Вы здесь

Русские старожилы Сибири: Социальные и символические аспекты самосознания. Глава 2. Кто они? (Евгений Головко, 2004)

Глава 2. Кто они?

В этой главе мы рассмотрим вопрос о характере исследуемых групп с двух точек зрения. В первом разделе мы коснемся вопроса о том, как классифицировали эти группы представители власти – государственные чиновники и как складывались отношения этих групп с государством. Во втором разделе мы сосредоточимся на самоидентификации этих групп: как они сами отвечают на вопрос, кто они такие и откуда происходят, кем они себя считают сегодня.

Необходимо заметить, что на протяжении всего XIX и XX веков не только научный дискурс об исследуемых группах, но и социальная классификация этих групп носили ярко выраженный эволюционистский и, как следствие, оценочный характер. Этот подход, конечно, безнадежно устарел, однако в некоторых записанных нами интервью звучат оценочные мотивы, поскольку многие наши информанты, как и, к сожалению, многие исследователи и государственные чиновники, все еще находятся под влиянием этих устойчивых схем. Мы не сочли возможным как-либо редактировать высказывания информантов и цитируем их в том виде, как они были записаны.

Старожилы в эволюционистском научном дискурсе

Все писавшие в XIX – начале XX века об освоении Сибири отдавали себе отчет в том, что на этой обширной территории происходят разнообразные и разнонаправленные этнические процессы, однако большинство авторов трактовало эти процессы в рамках существовавших тогда теоретических принципов, согласно которым все люди без исключения должны распределяться без остатка по национальным «ячейкам»[33]. Согласно этой позиции, контакт между этническими группами приводит к ассимиляции: более слабая группа ассимилируется и уподобляется более сильной. Процесс ассимиляции занимает время, и на промежуточных его этапах могут появиться группы, относительно этнической принадлежности которых может не быть ясности. Один из ведущих специалистов по истории Сибири И. Серебренников писал: «В случае смешения русского и инородческого населения могли получиться два результата: или „русел“ инородец, и, оставаясь таковым в сословном отношении, он говорил уже о русском языке как о родном, или же „обынородчивался“ русский, забывал свой язык и, оставаясь крестьянином, мог считать своим родным языком какой-нибудь новый – якутский, например» (Серебренников 1908а: 23). Фиксируя этот процесс и отмечая его широкую распространенность, исследователь сетует на то, что подобные случаи очень мешают ему как демографу и статистику, поскольку значительную часть населения Сибири оказывается невозможным распределить по национальности – поэтому ненадежны и неточны результаты переписей.

Эти переходные случаи плохо укладывались в простые схемы: разные этнические признаки указывали в противоположные стороны. Выяснялось, например, что идентификация человека по языку и по другим признакам не совпадает (по языку – якут, но «на самом деле» – русский; или по языку и вере – русский, а «на самом деле» – чуванец); в этих случаях ученые, разделявшие принятые в это время эволюционистские убеждения, оказывались перед затруднением, которое они пытались объяснить или обойти разными способами.

Трудно провести отчетливую классификацию точек зрения на этот предмет, но с известной долей упрощения можно выделить три позиции.

Согласно первой, все народы находятся на хорошо структурированной лестнице, в зависимости от степени их развитости – на более высокой или более низкой ступеньке. Эта иерархия национальностей отсчитывается от немцев, англичан или французов – носителей высших форм европейской культуры, следом идут русские (которые, однако, будучи православными, одновременно превосходят европейцев в вопросах веры); еще ниже идут образованные христианские народы, имеющие или имевшие в прошлом свою государственность – например, армяне или грузины; еще ниже располагаются нехристианские цивилизованные народы, китайцы или арабы, далее – якуты, буряты и, наконец, низшие формы – «кочевые, оседлые и бродячие инородцы». В соответствии с этой иерархией ассимиляция должна идти снизу вверх, т. е. направление ее должно совпадать с направлением прогресса (см.: Sunderland 1996: 809). Противоположно направленная ассимиляция – «деградация» – воспринимается как бедствие, получившиеся в результате группы – как испорченные, одичавшие, низшие. «Поведение, которое могло быть простительно или даже забавно в „азиатах“ и вчерашних инородцах, казалось афронтом, когда его демонстрировали русские. Они странно говорили, странно одевались и жили в мрачном мире суеверий, жестокости, прелюбодеяния и пьянства», – пишет Юрий Слезкин об отношении русских к своим «отуземившимся» собратьям (Slezkine 1994a: 170); хотя он говорит здесь о более позднем периоде, это высказывание как нельзя лучше подходит для характеристики описываемой позиции двойного стандарта: поскольку контактирующие культуры изначально не равны, то, следовательно, существует «правильная ассимиляция» (снизу вверх) и «неправильная ассимиляция» (сверху вниз).

