Глава 2
Урок не впрок
В последующие годы моя мать любила вспоминать, какой я был ласковый ребенок. Порой я бывал немного угрюм, но, к счастью для себя и остальных, почти никогда не затевал драк. Мне кажется, что в раннем моем детстве матери было легко утихомиривать меня ласковыми словами и любовью. Но, как супруга выдающегося полководца, она имела много других обязанностей, потому воспитание мое по большей части выпадало на долю других. А полководца, который был моим приемным отцом, я видел даже реже, чем мать. Только недавно я начал по-настоящему сочувствовать этому человеку, Амфитриону, чьи душевные страдания не позволяли ему ни принять меня от всей души как сына, ни отказаться от меня как от безродного, позорящего его ублюдка.
Думаю, мое детство было довольно счастливым для смертного ребенка. Однако память моя сохранила несколько очень ранних неприятных воспоминаний. (Я не говорю о змеях, поскольку, когда они заползли в мою кроватку, я был слишком мал, чтобы запомнить это. Потом я еще кое-что расскажу о змеях.)
Мои самые ранние более-менее четкие воспоминания относятся ко времени, когда мне было года три-четыре. Одна из моих нянек, разозленная тем, что ей было запрещено даже чуть-чуть шлепнуть меня, заперла меня в чулане за какую-то детскую провинность. Сидеть в темноте было не то чтобы страшно, но ужасно скучно, потому я решительно, но не особенно сильно толкнул дверь обеими руками, от чего она слетела с петель и пролетела через всю комнату. Я и сейчас помню испуганные глаза запершей меня женщины и то, что все это я воспринял как забавную игру и, к ее удивлению, рассмеялся.
Заточение в темноте было для меня лишь минутным неудобством, и, может быть, я и все это дело воспринял бы как игру, если бы не полный ужаса взгляд няньки, когда она услышала громкий треск дерева и увидела, как я выхожу – еще хуже, она увидела лицо моей матери, когда та прибежала на шум, увидела разгром и поняла, что произошло. То, что взрослые были скорее перепуганы, чем рассержены, озадачило и очень встревожило меня.
Почти то же самое случилось несколько лет спустя, когда Амфитрион отлупил меня в наказание за какой-то проступок. Наверное, он был немного пьян тогда.
До тех пор, как вы понимаете, никто не рассказывал мне о моем происхождении. Думаю, я начал серьезно сомневаться в том, что мой настоящий отец Амфитрион, лишь на пороге отрочества. Когда сомнения зародились в моей душе, это не очень обеспокоило меня. Этот человек редко проявлял в отношении меня хоть какую-то приязнь. Его родительские чувства, казалось, были направлены на одного Ификла, которому он устроил выгодную женитьбу, когда тому было всего шестнадцать, а мне – два или три года. Мы с братом никогда открыто не соперничали друг с другом. У нас была слишком большая разница в возрасте, пока я был ребенком, а потом я слишком редко бывал дома. К тому же Ификл знал, что он унаследует все имение отца.
Амфитрион не был по натуре особенно жесток – я помню, что он лишь один раз выдрал меня, причем за дело. Я попробовал на прочность одну весьма дорогую для него вещь – стальной кинжал, подарок царя. Клинок сломался.
В детстве меня считали мужественным ребенком, поскольку я не понимал, что такое настоящая боль, а мои необычные способности, к счастью, хранили меня от такого опыта.
Проявлялись они постепенно и поначалу служили лишь для защиты – я ни разу не кусал мать или кормилицу за сосок, никогда не ломал взрослому пальца, зажав его в свой детский кулачок. И мое кажущееся мужество в тот день, когда Амфитрион избил меня, было отнюдь не мрачным проявлением силы духа, а просто почти равнодушием к тому, что происходит. Когда мне исполнилось лет десять, я почти полностью овладел всеми своими способностями и умел ими управлять. Конечно, я мог вырвать у него вожжи и порвать их на мелкие кусочки, но я знал, что любой такой поступок лишь ухудшит наши отношения, которые и без того были весьма не радужными.
Во время безрезультатной порки человек, который никогда не был по-настоящему мне отцом, хотя я продолжал его так называть, испугался моего поведения, точнее, того, что я никак себя не вел, а этого он просто не понимал. Если бы я плакал и боялся, это успокоило бы его, упрямство он бы понял. Но я просто не шевелился, и он испугался. Только тогда и я сам испугался. Вот таким сложным образом порка, в конце концов, возымела свое влияние на меня, заставив задумываться о том, что я делаю.
