Вы здесь

Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия. Глава 3. На путях к «Империи наоборот» (С. М. Сергеев, 2017)

Глава 3. На путях к «Империи наоборот»

«Далеко ушло то время, когда наши ученые и публицисты считали XVII век в русской истории временем спокойной косности и объясняли необходимость Петровской реформы мертвящим застоем московской жизни. Теперь мы уже знаем, что эта московская жизнь в XVII веке била сердитым ключом…» – писал более столетия назад С. Ф. Платонов. Но в массовом сознании Московия Смуты, раскола, разинщины и поныне воображается застойной и архаичной, в духе незабвенной «Песни о допетровской Руси» Владимира Высоцкого – «сонной державою, что раскисла, опухла от сна» (Герцену в 1858 г. она казалась похожей «на большой сонный пруд, покрытый тиной…»). Между тем нет ничего более противоположного русскому XVII в. с его крутыми, головокружительными поворотами, «неслыханными переменами, невиданными мятежами», чем сон, разве что подобный тому, который пригрезился больному Раскольникову в остроге. Как прекрасно сформулировал Г. В. Флоровский: «Это был век потерянного равновесия…»

Снова обрести равновесие (и то весьма относительное) удалось лишь к концу первой четверти следующего столетия. Железной рукой хаос был приведен к новому порядку, находившемуся со старым в сложном диалектическом соотношении. А. Е. Пресняков точно определил XVII в. как «типичную „переходную“ эпоху, которая закончится формальным разрывом русской государственности с великорусским центром в Петербургской, Всероссийской империи». С одной стороны, петровские преобразования привели к полному торжеству принципа Москвы, вооружив самодержавный произвол новым эффективно-современным инструментарием, с другой – государство перестало быть Московским, и не только из-за смены столицы – оно лишилось русского доминирования, сделавшись наднациональной империей.

Альтернативы смуты

Смута, открывающая «бунташный век» многообещающим анонсом, как будто специально придумана, чтобы «воспламенять воображение поэтов». Череда самозванцев (всего около полутора десятков) и чехарда царей; стремительные взлеты из грязи в князи; дружно соревнующаяся в измене, неоднократно перебегающая из лагеря в лагерь элита; распятые на стенах или сброшенные с башен воеводы; «насильства и беды такие, чего и бессермены не чинят»; иноземцы в Кремле… Мужественная стойкость Смоленска и Троице-Сергиева монастыря, патриарха Гермогена и крестьянина Сусанина, подвиг Минина и Пожарского… Но историка эта эпоха впечатляет не только и не столько живописными картинами русского позора и русского же героизма, сколько чудесным превращением Московского царства из, казалось бы, незыблемого монолита, подчиненного воле одного человека, в кипящий котел соперничества и столкновений множества воль – индивидуальных и групповых; из моносубъектного социума – в полисубъектный.

Лишь только ослаб жесткий обруч самодержавной власти, чуть ли не все слои русского общества принялись активно отстаивать свои права и интересы и даже менять ход политической жизни, демонстрируя, что они не безгласные детали государственной машины, а живые, способные к самодеятельности организмы. Признаем, что иные из них, сняв с себя державную узду, пошли вразнос, но зато без усилий других Россия бы просто погибла. Смута не была социальной или политической революцией, она была гражданской войной, в которой переплелись борьба между претендентами на престол и борьба разных социальных групп за свой статус. Ярче других выступили, как заметил еще С. Ф. Платонов, «средние слои». «Верхи», а тем более «низы» не сумели подняться до подлинной субъектности. Княжеско-боярская аристократия, благодаря систематической полуторавековой политике московских государей стянутая к центру и оторванная от областной жизни, не могла влиять на процессы, происходившие за пределами столицы. Крестьянство, чей социально-политический горизонт редко простирался дальше деревенской околицы, вовлекалось в вихрь событий (особенно в движении Болотникова), но само никогда их не инициировало.

Зато служилые люди южной окраины (главным образом «приборные», то есть служилые не по происхождению, а по набору из других сословий, включая боевых холопов), недовольные своим приниженным положением (у них не было представительства при Государевом дворе, их заставляли заниматься обработкой земли – так называемой «государевой десятинной пашни»), и казаки, всегда готовые ввязаться в сулящую добычу авантюру, обеспечили победу первого Лжедмитрия, составили костяк армий Болотникова и Тушинского вора. Рязанские служилые люди во главе со своим харизматическим лидером Прокопием Ляпуновым, разорвав союз с Болотниковым, испугавшим их своим социальным радикализмом, спасли от неминуемого падения Василия Шуйского, которого сами же позднее и свергли. Они же вместе со служилыми людьми других уездов, посадскими людьми Севера и Поволжья (от Ярославля до Казани) и казаками создали Первое ополчение. Городские миры дали отпор тушинцам и организовали Второе ополчение. Казаки – как «московские», так и «украинские», как принадлежавшие к уже сложившимся «войскам», так и принимавшие казачье имя и обычаи бывшие холопы, крестьяне и служилые люди – служившие то одному, то другому хозяину, или жившие по своей вольной воле, много лет наводили ужас на большинство русских областей (типичная летописная запись: «Лета 7123-го [1614/15] казаки, вольные люди, в Русской земле многие грады и села пожгли и крестьян жгли и мучили»). Кстати, Ивана Сусанина, судя по изысканиям В. Н. Козлякова, замучили до смерти «немерными пытками» вовсе не поляки, а находившиеся на польской службе «черкасы». С другой стороны, именно казачья атака решила в русскую пользу исход боя ополченцев с войском Ходкевича под Москвой, а поддержка казачества, надеявшегося на получение новых привилегий, сыграла решающую роль в избрании Михаила Романова на царство.

Особенно важна в контексте этой книги политическая активность посадских людей. Как показал С. Ф. Платонов, она была свойственна почти исключительно городам с бойкой хозяйственной и общественной жизнью, в которых московская централизация не успела задавить самоуправление и разрушить прочные связи с сельской округой и другими уездами. Поморье начало подниматься на тушинцев еще до призыва М. В. Скопина-Шуйского. Вологжане, белозерцы, устюжане, каргопольцы, сольвычегодцы, костромичи, галичане, вятчане – жители торгово-промышленного, не знавшего помещичьего землевладения Севера – составили то «мужичье», по презрительному прозванию тушинских воевод, войско, которое не допустило победы «воров» в 1608–1609 гг. Нередко «мужики», не дожидаясь присылки государевых служилых людей, выбирали начальниками своих ратей излюбленных миром людей – так, тотемский отряд возглавлял вдовый священник Третьяк Симакин. На их же деньги содержались шведские наемники, чья роль в снятии «тушинской» блокады с Москвы также очень велика.

Во время формирования Первого ополчения городские миры самостоятельно сообщались между собой, вырабатывая общую программу действий: Рязань – с Нижним, Ярославль – с Новгородом, Кострома – с Казанью… Причем посылаемые грамоты адресовались не от высокого начальства к высокому начальству, переписка шла между обществами разных городов и уездов, в ней фигурировали «дворяне и дети боярские», «головы стрелецкие и казачьи», «земские старосты и целовальники», наконец, «все посадские люди, и пушкари, и стрельцы, и казаки». Дело национального освобождения осознавалось как всесословное. И все это при полном отсутствии рухнувшей как карточный домик властной «вертикали», без вдохновляюще-побуждающего воздействия которой русский человек вроде бы не способен ни на что полезное, а лишь на одно безобразие. Достаточно было призыва патриарха Гермогена. И делалось дело, как правило, быстро и ладно. Так, в Перми получили вести из Устюга о сборе Первого ополчения 9 марта 1611 г., а уже 13 марта оттуда отправились под Москву 150 ратников. «…Десятки уездных объединений на огромной территории России в сжатые сроки двух-трех месяцев сумели достичь договоренности об общих целях движения, выработать план совместных действий, провести мобилизацию военных сил и приступить к его выполнению» (Б. Н. Флоря). А ведь Сигизмунд III, решив захватить русский трон после свержения Василия Шуйского, был уверен, что без царя московиты, развращенные самодержавным «тиранством», не смогут организовать ему сопротивления.

Вскоре у ополчения возник и единый, но не единоличный «руководящий центр» – Совет всей земли, в который вошли делегаты от 25 русских городов. Исполнительным органом Совета стало временное правительство – триумвират П. П. Ляпунова, Д. Т. Трубецкого и И. М. Заруцкого. Была создана и успешно функционировала система административных учреждений – Разрядный, Поместный, Земский и ряд других приказов. Даже после гибели Ляпунова, когда первую скрипку в ополчении стали играть казаки, и Совет, и приказы продолжали осуществлять свою деятельность.

История Второго ополчения, организованного осенью 1611 г. городовым нижегородским советом, состоявшим из воевод, представителей духовенства, дьяков, дворян, детей боярских, голов и земских старост, во главе с «гениальным „выборным человеком“ Кузьмою Мининым» (С. Ф. Платонов), слишком хорошо известна, чтобы ее в очередной раз пересказывать. Отметим только, что руководство Нижегородского ополчения тоже было коллективным (воевода Д. М. Пожарский, Минин, второй воевода И. И. Биркин, дьяк В. Юдин), а в Ярославле, ставшем его центром, возник параллельный Совет всей земли и параллельные приказы. От имени Пожарского в другие города рассылались грамоты, призывавшие направлять в Ярославль «изо всяких людей человека по два, и с ними совет свой отписать, за своими руками». После освобождения Москвы от поляков (октябрь 1612 г.), вплоть до избрания нового царя (февраль 1613 г.), страной управляло коалиционное Земское правительство, состоявшее из лидеров обоих ополчений (Трубецкой, Пожарский, Минин и др., всего 11 человек). Как-то справлялись сами, без монарха – не передрались, подготовили и провели Земский собор, призвавший на трон новую династию.

