На войне
<…> …и оставив вещи мои попечению единственного слуги в немецкой гостинице, в начале пятого выехал из Хемница. Уже светало; фарфоровые черты саксонского утра – сглаженные, покойные – проступали повсеместно, не нарушая ничем заведенного для тех мест порядка, – если не считать, впрочем, обывателей на улицах, числом несколько более обычного для такого времени, – торопившихся, как видно, решить дела свои перед лицом зыбкости военного положения.
В прежние месяцы война обходила стороной сей благодатный край: в деревнях можно было найти провиант, жители не были еще напуганы в полной мере и не прятались в горы, едва заслышав приближение войск. Так было – и вот счастливой пасторали этой, как оказалось, настал конец вследствие внезапного маневра, предпринятого злым гением марсовой науки, невзирая на то, что на борьбу с ним теперь выступили все просвещенные монархии Европы: враг был не далее, чем в двадцати верстах, и немногие силы союзников ему противостояли…
Вид старательного пахаря, приступившего к работам своим, вызывал в душе лишь кассандровы слезы сострадания, ибо разум мой подсказывал предвидеть ему участь, подобную участи его смоленских либо могилевских собратьев, – впрочем, надежды на военное счастье, столь часто улыбавшееся нашему оружию в последнее время, не только не покидали меня вовсе, но напротив – крепли с каждым новым донесением, каковым бы ни было содержание оного: ибо молодости свойственны романтические надежды, а кроме того, как говаривал некогда мой батюшка, плох тот статский, кто не сумеет иногда побыть военным, хотя бы и мысленно. Бог ему судья – старик довольно насладился армейской кашей, прежде чем стал сенатором, – и кто знает, может снискал бы и большего, если б не известная многим язвительность его речи: что хорошо сенатору – порой негоже обер-прокурору, но умолчу…
Итак, вот утро, и позади меня Хемниц, река по правую руку, а впереди – впереди лишь туманные предвкушения, чего именно – бог весть, да известный трепет пополам с любопытством. Таковой трепет, к слову сказать, испытывают, что бы ни говорили они в дальнейшем, даже самые отъявленные храбрецы, приближаясь, что называется, вплотную к арене ристалища: тому способствуют и всегдашние предуведомляющие звуки канонады, и неизменно блуждающие в темных закоулках души, словно некий Агасфер, знакомые каждому мысли о смертном жребии и жизни вечной. Тем более верно все это для того, кто оказался на войне впервые, впервые же узрев собственное честолюбие заключенным в стальные оковы Случая да Божьего Промысла…
Как я уже сказал, не отъехав и десяти верст от Хемница, я услышал густой бас орудийной беседы, на протяжении еще двух или трех верст бывший, впрочем, единственным напоминанием о недалекой войне. Однако вслед за тем, едва дорога, отвернув от реки, принялась огибать довольно пологий, поросший ореховым лесом холм, навстречу мне выскочила, принудив даже весьма спешно посторониться, военного образца повозка, а еще спустя пару минут я вдруг неожиданно для себя въехал в расположение какого-то большого русского обоза. Следует сознаться, столь неожиданная метаморфоза ландшафта обескуражила меня в известной степени – я тотчас же остановил коня и принялся, глядя вкруг себя, выискивать того, кто мог бы указать нужное мне направление, надеясь, что таковые разыскания не будут долгими. Тем не менее, я едва не ошибся: уже в следующий момент я с удивлением обнаружил, что не привлекаю ровным счетом никакого внимания, как если бы меня не было вовсе – среди множества подвод, тюков, наваленных друг на друга, какого-то еще военного имущества в самом деле копошилось несколько десятков человек в мундирах – и однако никто из них не поднял головы на оказавшегося посреди них незнакомого всадника в статском платье: словно бы все это происходило где-нибудь в Пензе либо в Коломне, разомлевшей от своей вековой сонной неподвижности, а не посреди истерзанной войной Саксонии.