Доказательством тому, что это наказание все же подействовало на меня, служат яркие воспоминания об этой порке. Рука Амфитриона взлетает и падает, влетают и падают кожаные вожжи, а я стою и безучастно смотрю. Я понимал, что любой нормальный ребенок уже орал бы, весь в рубцах, но я просто не был в состоянии подыгрывать. Каждый звонкий удар по моему обнаженному телу вызывал невольную волну противодействия незримых сил, таящихся в моем теле, которая сводила удар на нет и полностью защищала меня. После нескольких минут порки я ощутил неприятное жжение, которого было бы недостаточно, чтобы удержать меня от сна, будь я сонным, а потом в зеркале я заметил, что кожа слегка покраснела.
Наконец мужчина, который никогда не был моим отцом, отшвырнул вожжи и молча покинул комнату. Наверное, во время порки он что-то говорил – угрожал, делал внушение, ругался, – но, если что-то такое и было, я ни слова не запомнил. И больше он со мной об этом не разговаривал.
Когда я стал достаточно взрослым, чтобы няньки больше со мной не возились, мои смертные родители заменили их учителями. Математика, география, элементарные познания в языках (к языкам у меня были способности), литература. Последний из учителей, Лин, учил меня музыке. Точнее, пытался.
Мне нравились чистые звуки инструмента Аполлона, лиры, красивый голос – у меня-то самого голос некрасивый. Меня завораживали сложные мелодии, вызывая захватывающие видения, которые не опишешь словами. Но скучная музыкальная наука, которую я должен был усвоить, все эти тона-полутона, гаммы и ноты я не мог переварить, как кусочки гальки.
Лин был мужчиной средних лет, не слишком крупным, хотя и мог показаться таким, когда старался – а делал он это часто. Насколько я знал, он жил один. Он никогда не говорил, есть ли у него семья или жена. У него были седые кудри, маленькая бородка, он любил украшения, вел себя как аристократ даже больше, чем мы, настоящие аристократы. Но вскоре я понял, что ему куда важнее власть. В нем была еще жестокость, которую он по большей части не выказывал.
Мне было уже пятнадцать, когда Лин приехал учить меня. Меня удивляло, что за последние несколько лет Амфитрион так и не начал обучать меня военному делу. Другие знакомые мне мальчишки того же возраста и происхождения весьма интересовались остротой мечей и прочими военными вопросами. А мне никогда не давали в руки оружия, разве что лук, и я неплохо научился им владеть. Я и не особенно стремился стать воином, но то, что меня воспитывали по-особому, беспокоило меня, поскольку подчеркивало мое отличие от всех остальных. Наверное, я начал смутно осознавать, что родители боятся того, что может случиться, если я возьмусь за меч или копье, даже если меня обучить хорошо владеть им. И потому от меня ожидали успехов в музыке.
Вряд ли стоит напоминать, что мои сверстники уважали меня за силу, хотя я тщательно держал ее в узде в их присутствии, пользуясь ей ровно настолько, чтобы одолеть любого, если меня вызывали на состязание, или поднять лишь чуть больший вес, чем могли мои сверстники. Думаю, мои усилия не пропали даром – никто из моих товарищей, за исключением моего племянника Энкида, не подозревал об истинном положении дел. У меня были причины предполагать, что моя сила куда больше, чем они говорили. Но я не знал этого в точности. И не хотел знать о ширине пропасти, отделявшей меня ото всех остальных людей.
Непосредственной причиной наших с учителем Лином раздоров была молоденькая служаночка. Мегана была родом из какого-то далекого варварского северного племени. Она была на пару лет моложе меня, и я начал ухаживать за ней.
Иногда мне кажется, что это было просто неизбежно. С незапамятных времен молодые хозяева имеют любовную связь со служанками – рабынями или свободными. За долгие годы мне не раз приходилось убеждать себя, что служанкам нравится, по крайней мере, поначалу, что хозяин выделяет их вот таким образом.
Но в этом случае различие было в том, что я влюбился в Мегану.
