Глава вторая
Младший лейтенант Нелюбин открыл глаза и увидел, что по груди его, по разодранной гимнастёрке, ползёт божья коровка. Старательно семенит лёгкими, хрупкими лапками, спеша куда-то по своим делам, осторожно перебирается через мухры разорванных осколками ниток, через комочки земли и обрывки травы. Глянцевито поблёскивает на солнце её оранжевая в чёрных точках спинка. И вся она, удивительно опрятная, нездешняя, как пулька от новенького автоматного патрона, показалась ему видением. Куда ж это она трапится, подумал младший лейтенант Нелюбин. Но тут же сознание вернуло ему то, что произошло несколько минут назад. Он приподнял голову. Снаряд разорвался левее, на взгорочке. Ещё дымились лохматые комья земли вокруг небольшой продолговатой воронки. И прямо возле неё виднелись чьи-то ботинки и автомат с оборванным ремнём и без диска. Нелюбин узнал этот автомат. Узнал и ботинки, ладно, со знанием дела подбитые медными подковками, выточенными из затыльника снарядной гильзы. Сержант Григорьев, командир первого отделения. А где взвод? Взвод, видимо, отошёл. Откатился назад. Как и вчера трижды. Каждый раз с большими потерями. С такими же вот ботинками, раскиданными взрывами возле свежих воронок… С божьими коровками…
Ротный гнал их на высотку. Проклятая, обмотанная колючей проволокой в несколько рядов, напичканная пулемётами и миномётами, она дыбилась впереди двумя пологими холмами, за которыми виднелся ещё один, более высокий, почти обрывистый, откуда и вели огонь пулемёты. Там немцы обжились основательно, отрыв блиндажи, отсечные линии траншей и окопов в глубине. Туда они отходили в случае артналётов, а потом так же быстро занимали передовую линию и встречали атакующих огнём. Там они имели не только миномёты, но и «скрипачи», и полевые гаубицы, и противотанковые орудия. И наши танки теперь сюда вряд ли сунутся. Три дня назад сунулись. Полезли, ёктыть, в лоб, напролом, без разведки. Как всегда. И сразу же попали под огонь противотанковой батареи. Правда, польза от их атаки всё же была: порвали проволочные заграждения, растащили столбы и колья по всей лощине и по взгорью. Там, на подъёме, их и начали бить болванками и фугасами. Один, лёгкий, выгоревший, со сбитой башней и закопченными бортами, до сих пор стоял в лощинке перед траншеей взвода. Два других тракторами ночью успели отбуксировать в тыл. Подвели тросы и утянули. Это была единственная атака роты с танковым усилением. Ротный материл танкистов и артиллеристов, которые не подавили огневые точки, хотя за несколько часов до начала атаки командиры стрелковых взводов отметили на карте все пулемёты, а также направления, откуда бьют орудия и миномёты. То ли боги войны пожалели снарядов, то ли снарядов у них не было вовсе, но артподготовка оказалась жидкой. И танки немцы пожгли в первые же минуты боя.
А сегодня подняли без танков…
Все эти дни младшему лейтенанту Нелюбину везло. Несколько раз мины рвались совсем близко. Однажды, когда почти добежал до первой траншеи, под ноги шлёпнулась штоковая граната, кувыркнулась, как поддетый битой «чижик», откатилась к связному, и тот отбросил её прочь. Связного спустя несколько минут убило осколком мины. Нелюбин даже поблагодарить его не успел. А ведь тот жизнь ему спас. Свою тоже, но, как оказалось, ненадолго…
Неделю назад их маршевая рота сменила здесь, под Зайцевой Горой, стрелковый батальон, в котором к тому времени едва ли насчитывался взвод. А теперь и их пора было менять, потому что в атаку поднимать стало некого. И батальон, и их маршевая – все они лежали теперь на взгорке. Трупы на жаре за несколько часов раздувало, и в траншее нечем было дышать. Трупный запах, казалось, проник всюду, даже в землю, пропитав её через невидимые поры на несколько метров в глубину. Однажды, одурев от этого смрада, Нелюбин отрыл в своём окопе нишу и сунул туда, в свежую глину, голову, чтобы вдохнуть и подержать в себе ту земляную свежесть. Но и там воняло трупом. Проклятая высота. Она вся пропахла мертвечиной. Какая ж ты, ёктыть, Зайцева Гора? Зайцы живут в чистом месте. А тут… Вот как война загадила пространство, с отчаянием думал он.
