся ее догматические корни с церковным опытом.

Особую «булгаковскую» линию развивают специалисты по христианской и, в частности, русско-православной эстетике, группа которых сложилась при кафедре философии Туринского университета (Пьеро Кода, кстати, тоже выученик этой кафедры)[232]. У истоков этого течения стоит Нинфа Боско, в настоящее время – профессор моральной философии при Туринском университете. Она начала свой исследовательский путь с интереса к Владимиру Соловьеву, выпустив после первой монографии (1978) серию других работ. Закономерным был ее приход к сравнительному анализу богословия, и в особенности софиологии, Соловьева и Булгакова, проведенному в весьма убедительной форме[233]. Коллега Нинфы Боско, Грациано Лингва, защитивший в Туринском университете диссертацию по эстетико-философской программе о. Павла Флоренского, также недавно обратился к Булгакову, опубликовав небольшую монографию[234]. Среди других итальянских исследователей, так или иначе занимавшихся мыслителем, назовем Л. Зака (специалиста по Флоренскому), автора трех специальных статей, и Дж. Марани, написавшего диссертацию о концепции личности у Булгакова[235].

Растущий интерес к творчеству Булгакова отразился и в факте проведения первой в Италии конференции, посвященной исключительно этому русскому мыслителю, прошедшей 29 марта 2003 г. в Падуе под названием «Личность и труды о. Сергия Булгакова». Ее основным инициатором стал Итало-русский экуменический центр им. Владимира Соловьева при поддержке епархиальных властей Падуи. Конференция завершила собою триптих ежегодных научных встреч, первую из которых (2001 г.) посвятили Владимиру Соловьеву, а вторую (2002 г.) – о. Павлу Флоренскому. Всего было представлено четыре доклада. Первые два подготовили известные в Италии специалисты по Соловьеву Лоренцо Альтиссимо (доклад «Сергей Булгаков – человек») и Адриано Дель Аста («Сергей Булгаков и марксизм»), а два других – уже упомянутые выше «булгаковеды» Мария Кампателли («О. Сергий Булгаков и экуменизм») и Чезаре Рицци («С. Булгаков, богослов “божественного человечества”»).

Таким образом, по мере ознакомления итальянской публики как с творчеством православного мыслителя, так и с глубокими его интерпретациями, растет крайняя заинтересованность его философскими и религиозными трудами, удивление и восхищение их грандиозностью. Кроме того, читатель открывает для себя его изысканный литературный стиль. Проникнуться ясным покоем его мысли, впрочем, никогда не было задачей простой, но теперь на помощь приходят различные публикации, хотя многие работы Булгакова, в особенности в области философии, еще ждут своего итальянского переводчика.

Общественный идеал С. Н. Булгакова в западноевропейском философском контексте

Е. М. Амелина

Проблема общественного идеала у видного русского мыслителя С. Н. Булгакова (1871–1944) ставилась в религиозно-философском аспекте. Как последователь философии всеединства В. Соловьева, высшую цель общественного развития он связывал с богочеловечеством[236]. Движение к этой цели рассматривалось как постепенный процесс «накопления добра» и нравственного воспитания человечества. Булгаков подчеркивал, что именно общественный идеал определяет духовное содержание эпохи, дает направленность историческому развитию. Наличие общественного идеала, считал философ, это непременное условие существования государств и народов. В то же время, как бывший марксист, он признавал важную роль тех объективных условий, в которых протекает социальная жизнь. Размышления над «философией хозяйства» занимали значительное место в его творчестве.

Представления об общественном идеале формировались у С. Булгакова под влиянием как русской (славянофилы, Ф. Достоевский, В. Соловьев), так и западноевропейской философской мысли. Само отношение философа к западной мысли определялось идущими от В. Соловьева синтезирующими установками, признанием важности всего того истинного, что заключала в себе западная мысль. В данной работе мы остановимся на взглядах тех мыслителей, которые в наибольшей степени повлияли на формирование представлений об общественном идеале у философа. К ним, с нашей точки зрения, относятся Платон, немецкие классики, неокантианцы, М. Вебер и К. Маркс.

