РОССИЯ И МИР В XXI ВЕКЕ
РОССИЯ И ПОСТАМЕРИКАНСКИЙ МИР
Советский Союз еще был жив, хотя и дышал на ладан, когда в торжествующей победу в «холодной войне» Америке началась гонка триумфалистских манифестов. Со временем их исчерпывающий обзор будет, наверное, интересен лишь историкам политической мысли и международных отношений, но наиболее яркие из этих писаний все-таки останутся своеобразными памятниками недолговечному Pax Americana. Лидировал в этом соревновании манифестов «Конец истории» Фрэнсиса Фукуямы, привлекший к себе наибольшее внимание благодаря броскости и простоте основного тезиса. Но если предложенное Фукуямой эсхатологическое обоснование незыблемости постисторического либерального мирового порядка довольно быстро перестало выдерживать испытание временем, то автор гораздо более жесткого и откровенного манифеста американского унилатерализма – Чарльз Краутхаммер – был достаточно осторожен, чтобы в своем прогнозе ограничить временной горизонт глобального доминирования США тремя-четырьмя десятилетиями (15). Впрочем, зимой 2003 г., накануне второй войны в Персидском заливе, Краутхаммер пересмотрел эту оценку и заявил, что никакая внешняя сила уже не может быть ограничителем мировой гегемонии США, а продолжительность эры однополярности зависит исключительно от внутреннего выбора американской нации (16). Однако считанные годы спустя после этого супертриумфалистского заявления среди аналитиков и обозревателей началась гонка манифестов с обратным знаком.
В числе текстов, возглашающих скорый конец «американского века», едва ли не самым ярким является книга Фарида Закарии «Постамериканский мир». Опубликованная в 2008 г., еще до краха банка Lehman Brothers и глобального обвала финансовых рынков, сегодня она производит странное впечатление. Кажется, что автор хотел преподнести читателю (прежде всего – американскому) неприятную новость в успокаивающей оболочке. Закария видит главную проблему не в упадке Америки, а в «подъеме остальных» (the rise of the rest) (3, с. 25). Благодаря американскому экономическому, политическому, военному, культурному и моральному лидерству в мире были созданы огромные возможности, которыми, в конце концов, и воспользовались «остальные» во главе с Китаем и Индией. Получается, что многополярный постамериканский мир есть результат, в общем-то, успешного осуществления исторической миссии США.
Вместе с тем Закария откровенно и нелицеприятно говорит об ошибках и провалах американского лидерства, которые привели к компрессии периода абсолютного американского доминирования после окончания «холодной войны». Ведь, в сущности, первоначальный прогноз Краутхаммера о 30 или 40-летней продолжительности «момента однополярности» был вполне реалистичным. Основная «заслуга» в столь быстром схлопывании унилатерализма принадлежит администрации Буша-младшего и вдохновлявшим ее политику неоконсерваторам, хотя свою долю ответственности несет и администрация Клинтона. По словам Закарии, «почти по всем статьям – решение проблем, достижение успеха, создание институтов, укрепление репутации – Вашингтон распорядился этими картами из рук вон плохо» (3, с. 232).
Можно сказать, что все эти провалы и неудачи эпохи американского всемогущества уже не столь важны, они остались в прошлом, жирную черту под которым подвел глобальный экономический кризис. Но именно кризис становится точкой невозврата и в процессе «постамериканизации». Международные отношения обретают новое качество, адаптироваться к которому придется всем их участникам. В том числе, разумеется, и России.
Мир многополярный, постамериканский – это то, к чему стремилась Россия, начиная, по крайней мере, со знаменитого разворота самолета Евгения Примакова над Атлантикой. Но теперь, когда желанный миропорядок начинает становиться политической реальностью, впору задать вопрос: а готова ли Россия к этому новому миропорядку? Осознают ли ее лидеры не только новые возможности, открывающиеся благодаря эрозии американской гегемонии, но и риски существования в мире силового мультицентризма? Ведь после окончания «холодной войны» Россия не только испытывала чувство горечи от приниженного положения в системе международных отношений и угрозы от попыток минимизировать ее влияние на постсоветском пространстве, но и вполне комфортно чувствовала себя в нише крупнейшего поставщика энергоносителей на европейский рынок. И хотя пребывание в этой нише, по крайней мере для России, можно рассматривать как признак экономической деградации в системе мирохозяйственных связей, Владимир Путин с успехом использовал «тучные годы» для терапевтического лечения социальных травм, вызванных посткоммунистическими трансформациями, и для концентрации ресурсов, достаточной, чтобы позволить себе в Мюнхене «откровенный разговор» с западными партнерами. Теперь же, по истечении «тучных лет», за реализацию новых возможностей еще только предстоит бороться, и, по всей видимости, бороться упорно.
Для России американская гегемония была тягостна, неприятна, в иные моменты – едва выносима. Но все-таки стоит признать: раз уж какой-то державе было суждено на время достичь глобальной гегемонии, то в американской версии такая гегемония оказалась меньшим из зол. Гегемония, исходящая от любого европейского или азиатского государства, была бы, наверное, и вовсе непереносимой. И если представить себе совсем другой исход «холодной войны», то можно предположить, что советская глобальная гегемония была бы одним из худших видов гнета, а едва ли не главной его жертвой – народы самой державы-гегемона.
О всемирно-исторических уроках однополярного мира еще будут написаны целые библиотеки (теперь, разумеется, электронные), но несколько актуальных выводов для международной политики наступающей эры многополярности могут быть следующими:
– постамериканский мир – это пока не завершенное состояние, но необратимый процесс, имеющий свои стадии;
– на завершающих стадиях процесса «постамериканизации» следует стремиться к максимальному снижению его конфликтного потенциала;
– необходимо предотвратить возникновение в будущем любой новой глобальной гегемонии, от кого бы она ни исходила;
– необходимо найти работоспособные механизмы стабилизации многополярного мира, предотвращения его хаотизации и сползания к «холодной войне» всех против всех.
Эти выводы не являются специфическими и тем более исчерпывающими для России; они, скорее, позволяют увидеть, что в рамках нового, по всей вероятности совсем не либерального, миропорядка будут существовать возможности для согласования интересов самых разных акторов международных отношений. И в этом – шанс для России. Но далеко не единственный.
«Подъем остальных» как движущая сила «постамериканизации» означает появление множества национальных «историй успеха» и, соответственно, множества игроков, претендующих на значительное укрепление своего международного статуса. Но на нынешней стадии становления многополярного мира все просто заворожены Китаем. Глобальный экономический и финансовый кризис способствовал тому, что все большее число аналитиков и комментаторов начинают рассматривать китайскую модель в качестве альтернативы Вашингтонскому консенсусу.
О возможности «Пекинского консенсуса» еще в 2004 г. писал Джошуа Рамо. Он перечислял следующие его компоненты: твердое осознание необходимости и стремления к модернизации и инновациям, сочетание долговременных целей и прагматичной тактики, опора на национальный суверенитет и стабильный экономический рост, социально-ориентированная экономика и асимметричные силовые ресурсы, например значительные накопления государственных долговых обязательств иностранных государств (18). Стивен Маркс видел суть «Пекинского консенсуса» в том, что основным инструментом достижения экономического процветания становится сильное авторитарное государство, управляемое эффективными лидерами, мало озабоченными степенью соответствия их действий западной ценностной матрице (17).
Преимущества китайской модели, продемонстрированные в ходе нынешнего кризиса, породили на Западе новую волну алармистских комментариев. Например, Анатоль Калецки полагает: «Перед Западом стоит выбор: или мы уступим и признаем, что Китай, как показывают пять тысяч лет изученной истории человечества, показал себя более успешной и долговечной культурой, нежели Америка или Западная Европа, и теперь возвращает себе естественное положение мирового лидера, или же перестанем отрицать факт соперничества между китайской и западной моделями и начнем всерьез думать о том, как можно реформировать западный капитализм, чтобы у нас было больше шансов на победу» (14).
В этом комментарии привлекает внимание не только представление ситуации в категориях «свой / чужой», но и повышенный градус идеологизации. Наоборот, коммунистический Китай, который во времена Мао был источником идеологической экспансии, после совершенного в 1978 г. прагматического поворота являет сегодня образец идеологической индифферентности и толерантности к любым существующим моделям социального и политического устройства. И в этом, очевидно, еще один секрет китайского успеха.
В России «пробуждения» Китая ждали и опасались на протяжении десятилетий. Не случайно при всех зигзагах российской (советской) внутренней и внешней политики, стремление к «нормализации отношений», а затем и к стратегическому партнерству оставалось внешнеполитической константой со времен Юрия Андропова. И нельзя не признать, что нынешний уровень российско-китайских отношений является ценнейшим достижением, которое, правда, все же не гарантирует нас от проблем и осложнений в будущем.