А теперь, выходит, что отбегался по склону Зайцевой Горы и он, командир стрелкового взвода младший лейтенант Нелюбин. Ну и слава тебе, Господи, подумал он с отчаянием, ещё не зная, чем всё это кончится. Хоть в госпитале полежу. В тишине. В покое. Куда ж меня? Он приподнял голову. В висках гудело, как во время танковой атаки. Пошевелил рукой, ногой. Пока одними пальцами. Но вроде всё цело. Не только пальцы, а и руки слушаются. Туда-сюда ими поворочал, пошаркал по сухой, пыльной земле, изрезанной танковыми гусеницами и осколками снарядов. Живой. А подняться нету сил. Значит, какая-то важная жила порвана, догадался он, только пока непонятно, какая именно.
Божья коровка забралась на медаль, переползла на колодку, остановилась и попробовала взлететь. Открыла роговицы подкрылков, вздрогнула, затрепетала коричневыми, прозрачными, как слюда, крылышками. Но не улетела. Или что-то у неё не вышло. Или передумала. А может, тоже ранена, повредила крыло или что-нибудь важное в своём организме. Много ли ей надо? Вот и ползает теперь по мне, как по мёртвому камню, подумал Нелюбин и пожалел божью тварь: эх ты, козявка… И тут только обратил внимание на то, что орденская лента на колодке тоже распорота и держится на честном слове, может, всего на одной нитке, до которой осколок не достал. И тут непорядок, заволновался Нелюбин: так я вовсе награду потеряю. Может, и булавку повредило. Надо было перед атакой в карман всё сложить. Завернуть в носовой платок и прибрать подальше. Ведь всегда так делал. Медаль, она – что? А ничего. Железка, хоть и серебряная, так говорят. Жизнь за неё у смерти не выкупишь. В голодную минуту заместо сухаря даже не съешь. И вряд ли что за неё выменяешь. Но другого солдату за его работу, терпения и муки по уставу не положено. Значит, медаль надо беречь. Как оружие и иной шанцевый инструмент, который в солдатском деле просто необходим. И тут же спохватился, глядя, как божья коровка карабкается по махрам распоротой и конечно же испорченной орденской ленты, стал корить себя вот какими раздумьями: эх, Кондрат, Кондрат, всю жизнь ты о материальном пёкся, имущество пуще живого берёг, за утерянную обойму патронов, за фляжку или котелок солдата со свету готов был сжить. Оно так. И – правильно. Тем же уставом – бережь надёжней прибытка – и колхоз держал. Но человек-то не железка, и ценность его жизни никак не возможно ставить в один ряд с ценностью вещи, даже самой что ни есть нужной и дорогой. Оказывается-то, Кондратушка, не в хомутах и закромах вся-то человеческая суть, не в них, какой бы нужностью ни награждал их Господь и как бы ни завивались вокруг них обстоятельства жизни. Не в трудоднях суть живого человека. Даже такого черноземельного крестьянина, каким был ты, Кондратий Герасимович Нелюбин. А в чём же тогда? Вот лежит он, бывший довоенный председатель колхоза, отец троих детей, а теперь командир стрелкового взвода, которому совсем недавно присвоили первое офицерское звание младший лейтенант, валяется посреди исковерканной земли, сам похожий на кусок дёрна и на всю окрестную изуродованную и ни на что теперь негожую землю. Лежит с кубарями в петлицах, которые, может, уже и ни к чему ему в этой