V
В 5 часов виконт Лорис был в отеле де Люсьен. Он был в странном настроении духа, сознавая, что утро было неудачное. Дважды в это утро его сокровенные чувства были задеты: первый раз, когда он под влиянием безрассудного порыва заступился за врага своих убеждений, – и зачем только она созналась ему в этом, – а второй раз, когда к нему обратились с предложениями, которые он считал для себя оскорбительными.
Молодость не идет на сделки с совестью, в двадцать лет сердце ревниво бьется или за любовь, или за ненависть, оно не бывает еще развращено разочарованиями, которые принято называть опытом и которые в сущности очень часто не что иное, как уступка самому отвратительному эгоизму.
У него была потребность как можно скорее отвести душу с той, которая была для него олицетворением его собственной совести, ему нужно было найти в ней отголосок его собственного гнева.
Регина встретила его еще с большей радостью, чем обыкновенно.
Их интимные свидания происходили в маленьком салоне, прозванном молельней; ему нравилось это название, потому что там он бывал с ней наедине, но это действительно было нечто вроде часовни. Вся комната была обтянута белой шелковой материей с цветами; потолок представлял из себя род балдахина с короной посередине. На одном из панно был портрет Марии Антуанетты во весь рост, перед ней на пьедестале из оникса стоял бюст Людовика XVI. Напротив, на консоли из белого мрамора находилась севрская ваза с медальоном Людовика ХVIII. Низкие стулья из белого выпуклого бархата с золотом напоминали собой скамеечки для молитвы, а догорающие лучи дня, падая на ковер через большие стекла окна, смягчали все линии.
Вот здесь-то эти два любовника, в самом высоком и чистом смысле этого слова, связанные единством их религии, их страсти, их надежд, проводили долгие и приятные часы, уносясь в мир грез, поэтизируя свои стремления, обращаясь к своим богам с теми излияниями, с которыми они не смели обращаться к мирской любви. Совершенно так, как в церкви те, кто не может говорить друг с другом, соединяют свои обеты, в лоне улыбающейся Богоматери.
– Ах, как мне хотелось вас видеть! – воскликнула Регина. – Есть дни, когда бывает так же тяжело справиться с радостью, как в другие дни – с печалью. Взгляните на меня, Жорж, и скажите мне, что вы находите меня красивой.
Под влиянием обаяния этой женщины Жорж забыл все невзгоды дня и опустился перед ней на колени.
– О да! – прошептал он. – Такой красивой, что иногда я страшусь, что не доживу до той счастливой минуты, когда эта рука будет навсегда принадлежать мне, я не дождусь, когда мы вырвемся из этого мира злых и изменников и, исполнив нашу задачу, попадем наконец в блаженную тьму неизвестности, которая не будет нарушаться никаким шумом извне.
Регина, которая положила ему обе свои руки на голову, отодвинулась слегка.
– Наконец-то, друг мой, – проговорила она, – наша мечта близка к осуществлению, так близка, что нам стоит сделать еще одно усилие, чтобы видеть ее осуществленной.
– Говорите, дорогая моя. Если бы вы знали, как я люблю звук вашего голоса! Какие у вас опять новые надежды?
– Скажите лучше, доказательства. В данную минуту в моих руках, в моих слабых руках женщины, вся будущность Франции. Мы приближаемся к цели. Впрочем, разве я могла сомневаться в успехе, имея таких союзников, как вы?
– Не говорите обо мне, я дитя и умею вам только повиноваться… и вас любить.
– Разве этого мало: такое повиновение, такое доверие, благодаря которым вы принадлежите мне всецело? Вы придаете такое значение тому, что я сделала, друг мой, но разве у меня хватило бы смелости пройти до конца путь, который я себе начертала, если бы у меня не было поддержки в вашем сердце, в вашей совести?
– Разве это сердце и эта совесть могли бы не принадлежать вам? Разве не вы их образовали? Разве не благодаря вашей правдивости я постиг весь ужас лжи и фальши, а правда сделалась принципом моей жизни? Разве не вы научили меня жертвовать всем, самыми дорогими интересами, во имя чести и уважения к себе?
