Вы здесь

Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия. Глава 2. Принцип Москвы (С. М. Сергеев, 2017)

Глава 2. Принцип Москвы

«Москва не есть просто город; не кирпич и известь ее домов, не люди, в ней живущие, составляют ее сущность. Москва есть историческое начало, Москва есть принцип», – писал в 1865 г. М. Н. Катков. Хорошо сказано! Но в чем суть этого принципа? Сам Катков определяет его так: «Единство и независимость Русского государства во что бы то ни стало и ценой каких бы то ни было жертв и усилий…» Да, это верно, но в публицистической патетике трибуна русского охранительства теряются очень важные специфические детали, собственно и составляющие особый дух любого большого исторического явления. На них уже позднее указали наши выдающиеся историки.

В. О. Ключевский отмечал «боевой строй» Московского государства, его «тягловый, неправовой характер» («сословия отличались не правами, а повинностями, между ними распределенными») и особенность верховной власти «с неопределенным, то есть неограниченным пространством действия…» «Не ограниченное никакими нормами… самодержавие» и «служба и тягло» как «государственное назначение… основных слоев населения» – вот главные элементы московской социально-политической системы по А. Е. Преснякову. Г. В. Вернадский говорил о «московском принципе полного подчинения индивида государству». С. Б. Веселовский – о политике «общей нивелировки и подчинения всего и всех неограниченной власти московского государя во всех областях жизни…». К этим чеканным формулировкам мало что можно добавить.

Москва действительно привносит совершенно новый принцип, практически антитезу киевскому. Более того, это и есть основной принцип русского исторического бытия. Ни Петербург, ни Советы, вроде бы резко от Москвы отталкивающиеся, прикрывающиеся импортированной западной маскировкой, во многом существенном и впрямь иные, нимало не отменили его, скорее, напротив, усовершенствовали, приспособив для его реализации гораздо более эффективные инструменты. И даже еще больше: сегодня нам тщетно искать следов домонгольской старины, кроме как археологических, зато московский принцип вполне себе полноценно сохранился в социально-политическом строе Российской Федерации, составляя его сердцевину. Власть, как и в XV–XVII вв., обладает «неограниченным пространством действия», народный быт и психология продолжают по большей части быть «служило-тягловыми». «Московский человек», проникновенно описанный Г. П. Федотовым, сочетающий в себе, с одной стороны, фаталистическую выносливость и терпение, с другой – внезапные вспышки «дикой воли», и ныне являет собой самый массовый русский тип.

Но, разумеется, в полной мере принцип Москвы раскрылся не сразу. Это уже задним числом мы отбрасываем все «нехарактерное» и создаем «идеально-типический» образ эпохи. В самом же историческом процессе «нехарактерное» может быть весьма важным фактором. По крайней мере, до конца XVI столетия мы видим множество пережитков Киевского периода – «старину и пошлину», которую московские государи не только усердно ломали, но порой вынуждены были с ними и мириться. Наконец, само же самодержавие делало иногда ходы, либо противоречащие его собственному принципу, либо потенциально способные выстроить совсем иную перспективу развития страны. «Нивелировка и подчинение всего и вся» в XV–XVI вв. – пока только замах московской власти, заявленный ею потенциал, но отнюдь не эмпирическая реальность «цветущей сложности» русской жизни с остатками удельных княжеств, особыми правами и обычаями разных земель и социальных групп. В этой главе речь пойдет именно о данном периоде.

Москву сейчас модно ругать, и есть за что, с учетом живучести ее самых неприятных установлений. Но у нее имеются и бессмертные заслуги. «…Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни», – замечательно определил А. И. Герцен двойственность ее исторической роли. Попробуем же, обсуждая, а не осуждая последнюю, помнить об этой двойственности и соблюдать справедливость в приговорах.

Самочинное личное властвование

Итак, главное новшество, внесенное Москвой в русскую историю, – «не ограниченная никакими нормами» власть великого князя/царя. Именно отсюда берет истоки феномен «русской власти» – «автосубъектной и надзаконной», не имеющей «аналогов ни на Западе, ни на Востоке», ибо «на Востоке, будь то Япония, Китай или Индия, власть тэнно/ сегуна, хуанди или султана была ограничена – традицией, ритуалом, обычаями, наконец, законом», а на Западе даже «власть абсолютных монархов ограничивалась правом, на котором строился весь… порядок: король, даже если речь идет о Франции XVII–XVIII вв., считающейся модельной абсолютной монархией, мог менять законы (хотя и это было вовсе не так просто), но он должен был им подчиняться» (А. И. Фурсов).

Тем более ничего близкого мы не видим среди европейских монархий XV–XVI вв. В Англии действует Великая хартия вольностей (1215), по которой король не имел права устанавливать налоги и повинности без согласия представителей сословий, с конца XIII в. регулярно собирается двухпалатный парламент. В Священной Римской империи – Золотая булла (1356), признававшая суверенитет курфюрстов – вассалов императора в их владениях. В большинстве германских княжеств объявление войны и заключение союзов их правителями делалось только с санкции сословий – духовенства, дворянства и бюргеров. В Швеции Вольная грамота (1319) закрепила взаимные обязательства короля и знати, там действовал сейм с очень широкими полномочиями: «Ни одна война не может быть объявлена и ни один мир не может быть заключен иначе, как с согласия сейма – стереотипные фразы, встречающиеся на каждом шагу в шведских законах и сеймовых постановлениях» (В. Н. Латкин). Польша (а затем и Речь Посполитая) и Венгрия (до вхождения в империю австрийских Габсбургов в 1687 г.) были избирательными монархиями, где законодательная власть находилась в руках сейма, а знать имела юридически зафиксированное право на восстание против короля во имя своих прав и свобод.

Во Франции, где королевская власть была очень сильна, на заседании Генеральных штатов в 1484 г. один из депутатов произнес такую речь: «…короли изначально избирались суверенным народом… Каждый народ избирал короля для своей пользы, и короли, таким образом, существуют не для того, чтобы извлекать доходы из народа и обогащаться за его счет, а для того, чтобы, забыв о собственных интересах, обогащать народ и вести его от хорошего к лучшему. Если же они поступают иначе, то, значит, они тираны и дурные пастыри… Как могут льстецы относить суверенитет государю, если государь существует лишь благодаря народу?» Речь эта, по свидетельству современника, «была выслушана всем собранием очень благосклонно и с большим вниманием». И хотя как раз с конца XV в. значение ГШ резко падает (но тем не менее они продолжают спорадически собираться до начала XVII в.), в ряде областей не прекращали успешно действовать местные штаты, а провинциальные верховные суды – парламенты имели право приостанавливающего вето на королевские указы. «Франция – это наследственная монархия, умеряемая законами», – писал в XVI в. один из видных французских юристов. Феодальная вольница отошла в прошлое, но некоторые аристократы вплоть до эпохи Людовика XIV легко становились в смутные времена вполне самостоятельными политическими субъектами со своими армиями.

Даже в первопроходце европейского абсолютизма – Испании Филипп II не решился отменить автономию мятежного Арагона. Присягу арагонских кортесов (сословно-представительного собрания) испанскому королю невозможно представить в устах подданных московского самодержца: «Мы, столь же достойные, как и ты, клянемся тебе, равному нам, признавать тебя своим королем и верховным правителем при условии, что ты будешь соблюдать все наши свободы и законы, а если не будешь – то не будешь и королем». Испанские короли, по крайней мере, теоретически могли быть привлечены к суду, подобно любому своему подданному. «…В основных законах почти всех европейских государств – за исключением России – подчеркивалось, что королевская прерогатива не распространяется на жизнь, свободу и собственность подданных» (Н. Хеншелл).

Наконец, и в Византии, ошибочно считающейся образцом для русского самодержавия, императорская власть была неформально ограничена, во-первых, отсутствием определенного порядка престолонаследия, что заставляло претендентов искать поддержку в обществе, во-вторых, силой традиционных норм поведения монарха. Положение басилевсов было крайне неустойчивым – немногим менее двух третей из них погибли в результате заговоров или вынужденно отреклись от престола.

Суть же московского самодержавия определить иначе, нежели произвол, затруднительно. Государева воля, «самочинное личное властвование» (А. Е. Пресняков) здесь – единственный источник власти и закона. Она не связана никакими писаными нормами и даже если сама на себя какие-то обязательства накладывает, то затем легко их сбрасывает, буде в том нужда. Имперский посол в «Московии» барон Сигизмунд Герберштейн так характеризовал стиль правления Василия III: «Властью, которую он имеет над своими подданными, он далеко превосходит всех монархов целого мира… Всех одинаково гнетет он жестоким рабством… Свою власть он применяет к духовным, так же как и мирянам, распоряжаясь беспрепятственно по своей воле жизнью и имуществом каждого из советников, которые есть у него…» «Правление у них [русских] чисто тираническое: все его действия клонятся к пользе и выгодам одного царя и, сверх того, самым явным и варварским образом», – пишет о времени Федора Ивановича английский посланник Джильс Флетчер. Могут возразить, что иностранцы-русофобы просто-напросто клевещут на наше Отечество, но факты их выводы скорее подтверждают. Не будем вспоминать опричнину – экстрим есть экстрим. Приведем лучше в пример будничную управленческую технологию московского правительства начиная с Ивана III – насильственные многотысячные переселения своих подданных с места на место, «перебор людишек». Ничего подобного тогдашняя Европа не знала.

Иван III, присоединяя Новгород, в январе 1478 г., дал ему жалованную грамоту о соблюдении ряда новгородских вольностей, где в первую очередь обещал не выводить новгородцев в другие земли и не покушаться на их собственность. Но менее чем через десять лет великий князь свое обещание нарушил. В 1487 г. из Новгорода было выведено более семи тысяч «житьих людей» (слой новгородской элиты между боярами и средними купцами). В 1489 г. произошел новый вывод – на сей раз более тысячи бояр, «житьих людей» и «гостей» (верхушка купечества). С учетом того, что население Новгорода вряд ли превышало 30 тыс., это огромная цифра, почти треть жителей. Вотчинное землевладение новгородских бояр было ликвидировано.

В 1489 г. та же участь постигла Вятку: «воиводы великаго князя Вятку всю розвели», – сообщает летописец. Еще в 1463 г. «простились со всеми своими отчинами на век» ярославские князья и «подавали их великому князю… а князь велики против их отчины подавал им волости и сел»; в Ярославле стал хозяйничать московский наместник, который «у кого село добро, ин отнял, а у кого деревня добра, ин отнял да отписал на великого князя ю…».

Василий III верно следовал по стопам отца. Из Пскова в 1510 г. он вывел 300 семей, то есть более тысячи человек. Из Смоленска, которому, как и Новгороду, была дана жалованная грамота с гарантией «розводу… никак не учинити», зимой 1514/15 г. вывели большую группу бояр, а через десять лет – немалое количество купцов. Практиковались переселения и в других западнорусских землях (Вязьма, Торопец), вяземским «князем и панам», кстати, тоже обещали «вывода» не делать. На место прежних землевладельцев и купцов всюду пришли служилые и торговые люди из московских городов.

После этого беспредела стоит ли удивляться слабости института частной собственности на Руси? «Такое из ряду вон выдающееся вмешательство правительства в частную собственность, продолжающееся целые века, должно было значительно подорвать свойственную всякому собственнику мысль о неприкосновенности его владений» (В. И. Сергеевич).

И это только крупные, политические акции. А ведь московская власть использовала «выводы» и в экономике, перебрасывая успешных предпринимателей в регионы, требующие хозяйственного оживления. Так, после основания Архангельска, ставшего центром торговли с англичанами и голландцами, правительство царя Федора Ивановича приказало заселить его торговыми людьми из поморских посадов и волостей. В 1587 г. в новый город было направлено жить и работать 26 купеческих товариществ. Правда, такое государственное регулирование бизнеса не оказалось слишком эффективным, уже через десятилетие более половины переселенцев тихо вернулись по домам. С тем же энтузиазмом относились поморские деловые люди и к перемещению их с периферии в центр. «Двинский сведенец, московский жилец» Семен Кологривов, передавая в 1578 г. щедрый дар Сийскому монастырю, просит игумена взамен печаловаться перед царем о возвращении его вместе с сыновьями на родину. Однако печалование не помогло, два года спустя Кологривов снова упоминается как «московский жилец». А из столицы, как из Архангельска, так просто не скроешься…

Как видим, московский суверен действительно распоряжается своими подданными как ему заблагорассудится, не связывая себя какими-либо устойчивыми правилами. Он не просто верховный правитель, он, как типичный восточный деспот – верховный собственник. Он ощущает себя не просто главным, а единственным политическим субъектом на Руси.

Поэтому его сознательная и целенаправленная стратегия – недопущение появления других субъектов и борьба со всем, что могло бы в такие субъекты превратиться. С любой автономностью, любыми зафиксированными правами и правилами. Ибо любая автономность, любые зафиксированные права и правила, любое ограничение произвола верховной власти могут стать потенциальной основой субъектности.

Характерны в этой связи упомянутые выше переговоры Ивана III с Новгородом зимой 1477/78 г. Новгородские представители, выдвинув условия, на которых они соглашались признать великого князя своим «государем», просили, чтобы он дал обязательство эти условия соблюдать («дал крепость своей отчине Великому Новугороду, крест бы целовал»). Но Иван Васильевич новгородские притязания отверг с порога: «Вы нынеча сами указываете мне, а чините урок нашему государству быти, и но то, которое государство мое». «Урок» – это определенные, точно установленные нормы, которые правитель обязан соблюдать. А «государь» (кстати, это слово в средневековой Руси означало – «хозяин»), в соответствии с принципом Москвы, не может иметь со своими подданными-«слугами» каких-либо договорных отношений. Изначальное намерение Ивана по отношению к Новгороду было «государствовать» там «так, как государствовал в Низовской земле, на Москве». Но, будучи политиком чрезвычайно осторожным, он решил преждевременно не загонять новгородцев в угол и в конце концов принял их условия, но не в форме договора, а в виде «милости», так и не скрепив ее крестным целованием и не разрешив этого сделать ни своим боярам, ни будущему новгородскому наместнику.

