Глава I
Детство о. Макария и его во спитание дома и в школе
Михаил Иванович Сушкин
Род потомственных почетных граждан купцов Сушкиных принадлежал к древнейшим и богатейшим купеческим родам города Тулы и пользовался почетом и известностью не только в родном городе, но далеко за пределами его и даже вне отечества, за границею. Эта богатейшая фамилия едва ли не с прошлого столетия вела уже обширную миллионную заграничную торговлю медом, воском, шерстью, щетиной, кожами и другим сырцом. Но несмотря на давность этого рода, воспоминания о выдающихся его представителях удержались в памяти покойного о. Макария не дальше его деда, Дионисия Иосифовича Сушкина, жившего в Павшинской слободе, в приходе церкви Успения Божией Матери.
Прадед покойного о. Макария был человек религиозный, и всех троих своих сыновей, из коих Дионисий Иосифович был старшим, воспитал в духе православия и преданности Церкви Православной, но дед покойного о. Макария не долго оставался сыном Св. Православной Церкви и совратился в раскол. «Дед мой, – рассказывает в своей автобиографии покойный о. Макарий, – бывши около 35 лет от роду, начал заниматься чтением книг Священного Писания и к несчастью не советовался об этом со священниками, и уклонился к толкам разных стариков, которых в то время было очень много и которые толковали Священное Писание, как знали. Пастыри Церкви, как заметно было из слов самого деда, не обращали внимания и не исправляли его ошибок. Таким образом, более и более упражняясь в чтении Св. Писания, он случайно напал на кривотолка, орловского купца, толка перекрещеванцев, приехавшего в Тулу по каким-то делам. Человек чрезвычайно красноречивый и начитанный, хотя и ложно понимавший Св. Писание, он стал отклонять моего деда от Православной Церкви». Красноречивая проповедь орловского апостола произвела глубокое впечатление на Дионисия Иосифовича и в душе он уже перестал быть сыном Православной Церкви. Эта перемена религиозных убеждений скоро же была замечена людьми близко стоящими к Дионисию Иосифовичу, желавшими обратить его в «поповский толк» или в так называемое «старообрядчество австрийского священства». Проповедником идей этого «толка» явился приближенный к Дионисию Иосифовичу доверенный приказчик, который, воспользовавшись частыми отлучками из дому своего хозяина, весьма искусно стал достигать своей заветной цели через супругу хозяина Акилину Васильевну, женщину «неграмотную, но благочестивую». «Своими беседами» приказчик-проповедник успел убедить Акилину Васильевну в превосходстве «поповского толка» пред «толком перекрещеванцев». «Если ты, – говорил приказчик, – не предупредишь своего мужа присоединиться к поповщинскому толку, то он непременно будет перекрещеванец; поповщинский же толк нисколько не имеет разницы с Православною Церковию. Только и разницы, что молятся двоеперстным крестом и порядок соблюдают лучше, чем в церквах мирских. Если не желаешь присоединиться, то хоть посмотри обстановку нашей часовни. Я тебя сам свезу вместо кучера в часовню, где ты можешь взять молитву своему сыну (т. е. сорокадневному Иосифу, последнему сыну) и видеть порядок и благочиние против вашей Церкви». «Бабушка, – по замечанию о. Макария, – поддалась на эту удочку, предполагая, что, взяв молитву в поповской часовне, будет удерживать в этом и своего мужа, что уже нам (т. е. с мужем) нельзя разделяться от своего сына».
Под влиянием этих убеждений своего приказчика, Акилина Васильевна взяла на руки сорокадневного ребенка Иосифа и отправилась в поповскую часовню, где уже с распростертыми объятиями ее принял уже подготовленный приказчиком священник. Стройность и чинность богослужения и богатство обстановки в часовне, в связи с ее личным шатким религиозным убеждением и с мыслью о возможности попасть «в толк перекрещеванцев», все это произвело на благочестивую Акилину Васильевну такое впечатление, что она не только взяла молитву у раскольнического попа и воцерковила здесь своего малютку Иосифа, но тут же выразила священнику свое «благое и непринужденное» желание «исправиться», т. е. перейти совершенно в раскол. Раскольнический священник не заставил просить себя долго и в тот же день ее «исправил», вырвав, как замечает о. Макарий, «добрую овцу из стада» Христова. Все это происходило в отсутствие мужа. Когда возвратился из своей поездки Диоиисий Иосифович, то настояла необходимость передать ему о совершившемся факте. Акилина Васильевна упросила своего сообщника-приказчика предупредить мужа, рассказав ему о поездке ее в старообрядческую часовню для принятия сороковой молитвы и о том глубоком впечатлении, какое на нее произвела часовня, а на себя взяла смелость сообщить уже о самом факте присоединения к расколу. Рассказ приказчика не произвел на Дионисия Иосифовича никакого впечатления, и он не придал этому факту значения, но когда услышал из уст супруги о переходе ее в раскол австрийского священства, то глубоко возмутился и укоризненно прибавил: «Что уж если переходить, то уж лучше переходить к перекрещеванцам, чтобы не вязаться с попами». Дионисий Иосифович даже прямо настаивал, чтобы его супруга снова «переисправилась», но та наотрез отказалась. Между супругами произошло некоторое охлаждение. Сушкины с этого времени перестали посещать православный храм, но не бывали и в раскольнической часовне, которую не любил Дионисий Иосифович. Акилина Васильевна не бывала в часовне, в угоду своему мужу, боясь доставить неприятность ему. Таким образом, старики Сушкины прожили в течение трех лет, ограничиваясь лишь тем, что в дни великих церковных праздников они вычитывали у себя на дому часы, акафисты и т. п. Такое отчуждение от храма более всего было не по сердцу «благочестивой» Акилине Васильевне, которая, наконец, взяла на себя смелость решительным натиском на своего мужа положить предел такому неопределенному их состоянию в смысле выражения их религиозных убеждений.