Представления Платона об общественном идеале были восприняты Булгаковым как отправная точка в собственных рассуждениях о государстве и обществе. Платон, с его точки зрения, первым дал абсолютный нравственный критерий политической и общественной жизни. Платон актуален, утверждал Булгаков, не только потому, что сумел сформулировать социальные вопросы как вопросы этические. Плодотворность его взглядов для современной экономической жизни связана с идеей руководящей роли духовной аристократии в ней. Не карикатурный буржуа, не продажная верхушка, а представители аристократов духа призваны быть «капитанами труда», «вождями промышленности» современных государств. Благородный «идеал социал-аристократизма, господства мудрецов (и вместе с тем праведников)» должен быть, подчеркивал он, применен к решению нынешних экономических проблем. К сожалению, сетовал мыслитель, эта идея находится в небрежении и «далеко еще не в полной мере оценена современниками»[237]. Булгаков положительно оценивал аскетическую этику, наложившую отпечаток на общественный идеал античного философа. Аскетизм Платона, считал он, не был проповедью опрощения. Напротив, он ставил задачи достижения культуры и сохранения высших ценностей. Платон, писал русский философ, в своих социальных планах предстал как художник и культурный эстет, для которого «создание и сохранение известного стиля жизни чрезвычайно дорого»[238].

Вместе с тем Булгаков был убежден, что общественный идеал античного классика страдает ограниченностью. Она связана, во-первых, с тем, что хозяйственная деятельность как деятельность по очеловечиванию мира совершенно отсутствует в платонизме. Само хозяйство вызывает у Платона аристократическую брезгливость, которая вносит принцип кастового деления человечества, «ибо нельзя же иначе освободиться от цепей хозяйства, как сложивши его на плечи других людей»[239]. Только христианство, подчеркивает Булгаков, осудило антиэкономический аристократизм античности и сумело признать достоинство труда через пример трудовой жизни апостолов, сказав словами апостола Павла: «Кто не работает, да не ест». Упрекая Платона в антиэкономизме, Булгаков творчески использовал его идею мировой души для объяснения процессов экономической жизни. Он указывал, что вопрос о всеобщем (трансцендентном) субъекте хозяйства рассматривается им в платоническом ракурсе. Субъектом хозяйства является не коллектив или собирательное целое, но «живое единство духовных сил и потенций», а это есть «не что иное, как мировая душа учений Платона, Плотина, Беме, Шеллинга, Баадера и Вл. Соловьева»[240].

Другая ограниченность идеала Платона порождена, по мнению Булгакова, неискоренимым человеческим стремлением увидеть завершение истории, узреть «очертания грядущего града». При такой установке преходящие характеристики принимаются за окончательные. «Один за другим, – писал Булгаков, – создаются эти земные идеалы, мысленно построяется земной град, разрабатывается его план и чертеж. В античном мире мечта эта всего ярче выразилась в «Политейе» Платона, построившего земной град по типу языческого монастыря»[241]. У Платона, считал философ, отсутствует идея эволюции и историческая перспектива. У него нельзя найти ответа на вопрос о том, что будет после осуществления его проекта и какова судьба тех, кто не вписался в этот проект. В целом заслуга античного классика состоит в том, что он обозначил социальную ситуацию, «когда ответ уже напряженно нужен», но не может быть получен языком старой эпохи. Платон, делает вывод философ, стал «пророком, подготовляющим христианство». Он остановился у преддверия новой эпохи, смысл которой смог выразить уже другой выдающийся мыслитель – Августин Блаженный.

На представления С. Булгакова об общественном идеале значительное влияние оказала и философия И. Канта, которую он трактовал как «центральный пункт, через который движется вся новейшая философия»[242]. Если Платон начал построение своего общественного идеала с государства, то Кант – с человека, его природы и сущности. Для С. Булгакова, так же как и для Канта, было очевидно, что идеальным строем можно считать лишь тот, где один человек рассматривает другого как высшую цель и высшую ценность и ни в коем случае не как средство для удовлетворения посторонних, внешних целей, сколь бы возвышенными они ни казались. Так же как и немецкий классик, Булгаков считал, что идеалы обладают нормативной функцией и «практической силой», лежат в основе совершенствования поступков как регулятивные принципы. Как и Кант, он связывал понятие «идеал» с деятельностью, направленной на совершенствование общества. С. Булгаков воспринял у Канта идею постепенного, мирного и нереволюционного развития общества и государства. В их нормальном функционировании он видел важное завоевание цивилизации, то культурное начало, без которого не может существовать человеческое общежитие. Для русского мыслителя, так же как и для Канта, непреходящей ценностью было движение к идеалу правового строя, где за человеком признаны его неотъемлемые естественные права.