Наконец, я отыскал глазами человека, который, во всяком случае, никуда не спешил и, стало быть, его не пришлось бы, по меньшей мере, хватать за обшлаг рукава для того лишь, чтобы обратиться с вопросом. Таковым человеком оказался молоденький еще – от силы, моих лет – чернявый капрал, примостившийся поверх какого-то длинного крашеного в зеленый цвет деревянного ящика, – я едва не наехал на этого человека во всеобщей обозной суматохе, до того он был незаметен: сгорбленная спина его цветом мундирного сукна почти сливалась с досками ящика, лица большей частью не было видно, и только когда я спешился, стало понятным занятие, которому капрал отдавался с самозабвением, достойным иного времени и иного места: молодой капрал что-то писал, макая облезлое пожелтевшее перо в миниатюрную походную чернильницу.
Итак, я спешился и, опершись рукой на этот же зеленый плохо выструганный ящик, громко, но вместе с тем и весьма любезно вопросил не прервавшего, несмотря на это, своих трудов капрала о местонахождении лица, с донесением к которому был послан. В ответ чернявая головка на миг оторвала свой донельзя упоенный внимательным сосредоточением, прямо-таки – алчный какой-то взгляд от кончика пера, полоснула затем меня этим взглядом вскользь, и, признав, как видно, в полной мере безвредного, с ее точки зрения, статского, тут же вернулась обратно к бумагам, так и не произнеся ни слова. Я вынужден был повторить свой вопрос несколько пространнее, однако с нотками нарождающегося недовольства; на этот раз капрал все же соизволил отложить в сторону перо, распрямил спину и, разминая попутно затекшие пальцы рук, взглянул на меня так, словно бы мы с ним провели перед тем изрядную толику времени в неспешной дружеской беседе: «Ну, что ж вы, Ваше Благородие, чай, не видите – вон же дорога, туда, направо – через две версты как раз на мост и выводит… чего спрашивать, коли и так видно!..» Он состроил на лице гримасу недовольства. «Не больно-то ты любезен, а?..» «Помилуйте, Ваше Благородие, я вот сижу здесь, наградные представления переписываю… какая уж тут любезность?!. меня батальонный казнит, коли не поспею… поди, через час здесь француз будет, а у меня конь не валялся, можно сказать…» «Погоди, погоди… что ты мелешь?.. какой француз?..» «Какой, какой?.. такой!.. такой, какой всегда француз бывает…» В его ворчании сквозила явная насмешка – уже знакомая мне, низвергающая чины и звания насмешка бывалого вояки над новичком. Надо ли объяснять, что я не стал продолжать с ним беседы, невзирая на известное замешательство, вызванное услышанным. Напротив, минуту спустя я вновь был на коне и, ведомый, помимо обычного честолюбия, также и зловещей притягательностью, каковой обладают всегда места многолюдной гибели, где царствует лишь рок, направил свой путь навстречу нарастающему гулу батарейной пальбы.
Путь мой был, однако ж, недолог. Отъехав с версту, я вынужден был уступить дорогу обогнавшему меня полуэскадрону драгун, двигавшихся быстрым шагом. Их подобранные в масть лошади прошли чуть не в сажени от меня – я даже успел расслышать обрывок какой-то фразы, странной, как мне тогда показалось, в устах направляющегося на весьма вероятную смерть воина: «…а пятиалтынный-то Гришке отдай, слышишь… отдай…»
Кто был этот Гришка и почему столь важно было отдать ему пятиалтынный, я так и не узнал – мгновение спустя походная колонна меня миновала, оставив за собой изрядное облако пыли, которая, впрочем, довольно быстро улеглась. Чуть помедлив, я отправился следом – тем временем дорога, в полном соответствии с предсказанием неласкового обозного писаря, свернула от реки вправо и пошла вдоль возвышенности, одной из многих в той местности. Не обманул писарь и в том, что касалось моста – почти сразу же я увидал его внизу впереди себя. Несколько далее, за мостом, дорога, подымаясь, вновь сворачивала вправо, тут же скрываясь за крутым лишенным леса склоном холма, вершину которого венчали какие-то мрачные готические руины, при других обстоятельствах несомненно показавшиеся бы мне живописными. Сейчас же мой взор сперва привлекла небольшая деревушка на той стороне у въезда на мост – подле дюжины ее аккуратных домиков змеилось что-то бесформенное, кое-где окутанное не то дымом, не то пылью, ежесекундно распадающееся на части и вновь на миг собирающееся воедино перед тем, как распасться в новый черед: по всему, это и были французы… Далее я скользнул взглядом по мосту, успев заметить маленькие человеческие фигурки, перебегавшие взад-вперед, пополам согнувшись, – понять, кто это были, наши либо противник, я так и не смог, как не понял и сути происходящего на мосту в тот момент: в чьих он был руках и был ли он по-прежнему пригоден для переправы.