В прошлой главе мы много говорили об альтернативах в русской истории. Смута за неполное десятилетие явила такую концентрацию альтернатив, какой не было за несколько предшествующих столетий. Что, если бы не разразился страшный голод 1601–1602 гг., а Борис Годунов не скончался скоропостижно и сумел бы утвердить свою династию? Что, если бы первый Лжедмитрий удержался на троне? Что, если бы Болотников вошел в Москву? Что, если бы второй Лжедмитрий одолел Василия Шуйского? Что, если бы Скопин-Шуйский прожил долее и стал наследником дяди или сверг его, вняв призыву Прокопия Ляпунова? Что, если бы Сигизмунд III согласился на воцарение королевича Владислава, а не захотел приватизировать московский трон? Что, если бы у поляков отбило Москву Первое ополчение? Что, если бы на Соборе 1613 г. русским царем избрали шведского принца Карла Филиппа (чьим лоббистом был сам Пожарский)? А ведь все перечисленные возможности были вполне реальны, и только случай помешал их осуществлению. Перспективы большинства из них довольно гадательны, но некоторые намекают и на что-то более-менее определенное.

Ситуация борьбы за власть вынуждала конкурентов искать популярности в обществе, идти навстречу чаяниям тех или иных его слоев. Скажем, в проекте Судебника Лжедмитрия I предполагалось восстановить Юрьев день; воплотилось бы это намерение – бог весть, но само направление мысли показательно. Василий Шуйский, при вступлении на престол, обещал своим подданным соблюдать их права и не допускать царского произвола и целовал крест «всем православным християнам» «на том… что мне, их жалуя, судити истинным праведным судом и без вины ни на кого опалы своея не класти, и недругам никому в неправде не подавати, и от всякого насильства оберегати». Впервые московский монарх давал своим подданным крестоцеловальную запись. «Искони век в Московском государстве такого не важивалося», – дивится летописец (напомним, Иван III принципиально отказался это делать на переговорах с новгородцами). «Эти условия, обеспечивающие праведный суд для людей всех состояний, невольно напоминают знаменитую статью [английской] Великой хартии, которая требует, чтобы ни один свободный человек не был взят и наказан иначе как по суду равных или по закону земли» (Б. Н. Чичерин).

Интересная альтернатива намечалась по поводу отношений центра и регионов. Как уже говорилось, чтобы надежнее контролировать последние, московская власть посылала на воеводство «варягов», не связанных с уездным дворянством. Тушинцы, ища союзников, стали выдвигать воевод из числа местных землевладельцев. Шуйский придерживался традиционной схемы, но и он был вынужден реагировать на вызовы времени, о чем свидетельствовало назначение рязанским воеводой П. Ляпунова. Правда, как только обстановка становилась спокойнее, Прокопия Петровича сразу задвигали во вторые воеводы, а первыми делались московские ставленники. В конечном счете такая непоследовательность стоила царю Василию потери короны. А Ляпунов, не заруби его казаки, мог бы стать примером успешного регионального лидера, по проторенной дорожке которого, глядишь, пошли бы и другие.

Важную демократическую новацию видим в Приговоре Совета всей земли Первого ополчения 30 июня 1611 г. – ополченских воевод и бояр, «избранных всею землею для всяких земских и ратных дел в правительство», при несоответствии занимаемой должности, «вольно… переменити и в то место выбрати иных… хто будет болию к земскому делу пригодится».

Но, конечно, самой интригующей альтернативой Смуты является почти состоявшееся и сорвавшееся только из-за самонадеянной тупости Сигизмунда воцарение королевича Владислава. Практически все вменяемые политические силы России готовы были сойтись на этой кандидатуре, с непременным, однако, условием, что новый царь должен принять православие и блюсти целость, независимость и традиции своего государства. Это подчеркивалось и в договоре от 4 февраля 1610 г., предложенном тушинскими боярами, и в договоре от 17 августа 1610 г., принятом в Москве боярской Думой с согласия патриарха Гермогена и представителей служилых и посадских людей. Ни там, ни там нет и следа национальной измены: по словам С. Ф. Платонова, первый «отличается… национально-консервативным направлением», а второй, если бы его удалось привести к исполнению, «составил бы предмет гордости» московского боярства – его положения были одобрены дворянством и посадами тех земель, которые ранее поддерживали власть Василия Шуйского, а после смерти Лжедмитрия II и землями, державшими сторону последнего. Характерно, что оба договора законодательно ограничивали власть самодержца: он обязан был править вместе с Думой и Земским собором. В московском договоре только «с приговору и с совету бояр и всех думных людей» государь мог вершить суд над обвиненными в измене, устанавливать поместные или денежные оклады, повышать или понижать налоги; Собор получал право законодательной инициативы. В тушинском же договоре предполагалось, что в установлении налогов будет принимать участие «вся земля»; любопытен также пункт о том, что «для науки вольно каждому» ездить из Москвы в другие христианские страны – очевидно, начинания Годунова не прошли даром.

Как показал Б. Н. Флоря, часть элиты Речи Посполитой (например, гетман Станислав Жолкевский, подписавший договор 17 августа с польской стороны) реалистически считала невозможным прямое подчинение России и выступала за постепенное ее втягивание в орбиту польско-литовского мира, а потому одобрительно относилась к воцарению Владислава на русских условиях. Но Сигизмунд предпочел не договариваться с русским обществом, а опереться для осуществления своих планов на горстку прямых изменников, «предателей христианских» вроде М. Г. Салтыкова и Ф. Андронова, которые никого и ничего не представляли, и закономерно провалился.

При всей трагичности Смуты один положительный итог ее очевиден: формирование в общественном сознании «представления о „всей земле“ – собрании выборных представителей разных „чинов“ русского общества со всей территории страны как верховном органе власти, единственно полномочном принимать решения, касающиеся судеб страны, в отсутствие монарха и участвующим в решении наиболее важных политических [проблем] вместе с монархом» (Б. Н. Флоря). Это представление, выразившееся как в упомянутых актах, так и в памятниках общественной мысли (например, во «Временнике» дьяка Ивана Тимофеева), и следующие из него практики могли бы стать зародышем единой русской политической нации, участвующей во власти и идущей на смену разрозненному скопищу бесправных подданных, власть претерпевающему. Хотя московские люди, измученные политическим хаосом, как правило, высказывали пожелание восстановить тот порядок, который был «при прежних российских прирожденных государех», из всего вышеизложенного ясно, что, будучи несомненными монархистами, они вовсе не жаждали реставрации самодержавия как личного, ничем не ограниченного произвола в духе опричнины. Скорее, их представления об оптимальной форме правления (царь + Дума + Земский собор) соотносятся с эпохой реформ Избранной рады, впрочем, в некоторых вопросах идя дальше самых смелых ее установлений.

С другой стороны, стоит отметить, что острейшая борьба с иноземной интервенцией никак не повлияла на формирование в русской культуре дискурса народа, в литературных памятниках эпохи он отсутствует, при сохранении традиционного самоопределения, связанного с религией, государственностью, территорией (характерный пример – «Новая повесть о преславном Российском царстве и великом государстве Московском»).

Россия выходила из Смуты как сословно-представительная монархия. Земский собор января – февраля 1613 г., избиравший нового царя, «был беспрецедентно широк по своему социальному составу» (В. А. Волков). В его работе принимали участие представители духовенства, дворянства, казачества, посадских людей и черносошных крестьян. Первые соборные заседания отмечены нешуточной предвыборной борьбой: «…масса партий, враждебно настроенных одна против другой и преследующих совершенно различные цели, сильнейшая агитация, не брезгующая даже такими средствами, как подкуп, немалое число претендентов (не менее пятнадцати. – С. С.), поддерживаемое своими адептами, бурные прения и отсутствие всякого единения между партиями» (В. Н. Латкин). Грамоту об избрании на русский престол первого Романова подписали 238 человека, а упомянуто в ней 277 делегатов; всего же, по некоторым сведениям, в Москве тогда собралось более 800 «советных людей» из 58 городов. Историки спорили и спорят о существовании так называемой «ограничительной записи» царя Михаила Федоровича, то есть о формально зафиксированном ограничении самодержавия в пользу Думы и/или Земского собора. Подлинник «записи» не обнаружен, но косвенные источники о ней упорно твердят. Так или иначе, но по факту такое ограничение несомненно – Собор 1613 г. продолжал заседать, не распускаясь, до 1615 г., управляя страной вместе с юным монархом (в момент избрания ему было всего пятнадцать), а точнее, вместо, от его имени.