Однако ясно, что сохраняя и наращивая преимущества добрососедства с Китаем, необходимо избежать превращения России в его сателлита. Иначе говоря, фактическая слабость наших нынешних позиций в Азиатско-Тихоокеанском регионе должна компенсироваться за счет активной политики, направленной на максимальную диверсификацию экономических и политических возможностей начиная с маршрутов экспорта энергоносителей и заканчивая механизмами безопасности.
Среди причин, по которым для России предпочтителен вариант стабильного, но несколько дистанцированного партнерства с Китаем, далеко не только гигантская разность демографических потенциалов с двух сторон нашей общей границы. Угроза китайского заселения Сибири и Дальнего Востока – это, скорее, «бумажный тигр», во всяком случае, в среднесрочной перспективе. Гораздо серьезнее перспектива закрепления структурного дисбаланса в двусторонней торговле, быстрого скатывания к положению сырьевого придатка новой «всемирной мастерской». Однако вопрос выхода из сырьевой ниши – эта общая проблема модернизации российской экономики, а не принципов торговых отношений между Москвой и Пекином.
Пожалуй, самая серьезная проблема, из-за которой России следует избегать слишком тесной привязки к китайскому локомотиву – это его скорость. Казалось бы, поддерживаемые уже не первое десятилетие двузначные (или близкие к двузначным) темпы экономического роста являются именно тем, чего нам так не хватает для успеха модернизации. Эти темпы и продолжительность роста действительно беспрецедентны, а способность нескольких поколений высшего руководства КПК – от Дэн Сяопина до Ху Цзиньтао – их поддерживать, избегая при этом острых социальных конфликтов, с достаточным основанием может претендовать на статус исторического рекорда управленческой эффективности. Но чем дольше длится китайское экономическое чудо, тем больше нарастают экономические, социальные и региональные диспропорции, и тем более опасными могут быть последствия резкого торможения.
Далеко не просто оценить и реальный набор социально-экономических опций, которыми сегодня располагают китайские лидеры. Хотя в условиях мирового экономического кризиса 2008–2010 гг. были предприняты усилия, направленные на повышение роли внутреннего спроса как фактора роста, тем не менее экспортной ориентации китайской экономики пока нет убедительной альтернативы. Ясно также, что китайско-американский торговый и финансовый симбиоз, который Н. Фергюссон иронично назвал Chimerica, порождает все больше проблем и для Китая, и для США, и для мировой экономики в целом. Однако целенаправленные действия по «распариванию» (decoupling) Китая и США, возможность которых Фергюссон сегодня не исключает (12), могут вызвать на порядок более серьезные проблемы. Вполне вероятно, что обратный отсчет нового глобального экономического кризиса уже запущен, а таймер находится в Китае.
Китай не может не быть важнейшим партнером России в Азиатско-Тихоокеанском регионе. Однако сколь бы многообещающими ни казались перспективы стратегического взаимодействия России и Китая, нам необходимо стремиться к поиску страховочных механизмов, запасных вариантов и новых возможностей. Каковы же эти возможности?
К сожалению, неурегулированность территориального спора не позволяет рассматривать Японию в качестве партнера, сотрудничество с которым позволяло бы уравновесить китайский фактор. Возможно, в будущем рост экономического, политического и военного могущества КНР заставит японских политиков более философски относиться к факту российского контроля над Южными Курилами и не отягощать тем самым экономический и политический диалог с Москвой. Но в ближайшие годы Япония едва ли сможет и захочет выступить для России в качестве регионального балансира.
Несомненно, что России необходимо стремиться к интенсификации связей с восточноазиатскими региональными акторами второго порядка – Южной Кореей, Тайванем, Вьетнамом, Индонезией и другими странами АСЕАН. Ни один из этих акторов в одиночку не может служить альтернативой континентальному Китаю, но, по крайней мере, в совокупности их можно рассматривать как множество потенциальных опорных точек на периферии Срединной империи. Кроме того, придание самостоятельного значения сотрудничеству с отдельными странами АТР уже само по себе должно способствовать диверсификации, поскольку, например, в случаях Южной Кореи и Вьетнама конкретное наполнение такого сотрудничества будет иметь принципиальные отличия.
В общеазиатских масштабах ценнейшим партнером является Индия. Отсутствие конфликтного потенциала и восходящая к истокам индийской независимости традиция дружественных двусторонних отношений являются прочной основой стратегического взаимодействия Москвы и Дели в XXI в. Однако есть и трудности, главным образом психологического порядка. В России все еще не вполне освоились с тем, что Индия уже не может быть ведомым, что уже сейчас по ряду ключевых показателей эта страна является равновеликим партнером, а в скором будущем – более мощным полюсом постамериканского мира, чем Россия. Ситуация, в которой Индия может выступать в качестве успешного экономического конкурента, также пока не всеми воспринимается как стандартная.
Стоит вспомнить и о том, что некоторое время назад Дели несколько дистанцировался от Москвы и пошел на заметное сближение с Вашингтоном. Это сближение явилось серьезным успехом Индии, которая получила от США и фактическое признание своего статуса ядерной державы, и выражение готовности к равноправному стратегическому партнерству1. Для России этот опыт весьма поучителен. В условиях новой активизации сотрудничества Москвы и Дели этот опыт также показывает, что улучшение отношений третьей страны с Америкой уже не обязательно является игрой с нулевой суммой в отношении России.
Вне всякого сомнения, Индия представляет собой собеседника, с которым в числе первых следует обсуждать и растущую китайскую мощь, и любую другую серьезную политическую проблему Евразии. При этом следует учитывать, что в Индии с ее опытом военного конфликта 1962 г. подъем Китая вызывает бóльшую настороженность, чем в России, которая сумела урегулировать пограничные проблемы с КНР. В то же время участие России и Индии в форматах ШОС и БРИК позволяет обеим странам принимать во внимание более широкий контекст глобальных изменений и выстраивать взаимодействие с Китаем именно в этом контексте.
И все же без учета американского присутствия в Азиатско-Тихоокеан-ском регионе нечего и думать о возможности успешного российского «поворота на Восток». Прежде всего, здесь обнаруживается, что и США, и Россия осознают ключевое значение региона для их будущего в XXI в. Далее, именно в этом важнейшем регионе у России и США нет сколько-нибудь серьезного конфликта интересов. В то же время резервы взаимодействия в самых разных областях очень велики. И если говорить о расстановке сил и тенденциях безопасности в АТР (хотя бы на время абстрагируясь от общего баланса российско-американских отношений), то следовало бы признать, что военное присутствие США в АТР вовсе не противоречит интересам России. Если укрепление позиций США и НАТО вблизи западных и южных рубежей России является, как минимум, фактором дискомфорта, то в АТР дело обстоит иначе. Во всяком случае, России едва ли имеет смысл вливаться в число энтузиастов лозунга «Окинава без американцев», который столь неудачно пытался осуществить бывший японский премьер Ю. Хатояма. Причем лежащая на поверхности причина сохраняющейся потребности в американском военном присутствии в регионе – угроза резкой дестабилизации положения на корейском полуострове – не является далеко единственной.
Сказанное не означает, что России нужно очертя голову формировать вместе с США какие-то новые схемы региональной безопасности, которые неизбежно стали бы рассматриваться Пекином как направленные против его интересов. Здесь, в самом деле, нужно четко проводить грань между поиском оптимального для России баланса сил и созданием реальных или виртуальных антикитайских коалиций, участие в которых для России совершенно недопустимо. В то же время именно раскрытие потенциала российско-американского взаимодействия в АТР могло бы стать основанием для будущих отношений между Россией и США, для сохранения и развития крайне хрупких результатов «перезагрузки».
Звучит иронично и одновременно банально: державой № 1 постамериканского мира остаются США. Ослабление американского могущества продолжается, но не следует думать, что этот процесс бесконечен. Во-первых, неуклонный подъем основного конкурента – Китая – также не является чем-то предопределенным. Во-вторых, даже в случае нового, еще более мощного удара кризиса можно ожидать, что Америка, в конце концов, выйдет на некоторое плато, и дальнейшее (относительное) снижение ее глобальной роли приостановится. Помимо всего прочего, в пользу этого говорит главный фактор – человеческие ресурсы. В этом смысле Америка имеет много шансов сохранить за собой предпочтительные позиции в новой системе международных экономических и политических отношений.
С другой стороны, проблемы Америки как нисходящей сверхдержавы не только огромны – они глобальны, поскольку любой вариант их решения (или отказа от решения) будет иметь глобальные последствия. Кризис показал не просто зависимость всего остального мира от Америки как всемирного центра финансового могущества и главного источника дестабилизации мировой экономики, но и огромную социальную цену, которую придется рано или поздно платить всем за санацию этой системы. Между тем почти вся антикризисная активность «большой двадцатки» и институтов Вашингтонского консенсуса начиная с сентября 2008 г. свелась к тому, чтобы эту санацию отстрочить.