Лин застал нас, когда мы занимались любовью в одном из наших излюбленных укромных уголков. Возможно, он просто случайно наткнулся на нас. Не стану повторять того, что он нам наговорил и что сделал (кое о чем лучше не рассказывать), но тут получилось что-то вроде вымогательства – насколько я знал, мои мать и приемный отец не знали о том, что я серьезно увлекся служанкой.
Девушка глубоко затронула мое сердце. Но когда разразилась гроза, ее рядом со мной не было.
Одним прекрасным летним полуднем, во дворе, укрытом тенью решетки с вьющимися виноградными лозами, где обычно проходили мои уроки, Лин, выйдя за рамки простой ругани, ударил своего немузыкального ученика. Это был случайный, презрительный, почти бессознательный шлепок. Он раза два уже так бил меня. Удар руки музыканта был для меня не болезненнее касания перышка. Но на сей раз он ударил меня в очень неподходящую минуту, он переступил незримую черту, и немузыкальный ученик тут же, не раздумывая, ответил ударом на удар.
Не надо было ему пытаться угрожать мне разоблачением и потом бить меня с таким небрежным презрением. Все вместе привело к непоправимой ошибке. Он-то думал, что обрел надо мной новую власть, которая дает ему право оскорблять меня, но на самом деле все было наоборот – он был в страшной опасности. Его слова были как искра в амбаре, полном пыльного зерна. Во мне мгновенно вспыхнул гнев.
То, что он мертв, я понял еще до того, как его тело упало на плиты. Я ощутил в правой руке легкий толчок после удара тыльной стороной кисти. Слишком поздно я понял, с какой силой я его ударил.
Несколько бесконечно долгих мгновений все вокруг было как обычно. Еще никто не понял, что случилось, но я помню, как каким-то шестым чувством осознал, что мир, в котором я вырос, рухнул. Ему оставалось существовать не более минуты, может, даже меньше. Я услышал, как служанки в кухне над чем-то засмеялись, как в другом конце двора кто-то наливает воду из амфоры.
Я оставался наедине с телом только что убитого мной человека в маленьком тенистом дворике. Никогда в жизни я не чувствовал себя таким одиноким. Мой правый кулак, в котором я до сих пор сжимал лиру – я никогда прежде особенно не прислушивался к звукам этого инструмента, – с громким хрустом попал Лину в челюсть, и мой учитель упал на камни двора, словно пораженный стрелой в сердце. Теперь он лежал передо мной с открытыми глазами, запрокинув голову. Словно бы смотрел в небо или на переплетение лоз и ползучих растений на решетке. И на лице его было такое самодовольство, что я засомневался, успел ли он ощутить хоть что-нибудь, понять, что и почему с ним произошло.
На мое счастье, Лин не принадлежал к аристократии и не был царским домочадцем. Но он не был и безродным бродягой, которому можно запросто свернуть шею или сломать челюсть и чьей смерти никто и не заметит. Единственным его родичем был… а кто же был его родичем? Не помню. Вроде бы он говорил, что его родня живет где-то далеко.
Двумя днями позже последовал суд. Это было в зале дворца Эврисфея Второго, царя-подростка Кадмеи. По совету моего адвоката, который также был другом царской семьи и Амфитриона, я твердил, что только защищался, и на этом основании меня оправдали. Все дело заняло не больше часа.
Эврисфей был юношей осторожным. Он все еще не привык быть царем и считал царскую власть тяжелым делом, к которому он не подготовлен как следует. Он не принадлежал к компании тех детей, с которыми я рос. Он был немного выше меня и уже было заметно, что годам к двадцати он растолстеет. Его отец погиб в какой-то незначительной стычке, сам он приходился правнуком Эврисфею Первому, который правил, когда я родился. В начале своего правления Эврисфей Второй, пожизненный раб осторожности, никуда не выходил без отобранных лично им телохранителей. Мне помнится, что во время суда он ни слова не сказал без того, чтобы не посоветоваться с законником, стоявшим у него за спиной.
Во время суда в комнате находился и Тиресий, а также еще один-два зрителя, но прорицатель ничего не сказал.
Во время прений мой законник, один из самых хитроумных в городе, сказал несколько полезных вещей, из которых одна была следующей:
– Государь, этот юноша быстро растет и еще не знает своих сил. – Мой законник сильно потел, а так во всем остальном он был спокоен и говорил уверенно.
На самом-то деле, конечно, я знал свою силу лучше, чем кто-либо еще, но я не собирался спорить.