На третий год «после исправления», перед самой Пасхой, Акилина Васильевна задала своему супругу такой смелый вопрос: «Вот наступает страстная седмица и мы опять будем мурлыкать? – Или пойдем в часовню, или опять в православную церковь, но так я более не буду оставаться». Дионисий Иосифович не дал прямого решительного ответа, и между супругами шли по этому поводу споры. В Великий четверг Акилина Васильевна подошла к мужу и говорит: «Ну прости меня, в чем я согрешила перед тобою; я иду говеть в православную церковь». Эти слова сделали свое дело, и супруги в тот же день молились в старообрядческой часовне австрийского священства. В Пасху посещали часовню, а затем Дионисий Иосифович уже и окончательно «исправился»…
У Д. И. Сушкина кроме упомянутого уже малолетнего сына Иосифа, было еще три старших сына: Михаил, Иоанн и Кондратий и три дочери: Агрипина, Анна и Вера. «Сушкин хотел и всех детей исправить», но этому воспротивилась его супруга. Она заявила, что этого сделать нельзя скоро; нужно выждать время, так как наступала уже пора женить старших сыновей. Старик Сушкин питал крепкую уверенность, что скорее всего перейдет в раскол третий его сын Кондратий, который с 15 лет по торговым делам жил в Орле, где в это время был главный приют разных раскольничьих сект. Здесь, по описанию о. Макария, мужчины стригли себе макушки и на лбу выстригали венчики, женщины ходили в душегрейках и сарафанах с долгорукавками. Отправляясь на молитву, женщины надевали «холодники» и покрывались платком не на угол, а опуская оба конца по сторонам. Кондратий с распростертыми объятиями был принят в среду старообрядцев, посещал их часовню, читал и пел там на клиросе, и все думали, что из него выйдет настоящий уставщик, но по своему характеру живому и веселому, со своими склонностями быть в обществе, «поухаживать за прекрасным полом, попеть, поплясать и покурить» он не мог помириться с воззрениями старообрядцев и оста лся навсегда сыном Пра вославной Церкви. Старшие два сына по торговым делам жили большей частью вне дома, а потому об их «исправлении» и мало думали. Что касается дочерей, то все они были, вопреки их воле, присоединены к старообрядчеству и почти насильно выданы замуж за старообрядцев.
Старший сын Дионисия Ивановича Михаил Дионисьевич был женат на Марье Андреевне Маскатиной, на женщине очень умной и по тому времени даже образованной, а второй сын Иван Дионисьевич, отец покойного отца о. Макария, вступил в брак с Феодосьей Петровной из фамилии тоже Сушкиных. Феодосья Петровна была «небольшого роста и средней красоты», происходила из семейства, «приупавшего вследствие торговых невзгод», а посему Иван Дионисьевич не с особенной охотой брал ее себе в замужество. Трижды ходили «на смотрины» и не оставляли шляпы, что, по тому времени, означало согласие жениха на брак, и только в третий раз Иван Дионисьевич оставил свою шляпу случайно, по забывчивости. Впрочем, Иван Дионисьевич не желал выходить из послушания своему отцу, которому хотелось оженить своих сыновей на девушках «из честнейших домов в городе» и притом скромницах, чтобы потом можно было их легче «исправить». От этого брака родились сыновья Василий, Иван, Петр и 16 февраля 1821 года Михаил, в монашестве Макарий.