Единственный среди московских Рюриковичей литератор (и, надо признать, литератор первоклассный) – Иван Грозный создал некое идеологическое обоснование своей и своих предков власти. Ее источник – Божья воля и «благословение» прародителей, она, таким образом, получена не от подданных, и с ними монарх ею делиться не обязан. «Российское самодержавство изначала сами владеют своими государствы, а не бояре и вельможи… Доселе русские владетели не истязуемы были ни от кого, но вольны были подвластных своих жаловати и казнити, а не судилися с ними ни перед кем». Без самодержавной власти государство невозможно: «Аще не под единою властию будут, аще и крепки, аще и храбри, аще и разумни, но обаче женскому безумию подобны будут». Ответствен государь только перед Богом и своей совестью. Подданные – рабы государя, «Божиим изволением деду нашему, великому государю Бог их поручил в работу», и подобает «царю содержати царство и владети, рабом же рабская содержати повеления». Выступать против монарха – все равно что бросать вызов самому Господу: «Противляйся власти, Богу противится, аще убо кто Богу противится – сей отступник именуется, еже убо горчайшее согрешение». По существу, покорность самодержцу объявляется религиозным догматом.

С нескрываемым презрением относится Грозный к европейским монархам, власть которых, так или иначе, ограничивается их подданными: «А о безбожных языцех, что и глаголат! Неже те все царствии своими не владеют: как им повелят работные их, так и владеют». Сигизмунду II Польскому он пишет: «Еси посаженной государь, а не вотчинной, как тебя захотели паны твои, так тебе в жалованье государство и дали». Поскольку при заключении перемирия между Россией и Швецией его прочность со шведской стороны гарантировал не только король, но и, от имени сословий, архиепископ Упсалы, Иван саркастически заметил Юхану III, что шведский король «кабы староста у волости». (Предшественник Юхана – Эрик XIV, деспотическими замашками и психической неуравновешенностью весьма напоминавший своего русского коллегу, был незадолго до этого отрешен от власти постановлением сейма, что, конечно, не могло понравиться создателю опричнины.) Ну и знаменитая отповедь Елизавете I Английской: «…мы чаяли того, что ты на своем государстве государыня и сама владеешь… ажно у тебя мимо тебя люди владеют, не токмо люди, но и мужики торговые… А ты пребываешь в своем девическом чину, как есть пошлая девица».

Насколько далека эта тотальная сакрализация верховной власти от скромных представлений о своих правах и обязанностях князей Киевского периода (достаточно вспомнить Поучение Владимира Мономаха)! Очевидно влияние на политическую теологию царя Ивана византийской религиозно-политической традиции. Но собственно византийский след при формировании принципа Москвы виден только в идеологическом обосновании последнего (ну еще в заимствованиях из придворного ритуала). Даже двуглавый орел на гербе, скорее всего, перелетел от Габсбургов. Как уже говорилось выше, сама структура власти в Восточно-Римской империи была принципиально иной, да и русские властители никогда не заявляли себя преемниками византийских императоров. До брака Ивана III с Софьей Палеолог в 1472 г. контакты Москвы с ромеями были незначительными, а характерные московские политические практики (те же «выводы») просматриваются, как минимум, с начала 1460-х гг. Косвенно на усиление московской власти повлияло падение Константинополя, ибо теперь Рюриковичи становились единственными православными суверенами, и их гордыня не могла не увеличиться в гомерических размерах.

С. А. Нефедов акцентирует возможное турецкое влияние на преобразования Ивана III и опричнину Ивана IV. Возможно, он прав (еще Флетчер отмечал, что «образ правления» московских государей «весьма похож на турецкий, которому они, по-видимому, стараются подражать»), но сам принцип Москвы явно сложился раньше: служилый, а не вассальный статус московского боярства заметен уже со второй половины XIV столетия.

Ордынский след

Так откуда же взялась «фантастическая мутация» (А. И. Фурсов) власти на Руси, образовавшая такую пропасть между Киевским и Московским периодами? Безусловно, это ордынское наследие. Но опять-таки здесь не прямое влияние – Орду Москва не копировала, – а косвенное. Будучи ханскими ставленниками, московские князья могли не искать для себя опоры в русском обществе, полномочия же, даваемые им ханами, были огромными. Сам же характер ханско-княжеских отношений скорее напоминал подданство, чем вассалитет: ярлык на великое княжение у его обладателя могли отнять и передать конкуренту; князей нередко убивали в Орде без всякого суда; формы почтения по отношению к монгольским владыкам были крайне унизительны, с точки зрения европейско-христианского мира, к которому, как мы помним, Русь еще недавно принадлежала. Как писал еще Н. М. Карамзин: «Внутренний государственный порядок изменился: все, что имело вид свободы и древних гражданских прав, стеснилось, исчезло. Князья, смиренно пресмыкаясь в Орде, возвращались оттуда грозными властелинами, ибо повелевали именем царя верховного».

По элементарным законам социальной психологии, нижестоящие переносят на следующих нижестоящих в общих чертах ту структуру власти-подчинения, которая у них сложилась с вышестоящими. Неудивительно, что московские князья также захотели сделать из своих бояр бесправных подданных. Это, видимо, было не слишком трудно, ибо состав русской социально-политической элиты в монгольский период радикально сменился. Во время ордынского погрома Северо-Востока погибла большая часть дружинников, по косвенным данным, не менее двух третей. Как отметил В. Б. Кобрин, «среди основных родов московского боярства, за исключением Рюриковичей, Гедиминовичей и выходцев из Новгорода, нет ни одной фамилии, предки которых были бы известны до Батыева нашествия». Место наследственных аристократов заняли выходцы из менее привилегированных слоев, а иногда и вовсе бывшие княжеские рабы-холопы, для коих нарождающийся порядок казался естественным. (Кстати, холопы были весьма распространенной категорией московского населения – у некоторых бояр их насчитывалось до полутораста – что накладывало характерный отпечаток на стиль жизни страны.) Показательно, что в Москве не действовало стандартное для феодальной Европы сословное ограничение на телесные наказания: знать подвергалась им наравне с простолюдинами – батоги, кнут, битье по щекам… Элита, в свою очередь, «самодержавствовала» по отношению к низам, последние следовали ее примеру. «Видя грубые и жестокие поступки… всех главных должностных лиц и других начальников, они [русские] так же бесчеловечно поступают друг с другом, особенно со своими подчиненными и низшими, так что самый низкий и убогий крестьянин (как они называют простолюдина), унижающийся и ползающий перед дворянином, как собака, и облизывающий пыль у ног его, делается несносным тираном, как скоро получает над кем-нибудь верх», – вполне правдоподобно (ибо ситуация легко узнаваема) пишет Флетчер.

После того как при Дмитрии Донском московские князья получили ярлык на великое княжество Владимирское в наследственное владение, равных им соперников на Руси не осталось, и постепенно бояре из других земель стали подтягиваться под сильную руку, принимая местные обычаи.

Юридические нормы и в Киевской Руси не играли такой основополагающей роли, как в ареале господства римского права – Западной Европе и Византии, но все же в КР существовал и соблюдался неписаный договор между князем и дружиной, накладывавший обязанности на обе стороны. Новое положение власти и новый характер элиты позволили окончательно заменить договорные отношения между ними отношениями правителя и подданных. Раньше дружинник мог свободно поменять место службы, «отъехать» от одного князя к другому. Но уже со второй половины XIV в. «отъезды» практически прекращаются, а с конца следующего столетия «отъезжать» стало просто некуда, разве что бежать в перманентно воюющую с Москвой Литву, что воспринималось как измена. Уже в ту пору критерий «службы» стал играть в формировании социально-политической элиты определяющую роль: «В Московской Руси место человека на лестнице служилых чинов… определялось не только происхождением, но и сочетанием служебной годности и служб человека с учетом его родовитости, то есть служебного уровня его „родителей“, родичей вообще, а в первую очередь его прямых предков» (С. Б. Веселовский).

Служилый характер аристократии еще более усилился после широкого внедрения при Иване III новой, условной формы феодального землевладения – поместья. Напомню, что именно в поместное владение двум тысячам человек были розданы огромные земли, конфискованные у новгородских бояр, что позволило содержать большое и непосредственно зависящее от великого князя профессиональное войско. Это было «грандиозной, по тогдашним масштабам, и смелой реформой» (С. Б. Веселовский). К середине XVI в. поместное войско составляло, по разным оценкам, от 20 до 45 тыс. человек, в него «верстались» представители самых разных слоев населения, вплоть до боярских холопов. В поместную раздачу шли и другие конфискации по окраинам – Псков, Вязьма, Смоленск, а также дворцовые земли великого князя и земли черносошных крестьян (лично свободных, но платящих государству налоги и несших в отношении его ряд повинностей – тягло). Поместье давалось за службу – бессрочную, пока у помещика на нее доставало сил; в отличие от вотчины, оно не являлось частной собственностью и могло быть отобрано в случае уклонения от службы. Впрочем, и на вотчинную, частную собственность московские самодержцы последовательно накладывали ограничения, а со второй половины XVI в. за уклонение от службы отбирались уже и вотчины.

Еще один важный фактор – с упадком городов после монгольского нашествия закатилось и значение вечевых структур. В Москве уже в 1374 г. был ликвидирован институт тысяцких, возглавлявших городское самоуправление, хотя и раньше они там не избирались, а назначались князем. Городское сословие как серьезная общественная сила в Московской Руси так и не сложилось. Большинство городов, за исключением поморских, некоторых поволжских и таких гигантов, как Москва, Новгород, Псков, были скорее крепостями, чем торгово-промышленными центрами. Собственно посадские жители в них количественно явно уступали совокупным служилым людям и обитателям «белых» (не тянущих государево тягло) слобод, принадлежавших светским и церковным вотчинникам. Поэтому и не могла там сложиться городская самоуправляющаяся община, подобная западноевропейским коммунам.

Таким образом, у московской власти не осталось никаких социальных противовесов. Еще с 20-х гг. XIV в. верным ее союзником становится церковь, перенесшая в Москву резиденцию митрополита всея Руси. Именно церковные писатели XV–XVI вв. вроде Иосифа Волоцкого приготовили почву для апологии самодержавия Ивана Грозного своими сентенциями о том, что «царь оубо естеством подобен человеку, властию же подобен есть вышнему Богу». Оговоримся, что были у того же Волоцкого и недвусмысленные обличения тирании и призывы к сопротивлению ей, аналогичные учениям западноевропейских богословов XII–XIII вв. Иоанна Солсберийского и Фомы Аквинского: «Аще ли же есть царь, над человеки царьствуя, над собою имать царствующа скверныа страсти и грехи, сребролюбие же и гнев, лукавьство и неправду, гордость и ярость, злейшиже всех, неверие и хулу, таковый царь не Божий слуга, но диаволь и не царь, но мучитель… Ты убо такового царя или князя да не послушавши, на нечестие и лукавьство приводяща тя, аще мучит, аще смертию претит». Однако в отличие от латинских авторов, отстаивавших особую духовную власть, независимую от светской, Иосиф и его последователи исходили из подчинения церкви государству как нормы. Более того, даже оппоненты иосифлян – нестяжатели во главе с Нилом Сорским не создали «никакого учения о пределах царской власти» (В. Е. Вальденберг).

Ордынское иго было сброшено под руководством москвичей, что добавило им авторитета и ореола, но властная структура, игом сформированная, осталась. Сохранилось и отсутствие ей противовесов. То, что без ордынской «мутации» принцип Москвы вряд ли бы возник и восторжествовал, видно на примере западнорусских земель, либо вовсе не затронутых монгольским нашествием, либо избавившихся от ига столетием раньше. Подобная структура власти там не сложилась, хотя до монголов социально-политический строй на Западе и Северо-Востоке был в общих чертах одинаковым.

Московское самодержавие, как правило, объясняют и/или оправдывают тем, что Москва была осажденной крепостью и постоянно вела войны за выживание. Конечно, нельзя не согласиться с тем, что войны вообще оказывают огромное влияние на формирование государств и в основном способствуют росту авторитарных тенденций. Но в XIV–XVI вв. вся Европа только и делала, что воевала, однако нигде не возникло ничего похожего на «русскую власть», даже в Испании или Сербии, также боровшихся с опасными врагами с Востока. Разумеется, московские обстоятельства отличались особой экстремальностью, и та же практика «выводов» во многом служила материальному обеспечению поместного войска, но это не объясняет самого изобретения и возможности применения данной управленческой технологии. Сначала должна была произойти какая-то важная культурная трансформация, отменившая устоявшиеся нормы. Что же касается «оправдательной» стороны вопроса, то далеко не все московские войны были оборонительными. И чем дальше, тем больше велось войн завоевательных. Походы на Казань еще можно назвать превентивной обороной, но войны с Литвой конца XV – первой трети XVI в., а уж тем более Ливонская война 1558–1583 гг. – чистой воды агрессия. И если генезис самодержавия связывать напрямую с милитаризацией московской жизни, то получается, что его несомненное усиление в указанный период обусловлено не обороной границ, а внешнеполитической экспансией.