Соответственно выглядят и характеристики колымчан или приленских крестьян – отсталые, туповатые, диковатые, нецивилизованные, вымирающие. Пожалуй, самым ярким представителем этой точки зрения из известных нам авторов, писавших об этой проблеме, является некий М.А. Миропиев, издавший в 1901 году в Синодальной типографии труд «О положении русских инородцев» – книгу, написанную с резко очерченных правых позиций и с четко выраженной антимусульманской направленностью. Миропиев особо сокрушается, что русские, уподобившись инородцам, выродившись духовно и физически, окончательно уронили свое «русское дело государственной важности – дело обрусения инородцев» (Миропиев 1901: 296). Все эти «отатарившиеся», «окиргизившиеся», «осамоедившиеся», «обостячившиеся» русские вызывают у автора брезгливую жалость (там же, 291—292), что не мешает ему в другом месте книги, забыв о логике, писать с пафосом и даже с гордостью об особенностях «загадочной славянской души», которая делает русских податливыми и переимчивыми в отличие от «китайцев, евреев, немцев и англичан», которые всегда и везде остаются самими собой (там же, 288—289), – качество, не вызывающее у автора никакой симпатии.

В отношении населения Камчатки еще В. Маргаритов подчеркивал двухсторонний характер процесса, когда в 1899 году писал об «обрусении камчадалов и окамчадалении русских» (Маргаритов 1899: 110—111). Русские передали камчадалам веру, язык и тип жилища и заимствовали у них охоту, промысел, заготовки и т. п., пишет Маргаритов (там же, 125), причем пишет с сожалением: как о неудаче русских, которые не сумели полностью подтянуть туземцев до своего уровня и вместо этого частично опустились до уровня туземцев. На близких позициях стоит С.К. Патканов, который также сокрушается об «одичании» русских: в Восточной Сибири, где русское население состоит сплошь из старожилов, можно наглядно видеть, «во что может обратиться при очень тяжелых условиях жизни заброшенный на чужбине и предоставленный самому себе русский человек. Русское население Камчатки, Охотского, Гижигинского и в особенности Колымского края представляет почти сплошную бедноту, они перемешались с местными инородцами низшего типа, опустились и выродились и физически и духовно…» (Патканов 1911: 184). А. Аргентов пишет о жителях низовий Колымы, что те «объюкагирились и одичали» (1879: 9). Ему вторит В.Г. Богораз: «На всем свете едва ли можно найти подобный заброшенный угол, где бы осколок культурного народа жил в таком беспомощном уничижении…» (Н-ъ 1897: 5), и далее: «Странно и грустно видеть небольшую группу русских людей, Бог знает зачем поселившихся в этом неприютном краю, давно опустившихся до низкого уровня развития окружающих инородческих племен и тем не менее сохранивших массу воспоминаний и пережитков иной, более культурной жизни» (там же, 20).

Упадок и деградацию умудрялись находить даже в языке русских переселенцев – ср. следующее высказывание: «Смешение русских старожилов с инородцами отразилось в невыгодную сторону на русском языке их потомков» (Григорьев 1928а: 267).

Приверженцы второй точки зрения, также достаточно распространенной, исходят из тех же предпосылок – той же или сходной иерархии «культурности» и «цивилизованности» – и так же неодобрительно смотрят на тех русских переселенцев, которые переняли что-то из быта, поведения, облика, языка или верований у инородцев либо и вовсе ассимилировались. Однако эти авторы скорее склонны оправдывать такое «нехорошее поведение» русских тем, что у тех просто не было другого выхода. Так, П. Головачев в нескольких публикациях (Головачев 1902а, 1902б) подробно описывает все «грехи» сибирских русских. Его вывод: влияние русского населения на инородческий мир Сибири невелико в смысле положительном, чего следовало бы ожидать от народа более многочисленного, более культурного и стойкого, и, наоборот, весьма заметно в смысле отрицательном, разлагающем и вредном для инородцев. Обратное влияние можно усмотреть в физическом типе, быте и языке. Физический тип, появившийся в результате смешанных браков, представляет собой вырожденцев: умственно отсталые, физически слабые, поголовно больны сифилисом и вымирают. Быт – явный регресс по сравнению с русским: едят полусырое мясо, верят в шаманов и держат дома идолов. Русский язык забыт, люди не понимают старинных русских песен, речь сюсюкающая и страшно испорчена инородческим влиянием (Головачев 1902а: 145—146). Однако здесь же находим и такое высказывание: «Инородцы долголетним опытом выработали самые простые и практичные меры для защиты от холода, для передвижения по тундре и т. п., и новым пришельцам, русским, оставалось только следовать их вековому опыту» (там же: 144).

Эти позиции различаются не столько подходом, сколько степенью раздражения их приверженцев по отношению к отуземившимся русским и тем, насколько они склонны этих русских оправдывать. Обе группы ученых подписались бы, видимо, под следующей фразой, которую использует В. Сандерлэнд для характеристики этой позиции: «В смешении не видели ничего дурного, но оно должно было в результате дать, с культурной точки зрения, русского, а не кого-то иного» (Sunderland 1996: 810).

