Глава четвёртая
В лесу было тихо. Где-то, в стороне Монахова Мыса, как на хуторе называли полоску ельника, густо перемешанную с березняком, где стояла, укромно сторонясь праздного глаза, Нилова келья, постукивал, позванивал, оскальзывался на тугом матёром бревне топор. Нил снова поправлял свою крошечную келейку. Пришла пора подумать о предстоящей зимовке. Келья, срубленная из сосновых брёвен, была поставлена здесь более двухсот лет назад. Срублена ладно, человеком, крепким не только духом, но и мастеровитостью. Каждое бревно здесь напоминало об основательности первого того плотника, который обосновал здесь эту глухую пустынь. Крыша, крытая плотно связанными длинными камышовыми снопами в три ряда наперехват, не пропускала ни дождей, ни ветров, ни холода, ни жары. Но венцы, особенно с северо-восточной стороны, всё же изнашивались, и их приходилось менять почти каждому поколению живших здесь отшельников.
Лето придвинулось к своему пределу. Август истекал. Вода в озере засинелась. А небо над ним стало выцветать, как будто застиранное. И утки на озере уже сбивались в большие стаи.
Воронцов некоторое время прислушивался к стуку топора, к комариному гуду над головой. Никакие посторонние звуки не тревожили окрестность. Хутор притих. Воронцов предупредил Зинаиду и, когда выходил, видел, как женщины побежали к погребу, унося детей. Старуха-хозяйка вела младшего Пелагеиного сына. Старшие, обгоняя друг друга, юркнули в погреб первыми.
– Если что, уходите в лес, к вырубкам. Иван Степаныч там вас будет ждать, – приказал он Зинаиде.
Топор монаха Нила тюкнул не в такт и затих. Воронцов замер за сосной в густом высоком черничнике и приготовил автомат.
Ждать пришлось недолго. В соснах замаячила высокая тень в камуфляже. Тень мягко, невесомо перебегала от дерева к дереву, медленно приближаясь к тропе, которая вела от леса на хутор. Возле этой тропы и залёг Воронцов час назад. Теперь тень в камуфляже плавала в размытом колечке намушника. И тут он снова услышал топор монаха Нила. Значит, узнал отшельник кого-то знакомого и подавал им на хутор весточку, чтобы не боялись. Человек в балахонистой накидке цвета «древесной лягушки» вышел на тропу. Оружия при нём не было. В осанке и походке его Воронцову показалось что-то знакомое. Неужто Старшина? Тот самый, из-под Вязьмы?
– Старшина! – окликнул Воронцов горбатую тень в камуфляже.
Старшина-Радовский остановился, медленно засунул обратно за ремень парабеллум.
– Здорово, курсант, – и подал руку.
– Что, поменяли форму, господин… как вас там?.. – Воронцов усмехнулся, закинул автомат за спину и пошёл было всё той же стёжкой к хутору.
Но Радовский его окликнул:
– Погоди, курсант. Ты мне лучше скажи, как она?
– Родила, – Воронцов оглянулся. – Сын у вас. Анна Витальевна уже и имя ему дала. Нил Алексеем окрестил. А я вашему сыну, Алексею Георгиевичу, крёстный отец.
Радовский шагнул к Воронцову и обнял его, и Воронцов почувствовал, как тот затрясся всем телом. Что ж, и этот, как видно, не из железа сделан, тоже матерью рождён…
– А ну-ка, братец, повтори, что ты только что сказал. Неужто и правда сын у меня родился на родной земле?
– Сын, Георгий Алексеевич. Пойдёмте. Анна Витальевна вас ждёт. Вот уж рада будет! Да и нам тоже радость: не чужой пришёл. Можно сказать, свой. А гости здесь редки.
Они некоторое время шли молча, прислушиваясь к шагам друг друга, словно в них можно было услышать те мысли, которые сейчас клубились в голове каждого из них. Радовский оглянулся на Монахов Мыс и спросил:
– На кладбище могилка свежая… Кто?