На нашей стороне берег, поросший в обе стороны от моста кустарником, выдавал густыми клубами дыма расположившихся вдоль него многочисленных стрелков. Дымные же клубы указали мне и местонахождение русской батареи: чуть далее влево над берегом. Судя по всему, батарея вела огонь по той самой, имевшей несчастье расположиться у самого моста деревушке, – мне показалось даже, что один из её сказочных домиков уже объят пламенем, хотя, возможно, это был всего лишь отблеск утреннего солнца…
Несколько выше батареи и, стало быть, ближе ко мне виднелась рукотворная, вычищенная ровная площадка, наподобие тех, что устраивают над рекой, дабы было где обывателям прогуливаться в теплые дни – с барышнями либо с романтическими книжками в руках… Нынче же ее, как видно, определили для размещения командования – я разглядел большую группу спешившихся военных, чуть поодаль стояли их лошади, две или три немецкие повозки, еще что-то, чего я издалека не разобрал. По всей видимости, это и была ставка генерал-майора Чухломского, в которую я был отправлен с донесением и которую нашел с гораздо большими трудами, чем мог предположить, два дня назад оставив Дрезден, – укрепившись в этой уверенности, я слегка дал шпоры своему верному Барсу и, пригнувшись к его горячей шее, двинулся вниз по узкой каменистой тропе.
Первым, кто встретил меня в ставке генерала Чухломского, был щеголеватый белокурый адъютант, заметивший, как потом оказалось, меня еще на подъезде – едва я возник в его поле зрения из-за вершины холма. Я представился и, сообщив о цели своего прибытия, попросил доложить обо мне генералу, как только станет возможным, – в ответ адъютант, только что слушавший меня с каким-то странным, едва ли не восторженным выражением лица и поминутно кивавший в согласии головой, неожиданно пожал плечами: «Как вам будет угодно, сударь… только сейчас Василий Дмитриевич с полковником Деревлевым занят, так что вам уж придется обождать несколько… впрочем, вы можете передать мне ваши бумаги и ехать себе назад – я имею на то полномочия, а вам не придется тратить время понапрасну… или вы не спешите?..» Я заверил его, что не спешу. «Тогда милости просим на наш огонек, как говорится… не судите строго: располагайтесь!..» Он подозвал своего денщика, поручил ему моего коня и, обернувшись ко мне вновь, произнес в совсем ином уже, участливо-дружелюбном тоне: «Вот так вот служим Отечеству… да… а вы, позвольте полюбопытствовать, – давно из России?..» «Третий год как… сперва при нашем консуле в Копенгагене, теперь здесь вот, в Дрездене…» «Лихо…» – адъютант на миг вскинул бровь, что должно было, по всей видимости, означать уважение к услышанному – «…а на войне случалось бывать прежде?..» «Нет…» – Я покачал головой. «Тогда вам в самом деле будет здесь любопытно… в некотором смысле, наш ратный труд во всей его рутинной непредвзятости… извольте, сударь, наблюдать…» Некоторое время мы оба молчали, глядя на мост, – адъютант напряженно щурился, я же сгорал от любопытства, однако стеснялся делать какие-либо вопросы, боясь обнаружить себя невеждой. Все же любопытство возобладало – пару минут спустя я оторвался от созерцания кровавой мистерии, разворачивающейся внизу, и, полуобернувшись к собеседнику, как бы невзначай поинтересовался голосом столь ровным, сколь это было возможно, не рискованно ли находиться здесь нынче. Отмечу в свое оправдание, что более мне по сердцу был бы положительный ответ – однако и здесь меня ждало некоторое разочарование, хотя, вопреки извинительным в молодости опасениям, вопрос этот не вызвал у моего ментора даже и тени снисходительной насмешки – напротив, адъютант лишь пожал плечами и, по-прежнему не отрывая глаз от моста, заметил, словно бы рассуждая с собою самим, что теперь уже угрозы нет никакой вовсе, поскольку французы как раз