Вообще говоря, никакие меры по преодолению нынешнего кризиса не могут дать результата, если их основным объектом не является американская экономика и финансовые институты. В числе этих мер немало таких, которые будут способствовать укреплению постамериканского мира. Так, сколько-нибудь существенное сокращение дефицита федерального бюджета США просто невозможно без значительного сокращения военных расходов. Пока Америка еще продолжает вести две бушевские войны, эти расходы всерьез никто сокращать не решится. Но после видимого завершения непосредственной вовлеченности Америки хотя бы в одну из этих войн (скорее всего, в Ираке), вопрос о судьбе расходов на оборону уже обойти не удастся. Внешнее влияние в этой будущей дискуссии решающим не будет, но, по крайней мере, России стоило бы демонстрировать поведение, которое сторонники существенного сокращения американских военных расходов могли бы истолковать в свою пользу. Основной смысл такой позиции состоит в том, чтобы способствовать «мягкой посадке» Вашингтона в постамериканский мир, предотвратить стратегически безнадежные, но нервирующие Россию попытки восстановить ускользающую глобальную гегемонию США. Не менее важно для России создать в обозримом будущем благоприятные предпосылки для конструктивного и стабильного партнерства с США.
По всей видимости, перезагрузка как важный внешнеполитический проект администрации Барака Обамы представляет собой один из компонентов комплексной переоценки глобальной роли США в контексте мирового кризиса. Возможно, для Обамы и его ближайших сотрудников важен был и момент разрыва с внешнеполитическим наследием предшествующей администрации, однако решающего значения он не имеет. Общее понимание, очевидно, состояло в том, что в мире XXI в. совсем не Россия будет представлять для Америки основную проблему. Вероятно, что американские инициаторы перезагрузки желали бы также убедить своих российских партнеров, что в мире XXI в. основную проблему для России будет представлять не Америка.
Но чем же обернулась перезагрузка на деле? В России с началом глобальных экономических потрясений многие с торжеством возвестили «закат Америки», хотя кризис одновременно поставил вопрос и о подлинной цене путинских «тучных лет». В Америке, в свою очередь, немало обозревателей были рады приветствовать «падение России с небес на землю» (19). Даже вице-президент Джо Байден, который первым ввел в оборот термин «перезагрузка», не отказал себе в удовольствии заявить: «Реальность в том, что русские находятся там, где они есть. Они имеют сужающуюся демографическую базу, увядающую экономику, банковский сектор и структуру, которые вряд ли будут способны выстоять на протяжении следующих 15 лет, они в положении, когда мир меняется быстрее их, а они цепляются за нечто в прошлом, что не является устойчивым» (цит. по: 12).
Таким образом, поначалу перезагрузка немногим отличалась от российско-американских интеракций постсоветской эпохи, характеризующихся столкновением ресентимента с высокомерием. Между тем в результате кризиса обе страны оказались в рядах проигравших, и именно это обстоятельство должно было стать реалистичной основой для диалога на основе баланса интересов. Но и здесь ситуация оказалась парадоксальной. Например, Сергей Караганов совместно с рядом коллег из Совета по внешней и оборонной политике сформулировал весьма радикальную программу «большой сделки» – компромисса, нацеленного на нахождение баланса интересов России и США (4). По всей видимости, к ней с пониманием отнеслись близкие к администрации Обамы сторонники реалистического подхода, а динамика двусторонних отношений на протяжении последнего года создавала впечатление, что стороны негласно следуют основным параметрам «большой сделки», когда Россия демонстрирует конструктивный подход в отношении американских интересов в различных регионах Азии и сдержанность на постсоветском пространстве, а США, в свою очередь, воздерживаются от попыток дальнейшего ослабления позиций России в странах СНГ и формирования еще более дискриминирующей Россию архитектуры безопасности в Европе. Но именно негласно. На официальном уровне эти параметры невозможно даже вербализовать, не говоря уже об их переводе в статус комплексных формальных договоренностей. В результате даже после подписания Пражского договора (СНВ-3) и поддержки Россией санкций против Ирана в Совете Безопасности ООН все выглядит как весьма избирательное улучшение двусторонних отношений, или, используя путинскую метафору, «выковыривание изюма из булки». Мало того, вслед за каждым, даже незначительным шагом по пути перезагрузки, следуют заявления или действия, призванные сгладить их эффект, продемонстрировать локальный характер, доказать, что США по-прежнему следуют курсу на «продвижение демократии» на постсоветском пространстве и отвергают любые претензии на «сферы влияния», от кого бы они ни исходили.
Объяснения тому связаны, главным образом, со спецификой формирования американской политики по отношению к России, которая с начала 1990-х годов определялась «негибкими» реалистами и неоконсерваторами, а также внутренними группами, преследующими собственные интересы, – в частности, корпорациями с участием зарубежного капитала и этническими общинами (1, с. 26). Но если перезагрузка пока даже не сумела существенно повлиять на доминантный дискурс российско-американских отношений, то едва ли стоит удивляться, что при первом же серьезном внутриполитическом повороте в США (а таковым стали итоги промежуточных выборов 2010 г. в Конгресс) почти весь позитив перезагрузки может быть скомкан, а то и вовсе отброшен в угоду электоральным перспективам одной из влиятельных групп американской политической элиты.
Значит ли это, что идеи перезагрузки или – тем более – «большой сделки» в принципе неработоспособны? В качестве селективного подхода перезагрузка едва ли может рассчитывать на успех, но если перезагрузку понимать как кропотливую и целенаправленную работу по формированию устойчивой основы российско-американских отношений в XXI в., то у нее есть неплохие шансы. В этом смысле азиатский фокус поиска взаимного баланса интересов может иметь решающее значение. Однако сам этот баланс должен в конечном счете зафиксировать изменение общего соотношения сил, в котором США – все еще наиболее мощная держава постамериканского мира, а Россия – один из полюсов нового мирового порядка и (по совместительству) крупнейшая страна Евразии. Политические следствия такого баланса интересов должны быть вербализованы, проговорены на уровне политической элиты США и России, а затем и трансформированы в совокупность формальных и неформальных обязательств.
Насколько далеко могут (и должны) идти эти обязательства? Основным контекстом выстраивания российско-американского партнерства является возвышение Китая и возникающая в связи с этим новая сфера близости интересов России и Америки. Учитывая «низкий старт» двусторонних отношений, Россия заинтересована в том, чтобы в обозримой перспективе ее уровень партнерства с Америкой оказался сопоставимым с нынешним уровнем российско-китайских отношений. Но если двигаться в этом направлении дальше, то плюсы со все возрастающей скоростью начнут меняться на минусы, поскольку перерастание гибкого партнерства в жесткий набор двусторонних обязательств выдвинет Россию на авансцену соперничества двух ведущих держав современного мира. И тогда Россия, в конце концов, окажется втянута в игру, в которой в лучшем случае останется на вторых ролях, а в худшем – превратится из игрока в фигуру, которой основные игроки при случае могут и пожертвовать.
По всей видимости, во втором десятилетии XXI в. разговоры об интеграции России в НАТО или какую-либо другую форму военно-политического союза с участием США и стран ЕС будут только усиливаться. Пока такие разговоры далеки от конкретики, но они начались и начались не случайно. О динамике этого процесса можно судить и по характеру обсуждения проекта общеевропейского Договора о коллективной безопасности, предложенного президентом России. Достаточно характерно, что саму идею не решился отвергнуть никто, даже натовские новобранцы из стран Центральной и Восточной Европы, для политической элиты которых едва ли не экзистенциальное значение имеет удержание России вне рамок той системы безопасности, функционирование которой обеспечивает НАТО. В результате в Москве уже третий год слышат вежливые заявления о намерении «тщательно изучить» и «всесторонне рассмотреть» российскую инициативу. Несколько реже звучат фразы о принципиальной поддержке предложенного Договора и о солидарности с его базовым постулатом о неделимости европейской безопасности. Можно предположить, что «тщательное изучение» и «всестороннее рассмотрение» будут продолжаться до греческих календ, если только в один момент наши партнеры в Вашингтоне и Брюсселе не захотят обнаружить, что такой Договор, в сущности, предлагает единую систему безопасности не только для Европы, но для индустриально развитого Севера в целом, и исключает из этой системы Китай и другие страны быстро развивающегося Юга.