Царь был лишь на несколько месяцев старше меня, так что в этом он был на моей стороне. Теперь, вспоминая о тех временах, я думаю, что и у него была парочка учителей, против смерти которых он не стал бы возражать.
Шею Лина, кости его черепа и челюсть обследовал лекарь. Смертоносная лира, в целом не пострадавшая, была предъявлена в качестве вещественного доказательства, и все мы торжественно и мрачно смотрели на нее.
Снова шепоток советника, и царь произнес свой приговор. То, что меня так скоропостижно оправдали, было отчасти потому, что царь хотел сохранить такого верного сподвижника, как военачальник Амфитрион. Помогло и то, что у Лина оставались лишь дальние родственники, да и жили они далеко, так что его смерть не нанесла оскорбления какому-нибудь важному лицу. К тому же его надменное поведение привело к тому, что некоторые горожане даже радовались его смерти.
Хотя меня и оправдали, я был полностью согласен с тем, что на время мне надо уехать. Через месяц мне должно было стукнуть шестнадцать, и для войны я считался еще слишком юным. Царь посоветовал отослать меня пасти стада – так часто поступали с отпрысками знатных семей, когда с ними становилось трудно управляться. Когда мы выходили из дворца, мой законник сказал мне на ухо, что моя ссылка в пастухи продлится не менее года, а скорее всего даже два или три. Но нет никаких причин не посещать временами родной дом, поскольку никаких запретов на этот счет мне положено не было.
Когда после суда мы вернулись домой, мать была в слезах, хотя вряд ли она могла надеяться на более мягкий приговор. Амфитрион хмурился, как обычно, и говорил мало.
Мой законник, как и большинство взрослых мужчин, был ветераном. Он качал головой и говорил:
– Кроме того, любой молодой человек, тем более сын военачальника, который на самую малую муштру отвечает ударом кулака и ломает шею командиру, в армии добра не принесет.
Итак, меня объявили невиновным и в то же время огласили мой приговор, поскольку он как раз и был следствием моей невиновности. Приняв с благодарностью царское слово и узнав день, в который мне следовало отбыть, весь дом облегченно вздохнул. Я редко видел Мегану, и мне кажется, она нарочно держалась подальше от меня, но останься мы наедине, я вряд ли бы нашел, что ей сказать. То, что все, даже моя мать, в последние мои дни дома не обращали на меня внимания, вовсе не удручало меня – чем меньше в моем состоянии ко мне приставали, тем лучше.
Но прежде, чем я повернулся к дому спиной и отправился учиться пасти скот, я с большим упорством, чем прежде, решил разобраться с неясностями в моем происхождении. Я выждал, когда у Алкмены найдется четверть часа для меня, и подошел к ней, когда она сидела одна и читала или, может, пряла или ткала.
Мне показалось недобрым предзнаменованием то, что наша встреча произошла в том самом дворе, где я убил Лина, но я не мог тянуть дольше.
– Мать?
Она несколько неохотно подняла взгляд своих чудесных глаз.
– Что, Геракл?
– Я хочу, чтобы ты рассказала мне правду о змеях.
Повисло долгое молчание, в течение которого моя мать не смотрела на меня, нервно дергая свою работу. Думаю, пару стежков она пропустила. Затем, наконец, она снова подняла глаза и спросила:
– О каких змеях?
Поскольку я просто молча стоял, сцепив руки за спиной, она снова надолго замолчала, потом вздохнула и сказала:
– Ты же слышал рассказы.
Конечно, я из года в год слушал приукрашенные обрывочные истории от слуг, от товарищей по игре с тех самых пор, как стал вообще понимать слова, но я все равно продолжал молчать.
Наконец она сдалась, отложила в сторону ткань. Сложив на коленях ухоженные руки, она сказала:
– Конечно, ты слышал. Ладно, наверное, нам с отцом следовало рассказать тебе правду гораздо раньше.
Истории, которые я слышал всю свою жизнь, были, конечно, не только о змеях.
«Нам с отцом? – подумал я. – Я никогда не видел лица моего настоящего отца, не слышал его голоса». Но я молчал. Я хотел узнать все по порядку и теперь, похоже, я наконец узнаю правду хотя бы о змеях.
Мать снова вздохнула и замолчала. Затем она начала рассказ.