заняты передислокацией батареи на новую позицию, тогда как еще час назад они били вполне резво с того вон холма – с этими словами адъютант указал рукой на нечто, находящееся саженях в двадцати от нас, однако до того мною не замеченное. Это нечто представляло из себя страшное месиво – недавно еще бывшее, по всему, конем и его всадником, незримой и неясной волею в миг единый возвращенное в небытие. «Капитан Веденеев, извольте видеть, Сашка… не повезло, знать… милейший был человек – непременный душа компании… большой был партизан зеленого сукна, доложу вам, – а вот оно как поворотилось…» Адъютант вдруг обернулся резко, словно бы стряхнув с себя принявшие невеселое направление мысли, вновь сощурил глаза, глядя куда-то в сторону, и наконец, удостоверившись в чем-то, поманил меня жестом руки: «Теперь пойдемте, сударь… я вас представлю сейчас генералу…»
Генерал-майор Василий Дмитриевич Чухломской, седой сухонький старик – впрочем, в то время, наверное, едва ли не всякий мужчина в годах казался мне стариком, – вопреки ожиданию, имел вид ничуть не грозный и не свирепый, аки Сципион, – напротив, расхаживая по краю площадки перед группой нарочито-серьезных офицеров, он выглядел даже до некоторой степени легкомысленно-беззаботным, что, на мой неопытный взгляд, никак не вязалось с представлением о том, как должно выглядеть полководцу, только что пославшему одним своим непререкаемым словом несколько тысяч других людей в огонь. До некоторой степени изумившись, я, по причине той же самой своей неопытности, отнес это на благополучный ход сражения – давешние же слова обозного грамотея мысленно списал обыкновенному ворчанию тыловой крысы, будучи о таковом ворчании наслышан прежде, – и однако ж ошибся в который раз за этот день: едва я, отрекомендовавшись и передав доставленные бумаги, уже с ведома их адресата, в руки тому же самому щеголеватому адъютанту, произнес, стараясь придать своему голосу наибольшую толику любезности, что-то вроде «уместно ли поздравить вас с очередной викторией?», как взгляд генерала Чухломского вдруг резко переменился, из буднично-домашнего став в одночасье сухим и усталым. «Помилуйте, молодой человек… какая виктория… как можно… совсем даже наоборот – здесь нам нынче нос и утерли… да-с… так ведь, Андрей Семенович?» – с этими словами генерал обратился к стоявшему рядом столь же немолодому, как и он сам, кавалерийскому полковнику, – «вот, Андрей Семенович, сенатора Аполлона Николаевича Конеездова сынок: прошу любить и жаловать… помнишь Конеездова, а Андрей Семенович?.. не помнишь?.. у фон Шауба в адъютантах состоял в Ясскую кампанию… да-с… а вот сынок его родной – еще два дня тому назад, верно, мазурку танцевал в Дрездене, а теперь, стало быть, – прибыл к нам… почитай, в самый, можно сказать, волнующий момент, не правда ли?.. ожидал увидеть, как водится, триумф русского оружия и все такое, о чем в газетах пишут… да-с… да только придется, уж по всему, обождать, этого ради, другого раза… верно я говорю, а, Андрей Семенович?..» Услышав эти слова, кавалерийский полковник, разглядывавший перед тем что-то в зрительную трубу, оторвался от своего занятия и, обернувшись к Чухломскому, согласно кивнул: «Точно так-с… одолевает неприятель, ничего не попишешь… уж в другой раз сочтемся, если Господь приведет, конечно…» Стараясь не выказать себя совершенным простаком, я полюбопытствовал о происходящем на мосту – в ответ мне было сказано, что мост вот-вот перейдет в руки неприятеля: что-де загодя был отдан приказ его поджечь, однако «каргопольцы сплоховали под огнем», и теперь французы беспрепятственно перейдут на эту сторону, едва только расчистят берег от наших стрелков картечью. В подтверждение этих слов я увидал на французской стороне возникшие одно за другим четыре белых дымовых облачка, несколько