– Я горжусь вами, мой Жорж, горжусь этой героической экзальтацией, которая помогла бы вам перенести самые тяжелые испытания ради нашего предприятия. Но разве ради нашего Бога, нашего короля, вы бы не пожертвовали даже и честью, – ведь затем можно умереть, – чтобы на одну минуту ускорить час успеха?
Лорис все еще на коленях, прижимая уста к пальцам Регины, в сладком упоении, не вполне расслышал сказанные слова. Сказать ли правду? В эту минуту Жорж думал меньше об их предприятии, чем об этом красивом лице, которым он восхищался, об этих глубоких глазах, озаренных внутренним блеском, которые сжигали ему сердце.
Бесспорно, он очень уважал ее, ее, которую так любил. Он счел бы за преступление всякий помысел, который мог бы запятнать чистоту той, которую он называл своей святой.
Но разве не было если не благоразумно, то жестоко держать его так близко к себе, в этом уединении, вдвоем в этом салоне, где политический энтузиазм усложнялся мистицизмом страсти?
Что чувствовала она сама? Неужели же, действительно, только мечты о битвах, о победе, отражались в блеске ее глаз, которыми она, бессознательная искусительница, глядела в глаза Лорису?
Он тихонько притянул ее к себе, она не сопротивлялась, и проговорил шепотом:
– Регина, моя Регина, я не раз говорил себе, что значат все это честолюбие, слава!.. Для меня существует только одно – ваша любовь… Ах, если бы вы меня любили так, как я вас люблю!
– Дитя мое! Дорогое дитя!
Едва владея собой, он обнял молодую женщину за талию, упиваясь ароматом ириса, который исходил от нее, чувствуя, как ее сердце бьется подле его…
Она ответила ему словами, в которых для нее было целое обещание.
– Раньше, чем через две недели, побежденный Наполеон будет оплакивать свои разбитые армии, и наш король будет в Тюильри…
Он в порыве искренности своего нетерпеливого обожания невольно воскликнул:
– Какое мне дело до Наполеона? Какое мне дело до короля? Я вижу одну вас, думаю только о вас, обожаю вас одну…
Она быстро освободилась из его объятий и, выпрямившись во весь рост, сказала:
– Вы богохульствуете! Что вы сказали? Возьмите назад ваши слова, Жорж. Разве вы забыли, кто я? Вы эгоист. В то время, когда разыгрывается последний акт, когда должен пробить час, который может быть нашим триумфом или нашей погибелью, вы думаете обо мне и о себе! Любовь! Любовь! Да разве есть лучше, выше той, которая связывает нас со святыми интересами нашего короля, представителя самого Бога на земле? Право, Жорж, если бы я вас не знала лучше, чем вы меня знаете, я бы усомнилась в вашем рассудке.
Виконт все еще стоял на коленях, удивленный, сконфуженный. Он любил Регину всеми силами души, и слова, сказанные им, были только выражением его сокровенных чувств. Как же могла она на них рассердиться, разве она не любила его настолько, чтобы пожертвовать ему всем? Она вернулась к нему и, положив ему руку на лоб, сказала:
– Между нами не должно быть недоразумений, Жорж. Какое-то мрачное сомнение закралось мне в душу. Неужели вы один из тех, кто подчиняет интересы неба земным страстям? Какое вам дело до короля, осмелились вы сказать, и это вы сказали мне! Разве вы не знаете, что с тех пор, как я стала сознавать себя, у меня нет другой мысли, другой цели, как поднять эти пригнутые, но не сломанные лилии? Уверяю вас, Жорж, что я люблю вас всей душой, но если бы завтра для того, чтобы разверзнуть врата Парижа перед моим королем, пришлось убить меня и вас, я бы не задумалась. Нет, нет, вы меня плохо знаете. Нет того интереса, той привязанности, которые могли бы пересилить эту преданность. Разве я не пожертвовала уже ради нее моими симпатиями, самыми дорогими, самыми глубокими, до такой степени, что, не будь я убеждена в правоте моего дела, я с ужасом назвала бы себя неблагодарной.
Жорж глядел на нее с беспокойством. Никогда еще он не видел ее в таком страстном исступлении. О чем упоминала она? Он даже боялся ее спросить.