– Пелагея.
– Как Пелагея?! – Радовский остановился, опустил голову и перекрестился.
– А так, – не оборачиваясь, ответил Воронцов. – Она тоже девочку родила.
Снова шли молча.
– Ты-то тут давно? По службе или как? – окликнул его Радовский.
– После расскажу.
– Один? Или снова кем-нибудь командуешь?
– Не волнуйтесь, один, – успокоил Воронцов Радовского.
Радовский долго на хуторе не задержался. Выложил из вещмешка какие-то гостинцы. Посидел у озера с Анной Витальевной, подержал на руках сына, поцеловал их, попрощался с остальными, пожелал тишины и покоя и ушёл. Уходил он той же стёжкой, в сторону Монахова Мыса.
Воронцов пошёл проводить его. Дорогой успели о многом переговорить.
– Девчонку ту, которую твой солдат сахаром подкармливал, вынесли? – спросил Радовский, когда подошли к кладбищу.
– Вынесли. Она потом работала в госпитале. В мае в госпиталь попал и я. А тут как раз пришёл приказ на выход. Кто ушёл, кто как… В село нагрянули каратели. Я кое-как ушёл. В самый последний момент. По госпиталю уже стреляли зажигательными пулями. Ушла ли Тоня, не знаю. Я её в тот день не видел.
– Когда это произошло?
– Что?
– Когда каратели в деревню пришли?
– В мае. Числа десятого или двенадцатого.
– Как называлась деревня?
– Дебри. А что, знакомое место?
– Мне там все места знакомые, – уклончиво ответил Радовский.
– Вот в той самой Дебри, в школе, и размещался наш госпиталь. Охрану несли партизаны. Они то ли ушли в лес, то ли их по-тихому сняли. Сразу поднялась стрельба. В деревню со стороны большака заскочил бронетранспортёр и тут же начал поливать из пулемёта по домам, по госпиталю… Раненые кинулись кто куда… Расползались вокруг госпиталя, как муравьи. Я уже мог ходить и ушёл в лес.
О своём плене, и первом, и втором, Воронцов Радовскому не сказал ни слова. Но по глазам его понял, что Анна Витальевна ему что-то успела рассказать.
– Ты сюда надолго? – спросил Радовский.
– Нет. Нога подживёт и уйду.
– Куда?
– К своим. Куда ж ещё.
– Ну да, куда ж еще… А тебя там ждут? В Особом отделе…
– Никуда не денешься. Не с вами же идти.
– А ты подумай. Подумай хорошенько.
– Вы надеетесь, ваша возьмёт?
– А ты?
– Я думаю так, что присягу один раз дают. Много разных разговоров за это время я наслушался. Если бы не война, я сейчас учился бы в своём институте, получал высшее образование. А там бы и сёстры школу окончили и тоже дальше бы учиться пошли. Нам наша власть дорогу в жизнь не закрывала. Был у меня в отряде один, говорил: вот, мол, немцы большевиков перебьют, со Сталиным разберутся, а там, дескать, новое правительство назначат, и заживёт Россия без большевиков и тюрем. А что получается на деле? Немцы нас за людей не считают. Я, когда шёл сюда, две ночи ночевал в одном селе. Там, за шоссе. Две старушки, две сестры. Бывшие учительницы, дочери бывшего местного батюшки. Такие же вот, как и вы, Георгий Алексеевич, верующие. День и ночь у них в углу под божницей лампадка горит. Рассказывали, как у них на постое была артиллерийская часть. Заставили их баню топить. А потом – мыть их. Одна из них мне и говорит: я, мол, мужа своего никогда голым не видела. А тут – голые мужики… И сад потом весь загадили. Поедят, выйдут в сад и тут же, с сигаретами в зубах, присаживаются под яблонями. Мальчика, шестилетнего, сына соседки, офицер плетью до смерти запорол. За то, что тот из его сумки плитку шоколада стащил. Сумка лежала на лавке, открытая. Мальчик забежал в дом, увидел и взял. Женщину, местную библиотекаршу, беременную, возле школы вниз головой повесили за то, что раненого офицера прятала. Снять разрешили, только когда уже запах пошёл. Культурная нация, потомки Канта и Гёте… Я ещё не знаю, что с моими. А вы меня ещё спрашиваете, куда я пойду. Мне теперь одна дорога – туда, на войну, – и Воронцов махнул в сторону шоссе. – Я теперь часть её. Так же, как и вы. Не так ли?