В то же время С. Булгаков критиковал немецкого классика за дуализм идеала и действительности. Нравственный закон, с его точки зрения, несмотря на абсолютный характер своих велений, осуществляется в конкретных целях, при этом каждая эпоха имеет свою специфическую задачу, зависящую от объективных обстоятельств. Поэтому нравственный закон хотя и абсолютен с точки зрения вечности, но его содержание всегда дано историей. С. Булгаков упрекал Канта также и в том, что его общественный идеал не связан с признанием религиозных оснований. Кантовская гипотеза Бога как субъективной моральной необходимости, указывал он, перечеркивает этические искания философа. Именно религия включает в себя и обосновывает сферу морали. Сам же религиозный догмат, указывал он в работе «Свет невечерний» (1917), «есть плод кафоличного, соборного решения, а не какая-то субъективная истина или каприз». Философ был убежден, что нравственное начало действенно при признании бытия Бога, бессмертия человеческой души и свободы человека.

Как известно, свой общественный идеал С. Булгаков разрабатывал в полемике с позитивизмом и экономическим детерминизмом. И в этой полемике он неоднократно прибегал к авторитету И. Н. Фихте. Если, согласно позитивистам, абсолютной цели развития не существует, то для Фихте, напротив, не существовало ничего нравственно безразличного там, где действует человеческая воля. Для Булгакова, так же как и для Фихте, свобода начиналась там, где действовала личность как «Я», как живое начало свободы, реализуя свои цели и идеалы. «Как я, как личности, – писал Булгаков, – мы сознаем свою свободу, яйность есть свобода, как это со всей силой выражено в системе Фихте. И перед этим непосредственным, живым само-свидетельством свободы в нашем сознании бессильны уверения детерминизма»[243]. Критикуя субъективно-идеалистический уклон миросозерцания немецкого философа[244], Булгаков высоко ценил те его идеи, в которых утверждалось значение нравственно-религиозных, внутренних духовных связей людей в обществе. Он указывал на важность для России идеи культурной самобытности народа, затронутой Фихте в его «Речах к немецкой нации». Он отмечал верность фихтеанского понимания исторического значения языка, в котором «отпечатывается душа национальности». Ему близки были идеи Фихте, связанные с критикой атомизма и мещанства современного ему западного общества и ответственностью ученого и духовной аристократии перед будущими поколениями.

На философию С. Булгакова повлияли и взгляды Ф. Шеллинга, связанные с идеей постепенной эволюции природного и социального мира. Русский философ развивал пантеистические идеи Шеллинга о мировой душе как глубинной сущности природы, связав их с софиологической проблематикой. Для Булгакова, как и для позднего Шеллинга, история есть арена действия провидения, противоборства добра и зла. У Шеллинга оно осуществляется через ряд прогрессивных фаз, которые он называл «мировыми эпохами», движущимися от состояния, в котором нет свободы, а сознание помрачено злом, к господству добра и царству Бога на земле. Эти идеи оказались родственны и В. Соловьеву и С. Булгакову, развивавшим учение о богочеловечестве. Плодотворной оказалась для Булгакова мысль Шеллинга о постепенном движении человечества к правовому строю и создании «всемирного ареопага народов», состоящего «из представителей всех культурных наций»[245]. Эта мысль Шеллинга стимулировала булгаковскую идею положительного всемирного общения народов на основе синтеза их цивилизационных и духовных достижений. Новая, еще не найденная цивилизация, подчеркивал Булгаков, должна разрешить постоянно стоящую перед человечеством антитезу гедонизма и аскетизма, прав духа и прав плоти, предоставив каждому народу условия свободного и творческого развития. В то же время во многом благодаря Шеллингу в постановку проблемы общественного идеала у Булгакова влилась мистико-художественная струя, вследствие чего вопрос о путях и средствах разрешения тех противоречий, которые сложились на рубеже веков в России, стал уходить в мистическую плоскость.

Гегелевское влияние на С. Булгакова осуществлялось главным образом через философию В. Соловьева. В отличие от Гегеля, для него, как и для В. Соловьева, субъектом развития является не абсолютная идея, а человечество – живой организм, обладающий одновременно и материальной, и духовной структурами. С. Булгаков воспринял такие плодотворные стороны гегелевской концепции общественного идеала, как диалектический подход, историзм, содержательное понимание идеала, постановку проблемы соотношения абсолютного и относительного в ходе его реализации. Вслед за В. Соловьевым Булгаков критиковал панлогизм Гегеля, говорил о «люциферианской гордости», «самозамкнутости» абсолютной системы Гегеля. Он подчеркивал, что сосредоточенность немецкого классика на формально-логической стороне дела привела к тому, что он не смог найти надлежащее место многообразию явлений природной действительности[246]. В отличие от Гегеля, у которого историческая перспектива окончательно замыкалась на установлении бюргерско-бюрократических порядков в Пруссии Фридриха-Вильгельма III, С. Булгаков в своей философии истории утверждал невозможность увидеть конечные очертания истории и переводил решение данного вопроса в религиозно-мистическую плоскость.