Согласно третьей, более редкой и, по-видимому, более поздней, точке зрения, переимчивость русских и способность их к ассимиляции трактуются не как упадок или вырождение, а как минимум нейтрально. Так, один из авторов, писавших в конце прошлого века о Якутии, констатируя, что якуты подчиняют своему влиянию немногочисленных здесь русских, замечает, что приленские крестьяне сплошь забывают язык и переходят на якутский – но никаких гневных инвектив в адрес «предателей русского дела государственной важности» не следует: автор просто отмечает поразивший его факт (Вруцевич 1891: 29). Другой автор пишет с оттенком восхищения о якутах на севере Дальнего Востока: «Якуты, подобно китайцам, обладают какой-то особенной агрессивной силой, объякучивая все народы, с которыми приходят в соприкосновение – не только тунгусов, но и великороссов. Они сумели заставить решительно всех говорить по-якутски» (Георгиевский 1929: 8).[34]

Вот что писал через несколько десятков лет о том же районе С. Бахрушин – писал тоже без оценок, отстраненно констатируя факт: смешанные браки русских крестьян с якутскими женщинами в середине XVII века привели к сильному объякучиванию русских, «изменился физический тип, русские перешли на якутский язык, восприняли религиозные представления, в частности веру в шаманов. Одежда, орудия, жилища – все у этих русских было якутское» (Бахрушин 1927: 306).

Похожие мотивы есть и у Богораза: русские пришельцы, пишет он, «смешиваясь с туземными аборигенами, составили своеобразную племенную смесь, которая, с одной стороны, сохранила русский язык <…> русские сказки, суеверия и многие обычаи <…>, а с другой – усвоила весь материальный быт туземных племен и приняла образ жизни и привычки охотников-ихтиофагов, какими были тунгусы и юкагиры, жившие в этих местах до прихода русских» (Богораз 1899б: 103). Тем не менее у русского населения существует вполне определенное «национальное самосознание», которое, между прочим, выражается в постоянных насмешках над окружающими инородцами. Зато с пришельцами из России население никогда не ставит себя наравне. Колымчане смотрят на «настоящих» русских снизу вверх, стараются подражать, восхищаются умениями и умом русских (там же, 106—107). Нейтрален и Майнов: «Наряду с остатками глубокой русской старины, уже забытой на Оке и на Волге, у них можно наблюдать и заимствования от юкагиров, ламутов и якутов, и образование на новой родине особых чисто местных обычаев» (Майнов 1927: 386).

Другой автор находит в многочисленных фактах отуземливания русских подтверждение своего мнения о своеобразном превосходстве русских над другими народами. Ср. следующую очень типичную цитату: «…там, где русским насельникам пришлось жить вместе с инородцами – в городе или в уезде, – уже в первый период заселения Сибири установилось между завоевателями и покоренными полное житейское общение: какой-нибудь племенной вражды, отчуждения мы совсем не замечаем. Подобное общение устанавливалось необыкновенною способностью русского человека к уживчивости с людьми… Русский человек легко ориентируется в каждой новой местности, умеет приспособиться ко всякой природе, способен перенести всякий климат и вместе с тем умеет ужиться со всякой народностью <…>; благодаря этой способности, помимо превосходства культуры, он быстро превращал в свою плоть и кровь всяких сибирских инородцев, хотя, конечно, и сам не вполне оставался тем, чем был до переселения в Сибирь» (Буцинский 1889: 334—335).

«Не вполне оставался» – весьма изысканное выражение для описания того, для чего другие авторы не находят иных слов, чем «деградация», «упадок», «одичание», «опустились», «выродились».

Еще один, более поздний автор также находит в ассимиляции русских некоторые плюсы: «Насколько чукчи великолепно приспособились к местным условиям, показывает то, что два встреченных нами американца, поселившись у них, перешли совершенно на чукотский образ жизни. Русские, по своей характерной национальной особенности, входя в соприкосновение с инородцами, быстро усваивают их язык и образ жизни» (Толмачев 1911: 100). Здесь факт приспособления к местному образу жизни трактуется уже как признак, во-первых, идеального соответствия этого образа жизни окружающим природным условиям и, во-вторых, – признаком здоровья приспосабливающегося человека.[35]

Сюда же примыкает и такая позиция, сформулированная, правда, несколько позже: «Русские в значительной степени перемешались с камчатской кровью, усвоили от камчадал туземные способы хозяйствования, однако в своем самосознании, по крайней мере до тех пор, пока это было выгодно, противопоставляли себя камчадалам» (Жидяевский 1930: 119; выгода заключалась в том, что с камчадалов собирался ясак, а с прочих нет). Это – одна из очень немногих работ, в которой автор хоть и робко, но пишет о том, что этничность зависит от экономической выгоды. Он же пишет далее: «Камчадалы, говорящие на русском языке, по всесоюзной переписи 1926 года отнесены к русским на том основании, что они говорят на русском языке. Однако, кроме языка, камчадалы ни в чем не отличаются от ительменов, с которыми имеют и общее происхождение» (там же).