жизни. Из всех, кого не миновали здесь пули и осколки, видать, только один живой. Ещё дышит. Ещё не потерял способности соображать. Ещё может, если захочет, заплакать о себе. Остальные… Где они, остальные? Должно быть, ушли. То ли вперёд, то ли назад, за сухой ручей. И никому он уже не нужен. Разве только одной войне. Да и той, должно быть, уже в тягость его затянувшаяся жизнь. Придут ли за ним живые? И кто придёт, если это и случится? Свои? Немцы? Свои, видать, думают, что убит. Так же как и сержант Григорьев. Эх, жалко Григорьева. Хороший был командир отделения. Надёжный сержант во взводе – это, считай, три бойца плюсом…
А что тогда сейчас самое важное? Да то, что ты, Кондрат, ещё живой. Может, только один и остался здесь, живой на изувеченной, набрякшей кровью, как талой водой, и нашпигованной железом земле. А если живой, то ты ещё командир взвода. Ведь от должности тебя никто не освобождал. Не было такого приказа. И звания никто не лишал.
Божья коровка ещё потопталась по махрам распоротой орденской ленточки, раскрыла роговицы, проворно выбросила крылышки и взлетела. И понесло её ветром куда-то в сторону сухого ручья, к лощине, за которой они, может, час-другой назад, а может, всего-то несколько минут начинали атаку. И опять он остался один со своими мыслями и горькими сомнениями. Взлетел бы и он и полетел, как божья коровка, несомый крыльями и ветром в сторону своей траншеи, там, может, скорее санитары найдутся. И где они, проклятые, запропастились? Когда лихо, их всегда нет. Да где там, человек – не божья коровка. Лежи теперь, судьбы дожидайся. С той или с другой стороны. Рано или поздно, а откуда-нибудь придёт.
Немцы-то в любом случае придут, размышлял он. Чтобы обыскать. Забрать из карманов документы, письма. Нелюбин вспомнил, как не раз в отбитых траншеях находили своих товарищей, захваченных немцами накануне во время боя или ночью уведённых прямо из окопов: лежали с вывернутыми карманами, а рядом вытряхнутые сидора. И зачем им мои письма? Был бы я, размышлял младший лейтенант Нелюбин, генерал или хотя бы командир батальона. Какой им интерес в том, что именно, какие дорогие для меня слова я своей Настасье Никитичне пропишу? Тем более что и писать-то ему ещё некуда. Нелюбичи и все деревни на Острике оккупированы. До Настасьи Никитичны и Анюты ещё дойти надо. Траншею до них прокопать. А уж потом письма им писать и ответные дорогие треугольнички хранить в своих карманах, чтобы потом, когда случится тихая минутка, молча, укромно их перечитывать и, может, даже целовать. А что, когда рядом бабы нет, можно и письмо её поцеловать. Ведь это ж её письмо, её рученькой написанное и ему с надеждой посланное… И он бы поцеловал сейчас то дорогое письмо, но такового у него не имелось по известным причинам. Ни от Настасьи Никитичны, ни от Анюты. А то бы поцеловал. Сразу бы легче на душе стало. Но пока нет у него никаких писем. Да разве ж они, немцы, знают про это? Всё равно приползут. И он вспомнил, как смотрели на него немецкие автоматчики на реке Шане, когда он лежал, смертельно раненный, и умирал на галечной косе у самой воды. Что было в их глазах? А ничего. Не разглядел он в тех глазах ни жалости, ни злобы.