Пределы самовластья

Любая власть по природе своей стремится к росту. Власть, не встречающая сильных препятствий, стремится к абсолюту. Но абсолютного на земле ничего не бывает, московская власть в этом правиле – не исключение. Ей не хватало для полного претворения в жизнь своего принципа подручных средств, «неограниченное самодержавие» долго оставалось весьма ограниченным в своих возможностях. Даже поместное войско – это еще не регулярная армия, которая начала формироваться только в середине XVI в. в виде стрелецких полков. Полиции, как постоянной государственной структуры, не существовало. Бюрократический аппарат, правда, как показывают новейшие исследования М. М. Крома и Д. В. Лисейцева, был весьма эффективен: и во время борьбы боярских кланов в малолетство Грозного, и в Смуту приказные учреждения работали более чем исправно. Но их штаты для такой большой страны были просто смехотворны.

При Василии III известен всего 121 дьяк, в период 1534–1548 гг. – 157 дьяков и подьячих. Причем, как уточняет М. М. Кром, это суммарное количество всех бюрократов для данного периода, а не количество приказных дельцов, действовавших одновременно, – когда последнее фиксируется в документах, обнаруживаются куда более скромные цифры. Например, в 1547 г. в связи с предстоящей свадьбой Ивана IV был составлен список дьяков, где указано всего 33 имени. Кстати, бюрократия сильно пострадала в опричнину, в Синодике Грозного записано более двадцати пяти умерщвленных по его приказу дьяков. В 1588/89 г. числилось около 70 дьяков, в 1604-м – свыше восьмидесяти. Для сравнения: во Франции того же времени только в личной канцелярии короля служило несколько сот человек, а весь государственный аппарат королевства в 1515 г. насчитывал 4000 чиновников; в 1573-м их стало в пять раз больше. Французский уровень 1515 г. был достигнут в России только в конце XVII в. В гораздо менее, чем Франция, бюрократизированной Англии при современнице Ивана Грозного – Елизавете I служило около 1200 чиновников. Не говорю уже о степени развития тогдашних средств передвижения и сообщения. Так что и хотелось бы, судя по всему, московским самодержцам контролировать все и вся, но, будучи в большинстве своем людьми трезвого ума, они довольствовались возможным. Когда же на троне появился властитель, отказавшийся считаться с реальностью (Грозный), – произошла катастрофа.

До сих пор мы говорили о московском мейнстриме, теперь поговорим о том, что ему в той или иной степени противоречило или даже его корректировало.

Ключевский точно сформулировал основную антиномию московского политического строя: «…характер… власти не соответствовал свойству правительственных орудий, посредством которых она должна была действовать… Это была абсолютная монархия, но с аристократическим управлением, то есть правительственным персоналом». Московские государи управляли прежде всего посредством боярства, без него они были как без рук – именно из этого слоя брались все воеводы, наместники и члены главного совещательного учреждения – Думы. Борьба «реакционного боярства» с «прогрессивным самодержавием» – не более чем миф. Сколь бы ни был принижен статус московских бояр в сравнении с западноевропейскими феодалами, холопами они являлись только метафорически, в челобитных. Любая социальная верхушка требует к себе особого отношения от власти, особого статуса. Боярам за службу жаловали новые вотчины (нередко «белые», то есть свободные от государева тягла), поместья и «кормления», то есть право сбора дохода в свою пользу с областей, которыми они управляли. Система местничества, обусловливавшая занятие должностных мест знатностью рода, все-таки была какой-никакой системой правил, ограничивающей самодержавный произвол. Правда, историкам так и не удалось обнаружить следов какого-либо официального сборника актов по местничеству, то есть оно не было должным образом кодифицировано, что давало власти возможность установленные правила нарушать, о чем свидетельствует всего один процент дел, выигранных истцами, в местнических спорах.

То же касается и Думы, о которой по сей день не стихают историографические баталии – ограничивала ли она власть государя или просто была совещанием его подручных? И решить это действительно непросто: никаких документов о ее работе не сохранилось. Похоже, что до второй трети XVI в. Дума политическим институтом не являлась и была весьма немногочисленна (10–12 человек), лишь в годы малолетства Ивана IV значение ее возросло, и она стала претендовать на эту роль. Земские соборы, совещательные учреждения представителей разных сословий (кроме крестьянства), начали действовать только с середины XVI в., но о них, как и о реформах местного самоуправления того же времени, мы подробнее поговорим ниже.

Так или иначе, но с боярством, хотя его права и привилегии не были институционализированы, московским правителям приходилось считаться – характерно, что до грозненского террора казни бояр случались очень редко. В еще большей мере приходилось считаться с церковью, не только хозяином средневекового дискурса, но и крупнейшим землевладельцем. Монастырские вотчины, как правило, «обеленные», значительно превышали размером вотчины боярские и поместные земли, вместе взятые. На церковные угодья, при всем очевидном большом желании их присвоить, государство не решилось покуситься даже в эпоху опричнины, для этого пришлось ждать века Просвещения. Кроме того, митрополиты обладали правом «печалования» за опальных и нередко им пользовались. Следует, правда, отметить, что митрополит не избирался, его назначал сам государь. И церковь, и боярство, никогда не выступая против самодержавия как такового, в меру своих возможностей пытались защитить ломаемую им «старину и пошлину», среди элементов которой была не только бесполезная архаика, но и такие непреходящие ценности, пусть и в архаической оболочке, как диалог власти с обществом, человеческое достоинство и милосердие.

Видимо, только в 60—70-х гг. XVI в. был окончательно ликвидирован такой пережиток прежних времен, как землевладение «своеземцев» – мелких частных собственников, не служивших и не несших государева тягла (в Новгородской земле это произошло еще в конце предыдущего столетия, после окончательного присоединения к Москве). «Своеземцам» пришлось поступить на службу – сделаться помещиками, а негодные к службе лишились своих вотчин и растворились среди разных категорий крестьянства.

О бесцеремонном обращении правительства с торгово-промышленным людом говорилось выше, но верхушка последнего все же пользовалась известным почетом. Об этом свидетельствует присутствие представителей русского купечества на важнейших Земских соборах XVI в.: 1566 г., решавшего вопрос о продолжении Ливонской войны, и 1598 г., избравшего на царство Бориса Годунова. Самая привилегированная купеческая корпорация – «гости» – была освобождена от посадского тягла. Впрочем, за это на них налагались «службы» в пользу государства: надзор за чеканкой монеты, организация продажи «казенного» товара (в частности, сибирских мехов), сбор торговых пошлин. Формировалась корпорация «гостей» по назначению сверху.

Определенный уровень свободы до конца XVI в. существовал и для большинства русского населения – крестьян. Даже владельческие крестьяне, то есть жившие на землях вотчинников (монастырей и бояр) или помещиков, оставались лично свободными людьми. По Судебнику 1497 г. они имели право за неделю и после Юрьева дня (26 ноября) уйти от своего владельца, заплатив ему определенную сумму за проживание («пожилое»). Черносошные крестьяне (более-менее точный их процент установить, к сожалению, невозможно) не только были лично свободными, но и владельцами своей земли. Во второй половине XVI в. из-за резкого роста поместного землевладения в центральных областях России черносошное землевладение практически исчезает, сохранившись только на Русском Севере, где его основные черты просматриваются вплоть до начала XIX столетия.

Особенно обильный актовый материал, связанный с жизнью черносошных крестьян, имеется по Подвинью – краю в XVI в. почти сплошь (более чем на 95 %) черносошном. А. И. Копанев проанализировал около 1750 поземельных актов того времени, из которых почти 70 % составляют купчие, совершаемые крестьянами без какого-либо контроля или вмешательства со стороны правительственных органов. Иначе как частной собственностью это не назовешь. И право этой собственности было зафиксировано на государственном уровне в Судебнике 1589 г. (ст. 165): «А хто после живота отпишет деревню детем, то и водчина [вотчина] ввек». «Вотчиной» и даже «державой» называют свои земли и сами кресть яне в поземельных актах. Никаких переделов, никакого выравнивания земельных наделов. Напротив, в глаза бросается резкая неравномерность в распределении земли. Скажем, на Мезени и Пинеге в 1620-х гг. дворы менее 1 четверти (27,8 %) владели 8,9 % земли, а дворы с наделами от 4 четвертей и выше (3,81 %) – 11,4 %.

Н. Е. Носов и А. И. Копанев отмечают на Севере далеко зашедшее имущественное расслоение, выделение богатой верхушки, создававшей крупные земледельческие и промысловые хозяйства с использованием наемного труда и ориентированные на рынок. В Куростровской волости в 1549 г. «животы» (движимое имущество) одного только Василия Алексеевича Бачурина равнялись «животам» 40 малоимущих. В Лодьме тогда же имущество 14 богачей оказалось в 5,5 раза ценнее имущества всех остальных волощан (60,3 %). Братья Савины той же волости платили оброк в 1545 г.: один с четверти, другой – с одной пятой всех волостных земель. По завещанию 1555 г. Григория Кологривова (отца упомянутого выше «московского жильца» Семена), постригшегося в монахи, получается, что общая сумма его имущества составляла 2800 руб. Для сравнения: все имущество Куростровской волости оценивалось в 1759 руб. В каждой волости имелось свыше десятка крупных хозяйств, а всего по Подвинью – 400–500.

Ряд крупных и средних хозяйств занимались солеварением, рыболовством, охотничьим промыслом, ростовщичеством, торговлей, некоторые имели лавки в Холмогорах. Богатые крестьяне употребляли капиталы на покупку новых земель и рыбных угодий. Рыболовецкое хозяйство Амосовых раскинулось по беломорскому побережью на 400–500 верст, им принадлежало несколько варниц. Поморские капиталисты торговали с Европой, так, источники сообщают об участии группы двинских крестьян-промышленников в русском посольстве 1556 г. «на немецких кораблях с товары». Множество богатых купцов, в том числе и зачисленных в гостиную сотню, были выходцами из северных черносошных крестьян. Из них особенно известны династии Строгановых и Кобелевых, впоследствии ставшие владельцами уральских металлургических заводов, но можно отметить и помянутых выше Савиных, значившимися в XVIII в. «первыми купцами Холмогор».

При этом и богачи, и бедняки продолжали сосуществовать в рамках одной волости и нести соответствующее тягло. Наряду с индивидуальными наделами были земли и угодья, находившиеся в общем владении деревни или волости (леса, выгоны для скота, рыбные ловли и т. д.) То есть черносошное землевладение сочетало в себе как частную, так и общинную собственность. Большой и спорный вопрос – являлся ли великий князь/царь верховным собственником черносошных земель, ибо в источниках неоднократно встречается именование волостной земли «землей великого князя» и лишь «владением» крестьянина. Существует точка зрения, что эта формула имеет чисто политический смысл: данная земля находится под управлением московских князей и налоги с нее идут в их казну. Но так или иначе черносошное землевладение было весьма неустойчиво, и земли черных крестьян могли «ежеминутно» (В. И. Сергеевич) по воле монарха потерять свой статус и превратиться во владения вотчинников, помещиков или самого суверена. Об этом свидетельствует судьба черных земель Центра. Крестьяне Севера сохранили свою хозяйственную свободу исключительно из-за своей удаленности от Москвы и относительно неземледельческого – по природным условиям – характера края. Но указанная неустойчивость как раз весьма показательна для Московской Руси, где единственным устойчивым элементом была верховная власть.

Сам социальный статус крестьянина был чрезвычайно низким. Судебник 1589 г. оценивал бесчестье крестьянина в 1 рубль, в 50 раз ниже, чем за боярина, в 12 – чем среднего гостя и зажиточного горожанина, одинаково с городским «молодшим человеком». Из лично свободных людей ниже стояли только скоморохи, нищие, кликуны-калики и т. д. У торгующего крестьянина бесчестье было в три раза более высокое, чем у пашенного.

Как бы ни стремились московские государи к централизации, в землях, присоединенных к Москве в XV–XVI вв., сохранилось множество местных особенностей. В Новгороде, например, еще в XVI в. чеканилась собственная монета – новгородка и сохранялось деление на пять концов во главе со старостами. Даже в середине следующего столетия новгородцы резко отделяли себя от иногородних. Один из вожаков восстания 1650 г. так обращался к царскому воеводе: «Жалуй, посылай в Великий Новгород новогородцев, а не иногородних людей, потому что… иногородние люди, не ведая ничего, говорят многие прибавочные речи, а новогородского извычая не знают».

Любопытно, что сама же московская власть воспроизводила некоторые черты «старины и пошлины», создавая препятствия для собственного абсолютизма. Общеизвестно, что она покончила с системой удельных княжеств. И одновременно все три главных поборника принципа Москвы – Иван III, Василий III и Иван IV – уделы возрождали, оставляя их по завещанию своим младшим сыновьям. Правда, с каждым новым завещанием такие уделы становились все меньше, а доля старшего брата – все больше. Но видно, что анахронизмы Киевского периода не были до конца изжиты даже в сознании самодержцев.

Следует также сказать, что на границах Московского государства в XVI столетии образовались несколько совершенно вольных, живущих по своим правилам сообществ: на южной – Донское и Терское, на восточной – Волжское и Яицкое казачьи войска. Туда стекались беглые холопы, крестьяне, служилые люди – те, кому был не по нутру принцип Москвы, вынужденной до поры до времени закрывать глаза на неконтролируемость этих «военных товариществ», ибо слишком очевидны были выгоды, получаемые государством от этой «даровой стражи от татар и ногаев» (С. Ф. Платонов). Казачьи отряды (станицы) управлялись общей сходкой их участников, избиравшей атаманов и есаулов. Общевойсковых атаманов и есаулов избирали на войсковой сходке. Казаки считали себя защитниками «православныя христианския веры», а свои поселения пусть особой, но частью «Московския области». Общение с ними шло через Посольский приказ – тогдашний российский МИД. Им посылались боевые припасы, продовольствие, сукна и давались те или иные служебные поручения. Некоторые казаки переходили на постоянную государственную службу. С Западнорусским, Запорожским казачеством, отношения которого с Речью Посполитой в конце XVI в. резко обострились, Москва тоже сообщалась, нанимая его для защиты южных границ от крымчаков.