Виллард Сандерлэнд собрал в своей статье (Sunderland 1996: 821—823) достаточно убедительный перечень всех возможных объяснений, к которым прибегали ученые конца XIX – начала XX века для объяснения феномена отуземливания русских – феномена «неправильной ассимиляции», которой теоретически быть не должно. Прежде всего ее объясняли демографически: процент русских среди инородцев был слишком низок, их поселения слишком малы. Объясняли ее и окружающей обстановкой (environmentalist): русские поселки были изолированы, природа – сурова и недружелюбна, а туземцы – агрессивны и многочисленны. Объясняли также низким уровнем, культурной отсталостью самих русских переселенцев, контакт которых с туземцами привел в ряде районов к ассимиляции русских, а не туземцев потому, что был контактом равных, а не более цивилизованных с менее цивилизованными.[36]

Все эти точки зрения порождали и такие, уже упоминавшиеся, идеи, что туземцы в данных природных условиях имели определенное материальное преимущество перед русскими поселенцами – и поэтому русские, будучи по природе уживчивы и переимчивы, воспринимали элементы туземного быта.

Попытки объяснения этих явлений более или менее прекратились в России к середине 1930-х годов, когда окончательно сформировалась, застыла и окаменела знаменитая схема советской этнографии «нации – национальности – народности – этнографические группы» (см.: Крюков 1989). Это «номиналистское» направление[37] представляет собой, по мнению Дэвида Андерсона, «дальнейшее развитие старого подхода официальной этнографии, согласно которому не только необходимо ранжировать группы, но и подданные или граждане должны однозначно принадлежать к одному, и только одному, определенному народу» (Андерсон 1998: 93) – независимо от того, что говорят сами эти подданные. Для этого подхода явления, подобные рассматриваемым в данной книге, представляли определенное неудобство: согласно теории, общность может быть либо «русской», либо «туземной» – к промежуточным, текучим, переходным, неустойчивым формам эта теория относится с подозрением. Когда такие формы бьют в глаза – ссылаются на традиционную этнографическую терминологию, ср.: «Сейчас русские старожилы-марковцы (их в совхозе несколько семей) живут среди численно превосходящего их русского пришлого и чукотского населения. Марковцев по традиции числят чуванцами и юкагирами…» (Гурвич 1966: 258; выделено нами). Непреодоленное наследие эволюционизма, крепко усвоенная иерархия народов и культур по степени цивилизованности, почти бессознательно регулирующая мысль ученых, сказывается практически во всех работах этого времени. Даже такой представитель точной науки (физической антропологии), как В.В. Бунак, позволяет себе следующие замечательные проговорки: «На южной лесостепной окраине Западной Сибири татарские селения, окруженные русскими деревнями, частично денационализировались (т. е. переставали быть татарскими. – Авт.) и вливались в русскую этническую среду. В Якутии и на северо-востоке Сибири <…> происходил обратный процесс – слияние потомков русских поселенцев с якутами или эвенками» (Бунак 1973: 173; выделено нами). Слияние татар с русскими – это один процесс, а слияние русских с эвенками – обратный… Необыкновенно все-таки устойчивая модель – лестница эволюции.

Другой исследователь Севера, В.А. Туголуков, пишет, что чуванцы не представляют собой единой народности ни в языковом, ни в культурном и бытовом отношении. Их можно квалифицировать как своеобразную этнографическую группу, занимающую промежуточное положение между юкагирами, северо-восточными палеоазиатами (коряки и чукчи) и русскими старожилами. Сами чуванцы считают и называют себя именно чуванцами (Туголуков 1975: 189).[38]


Из интересующих нас групп индигирщики, и прежде всего русскоустьинцы, отчетливо противопоставлены по параметру этничности камчадалам, марковцам и колымчанам. Относительно этнической принадлежности жителей Русского Устья у исследователей начала ХХ века никаких сомнений нет: перед нами – русские, которые полностью сохранили русский язык, что сильно отличает их от других русских в Якутии. Причем дело тут не в удаленности и изолированности поселения: «Если вспомнить, что в селе Казачьем (в устье реки Яна. – Авт.) население русское сконцентрировано гуще и все же поддалось значительно сильнее якутскому влиянию, то остается только удивляться индигирским русским, сохранившим так хорошо свою национальность и даже имевшим сильное влияние на окружающую среду»: окружающие их инородцы не только понимают, но и говорят по-русски, в отличие от других районов Якутии, где полностью царит только якутский язык (Скворцов 1930: 409—410).