Она отошла от него бледная и, облокотясь на ониксовый пьедестал, точно глядела на какое-то мучительное воспоминание из прошлого, которое стояло перед ее внутренними очами.
Она была бледна той бледностью монахини, которая служит доказательством безжалостного отречения.
– Что с вами, Регина? Что значат ваши слова? Прошу вас, успокойтесь. Неужели я, не желая того, пробудил в вас какие-нибудь ужасные воспоминания?
– Да, ужасные, совершенно верно. Но именно в этих воспоминаниях я ищу себе сил.
– Что же это за воспоминания? Неужели же за одно неосторожное слово, сказанное мной необдуманно, вы лишите меня вашего доверия?
– Конечно нет, друг мой, – заметила она печально. – И моя откровенность будет лучшим тому доказательством. Та, которая будет со временем носить ваше имя, не должна иметь от вас тайн. Но вместе с тем признание, которое я вам сделаю, убедит вас, что в настоящее время в моем сердце нет места для двух чувств. Я отдалась вся, отдалась всецело, и только повинуясь тому, что я называю моей миссией, я могу снова стать сама собой.
Жорж склонил голову, он не чувствовал в себе такого безграничного бескорыстия.
– Говорите, – проговорил он. – Считайте меня за брата.
Она поблагодарила его взглядом.
– Так слушайте же, – начала она.
Голос ее принял резкий, металлический оттенок.
– Я не одна носила имя Саллестен, которое для меня не только гордость, но и поучение… еще одна женщина носила его. Эта женщина – моя сестра…
– У вас была сестра? Я никогда не слышал об этом.
– Она умерла, и имя ее никогда не произносилось. Она была десятью годами старше меня. Она выучила меня первым играм, когда я была еще ребенком, первым молитвам.
– Как вы ее, должно быть, любили?
– Да, я ее любила, – проговорила Регина взволнованным голосом. – В настоящее время я бы не должна была о ней даже помнить, я говорю о ней даже с дрожью.
– И вы говорите, что она воспитывала вас, что она вас любила?
– Мне было шестнадцать лет, – продолжала Регина, – отец наш прогнал из дома человека, который просил руки его старшей дочери.
– Вероятно, он был разночинец.
– Нет, дворянин, с именем; но этот человек, последователь Лафайета и Мирабо, был революционером. Сестра моя любила его и бежала с ним. Мой отец проклял их обоих.
– Как этого господина звали?
– Не все ли равно как? Ему имя – стыд и позор, на челе его была печать крови… крови вот этой жертвы…
И дрожащей рукой она указала на бюст Людовика XVI.
– Однажды, – продолжала она с устремленными глазами, точно под гипнозом своих воспоминаний, – это было в 1800 году. В Босаже было последнее восстание, наши крестьяне, разъяренные, бросились на замок, в котором жил этот человек и та, которая променяла наше прекрасное имя на такое постыдное. Он защищался… Замок был взят, разрушен, сожжен… Его жена, думая спастись бегством с ребенком на руках, была найдена через два дня мертвой в овраге.
– А ребенок?
– Исчез… вероятно, тоже был убит.
Она остановилась на минуту, точно желая хорошенько взвесить то, что она собиралась сказать.
– Жорж, взгляните мне прямо в глаза. Эта женщина была из моей семьи, носила мое имя, в ней текла моя кровь. Так знайте, что для нее, которая отреклась от своего рода, которая была соучастницей преступления 21 января, величайшего преступления, какое когда-либо было совершено, у меня нет ни одной слезы, ни одного вздоха, нет никакой жалости. Между ней и мной проклятие моего отца воздвигло непреодолимую преграду; есть нечто, что выше всякой привязанности, любви, семьи, отечества: это Бог и король! Кто предает их, предает меня, кто идет против них, поражает меня. Понимаете ли вы теперь, виконт де Лорис, отчего ваши слова пронзили мне сердце точно острием шпаги?
Лорис не знал за этой женщиной, которую он любил, такого пыла, напоминающего собой вдохновение пророчицы.