Вероятно, что кошмарный сон российской внешней политики – дальнейшее расширение НАТО на восток – так и не станет явью. В сущности, в этом состоит основное достижение мюнхенского курса Владимира Путина, хотя, скорее всего, экспансия НАТО на постсоветском пространстве окончательно утратит свою актуальность в контексте общей динамики «постамериканизации». Проект Договора об общеевропейской безопасности также призван блокировать расширение НАТО, но если эта цель будет достигнута, то лишь как международно-правовая фиксация fait accompli. Следовательно, это уже не тот приз, за который стоит платить любую политическую цену. Гораздо большее значение имеет сама возможность равноправного участия в определении правил игры как в вопросах европейской безопасности, так и в том, что касается более широкого спектра межгосударственных отношений в Большой Европе.
С Европой связаны фундаментальные интересы России. Но ситуация здесь почти патовая. Периодически возобновляющиеся разговоры о стратегическом партнерстве Европейского союза и России, скорее, оттеняют их взаимное отчуждение. Впрочем, также и взаимное удовлетворение: Евросоюз доволен уже тем, что Россия (в отличие от почти столь же проблемной Турции) даже не пытается претендовать на членство в этом объединении, тогда как Москва может видеть все больше плюсов в том, что ее к этому никто и не подталкивает. Сам институциональный дизайн ЕС (даже с новоприобретенными «президентом» и «министром иностранных дел») фактически блокирует сколько-нибудь существенное сближение с Москвой. Это не значит, что вовсе исключен прогресс на отдельных направлениях, как, например, установление безвизового режима для краткосрочных поездок. Но ожидать каких-то качественных прорывов в отношениях между Россией и институциями Евросоюза (если, конечно, не относить к числу прорывов велеречивые декларации о партнерстве и долгосрочные планы действий) в ординарных обстоятельствах едва ли приходится. Хуже всего то, что участие в ЕС неизбежно ограничивает свободу политического маневра отдельных его членов, включая и самых мощных, с которыми Россия стремится развивать привилегированные отношения на двусторонней основе.
Тупиковая ситуация на европейском направлении может быть преодолена в случае, если внутренние и внешние обстоятельства развития стран ЕС драматически изменятся. Если же динамика процессов в Евросоюзе будет носить рутинный характер, то, очевидно, это интеграционное объединение так и останется «успешной проваливающейся организацией» (8, с. 68). Проект евроинтеграции слишком инерционен, чтобы кто-либо из облеченных властью политиков стран ЕС решился заявить о необходимости завершить этот, безусловно, великий исторический эксперимент. Скорее, напротив, даже при усилении позиций евроскептиков и росте их поддержки среди европейских избирателей громоздкая машина ЕС будет набирать обороты.
Но в конце концов ничто не вечно. И в этом смысле России, ее политической и интеллектуальной элите важно не отворачиваться от ЕС-овской машины, а вести разговор как с ее функционерами, так и с европейской общественностью, т.е. с той силой, с выходом которой на политическую арену Юрген Хабермас и Жак Деррида относительно недавно связывали надежды на «второе рождение Европы» (2). Надежды двух философов оказались преждевременными, но европейская публичная сфера все-таки играет очень важную роль в том, что касается определения ситуации (буквально по теореме Томаса: «Если ситуация мыслится как реальная, то она реальна по своим последствиям»). Конкретно, в новом определении европейской ситуации интересам России могла бы соответствовать фиксация, по крайней мере, двух вещей:
– Европейский союз не равнозначен Европе;
– другая Европа возможна.
Даже если Россия определяет свою собственную ситуацию как участие в «подъеме остальных», то открытость к широкому диалогу с отдельными странами ЕС и с Евросоюзом в целом должна сохраняться. Более того, в данном случае особенно важна способность генерировать нестандартные идеи и ходы, задающие направления диалогу. В этом смысле можно только приветствовать идею «Союза Европы» (5), которую намерен продвигать Сергей Караганов. Будучи весьма проблематичной в качестве конечной цели, она очень важна процессуально, поскольку может серьезно расширить пространство маневра для России, государств – членов ЕС, других европейских или полуевропейских стран.
Последняя группа имеет особенное значение. Сергей Караганов не случайно упомянул в числе потенциальных инициаторов Союза Европы такие страны, как Турция, Казахстан и Украина. Сближение России с Турцией в последние годы – один из самых интересных и неожиданных поворотов в процессе становления постамериканского мира. Турция с ее мощным потенциалом и серьезными амбициями не может оставаться вечным просителем в приемной Евросоюза. Осознавая свою страну ведущим центром силы в одном из ключевых регионов мира, находящиеся у власти в Анкаре представители партии Справедливости и развития делают все более решительные шаги в направлении нового позиционирования Турции в глобальной политике. И здесь обнаруживается близость интересов России и Турции, по крайней мере на данном этапе процесса «постамериканизации». Не исключено, что Россия и Турция могли бы предпринять совместные усилия по выработке консолидированного подхода в отношении Европейского союза и будущего Большой Европы.
Наконец, Украина. Динамичные позитивные изменения в российско-украинских отношениях после избрания президентом Виктора Януковича относятся к числу наиболее ярких событий 2010 г. Но есть опасность растратить этот потенциал, если Москва и Киев будут ориентироваться на существующие шаблоны межгосударственных отношений на постсоветском пространстве. «Бегство от Москвы» – альфа и омега политики прежней украинской власти – оказалось прорывом не в Европу, а в геополитический тупик. Но и резкие движения в противоположном направлении не сулят Киеву больших дивидендов, особенно если они будут опираться на существующие институциональные формы сотрудничества постсоветских государств. России следовало бы помочь нынешней украинской власти в определении особого положения Украины в Большой Европе, где она могла бы играть действительно активную и уникальную роль, к которой с равным уважением будут относиться и в Москве, и в Брюсселе, и в Вашингтоне. И если России имеет смысл претендовать на статус самостоятельной силы в масштабах всего постамериканского мира, то и Украине стоит стремиться к аналогичному положению в Большой Европе.
При всей важности поиска новой формулы Большой Европы и расширения в процессе этого поиска пространства политического маневра для России, все же следует исходить из фактической расстановки сил и наличия «лиссабонской» модели ЕС. Диалог с Евросоюзом необходим, трудности в нем неизбежны. И даже ради одного упрочения позиций России в этом диалоге требуется осуществить поворот на восток, максимально использовать возможности, связанные с перемещением центра глобальной финансовой и индустриальной мощи в Азиатско-Тихоокеанский регион. Только утвердившись там в качестве активного и влиятельного игрока, Россия сможет вести диалог с другими европейскими странами более уверенно. И главное: российские территории к востоку от Урала должны стать задействованным резервом национального развития, а не пространством демографического и индустриального вакуума.
При обсуждении перспектив России в многополярном мире нельзя обойти вниманием и аргументы более общего порядка. Зигмунт Бауман, анализируя динамику модерна в начале XXI в., обращается к термину Interregnum – междуцарствие, который Антонио Грамши использовал для характеристики ситуации ожидания радикальных перемен, вызванных социальными потрясениями эпохи Великой депрессии (7). Грамши вкладывал в понятие «междуцарствие» свой особый смысл, имея в виду одновременные и глубокие изменения социального, политического и юридического порядка. Как и тогда, сегодня старые концепции, институты и механизмы влачат свое существование, демонстрируя прогрессирующую дисфункциональность. Глобальный капитализм в его «докризисном» виде, Вашингтонский консенсус, западное государство всеобщего благосостояния, «постбиполярные» механизмы безопасности и т.д. сохраняются, но вера в их жизнеспособность тает. В то же время никакой полноценной замены этим столпам современности пока не видно.
Процесс «постамериканизации» также вписывается в эту картину «междуцарствия», но не исчерпывает ее. Вполне уместно говорить о более общем процессе «поствестернизации», имея в виду завершение эпохи доминирования цивилизации Запада и множащиеся опровержения догмата о сингулярности европейской (западной) версии модерна.
Как известно, концепция множественности модернов (multiple modernities) была выдвинута Шмуэлем Эйзенштадтом, который подчеркивает, что структурная дифференциация неевропейских обществ совсем не обязательно воспроизводит европейскую модель. По его мнению, европейская модель стимулирует появление различных институциональных и идеологических паттернов за пределами Европы. Эйзенштадт пишет: «Существенно, что эти паттерны не конституировали простое продолжение в современной эре традиций их обществ. Такие паттерны, несомненно, относились к модерну, хотя и испытывали сильнейшее воздействие специфических культурных посылок, традиций и исторического опыта. …Идея множественности модернов означает, что наилучший путь понимания современного мира …состоит в рассмотрении его как повествования о непрерывном конституировании и реконституировании разнообразия культурных программ» (10, с. 2).
В контексте теории Эйзенштадта метафора «междуцарствия» могла бы означать, что западная версия модерна в основном исчерпывает свою миссию «перенастройки» незападных культурных программ и вступает в период сосуществования и конкуренции с другими, возникшими на основе этих программ версиями модерна. Но это сосуществование означает ни больше, ни меньше, как признание плюрализма базовых ценностей, институтов и моделей политического устройства, следующее за признанием плюрализма культурных программ.