На третьем году, после рождения сына Михаила, Иван Дионисьевич по торговым делам из Тулы переехал на жительство в Петербург со всем его семейством, кроме последнего сына. Двухлетний Миша был оставлен в Туле у бабушки и прожил у нее почти до семилетнего возраста. Бабушка Акилина Васильевна, не имея у себя в доме других детей, привязалась всей душой к живому, остроумному внучонку и, по любви к нему, снисходила ко всем его шалостям и прихотям. Ребенок воспитывался под надзором няни Марфы, которая, по сознанию самого о. Макария, «любила его, кажется, больше матери и следила за каждым его шагом». С шести лет его засадили за «букварь» под руководством одной крепостной, весьма начитанной женщины, а затем вскоре же заменили его «Часословом», по которому бойкий мальчик начал читать скоро же быстро и толково. Успехи в грамоте радовали дедушку, который постоянно брал с собою своего любимого внучонка в часовню, в надежде, что в будущем он и его «исправит». В этих видах многое он прощал своему любимцу и всячески его баловал. Так как мальчик был большой охотник до лакомств всякого рода, то его карманы всегда были ими переполнены. Зная эту слабость своего семилетнего внука, дед однажды, возвратившись из старообрядческой часовни, начал вести с ним такую беседу: «Нравится ли тебе в нашей часовне?» Бойкий мальчик смело ответил: «Нет, у нас в церкви лучше». «Чем?» – продолжал допрашивать дедушка. Мальчик ответил: «У нас светлее и отворяются царские двери, а у вас нет». Несколько времени спустя после этого разговора бабушка призывает к себе внука и внушает ему: «Дедушка хочет тебя „исправить“, но ты скажи ему, что я без батюшки не смею». На другой деньдедушка ведет такую речь к своему ребенку-внуку: «Переходи к нам в часовню, мы тебя будем любить больше других». Внук ответил в смысле внушения бабушки и при этом разрыдался на все комнаты. В скором времени от Ивана Дионисьевича из Петербурга было прислано в Тулу письмо приблизительно следующего содержания: «Батюшка, вы пишете ко мне, что желаете присоединить сына моего Михаила к часовне, то я скажу Вам вот что, за что вперед прошу простить меня Христа ради. Вы разрознили нас с собою и с братьями, о чем мы теперь немало скорбим. Вы предполагали поженить нас и тогда обратить в свою веру, но дела торговые изменили Ваш этот план. Мы остались навсегда разделенными с Вами, ибо не предвидится никакой надежды, чтобы семья могла бы когда-нибудь соединиться вместе. При помощи Божией, дела наши расширились. Если и старший брат Михаил Дионисьевич, находясь так близко от Вас, не имеет времени побывать к Вам, то тем более Вы мне это не позволите, а, между тем, время изменяется. Быть может, моим детям, которых у меня четверо, когда-нибудь придется жить вместе: трое пойдут в церковь, а четвертый или останется дома, или пойдет неизвестно куда. Вы сами имели на опыте: когда перешли в часовню, то братья Вас оставили, что неприятно Вам казалось прежде. Когда мы были молоды и бывали дома, Вы с матушкою уедете в часовню, а мы отправимся в церковь, а пришедши домой, опасаемся друг другу сказать что-либо о торжестве праздника, ибо каждый имел свои понятия. Потому, испытав тяжелое впечатление на себе, я не желал бы, чтобы и сын мой испытывал то же. А так как Вы не желаете уже отпустить его к нам и хотите обучить его грамоте и сделать из него себе помощника, как в Вашей ежедневной службе, так и в делах, то он не изучит своих обязанностей к отцу и матери. Прошу оставить его на время, которое указано будет Богом».
Иван Дионисьевич не сочувствовал намерениям своего отца, как это видно по тону письма, и не прочь был сейчас же вырвать своего малютку, на которого, к слову сказать, доселе не обращалось родителями никакого внимания, но дальность расстояния и неудобства путей сообщения заставили его оставить мальчика на руках дедушки до первого удобного случая. Такой случай вскоре представился, и для мальчика безвозвратно миновала пора счастливого детства, пора раздольной жизни под крылом нежно его любившей бабушки и доброй няни. Не зная своих родителей, живя вдали от них, ребенок сжился с окружающими его лицами, которые страстно были привязаны к нему, сроднился с окружающею обстановкой и не с охотою собирался в Петербург к своим родителям и к своим братьям, с которыми его связывало одно лишь кровное родство. «Мне весьма не хотелось» собираться к отъезду, – замечает в своей автобиографии о. Макарий, но не с радостью также расставались с ним бабушка и его няня. Первая «плакала несколько дней», а вторая – «плакала более всех чуть не в голос, обещая навестить ребенка при первом удобном случае».
Из Тулы выехал ребенок вместе с дядею Петром Семеновичем Ложниковым, женатым на Вере Дионисьевне, который ехал в Петербург «для заведения своих дел». Но до Петербурга на сей раз путешественники не доехали. Петр Семенович почему-то раздумал ехать в Петербург и вернулся обратно в Тулу, а мальчик Миша оставлен на время у старшего дяди по отцу Михаила Дионисьевича и прожил здесь в Москве до лета, посещая с своими сверстниками приходское училище у Вознесения, что за Серпуховскими воротами, близ Конной. Летом, после перенесенных потрясений вследствие потери супруги, приехал в Москву Дионисий Иосифович «для исповеди и причащения» вместе с зятем Петром Семеновичем, который на сей раз предполагал привести в осуществление мысль о поездке в Петербург, почему-то, как известно, не состоявшейся почти год тому назад. С этим своим спутником маленький Сушкин и отправился далее в Петербург к родителям.
Холодна и тяжела была встреча сына с родителями, которых он не знал. В своей матери, встретившей гостей на лестнице, он признал лишь «большое сходство с теткою, сестрою матери, девицею Пелагиею, так что почти принял ее за нее». Явившийся в дом отец встретил своего малютку сына официально; поцеловав его, он начал расспрашивать его о здоровье, на что гость отвечал упорным молчанием. Неохотно он отвечал на вопросы своих братьев, облепивших гостя со всех сторон. Его смущение в новой для него семье еще более усилилось, когда он заметил, что братья, слыша частое употребление им слова «энто-то» и видя его неумение держать себя порядочно в обществе, помирали со смеху над ним. Поэтому он долго не мог сойтись с братьями и «дичился» их. Вообще в родной семье он не встретил ни ласк своей покойной бабушки, ни беспредельной любви своей няни, и ему казалось, что он попал «как бы в чужое семейство». Дядя Петр Семенович с которым он приехал, «казался ему роднее всех на свете», а потому весьма естественно на первых порах своей жизни в Петербурге мальчик «одну отраду находит в свидании с дядей, от которого не отступал ни на шаг, когда он бывал дома». Вся обстановка, внешняя и домашняя, чрезвычайно не понравилась новому члену семьи Н. Д. Сушкина: «даже в Москве, по замечанию о. Макария, мне было привольнее, нежели в Петербурге».