В 1592 г. правительство Федора Ивановича попыталось взять Дон под постоянный надзор и отправило туда в качестве «головы» сына боярского Петра Хрущева. Но казаки его не приняли, говоря, что «прежде сего мы служили государю, а голов у нас не бывало, а служивали своими головами». В царствование Бориса Годунова казакам запретили не только торговать в русских городах, но и вообще появляться в них. Казачество как серьезная сила очень скоро громко заявит о себе в русской истории, и тогда новая попытка того же самого Хрущева возглавить донцев закончится его арестом и сдачей Лжедмитрию I.

Централизация элиты

И тем не менее фундамент централизации Руси был заложен уже в XV–XVI вв. в виде централизации господствующего слоя. Да, новоприсоединенные земли унифицировать тогда было невозможно, но они лишились того стержня, который и делал их самобытными землями, – собственной социально-политической элиты. В этом-то и состоял основной смысл описанных выше «выводов» – вырывалась с корнем именно местная верхушка, заменяемая московскими выходцами, как правило помещиками, напрямую зависящими от самодержца и не имеющими никаких связей с новым для него сообществом. А новгородцы, переселенные во Владимир, Муром, Нижний Новгород, Ростов; вятчане, направленные в Боровск, Алексин, Кременец, Дмитров; смоляне, выведенные в Ярославль, Можайск, Владимир, Медынь, Юрьев, тоже были там чужими.

Высший слой псковского купечества обновился полностью – в дома трехсот псковских семей въехали триста московских. В Вязьме и Торопце уже к середине XVI в. доминировали пришлые служилые роды. Самых опасных местных лидеров уничтожали физически – было казнено более ста новгородских бояр, обвиненных в заговоре; после завоевания Вятки троих «крамольников» били кнутом и повесили на одной из московских площадей.

Впрочем, использовались и более мягкие методы. Пример – внешне совсем не драматичная, но от этого не менее показательная история инкорпорации Тверской земли. Там массового «вывода» после ее присоединения в 1485 г. не произошло. Более того, само княжество со своим отдельным двором продолжало некоторое время существовать, а тверским князем был объявлен наследник престола Иван Иванович Молодой. Но тихой сапой Москва постепенно Тверь перемолола. Сначала пошли поместные раздачи москвичам, потом упразднили особую тверскую канцелярию и делами земли стал ведать Тверской дворец, возглавляемый московскими боярами, судебные дела вершившими на Москве. В 1504 г., по завещанию Ивана III, территория княжества оказалась разбита на четыре части, вошедшие в состав уделов великокняжеских сыновей, причем сама Тверь отошла во владение нового наследника – будущего Василия III. Тверской двор сохранялся, но тверские бояре, оказавшиеся в других уделах, туда уже не входили. «В результате, – констатирует Б. Н. Флоря, – была не только перекроена политическая карта Тверской «земли», но и разрушена та основа, на которой зиждилось ее историческое единство, – общая корпоративная организация тверских феодалов».

После 1509 г. особые чины тверских бояр и окольничих были упразднены, и назначение на административные должности бывшей Тверской земли стало прерогативой Москвы, у которой сложилась такая характерная практика: представители верхушки аристократии получали посты наместников и волостелей не на тех территориях, где располагались их земельные владения. И вот уже мы видим тверских бояр наместниками во Владимире, Пскове, Смоленске, Рязани, Костроме, Вологде… И вотчины они получают там же. Ликвидируется особое тверское войско, растворенное в московском. Наконец, в конце 1540-х гг. тверские феодалы уже формально вошли в состав общерусского Государева двора.

В Московском государстве родовые вотчины княжеско-боярской знати бывших самостоятельных земель перестали быть основой ее землевладения, власть легко могла обменять эти вотчины на другие. Например, вотчины ярославских князей Кубенских – Кубена и Заозерье перешли к московским князьям еще при Василии II Темном. Кубенские стали московскими боярами и воеводами, на Ярославщине у них сохранилось только два села, но и то не в Кубене, включенной в Белозерский уезд (как видим, Ярославскую землю Москва тоже раздробила), а основные вотчины находились в других уездах, например в Дмитровском. У другой ветви ярославских князей – Хворостининых – вообще не осталось вотчин в родном княжестве, зато они имелись в Бежецком, Боровском, Переславском и Ростовском уездах.

«В результате такого перемешивания старых полуудельных и благоприобретенных владений, – пишет В. Б. Кобрин, – статус родовых княжеских вотчин постепенно приравнивался к статусу всех прочих вотчин этих князей. Остатки прежних уделов становились обычными боярщинами. Таким образом, централизация государства проявлялась не только в создании новых общегосударственных учреждений или в укреплении самодержавия, но и в постепенном стирании границ между землями, в миграциях и перемешивании феодальной верхушки. По мере слияния княжат со старым титулованным боярством (и в землевладении, и по службе) лишь гордыми воспоминаниями становилось их прошлое самостоятельных властителей, а реальностью – политическая, да и материальная зависимость от милостей государя всея Руси».

Нередко представители одного рода и даже близкие родственники были записаны по службе в разных уездах. Беклемишевы – по Бежецкому верху, Дмитрову, Кашину, Клину, Козельску, Коломне и Ржеву; князья Борятинские – по Боровску, Калуге, Кашире, Коломне, Тарусе; Валуевы – по Белой, Боровску, Можайску, Москве, Ржеву, Старице; Колычевы – по Белой, Боровску, Можайску, Москве, Новгороду, Суздалю, Торжку, Угличу; князья Мезецкие – по Дорогобужу, Костроме, Можайску, Москве, Мурому, Стародубу; Новосильцевы – по Боровску, Пскову, Ржеву, Старице, Торжку; Унковские – по Волоку, Дмитрову, Новгороду, Ржеву и т. д. Кстати, из этого списка видно, насколько дробным было территориальное устройство Московского государства – множество мелких уездов, в которых вперемешку соединили фрагменты прежних отдельных земель.

Флетчер так описывает московские методы управления провинциями: «…Царь раздает и разделяет свои владения на многие мелкие части, учреждая в них отдельные управления, так что нет ни у кого довольно владений для того, чтобы усилиться… области управляются людьми незначащими, не имеющими сами по себе силы и совершенно чуждыми жителям тех мест, коими заведывают. …Царь сменяет обыкновенно своих правителей один раз в год, дабы они не могли слишком сблизиться с народом или войти в сношение с неприятелем, если заведуют пограничными областями. …В одно и то же место он назначает правителей, неприязненных друг другу, дабы один был как бы контролером над другим, как то: князей и дьяков, отчего (вследствие их взаимной зависти и соперничества) здесь менее повода опасаться тесных между ними сношений…»

Так разрушались местные горизонтальные связи русской элиты, заменяемые вертикальной связью с Центром. Не надо, однако, думать, что централизация эта происходила только с помощью кнута, пряник действовал не меньше. Служба у московского самодержца открывала большие перспективы в большом государстве, выход на общерусский простор взамен провинциального угла: новые вотчины, «кормления», наместническая, воеводская и придворная карьера. Судя по успешной интеграции в московскую систему немосковской аристократии, большинство последней находило, что игра стоит свеч и все перечисленные выше блага – достойная компенсация за потерянную независимость.

Но в бывших центрах вечевой демократии к утрате вольности, символом чего стало снятие вечевых колоколов, отправленных в Москву, относились как к трагедии. Нельзя без глубокой печали читать строки Псковской повести, посвященные событиям 1510 г.: «О славнейший во градех великий Пскове, почто бо сетуеши, почто бо плачеши. И отвечаша град Псков: како ми не сетовати, како ми не плакати; прилетел на мене многокрильный орел, исполнь крыле нохтей, и взя от мене кедра древа Ливанова, попустиша богу за грехи наша, и землю нашу пусту сотвориша, и град наш разорися, и люди наша плениша, и торжища наши раскопаша… а отца и братию нашу розводоша, где не бывали отцы наши и деды ни прадед наших». Позднее, включая Повесть в свою летопись, игумен Псковского Печерского монастыря Корнилий в 1567 г. добавлял, что Псков «бысть пленен не иноверными, но своими единоверными людьми. И кто сего не восплачет и не возрыдает?»

В интересах большинства

Можно долго спорить, смогла бы Русь без централизации по-московски сбросить ненавистное монгольское иго, но факт остается фактом – это великое и долгожданное событие произошло после целой серии войн 1450—1470-х гг., завершившейся в 1480 г. стоянием на Угре, именно под знаменем Москвы. Уж точно без этой централизации невозможно было бы фантастическое расширение границ единого русского государства в XV–XVI вв., когда его территория выросла с 0,5 до 5,7 кв. км, то есть примерно в десять раз, а население – с 2 до 7 млн человек, то есть в три с половиной раза (демографическая динамика резко снижается в роковой период опричнины).

В результате нескольких войн с Литвой в Московское государство вошел ряд западнорусских земель: Вязьма, Брянск, Торопец, Путивль, Дорогобуж, Чернигов, Новгород-Северский, Трубчевск, Стародуб, Рыльск, Смоленск… Силе русского оружия покоряются Казань и Астрахань, начинается присоединение Сибири, в главном завершенное уже при первых Романовых.

В связи с этим в конце XV – начале XVI в. международный престиж Московии резко вырос. Ее стали зазывать в концерт европейских держав, чтобы использовать эту могучую силу против турок. В Европе возникла даже некая мода на русофильство, длившаяся вплоть до Ливонской войны. Московитов представляли как молодой, свежий, неиспорченный народ, хранитель традиционных ценностей, последний резервуар духовности… Например, Иоганн Фабри в сочинении «Религия московитов, обитающих у Ледовитого моря» (1525–1526) вещал практически в стиле современных поклонников РФ из числа европейских крайне правых: «…Мы были так потрясены, что, охваченные восторгом, казались лишенными ума, поскольку сравнение наших христиан с ними в делах, касающихся христианской религии, производило невыгодное впечатление… Ибо где у [рутенов] обнаруживается корень жизни, там наши немцы скорее находят смерть; если те – Евангелие Божие, то эти воистину злобу людскую укоренили; те преданы постам, эти же – чревоугодию; те ведут жизнь строгую, эти же – изнеженную; они используют брак для [сохранения] непорочности, наши же немцы совсем негоже – для [удовлетворения] похоти; и не вызывает никакого сомнения то, что если у них [совершение] таинств уничтожает бремя грехов, то, к прискорбию, у наших пренебрежение таинствами увеличивает это бремя. Что касается государства, то те привержены аристократии, наши же предпочитают, чтобы все превратилось в демократию и олигархию».

Московские самодержцы, несмотря на недоверие к западным «еретикам», полезными контактами с ними не пренебрегали – итальянские мастера, как известно, и Кремль построили, и русскую артиллерию наладили. Однако от приглашения стать пушечным мясом в войне с османами Россия вежливо и мудро отказалась.

Но территориальная экспансия не только тешила внешнеполитические амбиции московских Рюриковичей, она приносила вполне ощутимую пользу подавляющему большинству русских.

Разгром осколков Золотой Орды означал прекращение исходящих оттуда постоянных опустошительных набегов, жертвами которых становились в первую очередь крестьяне и посадские люди, убиваемые и уводимые в иноплеменное рабство. Благодаря наличию поместного войска стало возможно неуклонное продвижение русской оборонительной линии на Юг. Еще в начале XVI в. она проходила по Оке; в 1527 г. – через Переяславль-Рязанский, Каширу, Коломну, Тулу, Одоев; в 1557-м – через Калугу, Козельск и другие южные города; в конце столетия рубежом становится Донец. Этим не только ставилась преграда нападениям крымчаков, но и создавались условия для освоения Дикого поля, куда толпами перебирались опять-таки простолюдины. «Стремление московского населения на юг из центра государства было так энергично, что выбрасывало наиболее предприимчивые элементы даже вовсе за границу крепостей, где защитою поселенца была уже не засека или городской вал, а природные „крепости“: лесная чаща и течение лесной же речки» (С. Ф. Платонов). Народная колонизация шла рука об руку с государственной.

Показательна история интеграции Казанского ханства. Нередко именно взятие Казани называют точкой отсчета, с которой Московское царство становится империей. Если это так, то сколь различны имперские технологии Москвы и Петербурга! Никакой татарской автономии вроде польской – власть принадлежит московскому воеводе, у татар сохраняется только низовое самоуправление. Никаких привилегий местной знати типа прибалтийских – верхушка казанской аристократии вообще физически уничтожается. Летопись хладнокровно рассказывает: «Божиимъ изволениемъ и его царскымъ великымъ подвигомъ и у Бога прошениемъ и воеводъ и всехъ людей службою к нему, казанские люди лутчие, их князи и мурзы и казакы, которые лихо делали, все извелися (выделено мной. – С. С.), а черные люди все съ одного в холопстве и въ дани учинилися». В 1560 г. московскому послу в Литве и Польше Никите Сущеву были даны следующие инструкции для ответа на вопросы по казанским делам: «А учнут [литовцы] говорити, что Казань отложилась, и Никите молвите: лзе, господине, тому дивитися, что говорите; кому ся откладывати? оставлены одни люди черные… и черным людям какъ одним откладыватися».

«Одни люди черные» – это, конечно, очевидное преувеличение. Средний и низший слой татарских «дворян» был принят на московскую службу, но огромные массивы казанской земли перешли в русские руки. Летопись сообщает, что царские представители в Казани «царевы села и всех князей казанских розделили, и пахати учили на государя и на все русские люди и на новокрещены и на чювашу».