От «соборного правления» к абсолютизму

Соборы Смутного времени и первых лет правления новой династии качественно отличались от своих предшественников прошлого столетия – частотой созыва (в 1616–1622 гг. они заседали практически ежегодно), выборностью представителей (хотя на них присутствовали не только выборные люди, но и – в силу своего положения – высшее духовенство и Боярская дума) и значительным расширением полномочий. Фактически это был главный законодательный орган страны, действовавший, по сути, постоянно – все важнейшие правительственные распоряжения принимались «по нашему великого государя указу и по соборному приговору всей Русской земли». Но после 1622 г. соборы не созывались 10 лет, а затем стали заседать только по тем или иным конкретным случаям: собор 1633 г. обсуждал Смоленскую войну с Польшей; 1642-го – судьбу Азова, взятого донскими казаками и отважно ими обороняемого от турок; 1648-го – принятие нового свода законов; 1653-го – вопрос о присоединении Малороссии и т. д. С соборами совещаются, но они более не управляют; государственные прерогативы безраздельно переходят в руки самих монархов, «сильных людей» – царских фаворитов и приказной бюрократии. «Земские соборы 50-х гг. – по вопросу о борьбе за Малороссию – только внешняя форма, без подлинного живого содержания: опрошенные „по чинам – порознь“ члены собора только повторяют готовое решение царя и его боярской думы» (А. Е. Пресняков). А во второй половине столетия власть уже не нуждается в соборах и для совещательных целей, и они тихо угасают. «Соборы» 1660—1680-х гг. – суть рабочие комиссии, обсуждающие положение различных социальных групп с участием представителей последних, а не голос «всей земли».

«Земля снова улеглась у ног самодержавного государя», – подводит итоги недолгой эпохи расцвета соборной деятельности западник Б. Н. Чичерин. «Народ вышел в отставку», – афористически говорит о том же славянофил А. С. Хомяков. Но почему земская идея не эволюционировала в доктрину народовластия? Почему такое эффективно проявившее себя учреждение, как Земский собор, не закрепилось в качестве постоянного института? Почему «земля» не отстояла его, ведь он был главным инструментом реализации ее собственного политического идеала, и нельзя сказать, что понимание этого в обществе отсутствовало? В начале 1660-х гг. московские горожане просили царя Алексея Михайловича о возобновлении соборов, как о необходимом условии устроения «земского дела»: «Чтобы… великий государь… указал… взять из всех чинов на Москве и из городов лучших людей по пяти человек; а без них нам одним того великого дела на мере поставить невозможно». А тридцатью годами раньше стряпчий Иван Андреевич Бутурлин и вовсе предложил создать постоянно действующий Собор с выборными от служилых людей «и из черных, по человеку, а не от больших городов», установив годичный срок полномочий выборных и обеспечив их в столице квартирами.

Во-первых, у соборов так и не сложилась юридическая основа – никаких законодательных актов, определявших их полномочия и принципы формирования, не было принято. Более того, в общественном сознании, похоже, вообще отсутствовала идея институционального контроля за верховной властью. Как отмечал В. О. Ключевский, в вопросах налогового обложения «казна вполне зависела от собора», однако «выборные, жалуясь на управление, давали деньги, но не требовали, даже не просили прав, довольствуясь благодушным, ни к чему не обязывающим обещанием „то вспоможенье учинить памятно и николи незабытно и вперед жаловать своим государским жалованьем во всяких мерах“. Очевидно, мысль о правомерном представительстве, о политических обеспечениях правомерности еще не зародилась ни в правительстве, ни в обществе. На собор смотрели как на орудие правительства». Поэтому самодержавие, использовавшее соборы в качестве чрезвычайного органа в период преодоления Смуты, как только ситуация стабилизировалась, смогло от них отказаться, не встречая ни малейших правовых препятствий. Во-вторых, что еще более важно, в России не оказалось организованных социальных сил, способных не только ностальгически вздыхать о соборах, но и защищать их, подобно тому, как англичане защитили свой парламент от посягательств Карла I в том же XVII столетии. Русские сословия предпочитали отстаивать свои собственные отдельные интересы, а не всесословное дело, более того, они даже не сумели сформулировать программу последнего.

Боярская аристократия, как уже говорилось выше, не имела влияния в обществе и потому боролась за свое влияние на заседаниях Думы или интригуя в дворцовых покоях. Закрепощавшемуся полным ходом крестьянству было не до политических требований, а его стремление к воле находилось в прямом противоречии с крепостническими вожделениями дворянства, так что общего языка между ними не могло возникнуть по определению. Соборы были нужны прежде всего «средним слоям» – служилым и посадским людям. Когда они объединяли свои усилия, то многого могли достичь. Об этом свидетельствуют события 1648 г., когда во время московского Соляного бунта горожан поддержали не только дворяне, но и стрельцы, отказавшиеся разгонять мятежную толпу и даже заявившие, что готовы вместе с ней «избавить себя от насилий и неправд». Молодой царь Алексей вынужден был тогда крест целовать народу, что выполнит его требования. В Большой всенародной челобитной, составленной представителями дворянства и посада, весьма внятно и твердо высказывалось пожелание созыва Земского собора и реформы местного суда и управления: государю следует положиться «на всяких чинов на мирских людей», которые «выберут в суди меж себя праведных и расудительных великих людей, и ему государю будет покой от то всякие мирские докуки ведати о своем царском венце, а ево государевым боярам будет время от ратных росправах и разсудех в своих домех».

Власть была вынуждена пойти на созыв Собора и удовлетворить в принятом там Уложении 1649 г. основное требование дворянства – окончательное закрепощение владельческих крестьян с бессрочным сыском беглых. С той поры в дворянской среде почти на столетие исчезает всякий оппозиционный дух, а разинщина заставила его еще сильнее сплотиться вокруг самодержавия. Стрельцы, также задобренные разнообразными подачками, во время Медного бунта 1662 г. уже беспрекословно и усердно рубят недовольных. Посадские же люди, по Уложению, достигли лишь уничтожения «белых слобод», нисколько тем самым не расширив своих прав, а лишь немного облегчив для себя раскладку государева тягла, распространив его на тех, кого оно раньше не касалось. Политически же принятие Уложения «было роковым ударом для земщины», ибо в нем «нет ни одной статьи, которой бы обеспечивалось значение земщины в государственных делах» (И. Д. Беляев).

Таким образом, бояре и служилые люди, постепенно начавшие сливаться в единое сословие, в отличие от дворянства большинства европейских стран, так и не сделались вождями и полномочными представителями «земли», хотя история и предоставляла им для этого уникальный шанс, а предпочли остаться государевыми слугами, управляющими «землей» от монаршего имени. «Отнимая юридическую свободу у своих крепостных, дворяне отдавали свою политическую волю государству» (П. В. Седов). В дальнейшем русское дворянство становилось все более и более привилегированным, замкнутым сословием, например, в 1675 г. был издан указ, по которому в «дети боярские» запрещалось верстать крестьян, холопов, посадских и «приборных» служилых людей. «В господствующем землевладельческом классе, отчужденном от остального общества своими привилегиями, поглощенном дрязгами крепостного владения, расслабляемом даровым трудом, тупело чувство земского интереса и дряхлела энергия общественной деятельности. Барская усадьба, угнетая деревню и чуждаясь посада, не могла сладить со столичной канцелярией, чтобы дать земскому собору значение самодеятельного проводника земской мысли и воли» (В. О. Ключевский).

Посадские люди без союза с дворянством были политически бессильны, и вскоре даже местное городское самоуправление оказалось задавлено воеводской администрацией. Уложение отменило участие представителей посада в судебных делах, предоставив судопроизводство исключительно воеводам и приказным людям; практически все выборные должности стали частью государственной администрации, неоплачиваемыми, тяжелыми повинностями, не мудрено, что горожане стали от них уклоняться. Более того, в памяти властей стали как будто стираться совсем недавние московские управленческие практики: дескать, «того никогда не бывало, чтобы мужики с боярами, окольничими и воеводами у расправных дел были, и впредь того не будет». Воеводский произвол и растущее налоговое бремя неоднократно вызывали городские восстания, самым значительным из которых было Псковское (1650). Власть в городе перешла в руки земских старост во главе с ярким лидером Гаврилой Демидовым, на шесть месяцев в Пскове восстановилась республика. В наиболее важных случаях по звону «всполошного колокола» собирался мирской сход, напоминавший старинное вече. Псковичи послали царю челобитную, в которой изложили ряд требований, в частности чтобы воеводы чинили суд и расправу совместно с земскими старостами и выборными. Войска, посланные на усмирение Пскова, не смогли захватить его сходу и установили блокаду, длившуюся три месяца. Правительству пришлось пойти с псковичами на переговоры, но затем с зачинщиками мятежа жестоко расправились. «Сполошный колокол» был снят и отправлен в Москву. Так же, поодиночке, были подавлены и другие городские восстания 1640—1660-х гг. – в Устюге Великом, Новгороде, Томске, Москве…

Наиболее ущемленным социальным слоем в России стало крестьянство, в крепостном состоянии оказалось его подавляющее большинство. По переписи 1678 г. из 888 тыс. тяглых дворов только 92 тыс. принадлежали посадским людям и черносошным крестьянам (10,4 %), а почти девять десятых тяглецов находились в крепостной зависимости от дворца (9,3 %), церкви (13,3 %), бояр (10 %) и служилых людей (57 %). Как определение объема повинностей крепостных, так и судебная власть над ними (за исключением «татьбы, разбоя и поличного и смертного убийства») находились в руках их хозяев. Крестьянские жалобы на последних не принимались, кроме «изветов про государское здоровье или какое изменное дело». По указу 1675 г. землевладельцы получили право продавать и приобретать крестьян без земли. К концу века помещики свободно переводили крестьян в дворовые люди (и наоборот), меняли и продавали их, активно вмешивались в заключение крестьянских браков. Униженное положение крестьянства хорошо иллюстрирует резкое увеличение разрыва между ним и другими социальными группами в наказании за бесчестье. По Уложению бесчестье крестьянина составляло всего 1 руб., между тем как бесчестье посадского человека – 5–7 руб., дворянина – 5—15 руб., а монастырского архимандрита – 100 руб. Впрочем, закон пока еще охранял жизнь и труд крестьянина от помещичьего произвола – за самовольную расправу можно было лишиться поместья или даже подвергнуться наказанию кнутом.