На представления С. Булгакова об общественном идеале повлияли не только классики идеализма, но и философы новой генерации: неокантианцы и М. Вебер. Европейское неокантианство стимулировало изменение отношения философа к марксизму. Для С. Булгакова наиболее значимыми авторитетами в этом плане были Р. Штаммлер и Г. Риккерт. Под влиянием работы Р. Штаммлера «Хозяйство и право с точки зрения материалистического понимания истории» (1896) он подверг критике марксистский детерминизм. Р. Штаммлер, считал С. Булгаков, вскрыл коренное противоречие марксизма, показав, что тот одновременно и постулирует неизбежность наступления социалистического строя, и обращается к свободной воле человека для участия в наступлении этого строя. Социалистический строй оказывается одновременно результатом причинной зависимости и идеалом долженствования для свободной воли. Это основное противоречие марксизма, по мнению философа, нельзя понять иначе как «деревянное железо или железное дерево». «Как справедливо замечает Штаммлер, – писал Булгаков, – нельзя основать партии, ставящей целью содействовать наступлению лунного затмения»[247].

Заслугу Р. Штаммлера Булгаков связывал также и с тем, что он сумел «пробить глухую стену» марксистского детерминистического фатализма благодаря учению о свободе и вытекающей из него идеи автономности социального идеала. Кроме того, именно Р. Штаммлер напомнил об относительности закона причинности, представляющего собой лишь условие познания, а не абсолютный принцип. Эти заслуги немецкого неокантианца соседствовали, по мнению русского мыслителя, с такими недостатками его доктрины, как дуализм причинности и долженствования и отсутствие связи между идеалом и его практическим осуществлением. Взгляды Штаммлера страдали незавершенностью, отсутствием целостности.

Не меньшее влияние оказал на булгаковскую критику марксизма и Г. Риккерт, в особенности его работа «Границы естественнонаучного образования понятий» (СПб., 1903). Важнейшим выводом, который был воспринят Булгаковым от Г. Риккерта, стал тезис о неспособности социологии к научным предсказаниям и установлению исторических «законов». Нельзя, утверждал Булгаков вслед за Риккертом, найти раз и навсегда данный «закон развития общества», а следовательно, естественнонаучные обобщения марксизма – это эмпирические обобщения для данного времени. Ошибка марксизма в том, что он держится на заведомо неверном положении о «не индивидуальности индивидуального», типичности и закономерности того, что заведомо отрицает эту типичность и закономерность. Но принимать сегодняшние тенденции за вечные ненаучно. Это фантазерство и донкихотство[248].

Близка была Булгакову мысль Г. Риккерта о важности соотнесения исторических явлений с нравственными ценностями. Благодаря такому соотнесению, считал С. Булгаков, мы получаем возможность «распознавать добро и зло» в сложной действительности и бороться со злом. Итак, влияние европейского неокантианства на взгляды Булгакова проявилось, как мы видим, в апологии свободы перед лицом экономической необходимости, в идее автономности идеала и в выяснении противоречий марксистского детерминизма.

С. Булгаков находил много созвучий между веберовской идеей примата религиозного типа этики в процессе возникновения нового типа экономики и собственными взглядами. В статье «Народное хозяйство и религиозная личность» (1909), написанной под влиянием осмысления основополагающих идей «Протестантской этики», а также в монографии «Философия хозяйства» (1912) он подчеркивал самостоятельную и активную роль «духа хозяйства» в историческом развитии. Зрелая политэкономия в лице Вебера, считал мыслитель, приходит к пониманию того, что дух не рефлекс экономических отношений, а самостоятельный фактор. На направленность экономического развития влияет смена хозяйственных мировоззрений, хозяйственная психология, дух хозяйства. Вебер сумел увидеть в этике идеальную побудительную силу, оказывающую реальное воздействие на историю[249].