Феодосия Петровна, как женщина «набожная» и воспитывавшая своих детей в страхе Божием и в строгом исполнении всех церковных обрядов Православной Церкви, вскоре после первого же свидания с сыном осведомилась у него о его религиозном воспитании в доме дедушки и, к своему огорчению, нашла, что мальчик не имеет никакого понятия о добрых навыках, приличных мальчику христианской благочестивой семьи. Он не знал наизусть ни одной молитвы, а поэтому его как уже «недурно читавшего по-славянски» немедленно засадили за часослов и не ранее позволили оставить его, как он бойко вытвердил начальные листы его до Символа веры включительно.
Через неделю после приезда в Петербург Миша с остальными братьями стал посещать частную школу[9], в которой дети обучались пространному катехизису, священной истории Ветхого и Нового Завета, русской грамматике, арифметике, алгебре, бухгалтерии, умению пользоваться логарифмами, языкам немецкому и французскому и танцам. Провинциализмы, приобретенные мальчиком в Туле, вызывали и здесь насмешки со стороны товарищей по школе, и ему не было легче сравнительно с домом, но на его счастье его полюбили за прилежание и успехи учитель и учительница (муж и жена), содержатели пансиона, которые «для учеников были как отец и мать, смотрящие за своими детьми». Обратив внимание на мягкую душу и нежное сердце мальчика и на его прилежание, они приняли его под особое покровительство, защищали от нападок сверстников, мало-помалу исправили его провинциализмы и научили держаться хорошо в обществе. Михаил Сушкин учился хорошо по всем предметам, но ему давалась с особенною легкостью математика, которую он знал «исправно». Успехи в математике примирили отца с сыном, который стал смотреть на Михаила-сына как на будущего хорошего помощника в его торговых делах. Изучал мальчик и языки, и главным образом немецкий, которым не бойко он владел до самой смерти, но отец находил это знание излишней роскошью и прямо запрещал ему. Но сын плакал и украдкой продолжал учиться. Писать каллиграфически он не мог научиться, несмотря на принуждение и наказание, и до смерти почерк его не отличался ни красотой, ни разборчивостью. Танцы мальчик изучал с полной любовью и впоследствии к ним пристрастился в значительной степени, так что, можно сказать, он был страстным охотником до танцев.
Относительно детства, воспитания вне дома и религиозного воспитания дома под руководством матери Феодосьи Петровны о. Макарием сообщаются самые подробные сведения в его автобиографии.
Это воспитание было обычное в начале истекшего столетия в купеческих благочестивых семействах, к сожалению, ныне редко практикуемое и в этом сословии. Ввиду интереса вообще и в частности из желания уяснить себе, под какими воздействиями шло детское и юношеское воспитание о. Макария, мы остановимся со вниманием на этом моменте его автобиографии и сделаем из нее более или менее подробные извлечения.
«Обычно мы вставали, – рассказывает о. Макарий, – ежедневно в 7 часов, потом нас заставляли молиться по лестовке. Этим заправляла покойная наша матушка. Нас собирали в гостиную, где была ее благословенная икона Владимирской Божией Матери. Там она становилась сзади, а мы все впереди. Каждый должен был сотворить крестное знамение и поклон прилично; рассеянность, невнимание к делу были наказываемы чем-либо или прибавлением какой-нибудь молитвы или отнятием одного сухаря за чаем или целой чашки чаю. По окончании молитвы мы приветствовали родителей с добрым утром, и потом собирались к чаю отец, мать и нас четверо. Нам давалось по две чашки чаю или по три, кто хотел, но не больше, в скоромные дни – три сухаря, а в постные – белый хлеб тоже по три ломтика. Затем отправляли нас в школу, с человеком. Пришедши в школу после приветствия учителя и его жены, исключительно двое мы (т. е. еще брат его Петр Иванович) обязаны были прочитать кафизму Псалтири. Это [делалось] по настоянию отца, чтобы мы, занимаясь другими науками, не забывали и слова Божия. Потом принимались за свой урок, заданный на дом. Таков был обычай. Из арифметики мы должны были подать задачу какому-нибудь старшему ученику, который проверял ее и, если находил верною, докладывал о исправности, за что получали одобрение и затем был выслушиваем заданный у рок из катехизиса и ли грамматики, если же арифметическа я за дача была не исполнена, то над нею продолжали трудиться. Затем приближалось время обеда. В 12 часов мы обедали. Почти все мальчики оставались обедать в школе, хотя некоторые и недалеко жили. Тут мы иногда появлялись с обедом, у кого что есть лишнее. У нас было обычно каждому половина франзали, если день скоромный – мясо: телятина или птичье, весьма редко бифштекс, пузырь молока и еще что-нибудь, или пирожное или фрукты, а в постный день полхлеба, по куску рыбы и икры. Потом нам давалось погулять час. Под нашими окошками был запустелый садик, в котором мы собирались и играли в „гуси-лебеди“… К 2 часам все собирались в класс, и сейчас начиналось чистописание под диктовку… и продолжалось писание 2 часа. Остальной час задавались задачи. Кто учился рисованию, тот что-нибудь чертил. В 5 часов или 5½ мы распускались. Приходя домой с человеком, который тоже за нами приходил, мы должны были отдать отчет о своем учении. На это были даваемы особые записки каждому из нас – одобрительные или нет: конечно, по этим запискам мы и принимались с похвалой или бранью. После того давался нам чай в таких же порциях, как утром, и – после – если было лето – давались ка кие-нибудь ягоды по чайной чашке. Потом принимались за уроки или отделку своей задачи. Если удавалось ее скоро кончить, то мы успевали еще выйти на балкон и погулять. В 10 часов садились кушать. Умеренность соблюдалась всегда, и разговаривать, кроме отца и матери, никто не мог, разве когда спрашивали кого о чем. И если замечалась какая-нибудь шалость, то тотчас же дела лось увольнение из-за стола. Покушав, мы опять отправлялись на молитву, в сопровождении матушки. А батюшка, хотя и с нами молился, но поспешно, от этого у них нередко были перебранки с матушкою: она его упрекала в поспешности, а он ее в медленности.