Поскольку сбор государственных налогов возлагался на помещика, то и распределение тягла находилось в его руках. Это привело, во-первых, к тому, что сельские миры и их выборные люди сделались лишь исполнителями хозяйских предписаний. А во-вторых, именно с этого времени в русской деревне начинает формироваться пресловутая передельная община с круговой порукой – идеал русских революционеров и реакционеров XIX века; ранее для нее было характерно подворное землевладение и более-менее свободное распоряжение землей. Так как тяглом облагалась не земля, а люди, помещик был заинтересован в поддержании некоего стабильного «среднего» уровня жизни своих крестьян и старался не допускать излишнего разорения одних и излишнего обогащения других. Для сохранения этого равновесия в общине стали время от времени производить земельные переделы. Элементы уравнительного землепользования начали вноситься государством и в жизнь черносошных крестьян. Так, в 1648 г. Дума постановила, чтобы в Заонежских погостах, где богатые и сильные крестьяне активно скупали землю бедняков, проданные участки отнять безденежно у покупателей и возвратить прежним их владельцам, и впредь приняла «заказ крепкий, чтобы никто ни у кого не покупал и в заклад не имал». Правда, позже Дума смягчила свой приговор, отменив его первую часть и позволив оставить участки за их приобретателями, но вновь подтвердила запрещение сделок на будущее время. В 1652 г. неотчуждаемость крестьянских черных участков была распространена и на Каргопольский уезд.

С 1654 г. Россия вступила в затяжную полосу войн с Речью Посполитой, Швецией и Турцией (что также способствовало сворачиванию «соборного правления»). Военные нужды заставляли государство постоянно увеличивать налоги, так, стрелецкая подать выросла с 1640 по 1671 г. почти в семь раз. (Еще один важный источник доходов – питейная прибыль, дававшая в 1680 г. немногим менее трети казенных поступлений.) С 1664 по 1671 г. налоговые недоимки увеличились почти в 15 раз, причины этого предельно понятно объясняются в приказных документах: «Тех денег посадские и уездные люди не выплачивают за пустотою, потому что у них многие тягла запустели, и взять тех денег не на ком, и остальные посадские и уездные люди от немерного правежа бегут в… разные города». О том, как осуществлялся этот «немерный правеж», мы имеем колоритное свидетельство от одного из сборщиков: «Я, государь, посадским людям не норовил и сроков не даю… я правил на них твои государевы всякие доходы нещадно, побивал насмерть».

Крепостное право, налоговый гнет, воеводское самоуправство – вот главные причины того мощного социального взрыва 1668–1671 гг., который в дореволюционной историографии именовался разинщиной, а в советской – крестьянской войной под предводительством Степана Разина. Об этом красноречиво говорят и разиновские «прелестные письма», посылавшиеся «в народ», где главными врагами объявлялись воеводы, бояре, помещики и приказные люди, и сожжение мятежниками всех официальных бумаг при занятии городов. Важно отметить, что этот взрыв не состоялся бы, не руководи им сравнительно автономная от государства, хорошо организованная, вооруженная и имеющая огромный боевой опыт социальная группа – донское казачество, точнее, его «низовая» часть. Но здесь же таилась и слабость движения – очевидно, что чисто сословно-казацкое сознание превалировало у Разина над сознанием вождя единого народного протеста, о чем свидетельствует знаменитый эпизод во время боя под Симбирском, когда донцы во главе со своим атаманом бросили союзную крестьянскую массу на погибель. Популярность образа Разина, прославленного в народных песнях и привлекавшего мастеров отечественной словесности от Пушкина до Шукшина, говорит, что казацкий идеал «вольной воли» выражает в себе какую-то очень важную сторону русской души. Но вряд ли можно увидеть в этом идеале какую-то реальную альтернативу московским порядкам – в соответствии с ним может жить военное товарищество, пусть и большое, но не большое государство. Не говоря уже о том, что кровавые ужасы, творимые разинцами, не лучше самодержавного произвола, скорее это его обратная сторона.

Пользуясь раздробленностью и слабостью русских сословий, их неумением организовать всесословный противовес верховной власти, последняя начиная с 1650-х гг. не просто возвратила себе полноту власти, утраченную в Смуту, но подняла принцип Москвы на новую высоту. Алексей Михайлович рассуждает совсем в духе Ивана Грозного (который в официозной «Истории о царях и великих князьях русских», написанной в конце 1660-х гг. дьяком Федором Грибоедовым, был объявлен прадедом царя Алексея): «…мы, великий государь, з Божиею помощию ведаем, как нам, великому государю, государство свое оберегать и править… И, нам, великому государю указывать не довелось, холопи наши и сироты нам, великим государем, николи не указывали»; «Бог… благословил и предал, нам, государю, правити и разсуждати люди своя на востоке, и на западе, и на юге, и на севере в правду, и мы Божия дела и наши, государевы, на всех странах полагаем, смотря по человеку».

Но властный инструментарий Алексея Михайловича (и его наследников) был гораздо исправней, чем у «прадеда». Сложился вполне солидный бюрократический аппарат. Если в 1626 г. насчитывалось всего 656 приказных людей, то в 1677-м их было уже 1601, а 1698-м – 2762. На местах укрепилась система воеводского управления, за XVII в. распространившаяся с окраин на всю страну. Формировалась регулярная армия. Уже в 1648 г. был создан первый рейтарский полк «иноземного строя», к началу 1660-х гг. их было уже 55 (несколько десятков тысяч человек). Надежной социальной опорой власти было дворянство. Наконец, в 1660-х гг. под самодержавную пяту попала церковь.

На краях раскола

В треугольнике «царь – патриарх – старообрядцы», определившем всю драматургию раскола, единственной выигравшей стороной оказалось самодержавие. Но на первых порах, напротив, казалось, что это церковь, в лице распираемого властолюбием Никона, уверенно ведет за собой монархию, смиренно готовую служить ей чуть ли не на посылках. Именно Никон был идеологом и мотором церковной реформы, проведение которой прямо вытекало из резкого поворота внешней политики Москвы – борьбой с Речью Посполитой за присоединение Малороссии (о чем подробнее поговорим ниже). Но борьба эта тоже началась во многом благодаря влиянию на Алексея Михайловича его «собинного друга» – патриарха, в свою очередь находившегося под очарованием льстивых речей повадившегося приезжать за московскими милостями греческого духовенства и даже ставшего «самым завзятым грекофилом, какого ранее и не бывало на Руси» (Н. Ф. Каптерев).

Восточные иерархи, в особенности патриарх Иерусалимский Паисий, уже давно всячески пытались уговорить русскую власть заняться освобождением православных народов от османского гнета, рисуя перед ней заманчивые перспективы вселенской православной империи с центром в отвоеванном Константинополе, предлагая московскому царю взойти на «превысочайший престол великого царя Константина, прадеда вашего». Грезил такой империей и Никон. Восстание Богдана Хмельницкого (1648) показалось патриарху и его греческим угодникам/наставникам удобным моментом для начала воплощения их мечты: сначала Малороссия, далее – везде. Роль греческого духовенства в наведении мостов между Хмельницким и Москвой огромна; Никон, сделавшись патриархом в 1652 г., также активно подключился к этому делу. Украинский гетман писал ему лично, прося поддержать его настойчивые просьбы о принятии «под государеву высокую руку», которые в Москве осторожно отклоняли. Никон отвечал, что «наше же пастырство о вашем благом намерении, хотении к пресветлому государю нашему, его царскому величеству, ходатайствовать и паки не перестает».

Патриаршьи усилия не прошли даром. В октябре 1653 г. Земский собор принял решение «против польского короля войну весть», а Хмельницкого с войском Запорожским «з городами их и з землями принять». Характерно, что риторика этой войны совершенно лишена мотива борьбы за объединение Русской земли и даже борьбы за «государеву отчину». В обращении к русскому войску говорилось, что его поход является ответом на «неправды» польских королей и их гонения на православную веру. В воззвании, адресованном православным жителям Польско-Литовского государства, подчеркивалось, что цель московского царя – защита от гонений «святой Восточной церкви Греческого закона» и освобождение православных от власти иноверных правителей – «сопостат Божиих». «Поход должен быть стать своего рода „священной войной“ и… привести к освобождению православных на территории Восточной Европы от религиозного угнетения» (Б. Н. Флоря). (И позднее, даже в секретной дипломатической переписке, говорилось, что царь принял «черкас» под свою защиту «для единой православной веры греческого закону».) Несколькими месяцами ранее Алексей Михайлович, в разговоре с греческими купцами, пообещал освободить восточных единоверцев от турок: «Я принял на себя обязательства, что, если Богу угодно, я принесу в жертву свое войско, казну, даже кровь свою для их избавления». А еще раньше, в феврале началась церковная реформа, «исправляющая» русские богослужебные книги и обряды по греческому образцу.