Он подтянул правую руку. Рука послушалась. Хотя тут же это его движение отдалось во всём теле протяжной ноющей болью. Значит, тело живое, если болит. Невелико утешение, но и оно в радость. Он вспомнил, что на ремне висела граната Ф-1. И теперь надо было заклинать судьбу, чтобы граната оказалась на месте. А то ведь возьмут голыми руками. Как Мартына на гулянье. И нечем от них будет оборониться. Сантиметр за сантиметром он подтягивал руку к нужному месту, к ремню. Там, возле пряжки, должна висеть на скобе граната. Так «феньки» носить было опасно: перетрётся проволочка чеки или разогнётся ненароком усик, и упадёт граната под ноги, сработает взрыватель. Молодым бойцам из пополнения Нелюбин приказывал носить гранаты в карманах или гранатных сумках. Сам же в бой ходил так, с «фенькой» на ремне. И, глядя на него, вешали на пояса ручные гранаты и другие «старики».
Рука доползла-таки до ремня. Уморилась, вспотела, как задохлая лошадёнка в борозде, но таки дотянулась до пряжки и вскоре нащупала ребристый бок гранаты, гладкий карандашик взрывателя, скобу чеки и кольцо. Всё на месте. Слава богу. Хоть что-то цело. Теперь он не один. Граната была тёплой, как свежее яичко в гнезде. Видать, солнце нагрело. Вот и хорошо. Хоть одно ладно, с удовлетворением подумал он и откинул голову, чтобы отдышаться и дать отдохнуть руке. Потому что внезапная усталость стала томить его тело, болезненной вяжущей истомой проникая всюду, во все части и клеточки его покуда ещё живого тела. Он испугался, что и правая рука окажется во власти этой внезапной немощи, и сжал пальцы в кулак, тут же снова разжал и опять сжал. Рука слушалась. Хотя снова вспотела. Снова ей досталась тяжёлая работа. Ничего, ничего, милая, уговаривал её Нелюбин, потрудись, хоть ты у меня послужи, пост не бросай, а то пропадём.
Как бы ни шумело в ушах, как бы ни рвало перепонки воспоминанием взрыва, а Нелюбин всё же уловил посторонние звуки, которые возникли вдруг где-то там, возле снарядной воронки, где лежал убитый отделённый. Звуки издавал человек. Кто-то полз к нему. Недолго ж я их ждал, подумал Нелюбин и почувствовал, как лёгкость и неведомо откуда взявшаяся сила переполняют его тело. Так всегда бывало перед боем. И поэтому он не испугался. Он знал, что рано или поздно немцы придут. Он положил руку с гранатой на грудь, зубами разогнул усики и ухватился за кольцо. В какое-то короткое мгновение вспышка памяти вернула ему из прошлого лица двух дорогих ему женщин, сыновей, дочери, потом ещё одной женщины, генерала, сидевшего под сосной с пистолетом в руках… Генерал был ещё жив, ещё смотрел на свой пистолет, ещё не поднёс дуло к виску… Нет, ёктыть, не пойду к ним в плен и я, подумал Нелюбин, глядя на своего генерала: генерал поднял пистолет, вот сейчас раздастся выстрел, и Нелюбин, дождавшись его как приказа действовать рванёт зубами и своё кольцо…
– Взводный! Товарищ младший лейтенант! – услышал он знакомый голос.