В рамках динамических изменений системы международных отношений можно наблюдать многочисленные манифестации тех же самых сдвигов. Достаточно указать на феномен БРИК и активную роль России в качестве участника этой группы. Разумеется, активность России в рамках этого международного формата принимается далеко не всеми, причем среди тех, кто наиболее жестко ставит под сомнение обоснованность присутствия России в новом лидерском клубе, есть и весьма известные фигуры – такие, как Нуриэль Рубини или Джозеф Най. Характерно, впрочем, что подавляющее большинство этих голосов раздается не из Китая, Индии или Бразилии. По странному стечению обстоятельств, критики российской вовлеченности в конструкцию БРИК особенно активны в странах Запада, а также в среде убежденных отечественных вестернизаторов.
Любопытно, что автор термина «мягкая сила» Дж. Най, с большой настороженностью отзывающийся о феномене БРИК в целом (6), умалчивает, что эта конструкция становится новым источником «мягкой силы». При этом устойчивость всей конструкции БРИК может быть обеспечена только благодаря предельно широкому и гибкому толкованию демократии и прав человека, признанию плюрализма ценностей, культурных программ и моделей политического устройства.
Следует отметить, что привлекательность и влияние БРИК сохраняются до тех пор, пока это объединение воздерживается от эволюции в сторону формирования жесткой институциональной структуры и принятия на себя ее участниками существенных обязательств по отношению друг к другу. Если это произойдет, то тогда, в самом деле, осуществятся многие из мрачных пророчеств критиков БРИК, и стратегия взаимного выигрыша обернется нарастающими разногласиями и соперничеством.
Несомненно, что феномен БРИК ставит дополнительные вопросы к преобладающим концептуализациям международных отношений. Сдвиг в сторону постамериканского мира побуждает к их корректировке, например, к тому, чтобы отделить качественные характеристики международного порядка от изменения глобальной роли США. Так, Джон Айкенберри выражает убеждение в устойчивости либерального международного порядка даже в условиях относительного ослабления могущества США. Айкенберри готов говорить лишь о «кризисе успеха», но не о кризисе представлений о сингулярности проекта модерна. Логика его рассуждений основывается на предпосылке, что движущей силой единого проекта модерна выступает общий интерес ведущих международных акторов к воспроизводству либерального порядка, который, по крайней мере теоретически, приносит блага всем и каждому. При этом получается, что потребности и интересы России, Китая и других незападных держав могут быть удовлетворены благодаря еще большему распространению принципов и практик западного либерализма (13).
Международный порядок – вещь весьма инерционная, и в условиях «междуцарствия» трудно ожидать его быстрого переформатирования. Скорее всего, многие устойчивые глобальные взаимозависимости в сферах безопасности, торговли, финансов и охраны окружающей среды будут трансформироваться гораздо медленнее, чем изменение экономического и политического веса ведущих глобальных игроков. Однако фундаментальной особенностью либерального международного порядка является установление иерархических отношений, которое в долгосрочном плане несовместимо с «подъемом остальных».
Неудивительно, что реакция западного экспертного сообщества на возвышение незападных держав характеризуется растерянностью и даже алармизмом. С одной стороны, ряд комментаторов и аналитиков видят в этих державах чужаков, представляющих угрозу. С другой стороны, слышатся голоса в пользу того, чтобы рассматривать усиливающиеся страны незападного мира как «нам подобных», нуждающихся в социализации и в обучении соблюдать правила. Как отмечает Тим Данн, в контексте современной международной политики обе стратегии выступают манифестациями представлений о безальтернативности западной версии модерна, причем такой подход останется востребованным даже несмотря на его прогрессирующую неадекватность (9, с. 542).
Означает ли это, что и Россия «обречена» адаптироваться к постамериканскому миру, упорно сохраняя верность догме о сингулярности модерна? Оправданно ли в эпоху «междуцарствия» форсировать цивилизационный выбор, или, по крайней мере, связывать себя жесткими внешнеполитическими обязательствами, которые свидетельствовали бы о приверженности западной версии модерна?
Вопрос состоит не в том, что цивилизационный выбор в пользу Запада невозможен, неприемлем или недопустим, а либеральные ценности на российской почве прорастают какими-то уродливыми сорняками. Одной из основных составляющих взаимного разочарования России и Запада после окончания «холодной войны» было как раз то, что зона совпадения или близости ценностей очень велика, тогда как различия казались в конечном счете преодолимыми. Но в итоге в России сформировалось стойкое убеждение, что дискуссии о ценностях направлены на подрыв российских интересов, тогда как многие на Западе от неоправданных иллюзий периода горбачёвской перестройки и ельцинских реформ перешли к уверенности в «неисправимости» России. В этих условиях единственным конструктивным решением может быть перевод политических дискуссий на язык интересов; споры о ценностях лучше оставить представителям научного сообщества и активистам неправительственных организаций.
Хотя 20-летие распада СССР уже не за горами, крайне преждевременно говорить о том, что посткоммунистические трансформации в новой России окончательно завершены, сформировалась новая политическая нация, а общество справилось со всеми последствиями социальных травм. Сам факт того, что Дмитрию Медведеву потребовалось провозглашать курс на модернизацию, свидетельствует, по крайней мере, о частичной неудаче всей постсоветской социально-экономической политики, основной вектор которой (даже в период воссоздания «вертикали власти») оставался либеральным и вестернизаторским. Ясно, что требуется поворот, серьезная коррекция курса. И если уж решено называть этот поворот «модернизацией», то следует, по крайней мере, исходить из того, что модернизация в эпоху междуцарствия модерна должна быть сугубо прагматическим действием. В сущности, это все та же кошка Дэн Сяопина, единственным значимым качеством которой является эффективность в ловле мышей, а не соответствие стандартам породы западного модерна. Если экономика России, ее государство и общество начнут «ловить мышей», то локализация российского модерна в созвездии современностей не заставит себя ждать, а вопрос о его совместимости либо несовместимости с западной версией модерна может затем сколь угодно долго оставаться предметом академической дискуссии.
Несмотря на огромное количество различных комбинаций, в многополярном мире внешнеполитический выбор, в сущности, сводится к двум основным вариантам: быть одним из самостоятельных полюсов мульти-центричной системы международных отношений (или стремиться к этому статусу) либо находиться в чьей-либо зоне притяжения. Понятно, что это две отличающиеся друг от друга стратегии поведения и мобилизации ресурсов. Это также и две принципиально различных модели восприятия внешнеполитических рисков.
Россия, как крупнейший осколок Советского Союза, объективно все еще имеет немало оснований претендовать на статус одного из полюсов в многополярном мире. Однако общая динамика на протяжении двух последних десятилетий в случае России была понижательной, а для периода 1990-х годов – обвальной. Даже стабилизация и нефтегазовый бум периода президентства Владимира Путина пока могут рассматриваться лишь как временное торможение в этом крутом движении вниз. Заявленная Дмитрием Медведевым программа модернизации представляет собой новую попытку изменить негативный тренд, но насколько она окажется успешной станет ясно на протяжении второго десятилетия XXI в. Иными словами, Россия пока по инерции остается одним из полюсов мировой политики, но в дальнейшем для сохранения в этом качестве российской власти потребуется привлекать все больше дополнительных ресурсов.
В связи с этим можно ожидать роста популярности среди части российской политической элиты древней максимы Quod licet Iovi, non licet bovi. Если негативный тренд не будет остановлен, то появятся обоснования и сторонники нового понижения позиции России во всемирной табели о рангах. Основные аргументы будут состоять в том, что мы не можем себе позволить аккумулировать значительные ресурсы в целях сохранения статуса одного из центров многополярного мира, а также в том, что вхождение в зону притяжения какого-то другого полюса позволит оптимизировать риски существования в турбулентной среде, возмущение которой становится почти неизбежным в период завершения американской глобальной гегемонии.
В принципе, отвергать эту позицию только потому, что Россия должна быть великой, могучей и никакой иной, по меньшей мере, недальновидно. При определенных обстоятельствах у нас в самом деле может не оказаться другого выбора. Но несомненно, что любая власть в России должна стремиться к предотвращению подобной ситуации.