Подчеркивая взаимосвязь народного хозяйства и религиозной личности, С. Булгаков указывал на то, что материалистическое понимание истории механизирует общество, устраняет живую человеческую личность, объявляя ее всецело продуктом необходимости. Однако свобода невыводима из опытных данных, связанных естественной необходимостью. И хотя хозяйство обусловливается рядом независящих от человеческого индивида условий природной и общественной среды, в нем есть и свободное творчество. Свобода человека, считал Булгаков, проявляется уже в трудовом процессе, «в ходе трудового, хозяйственного внедрения субъекта в объект». Субъект как хозяин стремится к тому, чтобы мир, объект хозяйства из механизма стал организмом. Он желает достижения хозяйственной свободы, власти над отчужденной от него природой. Хозяйство – это «живой синтез» свободы и необходимости.

Экономическое оздоровление и обновление России Булгаков связывал с православными идеалами социального служения, возвышением личной ответственности, с христианским «подвижничеством» в миру. Он считал, что духовная жизнь России требует своего рода духовной реформации, и видел этические задачи русской интеллигенции в выработке соответствующей хозяйственной психологии. Мыслитель обращал внимание на недостаточную развитость хозяйственной личности в России. Слабость этого фактора, указывал он, не позволяет стране занять достойное место «на поприще напряженного экономического соревнования». У нас, сетовал он, господствует интеллигентское пренебрежение и барски снисходительное отношение к хозяйственной деятельности, в то время как русское возрождение требует иного, более здорового, трезвого и честного отношения к данному вопросу. «Упругая воля и зоркий глаз, – писал философ, – слишком редко встречаются в нашем образованном обществе, и благодаря этому низкому качеству человеческой личности, наряду, конечно, с другими причинами происходит медленное, но верное и неизбежное. экономическое завоевание России иностранцами»[250].

Критическое отношение к марксизму, который С. Булгаков вслед за В. Соловьевым упрекал в экономическом детерминизме и эвдемонизме, не означало нигилистического отношения к этому влиятельному учению. Эволюционировав от марксизма к идеализму, он не расстался с идеей социализма, придав ей христианскую направленность. Философ ценил марксизм за идею достойного существования человека, за обращение к анализу экономической стороны общественной жизни, а также за его жизненность, выражающуюся в умении связать свои цели с реальными задачами времени и с практической политикой. В своей докторской диссертации он писал, имея в виду марксизм: «Та особая неотразимая жизненная правда, что приоткрылась и интимно прочувствовалась с такой серьезной и горькой искренностью нашей современностью, делает экономический материализм в известном смысле неопровержимым. Он не может быть просто отвергнут и опровергнут. Он должен быть понят и истолкован – не только в своих явных заблуждениях и слабых сторонах, но и в том вещем содержании, которое через него просвечивает»[251].

Итак, осмысление проблемы общественного идеала в философии С. Булгакова шло в русле мировой интеллектуальной культуры, впитывая ее достижения. Этот идеал стал результатом культурного синтеза платоническо-августиновской, христианской и европейской мыслительной традиции Нового времени. Признание идеала как ступени, ведущей к абсолюту, утверждение всеобщей универсальной цели, лежащей в основе всего существующего, бесконечная вера в добро и деятельный характер человека-подвижника, призванного духовно усовершенствовать мир, сделали взгляды С. Булгакова продолжением классической традиции философствования. Постановка проблемы общественного идеала у русского философа противостояла той мыслительной традиции (А. Шопенгауэр, Ф. Ницше), которая пришла к выводу об иллюзорности абсолютных нравственных ценностей и бессмысленности жизни. Общественный идеал С. Булгакова отрицал апологию насилия, внеправовой анархический индивидуализм и богоборчество ницшеанства.

Осознавая катастрофический характер процессов, происходящих в России и в мире на рубеже ХК и ХХ вв., С. Булгаков видел его преодоление под знаком всеединства тех сторон общественной жизни (и светской, и религиозной), которые доказали свою культурную значимость. Выход из кризиса он связывал с эволюционно-поступательным продвижением человечества к всецелой жизненной организации, новой духовной общности, «церкви-общественности», синтезирующей достижения мировой цивилизации. Философ не указал, к сожалению, тех конкретных средств, которые бы способствовали этому процессу. Его идеал был слишком оторван от реальных политических процессов российской действительности и не выходил на уровень конкретных проектов, за что позднее его упрекали евразийцы, которые считали позицию философа бездеятельной и бессильной в деле спасения России от революции. В то же время большое историческое значение имела попытка мыслителя философски сформулировать и обосновать центристскую, связанную с мировой философской культурой совокупность идей, интегрирующую общество и задающую ему примиряющую, консолидирующую и созидательную направленность развития.