Не может быть, подумал он, узнавая голос командира первого отделения. А может, всё уже произошло? И генерал выстрелил себе в висок, и он, младший лейтенант Нелюбин, выдернул свою чеку? И сержант Григорьев окликает его душу на небесах? Вот молодец отделенный, хороший командир, и тут меня не бросает… На хороших товарищей Нелюбину на войне везло. Но всех их либо убивало, либо разносило по госпиталям, либо он их терял рано или поздно на кривых и обрывистых дорогах войны. Зота, Васяку, Иванка, курсанта Воронцова, других. Может, кого тут встрену, мелькнула нечаянная радость. Вот Григорьев уже нашёлся. И тут я не один. И тут взвод соберётся. Не так, выходит что, и страшно… И куда мы теперь полетим, думал он уже не спеша, уже не тормоша свою правую руку. В ад или в рай? Нет, бывает же какое-то время, до ада, до Страшного суда, когда душа вольно летает над землёй, по всему родному простору. Сорок дней. За сорок дней можно ещё раз всю свою жизнь прожить. Сорок дней – это всё же порядочный срок. И новая радость озарила его: в Нелюбичи, на Острик, в первую очередь надо слетать, там побывать, родню навестить, Настасью Никитичну, Анюту и Варю. Хоть со стороны на них, родимых сиротинушек, глянуть. А потом куда? В ад или в рай? В рай вроде не за что, нагрешил много, накуролесил и с бабами, и так, по моральной части и по материальной тоже. Проживи тут по совести, по заповедям… То то надо ухватить, то там успеть, то родне помочь, то товарищу, то самому в игольное ушко пролезть изловчиться… Так что в рай вряд ли определят. Но и в ад его не за что. За что его на сковородке жарить? Никого он не предавал. Товарища в беде не бросал. Приказ всегда исполнял до последней возможности. Устав чтил беспрекословно. Так что не за что его в ад. И зачем-то вспомнился Гордон: вот уж этот-то и там, пожалуй, выкрутится. А Фаина Ростиславна в рай попадёт это уж Бог урядит по её заслугам. Скольким она жизни спасла, себя не жалела, от стола не отходила, исковерканные наши тела, грязные и вшивые от железа всякого постороннего, очищала, нитками специальными зашивала… Это ж должно ей в зачёт пойти. Обязательно должно. Вот говорили лекторы и прочие активисты-агитаторы, что ничего на небе нет, никакого Бога, ни его архангелов. А мы ж с Григорьевым летим куда-то… И никто нам не страшен, словно нас уже охраняют эти самые архангелы. Которым тоже никто не страшен.
Солнце наклонилось за полудни, длиннее стали тени берёз и осин, подул прохладный ветер, утаскивая тяжёлый трупный запах за сухой ручей в сторону болота. Стало легче дышать. И уже не подступали к горлу спазмы и не выворачивало горькой слюной.
Сержант Григорьев, раненный в левую руку и наскоро перевязавший себя прямо поверх гимнастёрки, кое-как затащил своего взводного в лес. И как раз вовремя. Немцы пошли в контратаку. Молча. Без артподготовки и стрельбы. Числом до роты. С тремя лёгкими и одним средним танком. А следом катили, толкали вперёд лёгкую пушчонку, волокли на плечах ящики со снарядами. То, что они собрались атаковать, сержант Григорьев понял ещё там, возле воронки: заметил, как выползли из кустов сапёры и начали срезать с кольев проволоку и растаскивать завалы. Быстро проделали проходы и – назад. Только трава заколыхалась. Вот бы пулемёт, подумал он, наблюдая за ними. Но не только что пулемёта, а и автомата у них со взводным теперь не было. Автомат, искорёженный взрывом, валялся возле воронки. Винтовка сержанта Григорьева оказалась пуста. Да и окажись в ней патроны – что он, с одной-то винтовкой, против изготовившейся к атаке роты? По ширине и количеству проходов можно было без труда определить, какая атака готовится. Взвода, роты или батальона. Гранату, которую он осторожно высвободил из крепких пальцев взводного, до заграждений, пожалуй, не добросить. Пока лежал без сознания, потерял много крови, а с нею и сил. А теперь ещё предстояло выбираться со взводным на плечах. Так что тут не до стрельбы. И не до немцев. Всё равно проволоку они уже срезали. И одинокая граната ничего не изменит. А их, затаившихся здесь, на нейтралке, выдаст.
Он перекинул через голову ремень винтовки, поднял обмякшее тело взводного и потащил его к лесу. Назад, к сухому ручью, в сторону своей траншеи, идти было опасно. Наверняка за нейтральной полосой уже наблюдали снайперы. Так что по прямой уйти они им не дадут. Но здесь их пока закрывали кусты. Лощиной, скатившись с пригорка, они вскоре незаметно добрались до осинника. Там и затаились.