Для России существуют и специфические основания к удержанию статуса одного из полюсов многополярного мира и сохранению при этом максимальной степени свободы внешнеполитического маневра. Многовекторность и высокая маневренность российской внешней политики в нынешних условиях выступают важными механизмами компенсации слабостей, обусловленных структурой экономики, демографической динамикой, низким качеством управления, коррупцией и технологическим отставанием. Но помимо решения тактических задач, маневренность должна иметь и «сверхзадачу»: не принадлежа к первой тройке основных центров силы постамериканского мира, Россия должна быть тем полюсом, полномасштабное стратегическое партнерство с которым способно обеспечить несомненный и решающий перевес для любого из основных центров силы. До последнего времени наибольшую готовность воспринимать Россию подобным образом демонстрировал Китай. Однако перезагрузка и некоторые актуальные изменения в позиции Европейского союза говорят о том, что в Вашингтоне и Брюсселе по крайней мере не исключают, что и для них партнерство с Россией будет незаменимым в контексте многополярного мира.
Но опять-таки: все эти преимущества могут проявиться и сохраняться до тех пор, пока Россия остается в положении самостоятельного центра силы многополярного мира, располагающего свободой маневра и открытого для развития партнерских отношений с самыми разными глобальными игроками. Как только на смену этому состоянию придет вовлеченность в какие-либо жесткие союзы и / или интеграционные механизмы с участием более мощных центров силы, преимущества окажутся утраченными. Получается, что Россия должна быть везде и ни с кем.
В конечном счете сохранение за Россией статуса самостоятельного глобального игрока, даже если оно потребует привлечения серьезных дополнительных ресурсов, окажется менее затратным и рискованным, чем вхождение в зону притяжения одного из более мощных полюсов. В последнем случае затраты ресурсов и риски будут обусловлены усиливающимся внутренним напряжением, вызванным необходимостью удерживать развитие общества и государства в русле, общее направление которого задано извне. Вполне понятна логика сторонников этого подхода, заключающаяся в том, чтобы через жесткие внешние обязательства, наподобие акцептации массива acquis communautaire, подтолкнуть запаздывающие внутренние изменения. К сожалению, более реальным представляется сценарий, при котором подгоняемые под импортный шаблон внутренние изменения, с одной стороны, приведут к новой волне имитации институциональных практик демократического правового государства, а с другой – запустят цепную реакцию вполне реальных дестабилизирующих сдвигов в сфере межнациональных и федеративных отношений.
Именно поэтому совокупность возможностей, открывающихся перед Россией в процессе становления постамериканского мира, должна быть использована для создания благоприятных условий внутреннего развития страны, а не для их усложнения, связанного с вовлеченностью в жесткие союзы и поспешной ориентацией на одну из нескольких актуальных версий модерна. В то же время российское общество нуждается в подлинной открытости миру, в широком диалоге и обмене опытом с носителями самых разных культурных программ, в готовности воспринимать извне все, что может способствовать практическому решению внутренних проблем. То, что действительно имеет высокую цену в эпоху многополярности – это свобода выбора. Не только выбора стратегических партнеров, но также выбора путей и методов модернизации и даже образа желаемой современности.
1. Айкенберри Д., Дьюдни Д. Отступление от соглашений времен холодной войны // Россия в глобальной политике. – Январь-февраль 2010, № 1. – С. 8–29.
2. Деррида Ж., Хабермас Ю. Наше обновление после войны: Второе рождение Европы. – Режим доступа: http://www.strana-oz.ru/?numid=15&article=715
3. Закария Ф. Постамериканский мир. – М.: Издательство «Европа», 2009. – 280 с.
4. Караганов С. Перенастройка, а не перезагрузка. – Режим доступа: http://www. globalaffairs.ru/number/n_13643
5. Караганов С. Союз Европы: Последний шанс? – Режим доступа: http://www. globalaffairs.ru/pubcol/Soyuz-Evropy-poslednii-shans-14943
6. Най Дж. В чем смысл БРИК? – Режим доступа: https://www.project-syndicate.org/ commentary/nye82/Russian
7. Bauman Z. Communism: A postmortem? Two decades on, another anniversary // Thesis Eleven. – Vol. 100. – 2010, February. – P. 128–140.
8. Beck U., Grande E. Cosmopolitanism: Europe’s way out of crisis // European journal of social theory. – London; Thousand Oaks, CA; New Delhi, 2007. – Vol. 10. – N 1. – P. 67–85.
9. Dunne T. The liberal order and the modern project // Millenium: Journal of international studies. – 2010. – Vol. 38 (3). – P. 535–543.
10. Eisenstadt S.N. Multiple modernities // Daedalus. – 2000. – Vol. 129. – N 1. – P. 1–29.
11. Excerpts: Biden on Eastern Europe. – Mode of access: http://online.wsj.com/article/ SB124846217750479721.html
12. Ferguson N. Winter note: What «Chimerica» hath wrought. – Mode of access: http://www. the-american-interest.com/article.cfm?piece=533
13. Ikenberry G.J. Liberal internationalism 3.0: America and the dilemmas of liberal world order // Perspectives on politics. – April 2009. – N 7 (1). – P. 71–87.
14. Kaletsky A. We need a new capitalism to take on China // The Times. February 4, 2010.
15. Krauthammer C. The unipolar moment // Foreign affairs. – Vol. 70. – N 1. – Winter 1990 / 1991. – P. 5–22.
16. Krauthammer C. The unipolar moment revisited // The national interest. – Winter 2002 / 2003. – P. 5–17.
17. Marks S. Introduction / Manji F., Marks S. (eds.) African perspective on China in Africa. – Cape Town: Fahamuу, 2007. – P. 5–12.
18. Ramo J.C. The Beijing consensus. – Mode of access: http://www.adelinotorres.com/asia/ J%2 °Cooper%20Ramo-The%20Beijing%2 °Consensus.pdf
19. Rubini N. BRICkbats for the Russian bear // The globe and mail. October 19, 2009.
ПЕРЕДЫШКА ИЛИ ПОВОРОТ? (К ТЕКУЩИМ ДИСКУССИЯМ О ВНЕШНЕЙ ПОЛИТИКЕ РОССИИ)
Призыв президента Медведева к российским дипломатам в 2009 г. сочетать модернизацию страны с содержанием и стилем внешней политики свидетельствовал о прагматическом изменении курса, при котором традиционная великодержавная политика должна была уступить место открытости Западу. Последовало несколько сенсационных инициатив, ожививших дискуссии о российской внешней политике на Западе – таких как предложение создать общеевропейскую систему безопасности, интенсифицировать сотрудничество с НАТО и сформировать континентальный общий рынок от Лиссабона до Владивостока.
ЕС и администрация Обамы встречают эти сигналы с позитивным любопытством. Тем не менее сдержанность Москвы в поисках согласованных решений во многих конфликтных областях международной политики, с одной стороны, и противоречивые тенденции во внутренней политике России – с другой, продолжают усиливать сомнения. Скепсис проявляют прежде всего новые члены ЕС из Центральной и Восточной Европы и Прибалтики, а в США фундаменталистская консервативная оппозиция клеймит готовность администрации к «перезагрузке» отношений с Россией как предательство интересов собственной безопасности. Представители исторической школы указывают на традицию русской политики – в периоды слабости брать передышку для сотрудничества, чтобы потом с новыми силами вновь возвратиться к старой игре с нулевой суммой в соответствии с девизом, приписываемым Петру Великому: «Пару десятилетий Европа будет нам нужна, но потом мы отвернемся от нее».
После распада Советского Союза отношение к России как новому партнеру постоянно зависит от того, можно ли верить ей. Однако ни исторических аналогий, ни одной лишь надежды на новую эру стратегического партнерства недостаточно, чтобы оценить серьезность провозглашенного Москвой изменения курса. В этой статье обобщаются итоги последних лет, рассматриваются возможные мотивы нового развития событий, анализируются примеры аргументации и адресные группы российской внешней политики, а также образцы желаемой модернизации и ее партнеры.
«Запад не любит нас, потому что мы большие и сильные». Этот тезис Владимира Путина, относящийся к 2006 г., наилучшим образом выражает возобновленную претензию России на статус великой державы. И действительно, консолидация централизованного российского государства, восстановление контроля над государством и обществом, высокие темпы роста экономики и успешная демонстрация силы в области энергетической и военной политики против Украины и Грузии вновь послужили основанием для взгляда на международную политику как на игру с нулевой суммой между соперничающими державами.
Для Кремля возобновившаяся конфронтация с Западом имела желательный побочный эффект – внутриполитические и общественно-политические недостатки отступили в общественном сознании на задний план. Поставив российской общественности диагноз «ослабленный иммунитет против внешних влияний» (Сурков), ее вынудили занять позицию рефлекторной самозащиты, при которой любая попытка обсудить альтернативные политические стандарты рассматривается как подрывные действия. Рост патриотических настроений послужил подкреплению и внешнеполитических приоритетов руководства. Одновременно с этим недостаточная дееспособность ЕС, с трудом скрываемые европейско-американские разногласия по вопросам политики безопасности, тяжелое внутриполитическое положение соседних постсоветских государств усилили у России чувство вновь обретенного равенства с США.