Связь между этими событиями очень простая – в чаемую царем и патриархом всеправославную империю должны были войти миллионы новых подданных, молившихся по другому, чем русские, уставу – Иерусалимскому (в том числе и малороссы). Следовательно, обряд нужно унифицировать, следовательно… а дальше поразительная логика – обряд обязаны изменить не освобождаемые ценой русской крови народы, а их освободители! Так впервые русская власть ради имперской химеры пожертвовала интересами и ценностями своего народа. Давно уже доказано, что русские вовсе не исказили свой обряд, а просто сохранили черты более древнего, изначально ими полученного из Константинополя устава. Никон, конечно, этого не знал, но показательно, что он бескомпромиссно предпочел греческий образец, даже не подумав о возможной равноправности двух этих уставов в будущей империи, что не противоречило никаким канонам. Таким образом, «под предлогом вселенской полноты старорусское заменяется новогреческим» (Г. В. Флоровский). Комплекс культурной неполноценности честолюбивого парвеню, испытываемый Никоном по отношению к грекам, совершенно затмил его разум. «По самому своему характеру склонный к увлечениям и крайностям, мало способный соблюдать меру и осторожность в чем бы то ни было, Никон и в своем грекофильстве доходил до крайностей, не знал меры. „Хотя я русский и сын русского, – торжественно заявлял он, – но моя вера и убеждения греческие“… Никон… переносит к нам… греческие амвоны, греческий архиерейский посох, греческие мантии и клобуки, греческие напевы, приглашает на Русь греческих живописцев, мастеров серебряного дела, строит монастыри по образцу греческих и дает им греческие названия, приближает к себе без разбора всех греков, слушает только их, действует по их указаниям, повсюду выдвигает на первый план греческий авторитет» (Н. Ф. Каптерев). «У Никона была почти болезненная склонность все переделывать и переоблачать по-гречески, как у Петра впоследствии страсть всех и все переодевать по-немецки или по-голландски» (Г. В. Флоровский). И это при том, что патриарх был искренним адептом учения о Руси как Новом Израиле, о чем, в частности, свидетельствует строительство им в Подмосковье Новоиерусалимского монастыря.

Поразительно и то, как была произведена реформа. Никакого соборного обсуждения, никаких совещаний, хотя бы с архиереями. Русскую церковь и ее паству просто поставили перед фактом – по московским приходам было разослано повеление, что «не подобает во церкви метания творити по колену, но в пояс бы вам творити поклоны, еще и тремя перстами бы есте крестились». Властный произвол – главный принцип московского правления – явлен здесь в дистиллированном виде. Но ранее все же произвол этот, подавляя всякую независимость русских людей от власти, не покушался на их компенсаторную гордыню перед другими народами. Москва знала, что она Новый Израиль или Третий Рим, хранитель истинной, незапятнанной отступничеством христианской веры. А тут оказалось, что хранили вовсе не истину, а ложь, а истине надо учиться у оскверненных унией с латинянами и рабством у басурман всеми презираемых греков. Что у них было доброго, то все к нам перешло – считали на Руси; греческих купцов называли «неверными» и нередко не пускали в русские храмы, так что греки принуждены были просить себе в Москве особой церкви.

Народное большинство не могло не воспринять введение нового обряда как очевидное русское унижение. «Учат нас ныне новой вере, якоже… мордве или черемису», – с обидой писали соловецкие монахи в челобитной царю Алексею 1667 г. Она проводилась греками, в свою очередь тоже презиравшими «московитов» как варварский, непросвещенный, «несовершеннолетний» народ (а также приезжими малороссами, подозреваемыми москвичами в «латинской ереси»), которые всеми силами старались дезавуировать новоизраильскую/третьеримскую идею русской избранности. Церковный собор 1666–1667 гг. осудил и запретил «Повесть о Белом клобуке» и постановления Стоглавого собора 1551 г.; было даже запрещено писать на иконах лики митрополитов Петра и Алексея в белых клобуках. «Эти резолюции явились своего рода историко-философским реваншем для греков. Они отомстили русской церкви за упреки по поводу Флорентийского собора и разрушили этими постановлениями все обоснование теории Третьего Рима. Русь оказывалась хранительницей не православия, а грубых богослужебных ошибок… Все осмысление русской истории менялось постановлениями собора… Читая эти деяния собора, историк не может отделаться от неприятного чувства, что и лица, составлявшие текст постановлений этого полугреческого-полурусского собрания, и принявшие их греческие патриархи формулировали эти решения с нарочитым намерением оскорбить прошлое русской церкви» (С. А. Зеньковский).

Но на том же самом соборе, где подверглась поруганию старая русская вера, был лишен патриаршего сана и извержен из епископского достоинства Никон, дерзко возомнивший, что его духовная власть выше светской монаршей власти. В принятых послушными царской воле восточными патриархами правилах появилось указание: «Патриарху же бытии послушлива царю, яко же поставленному на высочайшем достоинстве». В случае возникновения разногласий царь получал право просто смещать патриарха. Ранее от самодержца фактически зависело его и других иерархов назначение, но их самовольное низложение считалось беззаконным насилием, что признал сам же Алексей Михайлович, покаявшись в 1652 г. за проступок своего грозного «прадеда» в отношении митрополита Филиппа. Теперь же провозглашалось, что «никто… не имеет толику свободы да возможет противиться царскому велению – закон бо есть». «Это было новое и совершенно неожиданное утверждение господства царя и государства над церковью, основанного на принципе божественного права государя» (С. А. Зеньковский).

Единственным более-менее устойчивым, хоть и неписанным, ограничением русского самодержавия доселе оставалась его религиозно-нравственная «отчетность» перед церковью в качестве социального гаранта соблюдения христианских заповедей. Алексей Михайлович, устранив и лидеров старообрядцев, и их главного оппонента Никона, расколов и обессилив церковь, вывел царскую власть и из-под религиозной санкции. В результате, как формулирует А. Г. Глинчикова, произошел переход «от национального теократического государства к патерналистской светской империи»: общество сохранило прежний патерналистский тип подчинения, а власть добилась полного освобождения от какой бы то ни было моральной ответственности за свои действия перед обществом.

Особо нужно поговорить о старообрядчестве. В последние годы некоторые авторы попытались представить его как русскую Реформацию во главе с русским Лютером – протопопом Аввакумом (А. Г. Глинчикова), русскую национальную альтернативу нарождающейся империи (Т.Д. и В. Д. Соловьи), модель развития гражданского общества в России (Д. В. Саввин) и т. д. Подобные формулировки мне представляются излишне радикальными (скажем, в старообрядческой мысли, продолжавшей традиции московской культуры, так и не оформился концепт русского народа), но, безусловно, некие зародыши всего упомянутого в учении и практике приверженцев старой веры видны. В некоторых отношениях они были «архаистами-новаторами», «консервативными революционерами». Например, в их утопии «оцерковления мира», в которой намечались очертания проекта социально ориентированного православия. Или во вполне демократическом требовании участия рядового белого духовенства и мирян в управлении церковью; право это, по их мнению, принадлежит «не единым бо архиереям, но в мире живущим, и житие добродетельное проходящим, всякого чина людям». И указанный принцип ревнители благочестия отстаивали, несмотря на гонения и казни, отказавшись подчиняться авторитету церковных иерархов, покорно пошедших, за единичными исключениями, на поводу у Никона.

Сам факт массового неповиновения властям – как духовным, так и светским – свидетельствует не только о незаурядной силе веры, но и глубинном социокультурном нонконформизме миллионов простых русских людей. Насельники Соловецкого монастыря оборонялись от правительственных войск восемь лет и на седьмом году прекратили молиться за «царя-ирода». Даже в Москве старообрядцы умудрялись устраивать диссидентские акции, так, в 1681 г. некий старовер Герасим Шапочкин влез на кремлевскую Ивановскую колокольню и разбросал оттуда «воровские письма на смущение народа». В 1682 г. старообрядцы попытались взять на себя роль идеологов стрелецкого бунта (знаменитая Хованщина), после подавления которого наиболее яркий «раскольничий» оратор Никита Добрынин, прозванный оппонентами Пустосвятом, был «главосечен и в блато ввержен, и псам брошен на съядение». Позднее такие идеологи старообрядчества, как братья Андрей и Семен Денисовы, выдвинули идею, что сувереном Руси является не «великий государь», а «все русские города и деревни»; в их сочинениях подчеркивается приоритет соборного начала над иерархическим. В поморских старообрядческих общинах, опиравшихся на демократические традиции русского Севера, управление было выборным, а все решения принимались большинством голосов.

Аввакум в своем великом «Житии» и других произведениях тоже был несомненным новатором, пролагавшим новые пути для национальной культуры. Его привязанность к «русскому природному языку» была осознанной культурной позицией: «…не латинским, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетелями хощет, того ради я и не брегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго». Обращаясь к царю Алексею, он писал: «Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай ево и в церкви и в дому, и в пословицах. Как нас Христос научил, так и подобает нам говорить. Любит нас Бог не меньше греков; предал нам и грамоту нашим языком Кириллом святым и братом его. Чево же нам еще хощется лучше тово?» А. М. Панченко справедливо сопоставил эти рассуждения огнепального протопопа с написанной более столетием назад «Защитой и прославлением французского языка» поэта и теоретика «Плеяды» Жоашена Дю Белле: «Если оставить в стороне религиозный момент, то мысли Дю Белле и мысли Аввакума оказываются почти тождественными. Аввакумово сочетание „природный язык“ адекватно французскому langage naturel, английскому native tongue, польскому jezyk przyrodzony. Все это ренессансная и постренессансная лингвистическая терминология. Передовые умы Европы в XVI–XVII вв. уже не видят в национальных языках lingua vulgaris. В них видят качество „натуральности“, их ценят за общеупотребительность и общепонятность, и в этом плане они имеют множество преимуществ перед греческим и латынью… Множатся утверждения, согласно которым национальные языки могут использоваться как языки культуры и науки».