В.М. Зензинова, когда он впервые попал в Русское Устье (в ссылку), поразило, что тут «натуральная Россия». Он также пишет о необыкновенной национальной устойчивости русскоустьинцев, которые не поддаются инородческому влиянию, в отличие от прочих русских в Якутии, и даже подчиняют инородцев своему влиянию, заставляя якутов и юкагиров говорить по-русски, соблюдать русские обычаи и носить русскую одежду (Зензинов 1914в: 13)[39]. Однако Зензинов отмечал и некоторые инородческие элементы в культуре и быте русскоустьинцев; его наблюдения, хотя и высказанные между прочим и вскользь, сильно отличаются от того, что писали другие исследователи. Он пишет, используя традиционную риторическую фигуру народников: «Приняв, как все славяне, обряды христианства, он [индигирец] сохранил душу язычника» (Зензинов 1913: 196), – т. е., по-видимому, эту фразу следует читать так, что язычество индигирцев – не благоприобретенное от контактов с инородцами, а глубоко спрятанное дохристианское язычество славян, проступившее на поверхность в тяжелых условиях изоляции и под влиянием иноэтнического окружения.

И лишь в середине ХХ века русских, живущих на Индигирке, перестали называть русскими: с приходом в эти районы тысяч новопоселенцев, ехавших «осваивать Север», для обозначения русскоустьинцев появился термин «местнорусские» (Гурвич 1953: 33; Попова 1984: 57); этот термин будет подробно рассмотрен ниже.

Похожее положение, хоть и со своими особенностями, сложилось у колымчан. Что касается камчадалов или марковцев, то ситуация здесь другая. Покажем это на примере марковцев: что писали ученые XIX – начала XX столетия конкретно об этничности марковцев? Кем были марковцы в глазах исследователей? Одна из версий принадлежит А.П. Сильницкому: «Марковцы – это потомки первых завоевателей Анадырского края, казаков, оставшихся здесь на постоянное жительство. Северные казаки, вступая в браки с инородческими женщинами, имели детей с примесью инородческого типа, который, переходя из рода в род, сделал Марковца трудно отличаемым, по лицу, от чукчи и других инородцев. Но <…> марковец вполне сохранил язык своих предков, их веру и обычаи; сохранил он старинные русские песни, сказки и пословицы» (Сильницкий 1897: 22).

Практически одновременно с Сильницким в этих краях путешествовал и другой исследователь, оставивший замечательное описание Анадырской округи, А.В. Олсуфьев. На тот же вопрос он отвечает противоположным образом: [Марковцы – это] «люди <…> которые, будучи по природе своей инородцами, раз приняли русский язык, обычаи и поверия, крепко держатся на этой почве и выказывают замечательную устойчивость. <…> [Сноска: „…до сих пор они официально не называются русскими, а носят инородческие наименования – чуванцев, юкагирей, ламутов и пр., хотя более столетия не знают другого языка, кроме русского“.] По духу своему они более русские, чем где бы то ни было в северо-восточной Сибири. У них в целом сохранились старинные казачьи песни, сказки, былины, всюду давно забытые; в обрядах <…> они тоже сохранили много мелочей, уже давно утратившихся в нашем крестьянстве. Хотя и уцелели некоторые предрассудки, а также сказки, очевидно, инородческого происхождения, но таких сравнительно очень немного» (Олсуфьев 1896: 73—74).

Другой путешественник, Г. Майдель, пишет о жителях Маркова так: «Эти инородцы совершенно обрусели и едва знают свой собственный язык; в особенности чуванский язык можно считать совершенно исчезнувшим, потому что единственный человек, его знавший, старик 117 лет от роду, умер за несколько лет до моего посещения Маркова» (Майдель 1894: 190). «Чуванцы, собственно говоря, уже и перестали существовать как народ <…> мне не удалось найти в этом племени ни одного человека, который знал бы свой родной язык» (там же, 63).

Одно из наиболее подробных описаний процесса формирования населения Маркова дает Н.Л. Гондатти[40]. В работе «Оседлое население…» он выделяет три компонента марковского населения и описывает происхождение каждого из этих трех компонентов: «Оседлое население состоит из русских и совершенно обрусевших чуванцев, юкагиров, ламутов и отчасти чукоч, и полуобрусевших чукоч, живущих по среднему течению реки. Русские люди (мещане и крестьяне) поселились по Анадырю в начале 19 века, из Гижиги. После смерти Баранова в 1844 году, с падением значения Новомариинского порта и крепости, жители стали оттуда уходить: одни ушли обратно в Гижигу, а бóльшая часть перешла в Марково, где в 1862 году была построена церковь. Обруселые чуванцы, юкагиры и ламуты переселились на Анадырь из Колымского края. Обруселые чукчи либо рождены от русских матерей, или воспитанники; либо осевшие по причине потери стада» (Гондатти 1897б: 111).