Но Радовский заговорил о другом:
– Странное дело, курсант… Мы с тобой оба русские люди. Оба любим Россию. А жизни нам, двоим, в своей стране, на своей земле, нет. И наши противоречия настолько сильны, что мы в определённых обстоятельствах готовы стрелять друг в друга. Ты никогда об этом не задумывался?
– Нет, не задумывался.
– А я постоянно только об этом и думаю.
– Это потому, что вы, Георгий Алексеевич, должно быть, в понятие «моя Россия» и «моя земля» вкладываете несколько иной смысл.
– Не думаю. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. Когда ты уходишь?
– На днях. Помогу им по хозяйству и пойду. Надо успеть дров наготовить, сена коровам накосить, картошку выкопать. Дядя Ваня уже сдаёт, слабеть стал. Прудки сожжены. Зимовать им придётся здесь. Всем вместе.
– Курсант, у меня к тебе просьба. Видимо, я долго теперь не появлюсь. Позаботься о моей жене и сыне. Очень тебя прошу. Больше ведь мне попросить некого. Ты теперь моему сыну и перед Богом не чужой.
– Что я могу для них сделать?
– Не навреди. Ты же понимаешь, что Особого отдела тебе не миновать. А когда попадёшь к ним, тут же и возникнет вопрос: где скрывался? чем кормился? кто рану перевязывал? что видел? Маршрут выхода и прочее…
– Боитесь, что я выдам Анну Витальевну? Она мне зла не сделала. Ты сам ей не навреди, если хочешь, чтобы она здесь спокойно войну пережила. Сколько бы она, проклятая, ни длилась. А я скоро в отряд уйду.
– Снова через линию фронта?
– А куда деваться? Некуда мне деваться, кроме партизанского отряда. Может, найду кого из своих. Владимир Максимович жив?
– Жив.
– Он теперь с вами?
– Со мной.
Вот тебе и судьба. Война человека то в бараний рог скрутит, то в струнку выпрямит, то снова в бараний рог, да потуже прежнего, что и не крякнуть, ни вздохнуть.
– Что-нибудь передать ему?
– Ничего. Мне с ним детей не крестить.
– Ты, курсант, и со мной детей крестить не собирался. А пришлось, как видишь…
– Я об этом не жалею. Твоего сына Зинаида принимала. Знаете об этом?
– Знаю. Всё я знаю. Знаю и то, как тебя она искать ушла. И как нашла и сюда привела.
– Она святая. Зинаида. И Пелагея такая же была.
– Ты прав. Мы им, и Пелагее, и Зинаиде, обязаны по гроб жизни. Тяжело им тут будет зимой.
– Тяжело. Но лишь бы спокойно.
Перед уходом, уже возле могил, Радовский спросил Воронцова:
– Александр Григорьич, тут где-то недалеко, слыхал я, твоя деревня? Или село?
– Село. На той стороне. Подлесное. Километров сорок-пятьдесят. Недалеко от шоссе. Оно на все карты нанесено. И на наши, и на ваши.
– Недалеко, – и подумал: «Моё ведь родное село тоже недалеко. И тоже на той стороне». – Красивое село?
– Родина всегда кажется красивее других мест. Но моё село действительно красивое. С церковью, с мельницей. Речка Ветлица. Кругом сосновые боры. Песчаные берега. Очень много солнца.