Казалось бы, где Ренессанс, а где Аввакум? Но очевидно, что внутри старомосковской культуры шел процесс, пусть с запозданием и в традиционалистской оболочке, аналогичный общеевропейскому тренду становления литератур на национальных языках. Да и само пристальное и совершенно невозможное для предшествующей московской литературы внимание к личности, к индивидуальности, явленное в том же «Житии», чем не ренессансная тенденция? Разгром старообрядчества, а затем его катакомбное существование (Аввакума русские писатели открыли для себя только во второй половине XIX в.) резко оборвали это движение, и мы никогда не узнаем, что бы из него произросло.

Победить старообрядцы конечно же не могли. Практически вся высшая аристократия (кроме двух героических женщин – сестер боярыни Феодосии Морозовой и княгини Евдокии Урусовой, уморенных голодом в заточении) и служилое дворянство (опять-таки кроме еще одной героической женщины – помещицы Марии Даниловой) бестрепетно отреклись от веры отцов; стрельцов и казаков, ей сочувствовавших, все-таки больше занимали собственные корпоративные интересы, поэтому религиозных войн, подобных европейской борьбе между католиками и протестантами, в России не произошло. Простонародье же могло сопротивляться почти исключительно пассивно. В первые годы правления Федора Алексеевича была надежда на смену религиозной политики, власть явно колебалась, но заканчивалось это царствование в отблеске костра, на котором сгорели пустозерские сидельцы. Шанс на победу мелькнул во время Хованщины, когда стрельцы в течение четырех месяцев контролировали Москву, а глава Стрелецкого приказа князь И. А. Хованский в целях уничтожения своего противника патриарха Иоакима принял сторону староверов. Но царевна Софья переиграла Хованского, с тех пор для них подобное окно возможностей больше не открывалось.

Расправы над сторонниками древлего благочестия (в том числе и сожжения), равно как и их саморасправы-самосожжения, принадлежат к самым жутким страницам нашей истории. Принятые для борьбы со старой верой в 1685 г. Двенадцать статей инструктировали в отношении наиболее упорствующих: «…буде не покорятся, жечь в срубе и пепел развеять», и инструкция эта успешно применялась: только в течение нескольких недель перед Пасхой 1685 г. в срубах были сожжены около ста человек. В добровольных «гарях» 1660—1680-х гг. погибли тысячи, всего же с 1666 по 1897 г. жертвами массовых самоубийств стали около 20 тысяч «древлеправославных». Гонения на «раскольников» с разной степенью интенсивности продолжались до 1906 г., РПЦ сняла «клятвы» (анафему) с них только в 1971 г. Впрочем, сомнительно, что, возьми верх старообрядцы, они оказались бы толерантнее к противникам. «А что, государь-царь, как бы ты мне дал волю, я бы их [ «новообрядцев»], что Илия пророк, всех перепластал во един день… Да воевода бы мне крепкой, умный – князь Юрий Алексеевич Долгорукой [прославился, среди прочего, кровавым усмирением Разинщины]! Перво бы Никона-того собаку, разсекли бы начетверо, а потом бы никониян-тех» – такие вот фантазии изливал в челобитной царю Федору Алексеевичу Аввакум из Пустозерского узилища.

Социокультурные последствия раскола катастрофичны. Огромная масса русских людей (даже в XIX в. – от четверти до трети всех великороссов) – одновременно и наиболее консервативных, и наиболее внутренне самостоятельных – ушла, по сути, во внутреннюю эмиграцию. Тем самым Россия лишилась нормального, здорового традиционализма, замененного покорным и бездумным властепочитанием в духе знаменитого афоризма архимандрита Чудового монастыря и будущего патриарха Иоакима, ответившего на вопрос ближнего царского человека М. А. Ртищева о своем отношении к старой вере: «…не знаю старые веры, ни новые, но что велят начальницы, то и готов творити и слушать их во всем». Но и сам «древле-православный» традиционализм, при всей его почтенности, находясь в подполье и законсервировавшись, не мог полноценно развиваться и выработать какую-то внятную альтернативу; после Денисовых старообрядческая мысль практически не развивается, обратившись в начетничество. Но спасибо этой подпольной субкультуре и за то, что она сохранила древнюю иконопись и ответственную трудовую этику, которая дала впоследствии чуть ли не две трети отечественных капиталистов: Морозовых, Рябушинских, Гучковых…

«Расколом была произведена та роковая трещина, куда стала потом садить дубина Петра, измолачивая наши нравы и уставы без разбору. С тех пор долго, устойчиво исконный русский характер сохранялся в обособленной среде старообрядцев – и их вы не упрекнете ни в распущенности, ни в разврате, ни в лени, ни в неумении вести промышленное, земледельческое или купеческое дело, ни в неграмотности, ни, тем более, равнодушии к духовным вопросам. А то, что третий век мы наблюдаем как „русский характер“, – это уже результат искажения его жестоко бездумным Расколом…» (А. И. Солженицын).

«Украинизация» России

Как уже говорилось выше, одновременно с расколом и в тесной связи с ним происходило объединение Малороссии с Московским государством. Распавшиеся части «Русской федерации» снова начали срастаться. Но протекал этот процесс непросто, слишком уж сильно они стали друг от друга отличаться за три с половиной века, проведенные врозь.

После принятия Брестской унии православные Западной Руси остались без церковной иерархии, перешедшей в униатство (исключения были, но с течением времени эти епископы умирали, а ставить новых запрещали поляки) и без могущественных светских покровителей – русская аристократия быстро окатоличивалась и полонизировалась, в том числе даже такие знаменитые своей защитой православия роды, как Вишневецкие и Острожские. То есть, формально говоря, в смысле политического представительства «народ руський» перестал существовать. С конца XVI в. начинают распространяться надежды на помощь московского царя-заступника (прежде воспринимавшегося как «жестокий тиран») и «российский народ», частью которого являются и западноруссы, не перешедшие в «ляшскую веру». С 20-х гг. XVII в. главным субъектом борьбы православных за свои права стали запорожские казаки, которые в православной публицистике были представлены как «люди рыцарские», продолжающие дело великих киевских князей и защитники православия, то есть обретали статус новой аристократии, представляющей «народ руський». Православие, исповедуемое казаками, не мешало им участвовать в Смуте на польской стороне и убивать православных клириков (так, в 1612 г. в Вологде запорожцы вместе с поляками предали смерти 37 священников, 6 дьяконов и 6 монахов), но нежелание Варшавы расширять число реестровых (то есть состоящих на государственном жалованье) казаков толкало их на конфликт с нею.

Уже в 1620 г. гетман Петр Сагайдачный отправил послов в Москву с предложением своей службы. В том же году «под защитой казачьих сабель» (С. Плохий) проезжавший через Украину патриарх Иерусалимский Феофан сумел посвятить в епископский сан нескольких православных клириков. В 1622 г. посланцы новопосвященного епископа Перемышльского Исайи Копинского сообщили царю Михаилу Федоровичу, что «все, государь, православные христиане и запорожские казаки, как им от поляков утесненья будет, хотят ехать к тебе, великому государю». С той поры подобные просьбы стали регулярными, как и массовые переселения западно-руссов в ранее не слишком-то им симпатичную Московию. В Киеве архимандрит Киево-Печерской лавры (а позднее митрополит Киевский) Петр Могила создал православную духовную академию, в своей организации и программе, правда, следовавшую католическим (иезуитским) образцам. В 1632 г. сейм Речи Посполитой официально признал права православной церкви, получившей митрополию в Киеве и епархии в Луцке, Львове, Перемышле и Мстиславле; эта уступка тоже была связана с казацким фактором – начиналась Смоленская война с Россией, и казачья удаль срочно понадобилась польской короне.

Но кончилась война – кончились уступки. С 1635 г. пошло активное проникновение польской знати и католической церкви на левый берег Днепра, закрепощение местных крестьян, наступление на права православных. Последних особенно оскорбляло то, что паны-католики нередко отдавали православные храмы, находящиеся в их владениях, в аренду ростовщикам-иудеям; ярко выраженная юдофобия, присущая народным восстаниям того времени, – именно отсюда. Стал усиливаться и контроль над казачеством, количество реестровых, ранее увеличенное, снова сократили. Все это вызвало серию мощных казацких мятежей, массово поддержанных крестьянством. В результате наиболее крупного из них, во главе с Богданом Хмельницким, на Украине образовалось независимое казацкое государство. В 1649 г. Польша была вынуждена признать автономию трех воеводств (Киевского, Брацлавского и Черниговского). В 1651 г. военные действия продолжились, на сей раз неудачно для Хмельницкого – по новому соглашению, казацкая автономия сузилась до одного лишь Киевского воеводства. Ясно было, что самостоятельно казакам от поляков не отбиться. Положение осложнялось тем, что главные опоры Богдана тянули в разные стороны. Казацкая верхушка (старшина) искала компромисса с Польшей, рядовые казаки и крестьяне выступали за переход под руку Москвы. Гетман вел сложную игру, стараясь лавировать между всеми сторонами, ведя переговоры не только с королем и царем, но и с турецким султаном. Но в конце концов ему пришлось сделать выбор в пользу России.

В 1654 г. в Переяславе были подписаны условия объединения Малороссии с Русским государством, которые более чем на столетие определили особое правовое положение первой в составе второго. Казаки и весь украинский народ давали клятву верности царю (именно представители казачества, в отличие от московских послов с их «всеправославной» риторикой, на переговорах акцентировали тему общерусского единства и Киева как «государевой отчины»), но последний подтверждал их права и свободы: казацкое самоуправление во главе с гетманом, независимость казацких судов, неприкосновенность казацких земельных угодий, привилегии украинской шляхты, духовенства и городов. Таким образом, в России возникла первая «областная автономия» (Б. Э. Нольде) с правами, которых не было ни у одной из великорусских областей, а царь Алексей Михайлович стал отныне именоваться с подачи Хмельницкого и его окружения «самодержцем всея Великия и Малые России». (Позднее на волне первых ратных успехов добавилось и «Белыя», однако сами белорусские завоевания сохранить не удалось.) Но приобретение этой территории и этого титула стоило России большой крови и огромного напряжения сил. И дело не только в том, что Речь Посполитая была серьезным противником, но и в своеобразном поведении казацкой старшины, нарушавшей переяславскую клятву на каждом шагу.