Квартира наша была на Васильевском острове в первой кадетской линии, между малым и средним проспектами. В доме купца Голубина, в приходе церкви Св. Екатерины, возле самой церкви. Каждое воскресенье летом к всенощному бдению мы обязаны были ходить и становиться вместе с отцом, что нам очень не нравилось. Зимою будили нас к заутрени, к которой в особенности я всегда лениво вставал, за что нередко оставался без утреннего чаю. На ранней литургии мы постоянно бывали, где, по обычаю, подавались две просфоры: одна за здравие, другая за упокой и с громадным поминанием.
Круг лета или года мы проводили следующим образом. Начнем с Великого поста. Первый день нас будили к заутрени. Приходя от оной, мы отправлялись в школу. У часов и вечерни мы не бывали. В этот день мы почему-то приходили домой кушать, но чаю (утром) нам не давали. Вечером, когда мы приходили из школы, в этот день все ощущали головную боль. Когда мы собирались к чаю, то на столе были мед и изюм и смоквы (инжир). Изюм был двух сортов, и мы преусердно подсаживались к нему. В эти дни не давалось заповеди, сколько пить чаю, и мы, пользуясь разговорами, усердно пожирали находящееся на столе… Матушка обычно во всю первую неделю кушала единожды, зато стол довольно сытный, почти вовсе не постный. Сухари с квасом, редька, грибы белые маринованные и черные шармованные и два блюда: горох и щи. Вечером был суп картофельный или рисовый, потом какое-то тесто соложенное и каша сладкая. Фруктов никаких не давалось до самой субботы и ничего сладкого. Субботы мы ожида ли с величайшим нетерпением, в которую пек лись блины и делалась грибовая икра. Мы отправлялись в школу сытые и все время дремали. А если кто дозволит себе за блинами шалость, тому давались блины не с маковым маслом, а с конопляным, отчего прозвали их „зелеными блинами“. Конечно, попавший под опалу не мог есть без привычки, а довольствовался чем успел прежде. Во все воскресные дни Великого поста мы ходили ко всем службам церковным. К вечернему чаю мы собирались все вместе, за которым нам давали орехов грецких, миндальных и простых, а иногда делалось миндальное молоко, которого я ожидал как праздника.
Со второй недели утром рано начинался чай и по обычаю хождение в школу. Обед и ужин всегда с маслом, кроме среды и пятка. Нередко на второй неделе нас заставляли говеть вместе с матушкою и уже тогда мы неопустительно ходили ко всем службам. Из школы к часам ходили в церковь Благовещения, а в среду и пяток в свою приходскую церковь св. Екатерины. В пятницу после обедни в школу не ходили. Когда приходили прощаться с отцом, он давал нам наставление, которое можно назвать скорее бранью: все бывшие шалости вспоминались в подробности. В нашем приходе был священник Иоанн Мелиоранский, наш же туляк, которого мы уважали и любили. Пришедши от исповеди, по окончании всех служб, кушать нам не давали. Чай мы пили с условием в какую-нибудь будущую среду или пятницу не пить чаю, ибо нам казалось, что мы не вытерпим. За исповедь мы давали священнику по рублю серебром. Я обыкновенно старался исповедоваться утром, и священник не тяготился этим.
Приобщались мы все у ранней литургии, причем много ставили свеч к образам, и обычно полагалось бутылка вина и пять просфор в алтарь. Мы все становились на левый клирос, где не было певцов, а только одни причастники. Это делала матушка для того, чтобы лучше выслушивать службу. По приобщении Святых Таин, если была поздняя литургия, матушка оставалась, а мы уходили, чтобы застать отца, когда он не ушел по делам. Пришедши домой и напившись чаю, дожидались матушку. В этот день нам масляного почти ничего не давали, опасаясь, как бы, после недельного поста, не было дурно. В этот день нас заставляли читать что-нибудь из Божественного Писания, и день этот проводился особенно благоговейно.