Сержант зарядил винтовку новой обоймой. Замерев, они ждали своей участи. Взводный лежал на спине. С трудом он держал голову, чтобы хоть что-то видеть, – там, за кустами, где открывалась поляна, где вольно гуляло жаркое заполуденное солнце и лёгкий ветерок поколыхивал верхушки трав, уцелевших от огня и осколков, шла немецкая цепь. Он толкнул Григорьева. Тот обернулся.
– Не вздумай стрелять, – промычал взводный. Губы спеклись, как будто по губам полчаса назад его били до полусмерти.
Григорьев кивнул.
– Может, не заметят.
Немцы прошли по склону вниз. Пролязгали их танки. Но стрельбы не было слыхать и минуту спустя, и больше. Как будто наши отошли без боя. Или некому там уже было отходить и биться. Подождав ещё немного, Нелюбин и Григорьев отползли глубже в лес. Нелюбина мутило, во рту накапливалась горькая, с рвотным привкусом слюна, и он сплёвывал её, но вслед за слюной его всё же выворачивало.
– У тебя, похоже, контузия, – кивнул ему Григорьев. – Полежать тебе надо. Слышь, взводный?
– Тошнит…
– Это и есть контузия.
– В груди ломит. Как всё одно осколок там…
Нелюбин мотнул головой. Он уже сам кое-как управлялся со своим телом. Но быстро уставал. Ноги подгибались, как будто ему под коленками подрезали жилы, но не до конца, так что ещё можно было где трюшком, а где на карачках передвигаться в нужном направлении.
Вот жизнь, жалел себя, как мог, Нелюбин, что ж это за распроклятая такая жизнь… Контужен – не ранен. Кровью не истеку, всё же радовался он своему теперешнему состоянию. Но, с другой стороны, контузия бывает и похуже ранения. Он вспомнил курсанта Воронцова и то, как тот порою дёргал головой и, замерев вдруг, болезненно морщился. Жаловался, что стекло битое в ушах звенит, покоя нет. А главное, вот что плохо: в госпиталь с контузией не направляют. Слюни не текут – оставайся в своей траншее и воюй дальше… Тем более ему, взводному, рассчитывать на отправку в госпиталь бессмысленно ещё и потому, что в роте остался только один штатный командир взвода – он. Лейтенантов побило ещё в первой атаке. Молодые, глупые. Понеслись со своими наганами впереди цепи, и их – сперва одного, потом другого… Как это произошло, Нелюбин видел хорошо. Вот и его, видать, похоронили уже. Если от взвода ещё кто-то и остался, то наверняка они отползли к траншее. Теперь сидят там, обираются, с винтовок глину счищают и кровь, перекличку делают. И то – вряд ли. Кому там теперь перекличку делать? Если только сам ротный придёт, чтобы обложить уцелевших матюгами.
– Григорьев, ты автомата моего не видел?
– Что, потерял?
– Потерял, не потерял… Видишь, нету автомата.
– Ну и хрен с ним. Видать, разбило. Мина возле тебя хряпнула. Так что ты, товарищ младший лейтенант, у нас заговорённый. Вот выберемся к своим, сто грамм мне своих отдашь.
– Отдам, Григорьев. Отдам, дорогой ты мой… Только бы выбраться. Только бы не попасться им в руки.