Польские порядки, по справедливому мнению старшины, гораздо лучше гарантировали режим ее олигархического правления, чем московские. В калейдоскопе гетманов, сменявших друг друга от смерти Хмельницкого (1657) до избрания Ивана Самойловича (1672), мы видим один и тот же политический гопак: торговля русским подданством для выгодного возврата в Речь Посполитую, с подключением в качестве подстраховочного партнера Оттоманской Порты, и метания из стороны в сторону в этом треугольнике, каждое из которых ввергало Украину в новый виток опустошительной Руины. Впрочем, умонастроение «хто-де будет силен, того-де и мы» владело и изрядной частью рядового казачества. Известны случаи, когда казаки вместе с крымчаками грабили, убивали, уводили в полон своих же украинских крестьян и горожан. «…На черкас надеятца никако невозможно и верить нечему, яко трость колеблема ветром, так и они. И поманят на время, а будет увидят отчасти нужу, тотчас русскими людми помирятца с ляхи и с татары», – с горечью констатировал в 1660 г. освободитель и самодержец «Малые России» Алексей Михайлович. Ведущий московский дипломат А. Л. Ордин-Нащокин вообще предлагал ради мира с Польшей уступить «черкас» польскому королю, ибо «черкасская в подданстве неправда всему света явна в их непостоянстве и хотят, чтоб война и кровь никогда не перестала». Если бы не упорное нежелание поляков давать малороссам равные права, как знать, удалось бы России даже Левобережье присоединить?

Тем не менее эта тактика политической проституции имела успех – Москва была вынуждена договариваться с изменнической старшиной. Глуховские (1669) и Конотопские (1672) статьи закрепляли господствующее положение казацкой верхушки, вошедшей в состав России Левобережной Украины (плюс Киев). В ее руки переходили все местное управление и сбор налогов, роль царских воевод ограничивалась командованием крепостными гарнизонами. При этом, по представлению гетмана и старшины, казаки могли получать российское дворянство. Впрочем, выиграли не только верхи, низам тоже кое-что перепало. На Украину до 1783 г. не распространялось крепостное право (но, надо оговориться, малороссийская шляхта затем сама постепенно подготовила его введение). Даже в начале 1730-х гг., когда украинская автономия была уже значительно урезана, душевая ставка налогообложения в Гетманщине (включая и косвенные налоги) составляла приблизительно 30 коп. – сумму более чем в два раза меньшую ставки подушной подати великорусского крестьянина (подушная подать распространилась на Украину только при Екатерине II), а с учетом косвенных налогов – более чем в 3,5 раза. Доходы, получаемые российской казной от Малороссии, «далеко не покрывали… даже расходов на содержание крепостей и охраняющих ее границы российских полков» (Н. Н. Петрухинцев). О том, что положение украинцев в России было вполне благоприятным, свидетельствует их многочисленная миграция (в том числе и шляхетская) с польского Правобережья на русское Левобережье, а не наоборот.

Любопытно, что украинские привилегии могли иметь экстерриториальный характер. В Слобожанщину, не входившую в Гетманщину и, следовательно, не подпадавшую под действие московско-казацких договоров, еще с 1650-х гг. началось массовое переселение малороссов, в 1660-х гг. их там было уже около 60 тыс. Московское правительство, стремясь привязать этих людей к их новой родине, предоставило им множество льгот по образцу Гетманщины. Военно-территориальные корпорации – полки – получили автономное самоуправление во главе со своей старшиной: «…малорусские переселенцы пользуются гораздо большею свободою, чем московские сведенцы; образуется, таким образом, как бы два управления, великоруссами заведуют воеводы, и их приказные, черкасами – их выборные начальники…» (Д. И. Багалей). Была сохранена и признана украинская специфика землевладения и землепользования (хуторская система, свободная купля-продажа земли). Сняты все налоги с промыслов и винокурения и таможенные сборы с торговли. То есть фактически произошел переход к безналоговой системе, которая не распространялась на русских жителей Слобожанщины, а проникновение туда новых русских переселенцев было резко ограничено на законодательном уровне. Вот, например, такой «типичный эпизод» (В. П. Загоровский). В 1674 г. «нежегольский черкашенин» Мартын получил разрешение основать слободу на Волчьих Водах (теперь там город Волчанск Харьковской области) и призывать туда «свою братью черкас из малороссийских и из заднепровских городов», но «русских людей» ему принимать было «не велено». Когда последние там все же появились и это стало известно властям, из Белгорода в слободу отправился воинский отряд, который вывел «с Волчьих Вод многих русских людей», причем даже не несших тягла.

Русское помещичье землевладение на Слобожанщине даже в 1720-х гг. не составляло и шестой части дворов. Денежные повинности украинских владельческих крестьян были по меньшей мере вдвое-втрое ниже, чем у владельческих крестьян центра России. Замечательно, что украинские поселения в пределах Белгородской черты, хотя и находились под управлением русской администрации, также имели значительные налоговые и таможенные льготы, сближаясь по своему социально-экономическому положению со Слобожанщиной и Гетманщиной, их население сохраняло право переходов не только в рамках своего региона, но и в любую из указанных областей. Только в начале 1730-х гг. произошло ограничение украинских привилегий в Слобожанщине, но и то сумма введенного налога была в 3,5 раза меньше подушной подати русских помещичьих крестьян и в 5,5 раза меньше подати русских однодворцев.

Напомним, что раньше Московское государство, присоединяя к себе новые земли, распространяло на них свои порядки, выводило (или даже частично изводило) местную элиту. В Малороссии же не только ничего этого не произошло, но она получила привилегии, которых не имело великорусское ядро России. Ради удержания новых, слишком беспокойных приобретений самодержавие отступило от своей генеральной линии. Именно с этого момента и начинается Российская империя со всей своей спецификой – «империя наоборот», где «метрополия» живет хуже «колоний». Разумеется, эта система сложилась не по какому-то преднамеренному плану, а спонтанно: целью самодержавия стала внешняя экспансия в Европу; воюя за те или иные территории с сильными соперниками, оно было вынуждено считаться с хорошо организованными и привыкшими к набору гарантированных прав корпорациями местной знати и привлекать ее на свою сторону как минимум сохранением этих льгот. Великороссии же, веками существовавшей без прав и свобод, отводилась роль орудия и ресурса империи, а вовсе не ее «бенефициара». С появлением в составе государства «льготников» бесправное положение великороссов становилось вопиющим.

При Петре I украинская автономия будет ограничена, при Екатерине II – вовсе уничтожена. Но одновременно или позже появятся другие областные автономии, отношения с которыми будут построены по той же схеме. Например, Башкирия в XVIII в. обладала огромной автономией, будучи практически почти самостоятельным полувассальным полугосударственным образованием. Земля считалась находящейся в вотчинном владении башкир, продажа и сдача башкирских земель в аренду небашкирам была запрещена, число русских помещиков в Уфимском уезде не превышало 200 человек. Ясак для разных категорий населения был разным. Так называемые «тептяри» (пришлое население), не имеющие права собственности на используемые земли, платили со двора в среднем 9,2 коп. с души, что было в 8 раз ниже подушной подати с русских владельческих крестьян или в 12,4 раза ниже 114-копеечной подати с крестьян государственных. А «коренные» башкиры платили ясак с земли, промыслов и угодий, что составляло 22,4 % общего объема башкирского ясака, то есть не более 4–5 коп. с души. Косвенные налоги были невелики. И даже после подавления антироссийского восстания 1735–1740 гг. объем ясака практически не изменился. На Башкирию не распространялась таможенная система России и соляная монополия, что с учетом огромных запасов илецкой соли было для башкир весьма выгодно.

Итак, воссоединение под одной короной двух наследников Киевской Руси вовсе не было идиллией в стиле долгожданной встречи разлученных братьев. Украинская старшина шла в Россию с камнем за пазухой, великороссам полонизированные малороссы казались по меньшей мере подозрительными. «Хотя черкасы исповедуют веру православную, но обычаи и нравы звериные имеют; причиною тому одна ересь, не духовная, а политическая; начальники этой ереси – ляхи, а от них научились держать ее крепко и черкасы», – констатировал русский автор «Описания пути от Львова до Москвы», анонимного сочинения середины XVII в. Еще совсем недавно от приезжих западнороссов требовали повторного крещения. А за бесчинства запорожцев в Смуту их величали «разорителями истинныя нашея православныя веры и креста Христова ругателями…». Даже в 1682 г., спустя почти тридцать лет после Переяславской рады, в царском указе «людям боярским» предписывалось не оскорблять «черкасов», причем в каком контексте: «…вам же с иноземцом, черкасом, немцом и иным никаким людем поносных никаких слов не говорить и ничем не дразнить!» Характерно, что в великорусских источниках украинцы почти никогда не именуются русскими.