– Это случилось в этом самом доме, – она повернула голову, – там, где сейчас моя рабочая комната. Там прежде была твоя детская. Каким-то образом в дом заползли две змеи. Тебе тогда было не более десяти месяцев.
– Как они заползли в дом, мать?
– Мы так и не смогли понять. Все двери были заперты – по крайней мере, слуги клянутся в этом. Конечно, водостоки оставались, но змеи были слишком большими. Когда они уже были мертвы, слуги измерили их. Одна была целых восемь футов длиной, другая почти десять. – И она снова повторила: – Тебе было всего десять месяцев.
– Их наслал на меня какой-то враг? Или это была случайность?
– Не знаю, – она покачала головой и вздохнула. – Нет, это не совсем правда. С самого начала я была уверена, что в этом есть что-то неестественное. Мы так и не поняли причины этого события. Но ведь у каждого события должна быть причина.
– А вы не пытались ее искать?
– Некоторое время пытались. Я советовалась с провидцами, но они ничего не могли мне сказать.
– А с Тиресием?
– Нет, – покачала она головой. – Я предложила обратиться к царскому прорицателю, но твой отец не захотел.
– Ты хочешь сказать – Амфитрион не захотел.
– Я так и сказала.
– Он мой отец?
Моя мать молчала.
Немного подождав, я спросил:
– Какой породы были змеи?
– Мне кажется, что это были не обычные змеи, а чудовища. Все же, наверное, это были гадюки. Я никогда особенно в змеях не разбиралась, но не сомневаюсь, что те были ядовитыми. Потом я видела их клыкастые головы. – Лицо Алкмены по-прежнему оставалось почти спокойным, но она издала горлом какой-то непонятный звук. – Один из магов отсек им головы, чтобы потом использовать их в своих обрядах, но он так ничего и не нашел.
– Расскажи мне, что в точности произошло, – настаивал я.
Моя мать громко и болезненно вздохнула – такой знакомый звук.
– Несомненно, что змеи приползли именно за тобой. В этой же комнате был ребенок служанки, тоже младенец, девочка, но они не обратили на нее никакого внимания. Колыбелька девочки была прямо у них на пути, но они проползли мимо, прямо к тебе. Мы видели оставленный ими слизистый след. След не простых змей, а чудовищ. Но ты как-то умудрился схватить по змее в каждую ручку, прямо за головой, словно ты знал, где их надо хватать. – Она закинула голову и закрыла глаза. – Змеи быстро не умирают, и они все еще извивались, когда мы услышали шум и прибежали в комнату. Твои кулачки были еще слишком маленькими, чтобы обхватить змеиное тело, но когда мы попытались отнять у тебя змей, мы увидели, как глубоко твои пальчики впились в тело змеи, продавили чешую и мясо и сломали кости.
Я и не знал уж, что сказать. Конечно же, я ничего не помнил.
– Ты не плакал, Геракл, – сказала мать. – Ты смеялся, как смеются дети. Ты думал – это игра.
На несколько минут во дворике воцарилась тишина. Наконец Алкмена сказала:
– Вот тогда мы с твоим отцом поняли, насколько ты особенный, Геракл. Хотя мы и раньше подозревали.
– Мой отец?
Мать открыла глаза, и взгляд ее был острым.
– Геракл, ты знаешь, что я имею в виду. Амфитрион был тебе отцом.
«Значит, это правда». Я медленно кивнул.
– Более-менее. По большей части.
Я знал мальчиков, с которыми дома обращались куда хуже, причем родные отцы. Я видел синяки на их телах и слышал их рассказы.
– Он не был жесток, – пришлось согласиться мне. – Но я думаю, он будет счастлив, что я больше не буду жить в его доме. Но, мать, раз уж ты начала рассказывать мне о змеях, расскажи больше, прошу тебя. Все мельчайшие подробности, которые ты помнишь.
Пока Алкмена говорила, подтверждая дичайшие слухи, я стоял и внимательно слушал, но по большей части я не смотрел на нее. Я смотрел на свои руки. Они были холеными, загорелыми, и на них не было мозолей. Для пятнадцатилетнего юнца мои руки были не особенно большими и не особенно мускулистыми, хотя детскими их уже нельзя было назвать.