А вот высказывания двух ученых, писавших о старожилах во второй половине ХХ века: «…оседлое население Анадыря – потомки русских мещан и крестьян, смешавшиеся с оседлыми юкагирами и эвенами, – в целом унаследовало архаический юкагирский тип хозяйства, но сохранило русский язык, русские и юкагирские особенности быта. Таким образом, в бассейне Анадыря в XIX в. возник вновь оазис русской старожильческой культуры, схожей с культурой русских севера Якутии» (Гурвич 1966: 203). «…территориальная и экономическая, языковая и культурная общность народов северо-восточной окраины, как известно, [сложилась] еще задолго до революции [и завершилась] появлением новых этнических групп – камчадалов, русскоустьинцев, марковцев, которые характеризуются своеобразной русской культурой» (Браславец 1975: 166).

Итак, кто же они? Потомки казаков, чьи дети физически неотличимы от инородцев, или обрусевшие инородцы, принявшие русский язык и обычаи? Или потомки русских мещан и крестьян, смешавшиеся с юкагирами и эвенами? Или группа неоднородна и в ней выделяются русские, совершенно обрусевшие чуванцы, ламуты, юкагиры и почти совсем не обрусевшие чукчи? Или это новая этническая группа – марковцы (камчадалы, колымчане, походчане), для которой тем не менее характерна «русская культура»? Очевидно, что в рамках традиционной этнографии ответа на этот вопрос не существует: марковцы не вписываются ни в одну из предусмотренных в этой традиции ячеек.

Редкие голоса, призывавшие вообще отказаться от этнических (племенных, родовых) классификаций «сибирских инородцев» (включая сюда и старожильческие группы), были, насколько можно судить, практически не услышаны. Мы имеем в виду интересную работу В.В. Солярского, который аргументированно доказывает, что к началу ХХ века инородцы под давлением русской колонизации и других причин в значительной мере перемешались друг с другом, границы между группами оказались размыты, разные группы образуют общности по хозяйственным и семейным интересам, при этом связи с сородичами слабеют и даже вовсе исчезают (Солярский 1916:6). Изменившиеся условия экономической и правовой жизни инородцев, пишет автор, требуют того, чтобы их административное устройство было «организовано не на родовом, а на территориальном начале» (там же, 7; выделено нами).

Как ни странно, ближе всех к современному взгляду на проблему подошел не этнограф, а врач Н.П. Сокольников, работавший в Маркове в 1910-е годы. Все оседлое население Маркова, пишет он, «давно слилось в однообразную массу и по обличью, и по вере (православные с конца XVII и начала XVIII столетия), и по языку (русский, но особого произношения), и по нравам, обычаям и приемам. Все находятся между собой в различных степенях родства или свойства <…>. Поэтому всех их принято называть марковцами…» (Сокольников 1927: 121). Здесь не прослеживается идея ассимиляции в ту или иную сторону, вместо нее предложена идея «слияния»; автор не характеризует получившуюся в результате группу ни как «обрусевших туземцев», ни как «отуземившихся русских» – т. е. не стремится вписать ее в существующую этнографическую сетку. Вместо этого врач Сокольников без особых колебаний пользуется самоназванием членов группы как этнонимом для наименования территориальной группы людей – не теоретизируя и не вникая в современную ему социологическую полемику – и точно попадает в понятийную систему, которая станет общепринятой только лет 50 спустя.

Старожилы в официальных классификациях

Любое государство сталкивается с необходимостью тем или иным образом классифицировать своих граждан. Чем больше степень бюрократизации государства, тем более жесткой оказывается эта классификация, тем большее число критериев для нее выбирается. Российское государство всегда было (и до сих пор остается) одним из государств, в которых степень жесткости принципов социальной стратификации, «зарегулированности» отношений между различными социальными группами населения, с одной стороны, и всех этих групп с государством, с другой стороны, была столь высокой, что часто власти сами оказывались в тупике, если возникала ситуация, не укладывавшаяся в ими же придуманные жесткие схемы. Рассматриваемые в этой книге три case studies как раз ставили перед чиновниками задачи, решение которых требовало от них отступить от привычных схем. Социальный статус исследуемых групп на протяжении всей их истории был для государства камнем преткновения. Раздражающая чиновничий глаз неотчетливость, промежуточность этих групп побуждала власти искать и находить всевозможные решения. Однако, несколько забегая вперед, можно сказать, что, как и всегда, когда государственная бюрократическая машина оказывалась перед необходимостью творчески подойти к делу, результат оказывался неудовлетворительным.