Колонизация шла несколькими путями. Во-первых, это создание «дворцовых сел», принадлежащих непосредственно царскому дому, – в 1678 г. на дворцовых землях уже насчитывалось 15 690 дворов, где проживало примерно 80 тыс. человек. Во-вторых, монастырская колонизация – в 1710 г. церкви принадлежало 14 784 двора (то есть немногим менее 80 тыс. человек); важно отметить, что монастыри набирали работников либо на Руси, либо среди самовольно и незаконно переселившихся русских крепостных и свободных людей, но никогда не привлекали к работе иноверцев. В-третьих, заселение края служилыми людьми с их крестьянами – к 1710 г. служилым людям принадлежало 62 535 дворов крепостных, или свыше 300 тыс. человек. В-четвертых, поток стихийных русских переселенцев – купцов и ремесленников, самочинно селившихся в городах в надежде разбогатеть, а также крестьян и бобылей, искавших лучшей доли. В 1565–1568 гг. в Казани имелось 765 русских торговцев и ремесленников, пришедших из Московского, Нижегородского, Полоцкого и других уездов. В 1646 г. их уже насчитывалось 4751, и они были выходцами из Москвы, Вятки, Костромы, Нижнего Новгорода, Свияжска, Ярославля, Устюга и т. д. Наконец, в-пятых, Казанская земля стала местом политической и уголовной ссылки.

Русским принадлежало большинство промыслов: «…если кожевенное и, отчасти, мыловаренное производство оставались в руках татар, то все другие отрасли промышленности были созданы Русским государством или русскими» (Б. Э. Ноль де). Особенно большой размах приобрели торговля зерном и рыболовство, последнее сосредоточилось в руках московских монастырей, в частности Троице-Сергиева и Патриаршего, имевших собственные флотилии на Волге.

Сама Казань – не в пример Риге или Варшаве – стала русским городом. Татары составляли меньшинство ее жителей и обитали в особой Татарской слободке (150 дворов), им даже запрещался вход в Казанский кремль. В конце XVI в. в городе насчитывалось всего 43 человека татар, чувашей и «новокрещенов». На месте мечетей и палат прежних казанских «царей» встали каменные и деревянные соборы и церкви. К кремлю примыкал обширный посад, улицы которого носили сплошь русские названия: Спасская, Воскресенская, Проломная и т. д. В пределах города строительство мечетей было запрещено. Посадское население составилось из переселенцев из русских городов, которые иногда обосновывались целыми улицами, две из них так и назывались: Псковская и Вологодская.

Как видим, «бенефициарами» казанского завоевания оказались все основные слои русского общества, перед нами эталонный образец национальной внешней политики.

Казанскую землю неоднократно сотрясали восстания татар и черемис. Одни из них были потоплены в крови, другие утихомиривались «мудрым смыслом» Москвы, но стратегия на русификацию края оставалась неизменной. Так, в 1584 г., простив покаявшихся мятежников, царь Федор Иванович, тем не менее «чая от них измены», повелел ставить города «во всей Черемиской земле», «насади их русскими людьми и тем… укрепил все царство Казанское».

Вопреки евразийским мифам, татарская аристократия (не только из Казани, но и из других золотоордынских «царств»), перешедшая на русскую службу, вовсе не заняла каких-то особо привилегированных мест. Для серьезного продвижения наверх нужно было сначала креститься, а это означало в то время безусловную русификацию. «„Новокрещены“ относительно быстро ассимилировались. Бывшие мурзы и старшины делались дворянами и детьми боярскими, сохраняя только в… фамильных прозвищах указание на свое происхождение…» (М. Н. Тихомиров). Всевозможные же украшенные пышными титулами Чингисиды, оставшиеся мусульманами, хотя и получали во владение русские земли, не становились их вотчинниками или помещиками, а лишь получали право собирать с них некоторые доходы. Никакой власти над русским населением они не имели.

В жалованной грамоте 1508 г. Василия III «царевичу» Абдул-Латифу на город Юрьев специально обговаривается запрет на насилие над жизнью и имуществом русских людей: «..Мне Абдылъ-Летифу и моимъ уланомъ и княземъ и казакомъ нашимъ, ходя по вашимъ землямъ, не имать и не грабить своею рукою ничего, ни надъ хрестьяниномъ ни надъ какимъ не учинити никаковы силы; а хто учинитъ надъ хрестьянскимъ богомолствомъ, надъ Божиею церковию, каково поругание, или надъ хрестьянствомъ надъ кемъ ни буди учинитъ какову силу, и мне за того за лихого не стояти, по той роте его выдати». Татары, нарушавшие это условие, подлежали бессудной казни на месте преступления: «А хто его надъ темъ насилствомъ убьетъ, въ томъ вины нетъ, того для мне роты не сложити… Кто почнетъ силою кормъ имати и подводы своею рукою, посолъ ли, не посолъ ли, а кто его надъ темъ убьетъ, в томъ вины нетъ».

Знаменитое Касимовское «царство» было разновидностью «кормления», находившегося под контролем московского воеводы. Занимая при московском дворе формально высокое положение, как представители знатных родов, «цари» и «царевичи» не играли никакой существенной политической роли, ни один из них никогда не входил в Думу, не возглавлял приказов, воеводств и т. д. На войне они были свадебными генералами под присмотром русских приставов. «Все они – марионетки, которых использовали в своих целях великие князья» (А. И. Филюшкин).

Третий Рим или новый Израиль?

Несомненно, Московское государство было русским государством, а не многонациональной «евразийской» империей. Многие наши историки начиная с Ключевского даже именуют его русским национальным государством. Современный английский исследователь Российской империи Д. Ливен считает, что в середине XVI в., «если Россия и не была национальным государством… она была ближе к этому, чем другие народы Европы того времени, не говоря уже обо всем остальном мире», ибо в ней наличествовало «единство династии, Церкви и народа». Но можно ли действительно говорить о русской нации применительно к данной эпохе? Для начала попробуем разобраться, а кем себя собственно русские тогда осознавали?

В первой четверти XVI столетия, одновременно со стремительным внешнеполитическим взлетом Московии, возникает целый пласт вдохновленной им словесности, обосновывающей величие и вселенскую миссию молодого и успешного государства. Во-первых, это различные вариации Сказания о князьях Владимирских. В них генеалогическое древо московских Рюриковичей возводилось к внуку Ноя – Месрему, чьим потомком был «первый царь Египта» Сеостр. От последнего линия через Александра Македонского ведет к римскому Августу, родич которого Прус стал балтийским владыкой. От него-то якобы и произошел основатель русской великокняжеской династии Рюрик. Но московские самодержцы, оказывается, не только могли похвастаться исключительно древней и благородной родословной, но и статусным равенством с византийскими императорами, признанным последними – Владимиру Мономаху его константинопольский дед будто бы послал в дар царские инсигнии, в том числе и пресловутую шапку Мономаха.

Подобные генеалогические басни были популярны в ту эпоху во многих монархиях. Например, род французских королей выводился из Трои, литовские Гедиминовичи считались потомками римлян. Но французское и польско-литовское фэнтези на порядок скромнее московского. А главное их отличие в интересующем нас контексте – там действуют не только монархи, но и народы.

В троянском мифе о происхождении франков, сложившемся уже в VII в., наряду с королевской династией, фигурируют и собственно этнические общности – франки и галлы. Характерно, что в XIV–XV вв. в противовес троянскому мифу сложился галльский, акцентирующий французскую автохтонность. Национальное самолюбие раздражало, что потомки троянцев – франки явились из Германии. Между сторонниками обеих версий генезиса французов шла настоящая литературная война. Пьер де Ронсар, приверженец «трояно-германизма», посвятил этой теме целую поэму «Франсиада» (1572). Его оппонент, врач кардинала де Гиза Жан Ле Бон приводил в пользу «галлизма» характерные для националистического дискурса лингвистические и исторические аргументы: французский язык ничем не обязан немецкому; связь с Троей не отразилась в памятниках, монументах, документах или легендах – следовательно, «франк, француз, Франция имеют собственные корни». Впрочем, троянскую родню терять было жаль, и в XVI столетии появляется ряд сочинений, доказывающих галльское происхождение троянцев. Галлы, потомки Иафета, с незапамятных времен жили в Галлии, и один из их вождей основал Трою, а после ее гибели часть троянцев вернулась на землю предков. То есть франки – те же галлы, при Хлодвиге счастливо воссоединившиеся с единоплеменниками.

Так или иначе, во всех этих увлекательных измышлениях четко виден народ, к которому принадлежат их авторы, – сложившийся ли в результате смешения троянцев (кем бы они ни были) с галлами, самобытно ли развившийся на галльской основе, – французы. Тот же Ронсар пишет, например, о том, что мифический король Фарамон, мудрый законодатель, «несколько умеряя яростность французов, смягчит свой народ законами». То есть ведущая роль монарха, конечно, подчеркнута (Ронсар был придворным поэтом), но субъектность французов очевидна.

Литовцы тоже описываются как особый народ в сочинениях польских авторов XV–XVI вв. Яна Длугоша, Матвея Меховского и Михаила Литвина, его римское происхождение подтверждается поистине удивительным сходством литовского и латинского языков. Последняя идея даже отразилась во вполне деловых литовских меморандумах о государственном языке, в которых призывалось учить в школах «подлинному литовскому языку – латыни».

Никакого русского народа в «Сказании о князьях Владимирских» нет, там речь идет исключительно об истории династии Рюриковичей.

Другая, широко сегодня известная ветвь (прото)националистической русской словесности – цикл текстов о Москве как о Третьем Риме. «…Вся христианская царства приидоша в конецъ и снидошася во едино царство нашего государя, по пророческимъ книгам то есть Ромеиское царство. Дав Рима падоша, а третии стоит, а четвертому не бытии», – отчеканил на века псковский инок Филофей. Перед нами обоснование религиозной миссии Московского царства – хранить истинную христианскую веру после вероотступничества латинян и взятия турками Константинополя, но опять-таки здесь нет ни слова о русском народе. Кстати, следует заметить, что «третьеримство» никогда не было московским официозом, единственный политический документ, где оно отразилось, – грамота об учреждении московского патриаршества (1589), и то в смягченной редакции насчет «второго Рима», дабы не обидеть восточных патриархов, давших добро на столь высокий статус Русской Церкви.

Еще один распространенный вариант представления о месте Руси в мировой истории – концепция «Русь – новый Израиль», или «Москва – новый Иерусалим». Архиепископ Ростовский Вассиан Рыло в послании к Ивану III, накануне Стояния на Угре, высказывает надежду, что великий князь освободит «новый Израиль, христианских людей, от сего новаго фараона, поганого Измаилова сына Ахмета, но нам и их поработит». Встречается данное словосочетание и в “Степенной книге“ (1560–1563), а количество текстов, где есть скрытые ссылки на этот мотив, необозримы. Похоже, что «новоизраильский» дискурс был более значим в московской культуре, чем «третьеримский». Начиная с 1547 г. образ Нового Израиля занимает свое место в чине венчания русских царей. В конце XVI в. Борис Годунов запланировал новое градоустройство Москвы по образцу Иерусалима. Но несмотря на то что ветхозаветные аллюзии должны бы способствовать формированию идеи богоизбранного народа, нет никаких указаний, что «Новый Израиль» – это русский народ, наследующий древним евреям. Подразумевается нечто иное: Москва наследует Израилю как «одно конфессиональное сообщество другому», то есть русские мыслятся «не как этническая, а сугубо религиозная группа» (М. В. Дмитриев).

В христианской Европе той эпохи религиозно-мессионистский дискурс был нормой. Например, в «Книге мучеников» Джона Фоукса (1563) утверждалось, что англичане – избранный народ, предназначенный восстановить религиозную истину и единство христианского мира. Б. де Пеньялос в «Пяти совершенствах испанца» (1629) заявлял: «От самого сотворения мира испанец поклонялся истинному Богу и средь рода человеческого был первым, кто воспринял веру Иисуса Христа…» Как видим, носитель религиозной миссии в обоих случаях – народ. В русском же (прото)национальном сознании Московского периода, как, впрочем, и Киевского, концепт русского народа начисто отсутствует.

Специалисты по московской литературе XVI в. констатируют, что словосочетание «русский народ» там не удалось обнаружить ни разу, хотя этнонимы «русские», «русские люди», «русские сыны» в источниках встречаются нередко. По данным, которыми мы располагаем, русские того времени воспринимали себя либо как подданных своего государя, либо как религиозную общность – «христианский» или «православный народ».

По мнению Г. П. Федотова, «несомненно, что в Московской Руси народ национальным сознанием обладал. Об этом свидетельствуют хотя бы его исторические песни. Он ясно ощущает и тело русской земли, и ее врагов. Ее исторические судьбы, слившиеся для него с религиозным призванием, были ясны и понятны». Но из этого следует только то, что русские ощущали Московское государство своим, но никак не то, что они видели себя как горизонтальную этнополитическую общность. Любопытно, что буквальный перевод с немецкой латыни термина «Священная Римская империя Германской нации» на московский русский в делопроизводстве XVI в. звучит так: «Реша немецкая римского царствия» (К. Ю. Ерусалимский).