Сейчас мои руки лежали на спинке тяжелого кованого железного кресла. Спинкой ему служил изогнутый брусок металла в полтора дюйма толщиной. Наверное, раскаленный докрасна, он сгибался под ударами молота искусного кузнеца. Сейчас металл был холоден, и много сильных людей могли сколько угодно кряхтеть, пытаясь согнуть его на колене – и все равно не изменить его кривизны ни на ноготь. А я знал, что могу легко – легко! – завязать его узлом, но я не стал этого делать. Много лет я старался не делать ничего, что могло бы выдать мои необычные способности, на глазах у родителей или в присутствии иных свидетелей.
Рассказ о змеях был очень интересен, но мысли и слова породили во мне один огромный вопрос, на который я хотел найти ответ.
Когда моя мать снова замолкла, я спросил ее:
– Как часто видела ты моего отца? Когда это было в последний раз?
Она снова закрыла глаза и медленно покачала головой.
– Геракл, – сказала она, – довольно. Лучше тебе не вникать так глубоко в эти дела.
– Как это – лучше не вникать? Почему? – Не получив ответа, я вздохнул и продолжал: – Когда ты в последний раз видела моего отца?
На мгновение мне показалось, что мать упадет в обморок. Я даже испугался. Но, по крайней мере, она не делала вид, что не понимает, о ком идет речь.
Она ответила:
– Я только раз встречалась с Зевсом. И, сдается мне, ты об этом знаешь. Вряд ли ты можешь об этом не знать. Клянусь тебе, Геракл, с той ночи я ни разу его не видела и не слышала о нем более. Никогда.
– Я верю тебе, – ответил я. – Да, я верю тебе, мама.
Она кивнула.
– Амфитриона всегда терзали подозрения, но я постоянно клялась ему, как тебе сейчас, – та ночь была первой и последней.
– Я вижу. – Чуть позже я добавил: – Я думал, что он мог оставить какое-нибудь послание. Хотя бы слово для меня, пусть и не напрямую. Может, после рождения…?
– Нет. Ничего, – резко помотала головой мать. – Никогда даже намека от него не было, от божества, о котором мы сейчас говорим с тобой. Пойми, Геракл, я даже не думаю, что твой истинный отец подозревает о твоем существовании, да и знай он, его вряд ли это заботило бы.
Я стиснул спинку кресла и почувствовал, как металл начал поддаваться под моими пальцами, как мягкое дерево или нечто не более прочное, чем змеиная плоть. Я понимал, что на металле останутся следы от пальцев.
– Я намерен однажды отыскать его, мать. Найти и поговорить с ним и выяснить, знает ли он обо мне и заботит ли его мое существование.
Через день после разговора с матерью я покинул дом и отправился пасти скот.
В ту пору большинство наших стад паслось в местечке, называемом Немея, в нескольких десятках миль от города. По большей части коровы, несколько мастодонтов и верблюдов. Животные и пастухи восемь из девяти месяцев года проводили среди безлесных холмов, на которых там и сям сквозь тонкий слой почвы и травы торчали каменистые гребни. Если зима обещала быть мягкой, то стада могли пастись там круглый год.
Утром моего отъезда мать еще раз сказала, что хорошо, что царь признал меня невиновным и не наказал более сурово.
– Ты должен быть благодарен ему за это, Геракл. Человеку, который наносит по неосторожности смертельный удар, отсекают правую руку.
Я не хотел говорить о том, что и кому я должен.
– Думаю, такое нечасто случается с отпрысками благородных семей вроде нашей. И уж не с сыном Зевса.
Не могу забыть, как она на меня посмотрела – в ужасе от моей опасной гордыни.
– Возможно, нам не удалось воспитать тебя как подобает. Пожалеешь розог – потеряешь ребенка.
Алкмена осеклась – наверное, вспомнила тот день, когда Амфитрион пытался выпороть меня. Думаю, она вспомнила и о Лине, который уж точно розог на меня не жалел – пока его рука могла их держать.
Наконец моя мать снова смогла заговорить.
– Геракл, ты царственно горд. Но помни – ты не… преемник царя. – Она чуть помедлила прежде, чем произнести последние слова, и я подумал, ощутив, как холодок прошел по спине, что она хотела сказать – ты не бог.
– Я знаю, кем я не являюсь, мать. Но кто я есть?
Она не могла ответить на этот вопрос. Но я решил, что однажды мне ответит мой отец.