Существовал целый ряд обстоятельств, осложнявших решение этой задачи. До революции 1917 года, отменившей сословное деление (а точнее, до начала 1930-х годов, когда сословия были официально заменены на классы: рабочий класс, колхозное крестьянство плюс прослойка советской интеллигенции), власти еще как-то справлялись с классификацией по сословному принципу. Население вновь освоенных территорий было приписано (часто достаточно произвольно) к тому или иному сословию: дворяне, казаки, мещане, крестьяне (до 1861 года еще и дворовые). Хуже обстояло дело с другой частью задачи – определением этнической принадлежности. Российское государство всегда брало на себя функции официального «социального антрополога», распределяя многочисленные этнические группы, живущие на его действительно «необъятных просторах» по клеточкам составленной в чиновничьих канцеляриях таблицы (эта «государственная этнография», в свою очередь, не могла не влиять на академический дискурс, см. выше). Если живые люди не помещались в таблицу, то вопрос решался не в пользу людей, а в пользу таблицы. После большевистской революции 1917 года положение даже усугубилось: во всех анкетах, удостоверениях личности и, наконец, паспортах появилась графа «национальность». При этом имелось в виду не гражданство (принадлежность к какой-либо стране), а то, что, пожалуй, точнее всего было бы назвать официальной этнической принадлежностью, которая чаще всего сводилась к фиксации этнического происхождения[41]. Если родители новорожденного были разной национальности (этнического происхождения), то обычная практика сводилась к тому, что оба родителя с указанием их национальности записывались в свидетельство о рождении, а ребенок получал национальность по выбору родителей. Как правило, выбиралась одна из родительских национальностей, хотя в отдельных случаях допускался выбор одной из национальностей бабушек-дедушек: «Гражданин, обратившийся в органы ЗАГС за присвоением (изменением) национальности, должен знать свою родословную хотя бы до третьего колена: дочь – мать – бабушка; сын – отец – дедушка. При наличии записи, что в роду существуют родственники национальность камчадал или итльмен (так. – Авт.), отдел ЗАГС имеет возможность вынести заключение об исправлении в актовых записях национальности в соответствии с Законом РФ „О регистрации актовых записей“» (Инструкция Камчатского областного ЗАГСа; цит. по: Жилин 2000).

Впрочем, рекомендации для работников ЗАГСов в советский период, кажется, были довольно расплывчатыми, что давало им определенную «свободу творчества». Ср. следующую цитату из работы С.И. Николаева, посвященной выбору национальности в смешанных семьях Якутии: «Фактически в настоящее время за детей выбор [национальности] делают родители при составлении различных списков официального порядка. По достижении шестнадцатилетнего возраста ребенок имеет право делать выбор, но редкие меняют то, что уже было однажды записано. Родители же выбор национальной принадлежности своего ребенка определяют по роду занятий (если охотник-оленевод, то эвен или эвенк, если скотовод, то якут), национальной принадлежности отца или матери, общепринятому мнению или языку одного из членов семьи» (Николаев 1967: 77).

Посмотрим, как решалась задача определения статуса в трех рассматриваемых нами случаях.

Русское Устье

Случай с индигирскими жителями в административном отношении был, пожалуй, самым простым, так как местное население представляло собой, с точки зрения чиновников, единообразную картину. Даже в сословном делении не было никакой градации – все местные жители были записаны мещанами. Интересно, что в условиях почти полной изоляции от остального мира и полного отсутствия каких-либо других сословий навязанное государством слово мещане, кажется, стало восприниматься как «официальное самоназвание»[42], которым полагалось отрапортоваться при встрече с начальством. Приведем слова, адресованные Биркенгофу (который, конечно, воспринимался как приезжий начальник) ожогинцами: «Если кто к нам в дом войдет и чаю не попьет или не закусит, нам, месянам, быдто бы обидно» (Биркенгоф 1972: 23). Показателен приведенный А.Г. Чикачевым рассказ о том, как в 1928 году на заимку Стариково приехал начальник из Якутска: «На вопрос, кто здесь проживает, наш старик, выйдя на середину избы, чинно представился – Верхоянский мещанин Алексей сын Саввич господин Черемкин! – Теперь у нас господ, дворян и мещан нет. – А куда подевались господа верхоянские мещане? – Приезжий долго и бестолково то на русском, то на якутском языке объяснял, что слова „мещанин“, „господин“ нельзя произносить. Они отменены. Но упрямый старик ворчливо стоял на своем: – Как это нас отменили, ведь мы, мещане, все живы и здоровы?!» (Чикачев 1998: 138).

Не очень типичная внешность, совсем не редко встречавшаяся и среди ожогинцев (якутское влияние), и русскоустьинцев (следствие, по всей вероятности, смешения на ранней стадии прежде всего с юкагирами), никогда не мешала властям числить и тех и других русскими. Трудно с уверенностью сказать, что побудило власти считать индигирщиков русскими, а, скажем, не юкагирами; естественно предположить, что это произошло прежде всего благодаря их языку и сохраненной православной вере, а также тому, что принято называть «повседневными практиками». Все исследователи, оказывавшиеся в разное время в Русском Устье, описывали местных жителей именно как русских, неизменно выражая восторг по поводу некоторых специфических черт русской культуры (фольклор, быт), а также диалектных особенностей языка, все еще сохраняющихся на Индигирке и уже утраченных в Европейской части России.