Однако при отсутствии «положительного» этнического сознания «отрицательное» было вполне развито. Русские величают «иноплеменниками» не только воюющих с ними мусульман, но и еще не успевших ассимилироваться крещеных татар, состоящих на московской службе. Например, когда Грозный, учиняя новый поворот своего политического карнавала, провозгласил великим князем вся Руси касимовского «царевича» Симеона Бекбулатовича, возмущенные бояре говорили ему: «Не подобает, государь, тебе мимо своих чад иноплеменника на государство поставляти». А Василию II благоволение к татарам, выехавшим ему служить из Орды, и вовсе стоило зрения и (временно) престола. Да и православных греков русские отличали от собственного религиозного сообщества, судя по жалобам на греческое засилье при дворе из-за пришлого окружения Софьи Палеолог: «…как пришли сюда грекове, ино и земля наша замешалася…» – говорил приватно боярин Берсень Беклимешев Максиму Греку. В 1639 г. православный представитель княжеского рода северокавказского происхождения Иван Черкасский возбудил судебное дело, оскорбленный толками о своем «иноземстве». То есть какие-то самые элементарные этнические константы русским чужды не были, и речь идет не об отсутствии этнического самосознания, а о его неразвитости.

Почему так сложилось? Много и верно писалось о религиозно-государственном одиночестве Руси (единственное независимое православное государство), что порождало растворение народного в конфессиональном; о незнакомстве русских книжников с латинской литературой, где народы как субъекты истории описаны еще в дохристианскую эру. Вероятно, сказалось и отмеченное рядом исследователей отсутствие в русской культуре того времени интереса к абстрактному осмыслению общества – последнее воспринималось как «множественность, но не как единство», не было даже «общей терминологии для общества как целостности» (Нэнси Ш. Коллман). Но дело, разумеется, не только в «сознании», но и в «бытии». Для этнополитического дискурса о народе в Московском государстве не было социально-политических оснований. «Народ» в ту эпоху – это прежде всего корпорация землевладельческой аристократии, связанная общими горизонтальными интересами, возглавляющая местные сообщества и имеющая от монарха гарантированные права и вольности. Ничего подобного в Московии с ее стягиванием социальных верхов к центру, упорным и последовательным дроблением бывших самостоятельных земель, с ее кампаниями по переселению аристократии с места на место, с ее правовой неустойчивостью сложиться не могло. Показательно, что в западнорусских землях, оказавшихся в составе Литвы, дискурс о народе успешно сформировался.

Другая Русь

Была ли альтернатива Москве? Возможно ли было собирание русских земель по другому, более «демократическому» сценарию? Если искать последний в Северо-Восточной Руси, похоже, нет. Тверь была очень серьезным конкурентом Москве, но вряд ли альтернативой. И дело не только в том, что трагические смерти трех выдающихся тверских князей в течение всего двадцати лет и монгольский погром 1328 г. подорвали ее потенциал. Нет никаких оснований полагать, что принцип княжеской власти там сильно отличался от московского. Напротив, именно Михаил Ярославич Тверской был, видимо, первым из русских князей, принявшим еще в начале XIV в. титул «великого князя всея Руси». Повесть о Михаиле Тверском, вышедшая из его ближайшего окружения, проникнута пафосом княжеского единовластия. Ее автор, «резко осуждая борьбу младших князей против старших, вассалов против сюзерена… ратовал за подчинение русских князей и бояр великому князю Владимирскому, каковым он признавал только Михаила Тверского», более того, «тверской князь сравнивался с византийским императором и косвенно сам назывался царем» (В. А. Кучкин). Что-то это напоминает, не правда ли? Да и татарской помощью, пока он был великим князем, Михаил не брезговал пользоваться против москвичей, так же как и москвичи против него.

В этом нет ничего удивительного: условия, в которых «мутировала» княжеская власть, были одинаковы по всему Северу-Востоку. Резкое усиление княжеской власти наблюдается и в других могущественных землях – Рязанской и Нижегородско-Суздальской. Москве просто больше повезло, и она сумела подмять под себя соперников-двойников.

А. А. Зимин в книге «Витязь на распутье» высказал версию о том, что альтернативой могли бы стать галицкие князья – младший сын Дмитрия Донского Юрий и сын последнего Дмитрий Шемяка, опиравшиеся в борьбе с Василием II Темным на промышленные и торговые северные земли. Но эта идея мне представляется чересчур умозрительной. Слишком недолго находились «галичане» у власти, чтобы судить об их социально-политической стратегии.

Что же касается северных и северо-восточных республик, находившихся «на отшибе», то они никогда не претендовали на роль объединителей Руси, даже Новгород, не говоря уже о Пскове или Вятке. Их, вероятно, вполне бы устроила роль автономий в едином государстве при лидерстве любого из «низовских» княжеств.

Единственной реальной альтернативой Москве было Великое княжество Литовское, которое действительно предлагало совершенно иной принцип русского единства, пусть и вокруг нерусского центра. ВКЛ представляло собой не централистское государство, а федерацию (Г. В. Вернадский полагал даже, что конфедерацию) земель, преимущественно русских, объединенных властью (с 1529 г. конституционно ограниченной) великого князя, но имевших внутреннюю автономию. Последняя гарантировалась юридическими актами. Русские земли в составе Литвы – Полоцкая, Витебская, Смоленская, Киевская, Волынская, Подляшье – получили каждая специальный великокняжеский «привилей» с набором нерушимых прав: сохранялись их прежние границы, закреплялось право «держать волости и городки» только за местной аристократией, великий князь обязывался безвинно не отнимать ни у кого имений и не вызывать никого на суд за пределы земли; военнослужащие землевладельцы каждой области составляли особые ополчения со своими особыми полками под руководством местных воевод и т. д. Среди прочего, важно отметить обещание не принуждать местных жителей к переселению в какой-либо другой регион страны.

Сам литовский монарх имел титул великого князя Литовского, Жмудского и Русского. Некоторые классики русской историографии (М. К. Любавский, А. Е. Пресняков) предпочитали говорить о Литовско-Русском государстве. Во втором Литовском статуте 1566 г. постановлялось, что великий князь должен назначать на административные должности только коренных литовцев и русских и не имеет права доверять высокие посты иностранцам. Западнорусский язык оставался официальным языком ВКЛ внутри княжества вплоть до конца XVII в., литовские законы были написаны по-русски. На русском языке всегда велись и переговоры между Литвой и Москвой. Первый русский печатный двор был основан в Вильно в 1525 г., почти за три десятилетия до того, как книгопечатание началось в Москве. Именно в Литве нашел пристанище уехавший из Москвы первопечатник Иван Федоров, где он продолжал издавать книги на русском языке. «Первый русский эмигрант» князь Андрей Курбский, ставший литовским магнатом, писал и публиковал православные апологетические сочинения, в которых, по мнению многих исследователей, впервые появляется понятие «Святая Русь».

Несмотря на принятие в 1385 г. литовскими князьями католичества, православие не стало в ВКЛ дискриминируемой религией. Точнее, в конце XIV – начале XV в. была предпринята попытка сделать его таковой, но из-за жесткого сопротивления православной шляхты она провалилась, и в дальнейшем политика Литвы в отношении православия «отличалась широкой и последовательной терпимостью» (М. В. Дмитриев). Достаточно сказать, что в столице княжества – Вильно в середине XVI в. имелось 14 католических и 15 (!) православных церквей. Единственное серьезное ограничение прав православных до Брестской унии 1596 г. – запрет заседать в высшем государственном органе страны – раде (совете) великого князя.

После объединения по Люблинской унии 1569 г. Литвы с Польшей в одно государство – Речь Посполитую – положение русского населения первоначально не ухудшилось. Варшавская конфедерация 1573 г. провозгласила в стране полную веротерпимость. Русская аристократия получила те же обширные права, что и польская шляхта; на города распространилось самоуправление по Магдебургскому праву. Права эти, однако, не стали достоянием крестьян, которые в Литве уже с середины XVI в. (а в Польше и того раньше) были в большинстве своем крепостными.

Статус «политического» народа, возглавляемого своей землевладельческой аристократией, и сильное влияние польской культуры, где этнополитический дискурс был вполне разработан уже в XII в., порождали соответствующее самосознание и у русских. «Десятки разнообразных источников XV–XVI вв. свидетельствуют о том, что восточные славяне в границах держав Ягеллонов, а затем Речи Посполитой считали себя единой этнической общностью – «рус ским» народом, называли себя «русскими» или «русинами», а свой язык «русской мовой» (Б. Н. Флоря). Большое значение для укрепления русской идентичности в Западной Руси имело также то, что последняя долгое время, до 1458 г., находилась под церковной юрисдикцией единой Русской митрополии с центром сначала в Киеве, а потом во Владимире и Москве.

Во второй половине XIV – первой трети XV в. Литва энергично спорила с Москвой «о праве господствовать над всей Русью» (Н. Г. Устрялов) и явно лидировала в этом противоборстве. Князь Ольгерд дважды – в 1368 и 1370 гг. – пытался штурмовать кремлевские стены. При князе Витовте, тесте Василия I, Москва надолго оказалась в серьезной политической зависимости от Литвы. Витовт присоединяет Смоленск, вторгается в рязанские пределы, заставляет тверского и рязанского князей признать свой сюзеренитет, претендует на Новгород и Псков, а его московский зять этому не только не препятствует, а, скорее, потворствует. Несмотря на ряд конфликтов между ними, Василий Дмитриевич в своей духовной грамоте 1423 г. (за два года до смерти) «приказал» «сына своего князя Василья и княгиню и свои дети своему брату и тестю, великому князю Витовту». Василий Васильевич, в свою очередь, в первые годы своего правления был вполне послушен деду и в 1428 г. во время похода Витовта на Новгород принес ему крестное целование, что не будет «помогати по Новегороде, ни по Пскове». Только смерть Витовта в 1430 г. избавила Москву от литовской опеки. В 1449 г. был достигнут некий паритет – стороны подписали договор о дружбе и ненападении, разделивший их сферы влияния: Тверь осталась в литовской, Рязань – в московской.

Роли окончательно изменились с конца XV в., теперь уже Москва стала наступательной стороной, отбирающей у Литвы одну за другой русские области. Московские государи обосновывали эти захваты тем, что «вся Русская земля, Киев, и Смоленск, и иные города, которые литовский великий князь… за собой держит… с Божьей волею, из старины, от наших прародителей наша отчина». Это, конечно, не соответствовало действительности – западнорусские земли никогда не были вотчинами московских Рюриковичей. Но иных аргументов последние предъявить не могли, лозунгов о воссоединении «разделенного русского народа» в их арсенале просто не было. Кстати, сами «разделенные» к воссоединению с единоплеменниками относились не слишком-то восторженно.

М. М. Кром убедительно показал, что добровольно под власть Москвы перешла лишь часть «украинных» князей – владельцев уделов и вотчин на русско-литовском пограничье; другую часть, скажем, князей Вяземских, Мезецких и Мосальских, пришлось к этому принуждать. Большинство русской аристократии ВКЛ оказалось лояльным своему государству, промосковский мятеж Михаила Глинского 1508 г. не вызвал массовой поддержки. Что же касается городов, то их позиции разделились следующим образом. «Украинные» удельные городки, в сущности, были лишь пассивными объектами в ходе московско-литовской борьбы. Крупные частновладельческие города (Мстиславль, Слуцк, Пинск и др.) по мере сил защищались от москвичей, сдаваясь только их явно превосходящим силам, а потом снова переходили на литовскую сторону. Города же, получившие от Вильно «привилеи» (Полоцк, Витебск, Минск, Смоленск), однозначно были за Литву и сопротивлялись до последней возможности. Из них был захвачен только Смоленск. Но его пытались брать три раза.

В 1512 г. Василий III простоял под городом шесть недель, однако все его приступы были отбиты. В 1513 г. осада длилась четыре недели, смоляне съели всех лошадей, но не сдались. И лишь в 1514 г., после многодневного ураганного артобстрела то ли из 140, то ли из 300 орудий, Смоленск капитулировал на почетных условиях, получив от великого князя жалованную грамоту с подтверждением его «привилея», очень скоро, как мы знаем, растоптанную.

Нетрудно понять, почему русские ВКЛ не стремились в Московское государство. Тамошние порядки для аристократии и горожан казались несравненно тяжелее литовских. Несмотря на то что у «русских» Литвы и «московитов» общая религия и язык, говорилось в записке, поданной великому князю Литовскому Сигизмунду I в 1514 г., «жестокая тирания» московских князей отвращает «русских» от перехода под их власть. О «тиранской власти» мос ковских князей, в государстве которых богатство и общественное поло жение человека зависит от воли правителя, писал как о препятствии для соединения восточных славян придворный хронист Сигизмунда I Иост Людвиг Деций. В других источниках встречаются сравнения Московии с Турцией, ибо «в государстве Московском, как и в земле турок, людей перебрасывают с места на место».

Даже в сочинениях православных авторов обнаруживается представление о «русских» и «московитах» как двух разных народах. Например, у Ивана Вишенского: «Кождыи отменным своим голосом зовомыи язык, а меновите греци, арапи, северани, серби, болгаре, словяне, Москва и наша Русь». То есть «Москва» как особый «язык» – народ определенно отделена от «нашей Руси».

Положение русских в Речи Посполитой резко ухудшилось после церковной Брестской унии 1596 г. с Римом. На нее православный епископат, как показывают новейшие исследования М. В. Дмитриева и Б. Н. Флори, пошел вовсе не под давлением королевской власти и католической церкви, а по собственной воле. Он надеялся, уравняв права православной и католической церквей и создав своего рода «православную автономию» в рамках католичества, упрочить собственное зыбкое положение, сильно зависящее от воли весьма влиятельных в западнорусской церковной жизни мирян. Иерархи-унионисты не слишком хорошо представляли последствия этого шага. Между тем он стал роковым. Католицизм, разумеется, никаких «схизматических» автономий не предполагает. Соответствующие права получил только епископат, а не православное общество в целом, значительная часть которого активно выступила против унии. Вмешательство в конфликт на стороне епископата королевской власти было воспринято православными как посягательство на гарантированное «русскому народу» право исповедовать свою религию. Таким образом, конфликт стал не только религиозным, но и политическим и национальным.