Затем следовали обычные дни. По какому-то обычаю матушка отгавливала в следующую неделю. Нам только дозволялось приходить в среду и пяток к литургии преждеосвященных. Так как к нам не мало ходило монахов и монахинь и носили просфоры, которые все собирались к посту, (то теперь) и съедались в большом количестве, облитые горячей водой, но никак не чаем. Белого хлеба к утреннему чаю, икры и рыбы не давалось во весь пост, кроме субботы Лазаревой, когда давалась икра, и в день Благовещения и Вербное воскресенье – рыба. Постом хранилась особенно пятница Благовещенская, когда и вечером не давалось хлеба…[10]
Страстная седмица проводилась так: если кто-нибудь говел из нас, то должен был являться к литургии прежде освященных, а кто не говел, то довольствовался утреней, затем ходили в школу. В среду отпускались с разными наставлениями от учителя, который говел всегда на Страстной седмице. Остальные дни: четверток, пятницу и субботу мы ходили ко всем службам неопустительно. Всю неделю мы кушали без масла, а в пятницу – один раз после выноса плащаницы, также и в субботу после литургии. Хотя и бывала тогда ранняя литургия в субботу, но после нее не позволялось кушать. Пришедши от литургии и напившись чаю, мы преспокойно отправлялись с отцом в противолежащую лавку для покупки десерта. Кто был взят в эту лавку, для того составляло верх блаженства, ибо можно было хоть потихоньку полакомиться. Пришедши из лавки и напившись чаю, все погружались в глубокий сон, кроме меня. Я убегал в церковь не Деяния читать, но посмотреть, немножко помолиться и расставить свечи, которые мне поручались. Сим поручением я очень интересовался. Окончивши поручение, я приходил домой. У нас уже начинали подыматься к заутрени.
Одевшись во все новенькое, мы уходили к утрени с отцом, где, пользуясь многолюдством, мы убегали в алтарь и там в числе самых знаменитых прихожан рисовались вперед и. Мое удовольствие было по христосоваться прежде домашних со священнослужителями и видеть всю церемонию: как начиналась утреня, как совершалось каждение и т. п. По окончании утрени мы оставались на раннюю литургию. Все это оканчивалось к трем часам утра. Обычно в то время в Петербурге начиналась утреня к 12 часам, что возвещалось 101 выстрелом в Петропавловской крепости, чего мы ждали с нетерпением, так же как и окончания литургии. И что за неописанный восторг был за этой утренней! Едва ли он повторялся когда-нибудь в возрасте. Это было лет до 15. Пришедши от литургии, мы христосывались со всеми и разговлялись. К этому [времени] были приготовлены и артос, и крещенская святая вода, потом антидор и просфоры и затем разговлялись. При этом давалось наставление всегда есть как можно меньше, но мы все в конце Пасхи всегда делались нездоровы. Пасху проводили почти всегда дома, никуда не выезжали, разве куда-нибудь отправлялись в прогулку, а иногда втихомолку и к качелям на Адмиралтейскую площадь. Всю Пасху мы ходили по всем службам, которые отправлялись весьма скоро. А что нас занимало, то это – крестный ход кругом церкви каждый день с артосом после литургии, а в субботу – после утрени. Тогда уже ранней литургии не бывало, но поздняя, по случаю раздачи артоса, который мы считали за непременное получить, хотя нам присылали его (т. е. на дом). С первых дней отец мой, которому делалось много визитов, и сам ездил, но мы ограничивались одним учителем.
После Пасхи мы отправлялись каждый по своим делам. Так проходило до мая месяца. Мы, кроме школы, никуда не ходили, разве только когда проходил лед по Неве, тогда мы ходили смотреть на оный. С мая нам позволено было ходить па Смоленское кладбище с нянькою.
В один из таковых, чая этой прогулки, мы с братом Петром очень разрезвились. Я нечаянно ударил его няню и при том сказал: „Какая ты толстая!“. Это было донесено отцу, который до того оскорбился моими словами, что не пустил меня на Смоленское кладбище, оставил дома, запер в темный коридор до прихода моей матери от поздней литургии, которая, пришедши и увидав меня в таком положении, пошла к отцу спрашивать и, переговорив там между собою, меня вывели из затвора и посадили на целый день читать Псалтирь, предварив многими наставлениями при горьких моих рыданиях. Известно, как чтится день св. Николая в России, но и на это не обратили никакого внимания. Пришли братья мои, и, увидав меня в таком положении, младшие этим очень поразились. Быть может мне бы и дали обедать, но так как виною был старший брат Василий Иванович, донесший отцу о моих словах, то я не упустил случая высунуть ему язык и сказать: „ябедник“, что было опять донесено и получено за оное две пощечины и совершенное оставление без обеда. Когда покончился обед и все улеглось, до тех пор я читал громко Псалтирь, и когда легли спать, то за мной поставили надзор брата Ивана Ивановича, у которого я попросил что-нибудь покушать. Он мне отказал в этом, боясь преследования Василия Ивановича, да и сам был недоволен, что я позволял себе дерзость в словах, однако [потом] в кухне достал хлеба и отправил меня в темный коридор, где я сидел, [чтобы] там [я] покушал, ибо там никто не ходил. Наскоро поевши, я обратился опять читать Псалтирь, которую продолжал до 4-х часов дня. Когда подали чай, то позвали брата Ивана Ивановича и спросили: сколько кафизм я прочитал? Он отвечал: шестнадцать. Пошло испытание – не пропустил ли я? После многих опять истязаний с разными наказаниями (т. е. наставлениями) я был прощен. Затем дали чаю и кусок хлеба. Всего тяжелее для меня было, как я помню, делать поклон брату Василию Ивановичу. Мне непременно хотелось сделать ему какую-нибудь гримасу, но так как все здесь были собраны, то и не удалось. Так строго смотрели за нами.