При этом трудно сказать, совпадало ли бюрократическое определение индигирщиков как русских с их самоощущением. Вероятно, как это обычно бывает, особенно с общностями, живущими достаточно изолированно, «настоящее» самоназвание привязано к месту проживания: индигирщики, т. е. живущие на Индигирке, или еще более очевидное – русскоустьинцы, в разговорном языке – русскоустúнцы с ударением на предпоследнем слоге (ср. также самоназвание ожогинцев – верховские: живущие в верховьях Индигирки). Чувство принадлежности к общности «более высокого порядка» (например, русские) в подобных случаях отходит на задний план, если не вовсе утрачивается (чаще оно не возникает совсем). Другое «настоящее» самоназвание индигирских жителей, отмеченное в литературе, досельные («прежние, прошлые, давнишние, старинные» – В.И. Даль) не привязано к месту, а, скорее, демонстрирует диахроническую перспективу. Не исключено, что государство, поместив индигирских жителей в главную клеточку своей «этнической таблицы» с названием «русские», просто не позволяло им забыть об их «русскости». Проблема осложняется тем, что самоощущение русскоустьинцев, как и их самоназвание, могло на протяжении двух с половиной веков их жизни на севере Якутии несколько раз измениться.

Сами местные жители, числящиеся русскими, впрочем, в ХХ столетии отделяли себя от всех остальных русских, приезжих, называя их «тамошними» (Биркенгоф 1972: 22—23), и поддерживали с инородцами (для индигирщиков инородцами были юкагиры, эвены и эвенки, но не якуты и не чукчи)[43] добрососедские отношения: «О ламутах и юкагирах [индигирщики] говорили: „Народ старательный“, „Если у нас голодно, привезут без зову мяса оленьего и всего, что у них есть“. Уверяют, что и сами относятся к оленеводу „как к отцу родному“, „Рыбку им припасаем, цаёк (чаёк), табацёк (табачок)“; „Сами не покурим, ламуту оставим“» (там же, 23).

А.Л. Биркенгоф полагает такое отношение вполне искренним, однако допускает, что в нем есть отголоски тех времен (XVIII век), когда, объезжая свой округ, чиновник («комиссар») проверял, между прочим, исполнение приказа Иркутского наместничества об отношении к местным «легкомысленным народам»: «Чтобы оных народов ни под каким видом во огорчение отнюдь не приводить и обходиться с ними с ласковостью, подражая проповеди апостольской». Аналогичные приказы якобы в защиту «легкомысленных народов» от произвола известны и для XVII века (там же).[44]

Для нас же в данном случае важно отметить тот факт, что упомянутые выше распоряжения властей, которые адресовались прежде всего приказным и служилым людям, а шире – всем русским, принимались индигирскими жителями на свой счет, т. е. индигирщики в то время считали себя русскими.[45]

Советская власть не нарушила единообразия нарисованной выше картины. В 1930-е годы все бывшие мещане дружно превратились в колхозников. Что касается «русскости», то она была официально подтверждена: во всех документах русскоустьинцы (и верховские) фигурировали как русские. С этим, правда, не были согласны «тамошние», нахлынувшие в регион позже, особенно в 1950-е годы. Они, разумеется, не в силах были отменить официальную классификацию, но на бытовом уровне делали все, что было в их силах, чтобы отмежеваться от странных «русских» с явно выраженными монголоидными чертами лица, со смуглой кожей, которые и говорить-то по-русски, с их точки зрения, толком не умели. Именно в это время закрепился появившийся еще в 1930–1940-е годы неофициальный, но очень широко распространившийся термин местнорусские (в устной речи часто говорили просто местные). В паспорта он, кажется, все-таки не попал, но проник даже в такой серьезный документ, как трудовая книжка колхозника, не говоря уж о менее важных документах. Один из наших информантов вспомнил эпизод, как он в 1964 году в возрасте 16 лет переехал из Русского Устья в районный центр Чокурдах, чтобы закончить последние два класса школы, и пошел записываться в школьную библиотеку. Библиотекарь (приезжая русская, жена офицера, которых в то время появилось в районе очень много) заполняла формуляр читателя и, дойдя до соответствующей графы, спросила его о национальности. Он ответил «русский». Она написала «русский». Потом спросила, откуда приехал. Он ответил – из Русского Устья. Та презрительно усмехнулась и исправила запись в формуляре на «м/русский», т. е. «местнорусский». Это полуофициальное, с оттенком презрения название закрепилось за русскоустьинцами и верховскими, как за теми, кто там живет, так и за теми, кто там хотя бы родился:

Даже у нас в карточках медицинских [в школе], я хорошо помню, там врачи карточки заполняли, и там «м», черточка, русские. М/русские – это, оказывается, местнорусские (ж 70 РУ).


В свою очередь, очевидно, под давлением приезжих, составляющих большинство улусного центра Чокурдах и примерно половину населения всего Аллаиховского улуса, и сами бывшие «индигирщики» (это самоназвание, так же как «досельные», практически больше не употребляется и воспринимается как архаичное) стали называть себя и писаться во всех местных документах «местнорусскими». Ответ на задаваемый во время интервью вопрос «вы русские?» всегда сопровождается многочисленными оговорками и комментариями:

Конец ознакомительного фрагмента.