Вот, скажем, показательный пример, какое сочетание русского этнического дискурса с конфессиональным порождал этот конфликт в Западной Руси (в польской ее части). Львовское православное братство в середине 1590-х гг. протестует против ущемления прав православных католиками и обращается с просьбой о поддержке к «князем, паном и всем православным христианом… грецкие веры народу нашему русскому». Данное ущемление трактуется как состояние «неволи» и «неславы народу нашему великоименитому русскому». В это состояние русский народ хочет поставить другой народ – польский: «завест давная отновилас в народе полском ту во Лвове напротивко народе русском».

Именно в ходе религиозно-политической борьбы вокруг унии впервые в русской мысли национальное стало отделяться от конфессионального: в униатской литературе доказывалось, что «русин», принявший унию, не перестает быть «русином».

Брестская уния поставила точку в возможностях Литвы стать собирательницей русских земель. Впрочем, такой исход был во многом предопределен предшествующей цепью событий. Присоединить к себе русский Северо-Восток и Север ВКЛ смогло бы лишь после полного подчинения или разгрома Москвы. А со смертью Витовта и вследствие внутренних неурядиц активная наступательная литовская политика на Восток прекратилась, литовцы даже не оказали обещанную помощь Новгороду во время походов на него Ивана III в 1471, 1475 и 1478 гг. Окрепшая централистская Москва оказалась как военный организм куда эффективнее рыхлой федералистской Литвы. Последняя, отступая под московским натиском, была вынуждена пойти на объединение с Польшей, на которую Ватикан в конце XVI в. распространил свои контрреформационные практики борьбы за чистоту веры, что в следующем столетии дорого обойдется Речи Посполитой.

Трудно сказать, как бы сложилась русская история, осуществись литовская альтернатива. Слабость центральных правительственных органов в ВКЛ – серьезный аргумент в пользу того, что оно вполне бы могло распасться, и тогда внешняя безопасность и независимость русских земель, в него входивших, от разного рода евразийских братьев оказалась бы под вопросом. Москва, по крайней мере, и то и другое в целом сумела обеспечить. Кстати, нельзя не признать, что киевская модель «русской федерации» была неспособна ответить на монгольский вызов. Но, с другой стороны, из этого не следует, что только принцип Москвы мог гарантировать Руси могущество и единство. Невозможно доказать, что для успешной борьбы с уже изрядно одряхлевшей и раздробленной Ордой и ее наследниками было необходимо полное уничтожение элементов местной автономии, варварское перебрасывание тысяч людей с места на место и ничем не ограниченный властный произвол. Теоретически вполне можно себе представить единое Русское государство, более централистское, чем ВКЛ (и тем более чем КР), но и более правовое и федералистское, чем Московия. Однако на практике такой вариант не просматривается.

Договариваться или диктовать?

Впрочем, говоря об альтернативах Москве, необходимо указать и еще одну – московскую. Во всяком случае, можно совершенно определенно говорить о ее зародыше в 50-х гг. XVI в.

В малолетство Ивана IV самодержавная власть естественным образом ослабла, что по большому счету не сказалось на поступательном развитии страны, но отсутствие верховного арбитра дестабилизировало обстановку внутри господствующего слоя, который стали раздирать склоки боярских кланов. Кроме того, практика «кормлений» явно доказала свою неэффективность – наместники не только безбожно обирали своих подопечных, но и оказались не в состоянии справиться с разгулом преступности, что вызывало бурное возмущение низов. Необходима была какая-то новая политика, которая смогла бы гармонизировать отношения между сословиями и внутри правящего класса. Такой политикой и стали так называемые реформы Избранной рады, проводимые под негласным руководством выдающегося государственного деятеля Алексея Федоровича Адашева. Его поддерживал священник Благовещенского собора Сильвестр, под чьим духовным влиянием тогда находился молодой царь. Последний в то время и был скорее неким символическим верховным арбитром, необходимым для консолидации верхов, нежели реально определяющим политическую стратегию правителем.

Именно в этот период Боярская дума приобретает черты политического института. Ее состав резко расширяется: от 15 бояр и 3 окольничих в 1547 г. до 32 бояр и 9 окольничих к 1549/50 г., причем за счет боярских родов, ранее не допускавшихся во властные структуры. Но самое главное, в Судебнике 1550 г. появляется статья 98, «уникальная в русском законодательстве» (А. Г. Кузьмин). В соответствии с ней, «которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева доклада и со всех бояр приговору вершатца, и те дела в сем Судебнике приписывати». Перед нами очевидное юридически зафиксированное ограничение самодержавия: новые законы могли теперь быть приняты только с санкции Думы.

К управлению государством были привлечены и другие слои населения – духовенство, поместное дворянство и верхушка посада. С 1549 г. начали собираться с участием их представителей Земские соборы. Правда, законодательных функций последние не имели, а делегатов на них не избирали. Будучи по своим задачам вроде бы аналогичными сословно-представительным учреждениям Западной Европы (парламент в Англии, Генеральные штаты во Франции, кортесы в Испании и т. д.), соборы существенно от них отличались объемом своих полномочий: «Если мы сравним их даже с французскими Генеральными штатами, которые из западноевропейских учреждений имели наименьшую силу, то они покажутся нам крайне скудными и бесцветными. За исключением тех случаев, когда земля, по пресечении династии Рюрика, призывалась к выбору новых государей, на Земских соборах нет и помина о политических правах. Еще менее допускается их вмешательство в государственное управление, на что западные чины постоянно заявляли притязание. Характер Земских соборов остается чисто совещательным. Они созываются правительством, когда оно нуждается в совете по известному делу. Мы не видим на них ни инструкций, данных представителям от избирателей, ни того обширного изложения общественных нужд, ни той законодательной деятельности, которою отличаются даже французские Генеральные штаты. Мы не встречаем следов общих прений; часто нет даже никакого постановления, а подаются только отдельные мнения различных чинов по заданным правительством вопросам» (Б. Н. Чичерин). Тем не менее при определенных обстоятельствах соборы могли бы эволюционировать во что-то большее.

Наконец, в 1555–1556 гг. завершилась реформа местного самоуправления, намеченная еще в конце 1530-х. «Кормления» были по большей части отменены. Борьбой с преступностью, судом и сбором налогов стали теперь заниматься выборные местные люди. В тех уездах, где преобладало поместное землевладение, это были губные старосты и городовые приказчики, выбираемые «всей землей» из числа помещиков и вотчинников. В черносошных областях избирались земские старосты (головы) из крестьян.

Впрочем, черные волости обладали элементами самоуправления задолго до преобразований 1530—1550-х гг. Об этом свидетельствует Белозерская уставная грамота Ивана III (1488), узаконивавшая участие мирских выборных в суде: «А наместником нашим и их тиуном безстосков[о] и без добрых людей и не судити суд». Постановление об участии мирских выборных в суде наместника вошло в Судебник 1497 г. (ст. 38), став общепринятой нормой: «А бояром или детем боярским, за которыми кормления с судом с боярским, имут судити, а на суде у них были дворьскому и старосте, и лучшимь людем. А без дворского и без старосты и без лутчих людей суда не судити». Эта статья будет повторена уставными грамотами первой половины XVI в. и подтверждена и расширена в Судебнике 1550 г., добавлявшего, например: «А где дворсково нет и преж сего не бывал, ино бытии в суде у наместников и у их тиунов старосте и целовальников; а без старост и целовальников суда не судити» (ст. 62). По Судебнику, дворский староста и целовальники должны подписывать судные дела, хранить копии судебного приговора, скрепленные печатью наместника и подписью дьяка. Воспроизвел это положение позднее и Судебник 1589 г., где определялось решающее слово выборных людей в подтверждении истинности судебного решения: «А скажет целовальник и судные мужи, что суд не таком был, и руки, скажут, не их у писма, и по тому судному исцев иск взятии на судье, а в пене, что государь укажет» (ст. 123).

Проведение земской реформы лучше всего можно проследить на Севере, где черносошное землевладение сохранилось гораздо дольше, чем в Центре. В 1530—1540-х гг. на Двине наместники, видимо, вовсе отсутствовали, и управлялось Подвинье выборными – сотскими и головами, среди коих мы видим уже упоминавшегося в этой главе богача Василия Бачурина. Определенно можно сказать, что здесь инициатива реформы шла не только сверху, но и снизу. Теперь волостной мир должен был участвовать в выборе голов (старост), земских судей всех ступеней (волостных, становых, всеуездных). Компетенция земских учреждений была весьма широкой: наблюдать за промыслами, торговлей, вершить суд по всем делам. Высокое общественное положение выборных очевидно из шкалы бесчестья Судебника 1589 г.: земским судьям, судейским целовальникам, церковным и губным старостам устанавливалось по 5 руб. бесчестья, то есть в 5 раз выше, чем пашенному крестьянину, двухрублевое бесчестье полагалось сотскому.

Высшим органом волостного самоуправления был сход. Он не являлся собранием всех волощан, как правило, на нем присутствовало не более их половины, а чаще всего одна пятая или даже одна шестая. Главное место там занимали богатые крестьяне – члены их семей из года в год, из десятилетия в десятилетие всегда присутствовали на сходах. Как показал Н. Е. Носов, большинство «земских голов», избранных в результате реформы, чью генеалогию удалось проследить, принадлежали к хозяйственно-социальной элите волостных миров.

Одновременно с развитием местного самоуправления формировались и центральные правительственные органы – приказы (Посольский, Поместный, Разбойный и т. д.).

Все вышеперечисленное дает весомые основания для того, чтоб оценить реформы 1550-х гг. как реальную альтернативу принципу Москвы или хотя бы как его серьезную корректировку. Очень хорошо описывает суть альтернативы 1550-х Б. Н. Флоря: «Если до этого времени Русское государство было патримониальной (вотчинной) монархией, при которой государство рассматривалось как родовая собственность (вотчина) государя, а власть находилась в руках тех лиц, которым передавал ее государь, то в 50-е годы XVI века был сделан важный шаг на пути к созданию в России сословного общества и сословной монархии. В таком обществе сословия представляли собой большие общности людей, не просто отличавшиеся друг от друга родом занятий и социальным положением, но обладавшие своей внутренней организацией и своими органами самоуправления. В их руки постепенно переходила значительная часть функций органов государственной власти на местах. Такими сословиями монархия уже не могла управлять так, как она управляла многочисленными социальными группами, на которые делилось общество до образования сословий. Она уже не могла им диктовать, а должна была с ними договариваться (курсив мой. – С. С.)… В 50-х годах XVI века были заложены определенные предпосылки для развития России по этому пути».

Кстати, цитированный выше Д. Ливен, когда утверждал, что Россия была ближе других европейских стран к национальному государству, имел в виду именно эпоху 1550-х гг. Заметим, между прочим, что ограничение самодержавия в период Избранной рады нимало не подорвало боеспособность московского войска, напротив, это время его блестящих успехов – взятия Казани и Астрахани, удачных операций против Крыма, первых побед в Ливонской войне.

Поздний летописец с ностальгией вспоминал времена Алексея Адашева: «А когда он [Адашев] был во времяни, и в те поры Руская земля была в великой тишине и во благоденствии и в управе…» На опыте Избранной рады основывалась политическая концепция Курбского о том, что царь должен искать доброго совета «не токмо у советников, но и у всенародных человек».

Но альтернатива сорвалась. Сорвалась, в общем-то, из-за случайности, но очень важной – «случайности рождения» (Ключевский) самодержца. Психическая неуравновешенность Ивана IV отмечалась многими источниками и ретроспективно диагностировалась во второй половине XIX в. историком медицины Я. А. Чистовичем и известным психиатром П. И. Ковалевским. На некоторое время утихомиренная удачным первым браком и влиянием умных советников, она вырвалась в начале 60-х из-под какого-либо контроля и породила страшную катастрофу «бессмысленной и беспощадной» опричнины, проигранной Ливонской войны и сожженной крымчаками Москвы. Я не хочу сводить все особенности политики Ивана после 1560 г. к его психическому состоянию, понятно, что тут сказалось отмеченное выше противоречие между деспотической природой самодержавия и его аристократическим правительственным аппаратом, но то, какими методами это противоречие решал Грозный, обусловлено, конечно, его патологией. «Договариваться» он ни с кем не хотел, только беспрекословно «диктовать»! В жертву своему больному властолюбию он принес лучших полководцев (Горбатый, Воротынский), лучших управленцев (Адашев, Висковатый), лучших церковных иерархов (митрополит Филипп), тысячи русских людей, целый разгромленный город Новгород, где в 1570 г. было уничтожено более 90 % жилых дворов.