В праздники у нас все было изящное. Утром давали кофе, которого я терпеть не мог. В это время я бегал поговорить с приказчиками, которые и собирались только раз в неделю в ожидании кофе. Затем подавался чай. Я отправлялся пить оный, ибо братья были уже сыты. К обеду весною приготовлялась какая-нибудь зелень, соус, напоследок блеманже и пирожное. К вечерни, если никого не бывало из гостей, нам давали что-нибудь из лакомств: летом ягоды, а когда их нет, то орехи.
Я гораздо больше [других] истреблял всевозможные лакомства. Избалованный этим, я не удовольствовался тем, что нам давали, хотя, если бывали гости, нам уделяли всякого десерта по (большой) части, а также и варенья. Но для меня всего этого недоставало. Я прибегал к постыдному ремеслу – красть. Если не находил ничего в шкафах, в таком случае я уже брал сахар и ел. Однажды узнав, что брат Иван Иванович не съедает своего лакомства, а собирает в сундук, стоящий у нас под кроватью и принадлежащий ему, я преспокойно достал его спрятанные гостинцы и ел, пока не опорожнил всего. Когда же брату Ивану Ивановичу захотелось полакомиться, он открывает сундук и не находит ничего. Тогда он с воплем крепким бежит к матушке жаловаться, что опустошен его сундук. Тотчас подозрение пало на меня. И так как я отказывался, то положено было спросить прислугу. Но когда пришел с биржи отец, то преспокойно порешил, что это работа моя. Сколько я ни отказывался, обижаясь на подобные подозрения, но отец порешил привязать меня веревкой к кровати, где стоял сундук. А между тем спросили-таки прислугу, из числа коих один донес на меня, что я ему давал из этих гостинцев. Вследствие этого я был оставлен без чаю и ужина. В другой раз вследствие постового голода на первой неделе поста я наелся пряников, называемых жамками, за что понес много неприятностей в особенности от брата Василия Ивановича, который на подаваемой еженедельно от учителя записке о нашем поведении написал две буквы: „Б. Ж.“, что означало: „блюдечко жамков“. Почему учитель вопрошал: что это написано? После многих изветов я, наконец, признался учителю, который не похвалил распоряжения домашних – морить детей голодом.
В день Святой Троицы, так как не бывает ранних литургий, то мы спали более обыкновенного, а между тем отец посылал покупать березок, рябины, которые покупались в большом количестве для квартиры нашей, и пуки цветов, которые мы все развязывали, отбирая самые лучшие для отца и матери. К этому кто-нибудь приносил [еще] из сада. Мы связывали как себе, так и прислуге и отдавали каждому, а сами расставляли березки по комнатам. Затем в 10 часов начинался благовест. Мы отправлялись в церковь, и при этом нам давалось наставление, чтобы каждый букетик был облить слезами. На вопрос: „зачем?“ отвечали: [затем,] „что Бог дал дожить до весны и что все устроено для человека, как настоящий праздник, так и цветы, которые нас увеселяют“. Конечно, при чтении молитв Пятидесятницы [мы] старались как-нибудь выжать хоть одну слезинку, чтобы, пришедши от литургии, сказать об этом. Церковь тоже убиралась разными деревцами. Эти оба дня мы проводили празднично. Обычно нас ни на какие гулянья не отпускали, то мы довольствовались гуляньем на балконе нашей квартиры, ибо мимо нас обычно ездила публика на острова, как то: Крестовский, Елагин и другие. Иногда мы ходили к кому-нибудь из знакомых наших в гости, где есть сад, но это утешение получалось весьма редко…[11]
29 мая у нас праздновался день именин матери. Иногда приглашались гости к чаю, который оканчивался вечернею закускою. Гости были обычно из окружающей среды, сотоварищи по торговле отца, браковщики и иногда иностранцы. Вечер обычно проходил в том, что они играли в карты, а затем расходились. Курить у нас не дозволялось, а в то время и курили очень мало. Дом наш посещало мало (народу), так как матушка была очень религиозна, публичные гуляния и театры не посещала, а светские женщины привыкли к рассеянности: и только разговору было о том, что происходило в театре или на гулянье. К нам ездили женщины из девяти домов – шести русских и трех иностранцев и то почти не более двух раз в год: один раз 27 января, в день именин отца, а в другой раз когда-либо с визитом только. Нас брали в 4 места, преимущественно туда, где были дети, с которыми виделись мы тоже не более двух раз в год. Летом обычно мы имели утешение отправляться в Колпино, где чудотворная икона образа св. Николая. Там, отстоявши литургию и молебен, мы отправлялись на водопад, откуда старший брат покупал нам „змей“, и мы наслаждались пусканием „змея“. Затем подавалась карета, и мы отправлялись в Царское село, где подъезжали прямо к царскому саду, гуляли там часа три и, так как мы имели там знакомых, отправлялись из сада пить чай и ужинать. В Царском селе посещали дворец, церковь и все достопримечательности, зверинец. Но это я уже мало помню. Помню, что, по