мгновений спустя достигших моих ушей гулкими хлопками разрывов. Надо сказать, что на окружавших меня офицеров сии звуки также произвели впечатление самое непосредственное: двое из них были тотчас посланы к нашей артиллерии, прочие оживились весьма, и, указывая руками в направлении вражеской батареи, принялись обмениваться на её счет довольно громкими замечаниями – смысл их был мне не вполне понятен, однако ясно стало, что сражение теперь вступило в решающую свою стадию. Какое-то необъяснимое вдохновение передалось мне от присутствующих – казалось, еще мгновение, и я соединюсь с ними в порыве гражданственного великодушия: хотелось куда-то лететь, что-то делать, чем-то помочь – и, однако, неясно было, что делать и чем помочь…
Не помню, сколько времени пребывал я в таковом состоянии духа – должно быть, все же не слишком долго, ибо в таком случае кипевшая во мне энергия нашла бы тот либо иной для себя выход – всего вернее, я принялся бы делать вопросы, столь же неумные, сколь и неуместные, – и тем, наверное, бесповоротно уронил бы себя в глазах занятых исполнением возложенного на них долга офицеров. По счастью, этого не случилось. Помню только с достоверностью, что вывел меня из такового чрезмерного возбуждения, взявши под руку и принудив пройти с ним вместе несколько шагов, сам генерал Чухломской. «Ну, молодой человек… вы, я вижу, горазды все близко к сердцу воспринимать… так нельзя, ей-богу, нельзя… это ж ничего, ровным счетом, ничего сверх обыкновенного – в полной мере предусмотренные уставами военные будни… да, именно так: военные будни и ничего больше!.. сегодня они нас – стало быть, завтра мы их непременно… а как же иначе?.. только таким путем…» Его голос сделался по-семейному ласковым: «Вы лучше не берите все это себе в голову, юноша… а скажите мне вот что… скажите мне, как там Дрезден?.. не правда ли, изумительный город?.. жемчужина, просто жемчужина!.. мы там стояли неделю… одну лишь неделю, увы!.. лишь неделю, да… изумительный, бесподобный город: Данциг перед ним – никакого сравнения: что моя Минаевка, все равно!..» Я принужден был едва не подавиться своим недоумением: в этот грозный момент беседовать о красотах Дрездена! Когда враг, быть может, уже ступил на наш берег, и русские солдаты, как никогда прежде, нуждались в опытном и отважном руководстве! Однако ж я, стараясь соблюдать правила вежливости, отвечал, хотя и немногословно, на все обращенные ко мне вопросы – в этой более чем странной беседе, не прерываемой ни рапортом, ни приказом – словно бы вокруг и вправду была какая-нибудь Минаевка! Так, в непринужденном разговоре, мы пересекли площадку из конца в конец и вновь остановились возле полковника Деревлева с его неизменной зрительной трубой. «Что ж, Василий Дмитрич, пора выводить отсюда драгун, как ты прикажешь?.. или обождем еще маленько?..» Генерал на миг задумался. «А что – давай, выводи, Андрей Семеныч, выводи… много ли их осталось еще в таком-то пекле… выводи… передай Мезенцеву, чтобы прикрывал вас со своими егерями, и выводи…» Деревлев отдал трубу ординарцу и повернулся к лошадям: «Эх, Василий Дмитрич, одно жаль – поесть не дали супостаты… от самого утра куска во рту не лежало – а тут как раз Савелий куропатку испек…» В подтверждение своих слов полковник кивнул на стоявшего тут же растерянного молодого денщика, чье лицо было изрядно выпачкано копотью. Генерал Чухломской рассмеялся. От денщика и вправду несло изжаренной на костре дичью.
Примерно полчаса спустя, оставив батальон каргопольских егерей для прикрытия арьергарда, генерал Чухломской отдал приказ отходить к Хемницу. Решив не дожидаться, пока свернется ставка, я пожал на прощание руку приветившему меня первым адъютанту, пожелал ему удачи и, вскочив в седло, двинулся вверх по склону уже знакомой мне каменистой тропкой.