Кстати, широко распространенное мнение о том, что в годы опричнины было убито «всего лишь» около 4 тыс. человек, основано на некотором недоразумении. Эта цифра соответствует количеству убиенных, внесенных в Синодик Ивана Грозного. Но там указаны только смерти, задокументированные самими опричниками для отчетности перед царем. При уровне делопроизводства и статистики русского XVI в. точность таких подсчетов относительно тех простых, безвестных людей из низов, о коих в Синодике говорится «ты, Господи, сам веси имена их» (особенно при массовых погромах Твери и Новгорода), весьма сомнительна. А основные потери понесли именно они. С. Б. Веселовский подсчитал, что даже по Синодику соотношение жертв опричного террора следующее: «…на одного боярина или дворянина приходилось три-четыре рядовых служилых землевладельца, а на одного представителя класса привилегированных служилых землевладельцев приходился десяток лиц из низших слоев населения». Не говорю уже о погибших в результате самочинных действий опричников – их, естественно, никак документально не фиксировали. Так что правильно говорить: было убито не менее 4 тыс., а сколько на самом деле – мы никогда не узнаем, это, действительно, только одному Богу известно…

Опричнина в союзе с голодом, эпидемиями и постоянно растущим из-за нескончаемой войны налоговым бременем обезлюдила целые русские области. «…Бысть запустение велие Руской земли», – свидетельствует летописец. Например, в Новгородской земле население Деревской и Шелонской пятин в 1582/83 г. составляло только 9—10 % от количества людей, обитавших там в начале века. В самом Новгороде к 1581/82 г. жило всего 20 % населения доопричного времени. О том, как происходило это обезлюденье, рассказывает, например, перепись 1571 г. запустевших дворов черносошных крестьян Кирьяжского погоста Вотской пятины: «В деревни в Кюлакши лук [крестьянский участок, обложенный налогами] пуст Игнатка Лутьянова, – Игнатко запустил 78-го [то есть двор стал пустым в 7078/1570 г.] от опритчины, – опритчина живот [имущество] пограбели, а скотину засекли, а сам умер, дети безвестно збежали; хоромешек избенцо да клетишко… В тои ж деревне лук пуст Мелентека Игнатова, – Мелентеко запустил 78-го от опричины, – опричиныи живот пограбели, скотину засекли, сам безвесно збежал… В деревни в Пироли лук пуст Ивашка пришлого, – Ивашка опричные замучили, а скотину его присекли, а животы пограбили, а дети его збежали от царского тягла; запустил 78-го. В тои ж деревни лук пуст Матфика Пахомова, – Матфика опричные убели, а скотину присекли, живот пограбели, а дети его збежали безвесно; запустил 78-го. В тои ж деревни лук пуст Фетька Кирелова, – Фетька опричные замучили и двор сожгли и з скотиною и з животами; запустил 78-го; отроду не осталось… В деревни в Евгии пол лука пуста Василья Ондреянова, – Василья немце убили, и з детьми, а жена с голоду мертва; запустил 79-го. В тои ж деревни лук пуст без четверти Михалки Кузьмина Каякина, – Михалка умер, детей опричина замучила, и животы пограбили, жена безвесно збежала; запустил 79-го; а дворишка стоят…» и т. д.

Чтобы задерживать разбегающихся крестьян (а их уход лишал поместное войско материальной обеспеченности), были временно запрещены переходы в Юрьев день – так начиналось крепостное право.

Выселяемым из опричных областей вотчинникам предоставляли в поместья и вотчины земли в других местах, как правило, это были черносошные земли. Опричникам их, впрочем, тоже раздавали. В результате черное землевладение в Центре вообще исчезло. Соответственно, в раздробленных мелкими поместными «дачами» волостях исчезло и местное земское самоуправление, сохранившись лишь на Севере. А губное – было подмято под себя Разбойным приказом и получило характер его уездных отделений. Скажем, грамота от 27 марта 1566 г. в Белозерский уезд предписывала губным старостам ехать в некое село и выслать оттуда всех там живущих, дабы отдать это село игумену Кириллу, который из-за него имел тяжбу с каким-то помещиком. Или другой пример: губные старосты выколачивают из крестьян оброк помещику Арслан Алей Кайбулину. «Губные власти… становились исполнителем воли власти центральной, московской, ее инструментом в провинции, без оглядки на какие бы то ни было местные условности» (В. В. Бовыкин). С 1570-х гг. видна тенденция к сворачиванию городского самоуправления, все чаще заменяемого властью воевод.

Ну и наконец, внешняя политика Ивана 1560—1580-х гг. растратила совершенно впустую огромные людские и материальные ресурсы, накопленные его предшественниками. Вместо того чтобы вести постепенное, последовательное наступление на главного в ту пору национального врага Руси – татарский Крым, набеги откуда приводили к гибели и пленению тысяч русских людей, он ввязался в большую европейскую войну из-за Ливонии, получив вместо слабого Ливонского ордена сразу несколько сильных противников – Литву, Польшу и Швецию. (Судя по всему, Адашев и его сторонники выступали против войны на два фронта, и это стало причиной их опалы.) В итоге страна лишилась ряда своих северных территорий – Корелы, Ивангорода, Яма, Копорья; только благодаря исключительному героизму псковичей не был потерян Псков. А крымчаки, воспользовавшись тем, что основные русские силы были отвлечены на Запад, в 1571 г. сожгли Москву – такого не происходило со времен Тохтамыша. По меткому замечанию Н. В. Кленова, не стоит в оправдание опричнины Грозного «вспоминать про Елизавету Английскую с ее списком казненных», равно как и Генриха VIII: у них «Лондон и Йорк враги не спалили».

С. Б. Веселовский жестко, но справедливо резюмирует: «…царь Иван, освободившийся в опричнине от… советов своих думцев и взявший в свои руки бразды правления, оказался плохим политиком, довел страну до запустения и в конце концов проиграл… войну, потребовавшую от всех слоев населения огромных жертв».

Кстати, как показал А. И. Филюшкин, ни за какой выход к морю в этой войне Иван не боролся. Во-первых, этот выход у «Московии» уже был – она контролировала все южное побережье Финского залива от Ивангорода до Невы. Во-вторых, ни в одном русском тексте XVI в. невозможно найти свидетельства, что Иван Грозный или русские политики его времени желали прорыва России к Балтийскому морю. Среди прочих негативных итогов этой войны – именно в связи с ней международная репутация России окончательно испортилась, в Европе сформировался ее образ как жестокого и коварного агрессора.

При этом сам Грозный в своем царстве европейцев весьма даже привечал, нередко за русский счет. Конспирологам, всюду в русской истории видящим британский след, стоило бы присмотреться к этому монарху, давшему англичанам монополию на торговлю в России, хотевшему жениться на родственнице Елизаветы I и даже просившему у последней политического убежища. Степень проанглийских симпатий Ивана Васильевича, видимо, была настолько велика и так сильно раздражала «московитов», что после его смерти дьяк Андрей Щелкалов со злорадством сообщил английскому послу Джерому Боусу: «Английский царь умер». Одним из первых действий правительства Федора Ивановича стало ограничение торговых льгот английских купцов.

Иван дозволил лютеранам завести в Москве свою кирху, опекал ее (взыскивая с митрополита за некую причиненную ей обиду), хвалил немецкие обычаи, публично подчеркивал свои якобы «немецкие корни»: «…сам я немецкого происхождения и саксонской крови». Среди опричников было много иностранцев (Э. Крузе, И. Таубе, Г. Штаден и др.), которым Грозный предоставлял особые льготы. Об этом, например, пишет Штаден: «Раньше некоторым иноземцам великий князь нередко выдавал грамоты в том, что они имеют право не являться в суд по искам русских, хотя бы те и обвиняли их, кроме двух сроков в году: дня Рождества Христова и Петра и Павла… Иноземец же имел право хоть каждый день жаловаться на русских».

С другой стороны, Иван долго благоволил черкесским родственникам своей второй жены Марии Темрюковны, современники даже приписывали идею опричнины именно ей. Некоторые сохранившиеся документы 1560–1570 гг. свидетельствуют о значительном числе татар в составе поместного дворянства – скажем, по писцовым книгам Коломенского уезда середины 70-х их насчитывается 105 из трехсот тамошних помещиков.

Среди московских самодержцев Грозный первый столь демонстративно проявлял пренебрежение русскими и симпатии к иноземцам, что было замечено и его подданными, дьяк Иван Тимофеев писал в своем «Временнике»: «…вся внутренняя его [царя Ивана] в руку варвар быша…» Но это не удивительно – тираническая власть всегда опирается на «чужаков», не имеющих связей с угнетаемым народом. Поразительно, но сегодня находится немалое число борзописцев, восхваляющих этого одного из самых вредоносных правителей России как образцового государственного мужа и призывающих причислить его к лику святых.

Повторяю, Иван Грозный – случайность, но, с другой стороны, случайность показательная. Насколько же слабы были институты Московской Руси, насколько слабы были социальные группы, деятельность этих институтов обеспечивающие, если больная воля одного человека, пусть и монарха, могла сделать вектор русской истории предметом своей злой игры.

Передышка между двух катастроф

После смерти тирана страна, которую тот оставил «в состоянии почти полного разорения» (А. А. Зимин), стала потихоньку выздоравливать, во многом вернувшись к доопричным порядкам. Московские люди «начаша от скорби бывшия утешатися и тихо и безмятежно жити». Прекратились кровавые расправы. Организация Государева двора и Думы при Федоре Ивановиче стала напоминать времена Избранной рады – к участию в правительственной деятельности вернулись многие отстраненные при Грозном боярские роды. Даже после воцарения Годунова, старавшегося увеличить в Думе количество своих родственников, она сохранила характер учреждения, поддерживающего внутриэлитный компромисс. Само имя Алексея Адашева было реабилитировано и упоминалось в разного рода документах, самым положительным образом сравниваемое с именем Бориса Годунова. Последнего впервые в русской истории царем выбирал Земский собор 1598 г., на котором присутствовало 500–600 человек, представлявших боярство, духовенство, служилых людей, верхушку посада.

Смягчилось законодательство. В проекте Судебника 1589 г. увеличивалось число социальных групп, получивших право на возмещение бесчестья: средние и меньшие «гости», крестьяне-торговцы, черное духовенство, скоморохи, незаконнорожденные… Жены холопов по смерти мужей могли выйти из холопьего звания. Предполагалось даже ввести наказание за убийство чужой собаки. В 1601–1602 гг., в связи с голодом, Годунов снова разрешил «выход» крестьян в Юрьев день от тех владельцев, которые не могут их прокормить. Вообще многие меры царя Бориса (в частности, широкие налоговые льготы, открытие государственных зернохранилищ для голодающих, организация общественных работ – царь «повеле делати каменное дело многое, чтобы людем питатися…») предваряют практику социального государства. Впрочем, и риторику тоже. В указе 1601 г. о преследовании хлебных скупщиков и установлении твердых цен на хлеб говорится: «И мы… управляя и содержая государьственные свои земли вам и всем людем к тишине, и покою, и лготе, и оберегая в своих государьствах благоплеменный крестьянский народ во всем, и в том есмя по нашему царьскому милосердому обычею жалея о вас, о всем православном крестьянстве, и сыскивая вам всем, всего народа людем, полегчая, чтоб милостию Божиею и содержаньем нашего царьского управления было в наших во всех землях хлебное изобилование, и житие немятежное, и неповредимый покой у всех ровно». «…Хлебное изобилование, и житие немятежное, и неповредимый покой у всех ровно» – чем не формула социального государства?

В другом месте Годунов хвалится тем, что «строенье в его земле такое, каково николи не бывало: никто большой, ни сильный никакого человека, ни худого сиротки не изобиди». «Разумеется, это риторика, но очень знаменательно после оргий Грозного, что правитель вменяет в честь и заслугу себе гуманность и справедливость» (С. Ф. Платонов).

Во внешней политике в 80—90-х гг. XVI в. удалось достичь заметных успехов. После войны со шведами вернулись недавние потери – Ивангород, Ям, Копорье, Корела. С Речью Посполитой было заключено двадцатилетнее перемирие. Произошло реальное присоединение Западной Сибири, начатое еще походом Ермака, возникли новые русские города – Тюмень, Тобольск, Сургут, Тара, Березов, Нарым… Огромные территории по Волге от Астрахани до Казани были закреплены основанием Самары, Царицына, Саратова, Уфы, Царевококшайска… На Юге выдвинулись в степь Воронеж, Ливны, Елец, Кромы, Белгород, Оскол… Несколько раз крымские татары пытались прорваться к Москве, но безуспешно. На Севере заработал Архангельский порт.

Борис Годунов налаживал полезные для страны отношения с европейским миром. Женихом его дочери Ксении был датский принц Иоганн, после безвременной смерти последнего шли переговоры о ее браке с сыном шлезвигского герцога. В развитие русско-английских торговых и дипломатических контактов возник замысел обмена учащимися с целью подготовки знающих переводчиков. В 1600 г. в Лондон вернулись двое студентов-англичан, изучавших русский язык в Москве. Через два года в Англию для обучения английскому языку и латыни в различных школах – Винчестере, Итоне, Кембридже и Оксфорде – направились четверо русских студентов, юноши из дьяческих семей: Никифор Алферьев сын Григорьев, Софон Михайлов сын Кожухов, Казарин Давыдов и Федор Семенов Костомаров. Царь Борис сам представил их английскому посреднику и просил королеву, чтобы им позволено было получить образование и при этом сохранить свою веру. Год спустя за рубеж выехала вторая группа из пятерых учащихся, на этот раз в Германию, в Любек. Годунов опять-таки выразил пожелание, чтобы они оставались в православной вере и не забывали русских обычаев, обещая взять на себя все расходы по их содержанию. Некоторые источники сообщают о том, что русские студенты были направлены также во Францию и Швецию.

Вопреки широко растиражированному представлению, что-де никто из посланных за границу не вернулся, Р. Г. Скрынников выяснил, что, как минимум, вернулись двое. Один из них – Игнатий Алексеев сын Кучкин, посланный для обучения в Вену и Любек, по возвращении в Москву рассказал о себе, что «в учении он был в Цесарской земле и в Любках восемь лет, и… во 119 (1610–1611) году поехал из Цесарской земли, научась языку и грамоте, опять к Москве, и на море-де его переняли ис Колывани [Таллинна] свейские люди». С большим трудом Кучкину удалось освободиться из шведского плена и вернуться на родину. Кстати, есть сведения, что Годунов собирался заводить университеты в самой России.

Казалось, страна выходит из кризиса. Но на пороге уже стоял новый, еще более страшный кризис – Смута.