Радовский невольно улыбнулся, слушая Воронцова. Точно так же он хотел бы сейчас рассказывать ему и о своём селе. Но не мог.
– Очень много солнца – это прекрасно. Хорошее село. Но мне лучше обойти его стороной.
– Да уж, постарайтесь.
И они посмотрели друг другу в глаза.
Август уже заплетал в берёзовые косы золотые ленточки. Воздух стал прозрачнее, а тени на полянах резче и темнее. Захолодели обильные росы по зорям.
В одну из таких зорь Воронцов уходил с хутора в сторону фронта. Не нужно было компаса, чтобы определить направление движения: фронт рокотал, ухал тяжёлой артиллерией, гудел моторами, лязгал железом о железо, вытаптывая и выжигая вокруг себя окрестность за окрестностью. И к нему с обеих сторон по воле штабов и людей с маршальскими и генеральскими лампасами двигались новые и новые маршевые роты и батальоны, на ближайших железнодорожных станциях и полустанках спешно разгружались с платформ новые и уже побывавшие в боях, но основательно отремонтированные танки и бронетранспортёры, выкатывались на позиции орудия, взлетали с аэродромов подскока самолёты с полным комплектом бомб и нанесёнными на карты целями. Противоборствующие колонны сходились на каком-нибудь безымянном поле или на лесной опушке и приступали к своей кровавой работе, стараясь сделать её основательно, чтобы потом заслуженно отметить отличившихся, а убитых и раненых положить на отдых в братские могилы и тыловые госпитали.
– Прощай, Зиночка, – Воронцов потянул её к себе за руку и почувствовал, как она сразу хлынула к нему всем своим теплом и доверчивой нежностью. – Не знаю, доведётся ли… Улю береги, ребят. Автомат я оставил в сарае, под сеном. Но лучше, если что, сразу – в лес. С Анной Витальевной держитесь вместе. Она женщина хорошая, добрая. Бывалая. Думаю, что мы о ней очень мало знаем. Но человек она хороший. Пока ты с ней, люди Старшины вам никакого зла не сделают. Она и сама к тебе льнёт, ни на шаг не отходит. Вместе держитесь. И Тоню с Настенькой не бросайте. Старики уже старые стали, скоро валиться начнут…
– Молока у неё много. Улюшку подкармливает. Сразу двоих и кладёт на колени, Лёшку – к левой груди, а Улю – к правой.
Зинаида обхватила его за шею и стала целовать в губы. Он перехватил её за талию и прижал крепче, так что она откинулась назад и засмеялась. Смеялась она тихо, будто боясь, что их могут услышать. Смеялась она так, будто спрашивала: ну? что? что дальше?
А что дальше? Дальше – разлука. Уходить надо. Уходя, не остаются. Даже на час. Чтобы не остаться навсегда.
– Где искать нас, знаешь, – и она резко оттолкнула его, высвободилась и принялась поправлять волосы и платок, сбившийся на затылок.
– Знаю.
– И помни, что ты теперь для нас роднее всех родных. Понятно тебе? – голос её дрожал. Последнюю фразу она почти выкрикнула.
– И вы для меня. Самые родные. И поэтому я вернусь. Обещаю.
Так они и объяснились в любви. Потому что это и были самые дорогие, самые нежные и главные слова. В других нужды не оказалось.
Воронцов зашагал в сторону леса. Сосны чернели непроницаемыми предрассветными сумерками. Точно такие же сумерки стояли и в душе Воронцова. Вот с ними-то справиться было труднее. Он смотрел вперёд, высматривал стёжку. Скоро она кончится, и он пойдёт по лесной дебри. Чем ближе он подходил к соснам, тем гуще становились сумерки. В такую глухую пору кажется, что всё вокруг ещё спит и проснётся не скоро. Он шёл и чувствовал, что та, тепло и запах губ которой ещё пылали на его губах, смотрит ему вслед. Но рано или поздно деревья и темень разлучат их.
Конец ознакомительного фрагмента.