Даже лицо ее преобразилось. По лицу ее разлилась яркая краска, а сама она вся дрожала, точно сгорая страстью.
И в первый раз этот пыл, эта страсть не передавались ему, не сжигали его.
Точно бессознательно, под влиянием какой-то воли, которая была сильнее его, он спросил:
– А ребенок, этот ребенок вашей сестры, который исчез в этой катастрофе междоусобной войны, – неужели вы никогда не вспомнили о нем? Неужели вы ничего не сделали, чтобы узнать, что с ним сталось?
– Не все ли равно что? – проговорила глухим голосом Регина. – Разве вы забываете, что этот ребенок родился от одного из тех, которые не признавали Бога, убили короля, обесчестили Францию!
– Ребенок невинен!
– Только Бог может ему отпустить преступление его близких. Наконец, все заставляет предполагать, что он умер, а если б даже он был жив, между ним и мной не существует никакой связи.
Жорж замолчал; ему не хотелось настаивать, он боялся услышать еще что-нибудь в том же роде. В нем явился какой-то внутренний протест, инстинкт сострадания, справедливости, который не поддавался этим фанатическим взглядам.
Регина продолжала:
– Друг мой, брат мой, может быть, мне не следовало говорить с вами в таком тоне, но накануне последней борьбы, перед разлукой с вами…
Он вскрикнул:
– Разлука со мной! Что вы хотите сказать этим?
У него замерло сердце.
Она продолжала, взяв его за руку:
– Наша разлука будет недолгой, поверьте, но у меня есть обязанности, и вы знаете, я не признаю никаких сделок. Да, я должна буду уехать.
– Когда?
– Завтра, после Шан-де-Мэ.
– Куда? Разве я не могу вас сопровождать, ехать с вами?
– Нет, я должна быть одна… действовать одна… должна взять на себя известную ответственность, слишком тяжелую для мужчины. Вот отчего, Жорж, обращаюсь к вам, к вашей совести. Быть может, теперь наш крест покажется вам слишком тяжелым. Если только это так, если вера в вас поколебалась, если труд вам не под силу, сознайтесь в этом, этого требует ваша честь. Я протяну вам руку и скажу: брат мой, каждому свой путь – не мешайте мне идти моей дорогой.
– И вы думаете, что во мне найдется достаточно подлости, чтобы позволить вам подвергать себя опасности, которую я не буду разделять с вами? Так-то вы верите в мою любовь? Регина, дайте мне клятву, что вы не уедете одна, что вы не покинете меня. Куда бы вы ни шли, я иду за вами… исполняя ваши приказания, как преданный раб… Ах, Регина, неужели вы в самом деле усомнились во мне? – во мне, который живет, дышит только вами?
Она положила ему руку на уста:
– Если бы вы знали, как я желаю вам верить!
Настал вечер. Последние лучи солнца, врываясь в окно, скользили по ней, окружая ее блестящим сиянием.
– Я ваш, – проговорил он, – навсегда, навеки… Я желаю одного только – быть достойным вас.
– Благодарю вас, теперь уходите… О, ненадолго. Через час вернитесь, у нас вечером важное собрание. Будут обсуждаться серьезные решения. Я рассчитываю на вас.
– Но вы не уедете?
Она улыбнулась.
– Разве это хваленая преданность? Я ваша Регина или нет?
Жорж хотел было сказать что-то. Слова лились потоками из его сердца, но на устах для них не было выражений. Он склонился к протянутым к нему рукам, приложился к ним долгим поцелуем и вышел.
Регина оставалась неподвижной.
Она была глубоко тронута этой молодой, восторженной любовью и, вопреки ее уверениям, гордилась, что ее ставят выше всех и всего.
Регина никогда не любила: все силы ее сконцентрировались в политических страстях, которые заменили ей иллюзии действительной жизни.
По временам ей казалось, что силы изменяют ей. Но она себя помнила; гордость снова приковывала ее к ее неизменной верности; нет, она не имела права быть женщиной, недаром девизом их рода было: «Non sibi, sed regi».
И, проведя рукой по лбу, она отправилась в свой рабочий кабинет, к капитану Лавердьеру, который ее ожидал.