Зрелище, представшее моему взору, едва я выбрался, наконец, на дорогу, в миг единый лишило меня остатков недавней душевной бодрости: зрелище это, удручающее и непостижимое, было – отступающая русская армия, безмолвная и беспорядочная.
На всем протяжении дороги группами по двое-трое, а то – по одному даже брели легкораненые, всякий раз ужасая непривычный глаз видом сочащейся сквозь наспех сделанные повязки крови. Они двигались медленно, молча останавливаясь и сторонясь, также беззвучно пропускали мимо редкие повозки, словно бы на плечах у них не висели превосходящие в силе французы. Оглянувшись, я различал иногда их лица: безразличные ко всему лица изможденных людей, для которых уже не было вовсе на свете многого из того, что еще совсем недавно составляло самую сущность их бытия – уставы, артикулы, начальство, товарищи, сама война…
На том месте, где некогда я обнаружил русский обоз, специальная команда занималась тем, что рассаживала людей по повозкам, каковых, впрочем, едва ли могло хватить на всех в них нуждавшихся, – ибо все новые и новые раненые прибывали со стороны реки. Найдя какого-то унтер-офицера и заручившись невнятным кивком его головы, я принялся помогать солдатам, которые, слава богу, отнеслись к этому, как к должному – не выказав ни удивления, ни насмешки…
Не помню, сколько времени я посвятил данному занятию, – должно быть, не слишком много, ибо обстоятельства понятным образом требовали ото всех изрядной проворности, – скажу лишь, что самому мне все показалось длившимся единый миг, вернее даже – длившимся единый миг безвременья, когда Господь, как некогда, во времена Иисуса Навина, способен, в угоду своим возлюбленным чадам, направлять непререкаемый ход часов вспять. Словно бы все происходило в полном молчании, – тогда как на самом деле воздух вокруг был буквально пересыщен сонмищем различных звуков: от не смолкавшей ни на миг канонады за рекой до леденящих душу стонов и хрипов, а также взрывающейся то тут, то там частыми короткими сполохами злобной, в сердцах, ругани.
Раз, помогая сдвинуть с места повозку, застрявшую колесом в сокрытой от глаз яме, я едва успел отпрянуть, избежав печальной участи быть раздавленным мощной драгунской лошадью, – подняв глаза, я, к удивлению своему, узнал в конном того самого солдата, которому давеча адъютант генерала Чухломского наказал позаботиться о моем Барсе. Вместе с тремя своими товарищами он поддерживал рукой сооруженные из подручных средств носилки, провисшие под тяжестью чьего-то маленького и беспомощного тела. Не слишком церемонясь, драгуны прокладывали себе путь во всеобщей суете; затем, достигнув цели, они остановились, после чего, передав на время носилки двум обозным солдатикам, спешились и, подхватив вновь свою ношу, принялись осторожно укладывать её на устланную соломой рессорную коляску, неведомым образом оказавшуюся среди армейского имущества. Когда они закончили свой труд, я смог, наконец, разглядеть лицо лежащего на носилках – и ужаснулся, узнав полковника Деревлева. Но сколь разительно переменился теперь его облик! Старый полковник, еще совсем недавно бывший образцом невозмутимости, теперь стонал, мотая из стороны в сторону маленькой седой головой, сквозь расстегнутый мундир виднелась белая, надорванная от ворота сорочка… Кажется, я незаметно для себя самого подошел ближе, ибо чуть погодя вполне отчетливо разглядел его сухие, ставшие почти бескровными губы, шептавшие в беспамятстве: «полегче, голубчики, полегче…» Я непроизвольно отшатнулся…
Обернувшись, я вновь столкнулся с моим знакомым драгуном, однако на этот раз – глаза в глаза, так, что он не мог меня не заметить. Действительно, легкая гримаска удивления на миг озарила его устало-безразличное лицо и затем исчезла без следа: «А, это вы, Ваше Благородие… что ж вы – ехали бы себе в Хемниц, бога ради… чего вам здесь… здесь и без вас, не ровен час, хлопот не оберешься…» Сказав это, драгун взял под уздцы своего коня и, отойдя на несколько шагов, вскочил в седло. Я принужден был посторониться. <…>
8.01.94, 21.11.98 – 26.12.98