О том, что Нелюбин был в плену, в роте знали. Некоторые даже недобро косились. За спиной он иногда слышал нехороший шёпоток или, наоборот, напряжённое молчание. Терпел. Куда деваться, в драку же не полезешь, своё доказывать. Да и что докажешь? Что в плен в два счёта любой может попасть? От тюрьмы да от сумы, как говорят… Но младшего лейтенанта ему всё же присвоили. Зачли армейские ускоренные курсы. Не зря учился. Хотя, признаться, на учёбу как таковую пришлось мало времени. Некогда было учиться. Армия наступала, и курсантов армейских курсов младших лейтенантов бросали на разные участки фронта: то чтобы закрыть немецкий прорыв, то, когда началось общее наступление, чтобы усилить свой. Приказ на Нелюбина в полк пришёл в конце мая. Но долго его не объявляли, и какое-то время он командовал взводом в звании старшины. Видать, проверяли. Ротный помалкивал, хотя старшина ему как-то обмолвился: так, мол, и так, приказ, говорят, пришёл, и в других ротах даже старшие сержанты сменили «секеля» на кубари, а он всё носит довоенные петлицы. Но спустя несколько дней ротный сказал, что не его это воля – офицерское звание присваивать своему взводному, жди, мол, начальству виднее, проверяют… Ладно, думал он всё это время, поглядывая на молоденьких лейтенантов, и в старшинах похожу. Всё равно вон и лейтенантам сапог яловых с добротной двухрядной подошвой не выдали, в кирзачах траншею топчут. Но раз как-то вернулся он со своим взводом из боевого охранения, а возле землянки стоит посыльной из штаба полка. «Нелюбин, тебя батя к себе зовёт». Батей в полку звали только одного человека – подполковника Колчина. Доложился ротному, пошёл. Шёл он тогда в тыловую деревню, где стоял штаб полка, и ни о чём хорошем не думал. Неделей раньше у него во взводе случилось ЧП: ночью из траншеи исчез боец. То ли немцы утащили, то ли сам ушёл. От ротного ему уже попало. Комбат тоже отматерил. А теперь вот и к командиру полка волокут… Но подполковник Колчин, грузный дядька примерно его, Нелюбина, лет, посмотрел на него весело и сказал: «Нелюбин? А почему небритый?» Пришлось сказать, что взвод в полном составе только что вернулся из боевого охранения. «Никого не потеряли, товарищ младший лейтенант?» Услышав о потерях, старшина Нелюбин чуть не присел, но, когда комполка обратился «товарищ младший лейтенант», он невольно оглянулся, предполагая, что подполковник Колчин спросил о возможных потерях всё же кого-то другого, а не его, старшину Нелюбина. «Вам, – вдруг повторил подполковник Колчин, – младший лейтенант Нелюбин, ещё и медаль пришла. И надо бы вручить её вам перед строем. Но завтра наступление. Не до построений». Вот так он вернулся во взвод с кубарями в петлицах и новенькой медалью «За отвагу».
А теперь колодку медали царапнуло осколком. Взвод куда-то пропал. Автомат разбило. И надо было думать о том, как поскорее отсюда выбраться к своим, за сухой ручей, чтобы ещё и звания не потерять, и должности, и человеческого достоинства.
– А ты, взводный, говорят, уже был в плену? – вдруг спросил Григорьев, будто читая по его лицу.
– Был. Мне, Григорьев, этим полозом уже по шее тёрто…
– А что как попадёмся? А, младший лейтенант? – и посмотрел на свою винтовку. – Ну что мы, с одной винтовкой, против их силы?
– Тихо, парень. Тихо, – Нелюбин, вдруг почувствовав, что его сержант дрогнул, похлопал его по плечу. – Ничего, ничего. Пересидим тут. Главное, не высовываться пока. Винтовка… У нас, Григорьев, граната ещё есть. Не возьмут они нас.
– Ты что? Взорвать нас хочешь?
– Да нет. Это я так… – и Нелюбин, превозмогая боль и тошноту, которая всё ещё крутила его изнутри, невесело засмеялся. Нет, взорвать себя… Вряд ли он это сможет сделать. Или всё же сможет? А, Кондрат? – допытывался он у себя. Сможешь чеку выдернуть? Ладно, ладно, рано пока об этом… Надо выбираться…