Симеон Полоцкий в 1669–1670 гг. сетовал, что малороссы летят в Москву, как пчелы на благовоние, но очень раздражают местных жителей своим неискренним и своекорыстным поведением, ибо «никто не любит того, кто кричит: дай, дай мне», кроме того, «непостоянство Украины отвратило от нас остаток их [великороссов] благосклонности». Вряд ли добавила москвичам симпатий к новообретенным родичам-«еретикам» их активная роль, наряду с греками, в осуждении старой веры и постепенный захват украинскими архиереями руководства Русской церкви. В проведении церковной реформы самодержавие охотно опиралось на кадры, поставляемые из Киева (Епифаний Славинецкий, Дамаскин Птицкий, Арсений Сатановский и др.): во-первых, они были людьми образованными, во-вторых – естественными приверженцами нового обряда; в-третьих, на них, как на чужаков, с презрением относившихся к «непросвещенным варварам-московитам», можно было опереться в борьбе с отчаянно сопротивлявшемся переменам великорусским духовенством. Таким образом, западнорусские выходцы стали первой (но далеко не последней) в истории России этнокорпорацией, с помощью которой верховная власть проводила в жизнь заведомо непопулярные среди русского большинства преобразования.

С начала XVIII в. уже можно говорить о «малороссийском засилье» в церковной иерархии: «Великороссы оказались почти совсем оттеснены от руководства церковью киевскими монахами, захватившими епископские кафедры и Синод в свои руки… То же явление можно было наблюдать в епископских кафедрах и управлениях, в семинариях, и в придворном духовенстве. Бывшее Московское царство в результате оказалось без своего великорусского пастырства» (С. А. Зеньковский). Это бросалось в глаза даже посторонним наблюдателям, иерусалимский патриарх Досифей, которого вряд ли можно заподозрить в особом пристрастии к великороссам, обращался в 1686 г. к царям Ивану и Петру Алексеевичам с тем, чтобы «в Москве сохранен бе древний устав, да не бывают игумены или архимандриты от рода казацкого, но москали», полагая правильным такой порядок: «Москаль и на Москве и в казацкой земле, а казаки только в казацкой земле».

В 1722 г. Синод состоял из пяти малороссов и четырех великороссов, в 1725 г. в Синоде – двое великороссов на пятерых киевлян, в 1751-м – девять епископов-малороссов и только один (!) великорусский протопоп. Всего из 127 архиереев, служивших на великорусских кафедрах в 1700–1762 гг., 70, то есть более половины, принадлежали к малороссам и белорусам (в данном случае разница между ними не имеет значения – как правило, и те и другие заканчивали Могилянскую академию, были представителями общей полонизированной западнорусской культуры), 47, то есть немногим более трети, – к великороссам, остальные – к грекам (3), румынам (3), сербам (2), грузинам (2). Дело дошло до того, что императрица Елизавета Петровна, вообще-то большая покровительница малороссов, в 1754 г. была вынуждена издать специальный указ: «Чтобы Синод представлял на должности архиереев и архимандритов не одних малороссиян, но и из природных великороссиян». Тем не менее в первые три года после этого указа на великорусские кафедры попали пять малороссов, один грузин и ни одного великоросса, в 1758 г. – из десяти назначенных архиереев только один оказался великороссом, все прочие – малороссами, и лишь в 1761 г. указ заработал – назначения получили шесть великороссов и два малоросса. Один из великорусских архиереев первой половины XVIII в. жаловался на малороссийских коллег: «…у них кареты дорогие и возки золотые. А мы, победные, утесненные, дненощно плачем: различно велят [консисторским] секретарям и канцеляристам [ – ] нам, русским, досаждать и пакости чинить, а своих черкасов снабдевают и охраняют». Церковная жизнь того времени знает немало этнически окрашенных конфликтов между великороссами и «черкасами». Ситуация принципиально изменилась только при Екатерине II.

В целом «культурное руководство европеизирующейся имперской России конца XVII и начала XVIII в. почти не имеет в своих рядах великороссов» (С. А. Зеньковский). Зато там преобладают выходцы из Западной Руси. Главным придворным поэтом при Алексее Михайловиче и Федоре Алексеевиче (и воспитателем последнего) был белорус Симеон Полоцкий, закончивший Могилянскую академию. Идеологом петровской церковной реформы стал епископ Псковский и Нарвский Феофан Прокопович, а его главным оппонентом – митрополит Рязанский и Муромский Стефан Яворский, ведущим духовным писателем – Дмитрий Туптало, епископ Ростовский. Все они были проводниками первой европеизации России, когда духовная и светская ее культура переделывалась по малороссийско-польско-латинским лекалам, ведь, как уже говорилось выше, западнорусская образованность основывалась на католических образцах. В самих по себе этих лекалах ничего худого нет, напротив, в некоторых отношениях они были необходимы и весьма полезны, но беда в том, что их внедрение, за которым стоял «административный ресурс», происходило не посредством диалога/соревнования с местной традицией, а через изничтожение последней.

Старомосковская культура, связанная со старообрядчеством, подвергалась едва ли не полному отрицанию: «Отрицается почти все, что было создано за семь столетий, протекших со времен Владимира Святого. Отрицаются книги и профессиональная музыка, иконы, фрески и зодчество (вспомним хотя бы о запрещении строить шатровые храмы), навыки общения между людьми, одежды, праздники, развлечения. Отрицаются многие традиционные институты – например, институт юродства, который на Руси выполнял важнейшие функции общественной терапии. Анафеме предаются и событийная культура, и культура обиходная, вся национальная топика и аксиоматика, вся сумма идей, в соответствии с которой живет страна, будучи уверенной в их незыблемости и непреходящей ценности. Притом цель этого отрицания – не эволюция, без которой, в конце концов, немыслима нормальная работа общественного организма, но забвение, всеобщая замена. В глазах „новых учителей“ русская культура – это „плохая“ культура, строить ее нужно заново, как бы на пустом месте, а для этого „просветити россов“ – конечно, по стандартам западноевропейского барокко» (А. М. Панченко). Петровская европеизация тоже долго опиралась на малороссийские концепты и кадры.

Таким образом, совершилась настоящая культурная революция. Киевская редакция церковнославянского языка вытесняла московскую из духовной и светской литературы, в которых стали господствовать риторические приемы Могилянской академии, западнорусская силлабическая поэзия и западнорусская же переводная повесть. Украинское влияние не меньше сказалось и в музыке, живописи, церковной архитектуре. Целиком из него вырос первый русский театр. Н. С. Трубецкой даже считал, что «на рубеже XVII и XVIII веков произошла украинизация великорусской духовной культуры (курсив мой. – С. С.)… старая великорусская, московская культура при Петре умерла; та культура, которая со времен Петра живет и развивается в России, является органическим и непосредственным продолжением не московской, а киевской, украинской культуры». С радикализмом этого вывода современные специалисты не вполне согласны, но по крайней мере в отношении культуры верхов он, видимо, верен.

Надо признать, что именно западноруссы привнесли в московскую культуру идею народа/нации, которая была издавна присуща польско-литовскому миру. По утверждению П. Бушковича, впервые собственно этнический дискурс в отношении русских в отечественных письменных источниках появляется в поэме Симеона Полоцкого «Орел Российский», написанной в 1667 г., одновременно с заключением русско-польского Андрусовского перемирия (кроме присоединения Левобережья зафиксировавшего возвращение в состав Московского царства утраченных в Смуту Смоленской, Северской и Черниговской земель): «Ликуй, Россия, сарматское племя!» Разумеется, сам концепт происхождения славян от древнего народа сарматов польского происхождения, был он популярен и в казачьей среде. В «Сионпсисе» (1674) архимандрита Киево-Печерской лавры Иннокентия Гизеля, первой истории восточных славян, выдержавшей к 1836 г. около тридцати переизданий (из них двадцать одно – в Петербурге), также отчетливо звучит этнонациональный мотив – речь там идет не только о князьях и царях, но и о едином «православном словено-российском» народе, включающем в себя как западноруссов, так и великороссов и ведущем свою генеалогию из Киевской Руси. В начале XVIII в. Феофан Прокопович наречет этот народ «россиянами».

С одной стороны, перед нами действительно национальная (без всяких «прото») идеология восстановления распавшегося некогда русского единства. С другой – нельзя забывать ту историческую реальность, которую эта идеология прикрывала: униженное положение великороссов и привилегии для малороссов. Строго говоря, только последние тогда и составляли в России нацию – политический субъект с гарантированными правами, кроме того, именно их культура стала культурой правящего класса. При этом в начале XVIII в. начинает зарождаться собственно украинское национальное самосознание – в казацких летописях проводится идея «политической и социальной самобытности Украины» (З. Когут), как «особой страны, полунезависимой политически» (К. В. Харлампович), всегда сохранявшей свои права и свободы. (Впрочем, уже в воззвании гетмана Ивана Брюховецкого 1668 г. говорится про «Украину, отчизну нашу милую».) В казацкой публицистике уже используется понятие «нация», казаки называли себя нацией малороссийского народа.

Но демократические практики западнорусской культуры, связанные с казачьим самоуправлением, остались исключительной принадлежностью Гетманщины и украинских анклавов Слобожанщины и Белгородчины. В Москве эта культура выполняла лишь роль барочной придворной декорации для традиционного, крепнущего день ото дня самодержавия. Обилие малороссийских архиереев не сделало Русскую церковь независимее от государства. И конечно, ни о каком возрождении Киевской Руси здесь говорить не приходится, и не только потому, что большая часть ее территории осталась в составе Речи Посполитой. Оба наследника «Русской федерации» слишком далеко ушли от своих истоков: в Московском государстве сам организующий социокультурный принцип стал иным, но и полонизированная украинская элита вряд ли может считаться полномочным представителем безвозвратно унесенного рекой времен «пролога в Киеве».

Конец ознакомительного фрагмента.