При этом не составляло никакого секрета сколь мало производительность, доля инноваций и структура экспорта российской экономики отвечают требованиям высокотехнологичного глобального соревнования. Для геополитических традиционалистов в Москве представляло опасность растущее осознание того, насколько сильно пострадала способность страны к поддержанию военной мощи. Отрицательный тренд демографического развития в долгосрочной перспективе поставил под вопрос даже обороноспособность государства. Правда, ядерной компоненты было все еще достаточно для сдерживания традиционных угроз, но устаревание военной техники, сильно выраженные недостатки в образовании и организации в вооруженных силах сделали неизбежными дорогостоящую модернизацию и требующие времени реформы (анализ военного триумфа в Грузии парадоксальным образом представил тому последнее доказательство).
В 2006 г. на конференции послов в российском МИДе президент Путин расставил новые акценты, потребовав, чтобы отношения между странами СНГ и Россией стали как можно привлекательнее «не только для нас, но и для партнеров». Была поставлена задача «завоевать умы и сердца братских народов» путем более интенсивного сотрудничества в области образовании и исследований, а также путем прямых контактов с негосударственными организациями. С тех пор снято табу с публичных дискуссий о наследии советской блоковой политики. Одновременно были предприняты дополнительные усилия, чтобы улучшить в западных странах отрицательный имидж России путем создания лоббистских организаций и агентств по работе с общественностью.
Изменения на международной арене в последующие годы подтвердили необходимость пересмотра главных посылок прежней внешней политики и политики безопасности. Так, прежде всего готовность новой вашингтонской администрации к «перезагрузке» двусторонних отношений поставила под вопрос стандартную постсоветскую аргументацию относительно внешней опасности. Но в конечном счете лишь кризис глобальных финансовых рынков и спад мировой конъюнктуры заставили российское руководство осознать взаимосвязь между структурными недостатками российской экономики, застоем во внутренней политике и чрезмерной эксплуатацией собственных ресурсов. Зеленый свет для начала общей дискуссии о принципах был дан в мае 2010 г. после публикации материалов российского МИДа, в которых содержалось требование отказаться от схемы «друг–враг» и перейти к «эффективному и систематическому использованию всех факторов в целях долговременного развития России».
Однако подобная глубокая переориентация все еще наталкивается на ограничения, которые коренятся во внешнеполитическом наследии СССР и в традиционной политике периода 2000–2009-х годов. Использование военных и экономических средств влияния вновь отягощает имидж России в глазах внешнего мира, тем более что за последние десять лет накопилось достаточно материала в подтверждение тезиса о том, что международный удельный вес страны в значительной мере зависит от имеющегося у нее потенциала «мягкой силы». Лишь на основе этой, введенной в оборот Дж. Наем, категории, может быть понята утрата свободы действий «последней оставшейся супердержавой – США» с их подавляющим арсеналом военных и экономических ресурсов. Най различает три аспекта международной силы: «Ты можешь принудить их угрозами, ты можешь подкупить их деньгами, ты можешь кооптировать их». Угроза применения силы или экономических санкций обеспечивает влияние, но отнюдь не принятие чужих целей, а дипломатические и пропагандистские усилия лишь тогда дают стойкий эффект, когда основаны на учете долговременного опыта, особенностей восприятия, а также идеологии другой стороны. Только общность ценностей и целей ведет к признанию, доверию и той притягательности, которая позволяет действующему субъекту утвердить свои предпочтения перед другими и даже заставить их «захотеть того, что он хочет сам».
Лишь в последние годы это измерение силы нашло свое отражение в российских дискуссиях. Если свести понятие «мягкой силы» к ее оперативной функции – возможностям мобилизации политических элит и общественного мнения стран-партнеров в поддержку российских целей, то новым независимым государствам – Молдавии, Украине, Казахстану, Киргизии, Беларуси, а также Грузии, с их балансирующим на грани народным хозяйством, с их нередко расколотой, во всяком случае сомнительной национальной идентич-ностью, – действительно трудно следовать курсом, противоречащим взглядам России. Эстонии и Латвии удалось нейтрализовать потенциал русскоговорящей пятой колонны через бегство в НАТО и ЕС, но и они хорошо научились учитывать в своих политических планах предвидимую реакцию России, – гораздо лучше, чем, скажем, Польша или Чешская Республика. В 2007 г. авторитетное исследование Европейского Совета по международным отношениям пришло к неутешительному выводу: «Россия не стала ближе Европе. А в своем отношении к суверенитету, силе и международному порядку она двигалась в противоположном направлении».
Тут Россия располагает дополнительными, нетрадиционными средствами, которые были продемонстрированы ею во время осады эстонского посольства в Москве членами молодежной организации «Наши» и кратковременным саботажем Интернета в Эстонии. Своей риторикой о «зонах привилегированных российских интересов», практикой экстратерриториального предоставления российского гражданства и санкционирования «законом об обороне» от ноября 2009 г. повсеместной защиты российских соотечественников Москва давно перешагнула границу «жесткой силы». Речь здесь идет уже не об экспериментах с «мягкой силой», а о классических примерах для учебника под названием «Как не завоевывать себе друзей».
В соседних государствах – бывших советских республиках консолидация обретенной национальной идентичности затрудняется прежде всего наличием значительных этнических русских меньшинств. Даже новые члены НАТО, такие как Латвия, испытывают постоянные проблемы с интеграцией русско-язычного населения. Нельзя недооценивать складывавшиеся поколениями и перешагивающие через новые границы семейные связи, так же как и значительные миграционные потоки гастарбайтеров из соседних южных республик. С этой точки зрения русский как язык общения в СНГ выступает инструментом неоимперской внешней политики, становясь носителем образов русской истории, образцов идентификации и стандартов политической культуры.
Восстановление Русской православной церкви в ее исторической функции опоры государства расширяет возможности политического влияния, прежде всего в славяноязычных регионах. Выступления государственной церкви против ползучего упадочничества секуляризированной Европы, совершаемого католицизмом религиозного переворота и против евангелистских сект сопровождаются сильными политическими эффектами, ибо распространяющийся отсюда ореол затрагивает верующих на пространстве от Молдавии до Казахстана, в таких странах как Болгария, Латвия, Грузия, Румыния, Сербия и Греция.
Очевидное нежелание российского руководства слишком тщательно различать воинствующих исламистов, с одной стороны, и стремящиеся к этническим и демократическим свободам меньшинства на Кавказе – с другой, вписывается в мировоззрение авторитарно-националистических элит во всем мире. Когда же речь заходит об отклонении юрисдикции международного трибунала, о праве на повсеместное военное вмешательство для защиты своих граждан или о перспективах международного права на гуманитарную интервенцию, – здесь международная солидарность порой становится еще шире. Тут жесткие реалисты всех стран давно соединились.
В качестве аргумента против западной критики используется прежде всего упрек в русофобии (русский вариант излюбленного аргумента, обычно применяемого в международных спорах), а также парадигма пережитой несправедливости, унижений и оскорблений, с помощью которой русская история сводится к картине героического освобождения, к превращению из жертвы в морального победителя в европейских катастрофах ХХ столетия. Для серьезных историков подобная интерпретация нуждается в дополнениях. Однако характеристика крушения Советского Союза В. Путиным как «величайшей катастрофы ХХ века», несомненно, соответствует мировоззрению большой части российской элиты и русскоязычной диаспоры.
В Европе требование «новой архитектуры безопасности» возымело действие не в последнюю очередь потому, что эта формула вызывала позитивные ассоциации с «общеевропейским домом» и переориентацией советской внешней политики и политики безопасности при М. Горбачёве. Мысль о принадлежности России к европейскому культурному пространству и об уникальной «русской душе», обладающей превосходством над западной рациональностью, проникала в сознание собственных, далеко не малозначимых, адресных групп. Хотя эти последние думают скорее о Толстом и Чайковском, здесь могут быть затронуты и эмоциональные струны их сознания в интересах российской политики.
Обоснование усиливающейся авторитарности правления при Б. Ельцине и в первый период правления В. Путина ссылкой на альтернативу «стабилизация или демократизация» обладало известной убедительностью ввиду очевидной опасности для целостности российского государства. Здесь наиболее важной адресной группой были представители западной экспортной экономики, традиционно склонные к сдержанности в политических вопросах. Но и им – ввиду длительного дефицита законности и прозрачности – трудно было согласиться с оправданием замедленной демократизации, отодвигаемой на будущее. Наивное ожидание быстрой победы демократии и рыночной экономики в России, еще десять лет назад распространенное на Западе, повсюду сменилось унылым прагматизмом.