нашему возрасту, нас занимал очень слон, которому при нас давали есть и пить, и лебеди, которые находились во множестве в царском саду. По приезде рассказам, как дома, так и в школе, не было конца. Иногда мы ездили в Сергиевскую пустынь, откуда, тоже после литургии и пообедавши, мы, к неописанной нашей радости, отправлялись в Петергоф, где с восторгом обегивали весь сад и особенно всегда старались видеть Царскую Фамилию, которая всегда летом там проживала. Мы имели счастие видеть, как сама Государыня удочкою ловила рыбу в пруде. В это самое время был там настоящий император германский Вильгельм I. Государь Александр Николаевич тогда был не более 16 или 17 лет. При появлении его Государыня приходила в восторг. При звуке колокольчика выходила рыба наверх и попадала на удочку. Государыня потом и вся Царская Фамилия катались в линейках по саду. Где бы она (Фамилия) ни находилась, всегда была преследуема. Так русский народ любит своих царей и их семейства! К 8 часам вечера, когда публика собиралась ко дворцу, для Царской Фамилии поданы были кресла, в которых просидела она до 9 часов. В 9 часов, когда забили зорю и заиграла музыка „Отче наш“, Государыня сотворила на себе крестное знамение, встала, поклонилась публике и отправилась внутрь дворца. Пред дворцом был устроен театр для приехавшего дорогого гостя, нынешнего императора Вильгельма, и весь сад был иллюминован. Пьеса давалась китайская, Киа-Кинг“. В это время с нами случилось странное происшествие. Так как матушка, по данному ею обету, не являлась никуда на гуляния, ни на иллюминации, то попросила, чтобы приказчик проводил ее до кареты. А мы остались с отцом, чтобы видеть, когда пойдет Государь и Царская Фамилия. Приказчик, проводивши матушку и возвращаясь оттуда, так как имел привычку очень скоро ходить, почти стремглав бежал и наткнулся прямо на Государя, который ему сказал: „Что ты, братец, так не осторожен?“. Когда он подошел к нам, то не мог слова выговорить от страха и все оглядывался – не ищут ли его. Иллюминация была превеликолепная, или лучше сказать, редкое зрелище. При многоцветных огнях были пущены все фонтаны, вода которых казалась как бы розовою. Поздно вечером мы возвратились в карету и поехали домой.
Петров пост мы кушали рыбу, не разбирая среды и пятка. Весною в Петербурге особенно хороша рыба – ряпушка, корюшка, а в Петров пост ловится отличная лососина и сиги. С лососиною делали ботвинью, из сигов уху, из ряпушки и корюшки – жаркое и из свежих огурцов – салат. В Успенский пост мы не кушали рыбы, а постное. 1 августа добывался нам отличный сотовый мед. На Преображение разрешалась рыба. В некоторые годы говели в этот пост. На Преображение начинали кушать яблоки. День Успения мы проводили торжественно, ибо это был наш храмовой праздник, и у нас бывали гости самые близкие. После вечерни подавался десерт из всевозможных ягод. В продолжение лета не мало служило в удовольствие варенье, которое матушка варила в большем количестве для годового обихода. Хотя мы и немного пользовались (вареньем), но зато ягоды нами пожирались в изобилии. Осень проводили мы не скучно: в школу мы ходили при свечах и возвращались при свечах. В школе во время сумерек нам было позволено резвиться, а иногда и танцевали между собою. Вечером большею частью мы писали под диктант. Возвращаясь домой к чаю, мы уже уроками не занимались потому, что в это время мы сидели в школе и там оканчивали их. В зимнее время так же у нас проходило. Когда наступал Рождественский пост, кушали постное, а большею частию рыбу. Матушка во все посты не кушала рыбы по средам и пяткам. К Рождеству Христову нам шили обновки, а в школе за неделю учили рацеи, которые мы должны были сказать пред родителями в день Рождества Христова после литургии, за что получали денежную награду. Эти деньги складывались в особый кошелек, который хранился у матери, и не давались нам ни на какие траты. В эти праздники, в отсутствие отца, мы наряжались по-домашнему, преимущественно в женский наряд. Иван Иванович был за парикмахера…»
На этом обрываются автобиографические воспоминания покойного о. Макария, записанные в 1877 году с его слов иеромонахом Миною. Очевидно, после объявления Русско-турецкой войны, когда прекратились сношения Афона с Россией, на досуге о. Макарий хотел воспроизвести в памяти, в общих чертах важнейшие моменты своей жизни и передать их на бумаге, но затем, по окончании войны, за недосугами он оставил эту свою прекрасную мысль невыполненною и свои воспоминания неоконченными. Но для характеристики самого отца Макария, и именно в его детские годы в этом известном отрывке дано нам все, что необходимо. В приведенном нами отрывке симпатичный образ великого будущего аскета обрисовывается со всей привлекательной рельефностью, которой трудно было бы достигнуть, извлекая черты его жизни из устных рассказов его современников и даже родственников.