В этом мало что может изменить перспектива пропагандировавшейся премьер-министром Путиным в ноябре 2010 г. зоны свободной торговли и валютного союза «от Лиссабона до Владивостока», даже ассоциирования с ЕС. Слишком высокий уровень политической абстрактности этих рассуждений порицают не только закоренелые критики России. Постоянные попытки представить российскую монополию в качестве гарантии беспрепятственного энергоснабжения Европы обесценили утверждения о неисчерпаемых ресурсах России и взаимодополняемости российских и европейских экономических структур.
Сегодня надежды на однозначное изменение российской внешней политики с целью надежного и интенсивного сотрудничества с Западом основываются прежде всего на возглавляемой президентом Медведевым кампании по всеобъемлющей модернизации страны. Готовности Запада предоставить деньги, знания и машины могли бы способствовать открытость, миролюбие и укрепление законности. Очевидно, московское руководство осознало, что невозможно присоединиться к индустриализованному миру без опоры на решения, оправдавшие себя прежде всего в экономически и технически развитых государствах Европы.
Основные положения объявленной политики – импорт наиболее современных машин и технологий, содействие инновациям путем усиления кооперации в сфере исследований и разработок – позволяют сделать вывод об однозначно технократическом понимании модернизации; вопросы, касающиеся слабостей общеэкономического и институционального порядка, остаются без ответа. Так, даже диагноз безбрежной коррупции в России, поставленный президентом Медведевым, привел лишь к попыткам усиления государственного надзора. Западные наблюдатели в основном приходят к выводу, что в конечном счете речь идет не более чем о поверхностных мерах, которые оставят в неприкосновенности распределение власти и доходов.
По-прежнему бытующие представления, что предлагаемые Западом реформы являются идеологическим миссионерством, которое служит интересам установления разрушительной западной модели, определенно рассчитаны на неоконсервативные группировки, приверженные теориям заговора. Но когда даже дружелюбно-сдержанно сформулированные Западом вопросы относительно изъянов российской правовой системы, недостатков в применении взаимно согласованных стандартов еще осенью 2010 г. отвергаются государственным руководством под предлогом недопустимости «вмешательства во внутренние дела», – многие наблюдатели воспринимают это как «дежа-вю». Тем самым подкрепляются сомнения в серьезности, а значит – в успехе намерений осуществлять модернизацию.
Язык внутриполитических дебатов в Москве и по сей день засорен абстрактными мобилизационными лозунгами. Так, в сегодняшнем словоупотреблении понятие «модернизации» так же ни к чему не обязывает, как и понятие «реформ» ельцинской эры. Высказывание президента Медведева о необходимости гуманизации общественных систем повсюду в мире и прежде всего в собственной стране, поначалу заставило задуматься, однако в этой формулировке понятие системы не было распространено на конкретные функциональные взаимосвязи. Понимание «демократии» продолжает носить расплывчатый и оборонительный характер – как, например, в формулировке слывущего главным идеологом Владислава Суркова о том, что всякое новое техническое изобретение есть «изобретение свободы», а «судьба демократии… в конечном счете определяется не партиями, а инженерами, учеными и предпринимателями».
Концепция технологических центров типа «Сколково» традиционно напоминает карантинные «особые экономические зоны» Китая периода 90-х годов; устранение же общеэкономических институциональных слабостей остается под вопросом. Так, самодиагностированная безбрежная коррупция связывается лишь с недостатками механизмов государственного контроля, но на детальное обсуждение очевидных изъянов политической и общественной системы наложено табу. Разумеется, и западным партнерам по модернизации приходится иметь дело с проблемой коррупции, однако их опыт показывает, что борьба с этой общественной эпидемией превратится в сизифов труд и не сможет быть выиграна с помощью политических кампаний, даже прокуратуры и полиции. Только прозрачность в принятии всех политических и экономических решений, т.е. последовательно осуществляемая свобода информации и прессы, защищаемая независимым правосудием и поддерживаемая осознающим проблему государственным руководством, создает то общественное доверие к дееспособности государства, которое делает возможными политическую стабильность и экономический рост.
Сначала США и страны – члены ЕС были объявлены равноправными партнерами по модернизации. Таким образом «Запад» – как обобщенное понятие, все еще используемое во внешнеполитической полемике как образ врага – на первый взгляд был реабилитирован. После внешнеполитического наступления В. Путина в ноябре 2010 г., призванного придать привлекательность его образу, стало заметно явное смещение ожиданий в пользу ЕС. Если учесть, что в российской внешней политике США традиционно рассматривались как главный геополитический соперник, то такое смещение акцентов удивляет, – правда, лишь на первый взгляд. Пожалуй, главное здесь – растущее беспокойство Москвы в связи с ограничением внешнеполитической свободы действий президента Обамы после выборов в Конгресс в ноябре 2010 г. и реальной опасностью нового ужесточения американской политики по отношению к России. Между тем с ЕС и его членами, задающими тон во внешней политике, имеется длительный опыт добрососедского сотрудничества, несмотря на то, что диалог с Брюсселем постоянно тормозился из-за противоположных мнений и интересов на внутриевропейском интеграционном пространстве.
Однако смена партнера не решает основной проблемы: успех модернизационного партнерства находится в зависимости от совместимости технических норм, правовых и экономических систем и не в последнюю очередь – политических культур участвующих государств. Чем выше взаимная согласованность механизмов функционирования и санкций, тем ниже издержки при заимствовании технических и организационных решений. В то же время свойственные одной стране недостатки правовых норм, допускающие сомнительные критерии экономического успеха и откровенную коррупцию, становятся проблемой и для партнера. В этом отношении российской стороне требуется глубокое реформирование. Здесь призывы к крупным геополитическим проектам не послужат заменой.
За прошедшие годы исходная основа российской внешней политики и политики безопасности заметно укрепилась. Военный успех в конфликте с Грузией отнюдь не имеет такого значения, как соглашение с Украиной о продлении срока действия договора о базе Черноморского флота в Севастополе до 2042 г. и успешное вмешательство во внутреннюю политику Украины, Молдавии и Киргизии.
Усиление региональной гегемонии России, конечно, демонстрирует собственную динамику, которая неизбежно вступает в противоречие с российскими признаниями суверенитета соседних стран, ибо возрастает искушение вновь заняться «собиранием русских земель». Тлеющий межэтнический конфликт в Киргизии показывает, что неоимперская политика также несет с собой риск экономического перенапряжения и совместной политической ответственности. Если отвлечься от энергетической политики, то не существует привлекательного идеологического обоснования, которое могло бы убедить население, особенно соседних государств на Юге, в преимуществах российской гегемонии. Для них вряд ли является секретом, насколько накалилась в самой России атмосфера межэтнических отношений и усилились группировки, представляющие агрессивный русский национализм.
Значение сотрудничества с Россией по многим проблемам мировой политики, не в последнюю очередь по проблемам европейской безопасности, очевидно. Вплоть до недавнего прошлого российская внешняя политика отличалась заметной двойственностью – как по своей направленности, так и по последствиям. Предпочтение, отдававшееся двусторонним соглашениям с европейскими партнерами, провозглашаемым в качестве «стратегических», порождало подозрение, что продолжается классическая советская политика раскола в отношении ставших обузой организаций Запада (НАТО, ОБСЕ). С недавних пор появились ободряющие признаки усиления готовности к сотрудничеству. Подписание нового соглашения с США о сокращении стратегических вооружений (New START) является важным шагом не только в смысле традиционного контроля над вооружениями в двусторонних отношениях с США, – оно, безусловно, увеличивает предпосылки для всемирного контроля и сокращения ядерных вооружений. По вопросу о международных санкциях против Ирана Москва также отошла от своей позиции затяжек. Но самое наглядное – это деэскалация споров о размещении американской противоракетной системы в Центральной Европе в пользу согласованного с НАТО в Лиссабоне совместного проекта создания соответствующей системы вооружения. Теперь ответственность за дальнейший прогресс в этой области лежит на Вашингтоне (где уже, разумеется, формируется сопротивление глобалистских стратегов и военного лобби).
Следующие важные активы российской внешней политики последних месяцев – это ратификация блокированного с 2006 г. плана реформ (14-й протокол) для Европейского суда по правам человека, взволнованная реакция российского руководства в связи с катастрофой самолета с польской делегацией, прибывшей в Смоленск отмечать памятную дату, а также официальное признание Государственной думой ответственности советского руководства за массовые убийства в Катыни. Такие шаги больше пригодны для того, чтобы устранить недоверие к России в государствах Центральной Европы, чем провозглашение великих геополитических перспектив.
В сознании партнеров на Западе сохраняется один значимый фактор неопределенности – недостаточная прозрачность распределения компетенций и процессов принятия решений в Москве. Высокая степень персонализации политики и длительная дискуссия внутри руководящего тандема по поводу баланса власти (кто кого), гарантированное думское большинство при голосовании за любые руководящие решения, публично выраженные сомнения политических стратегов в политической зрелости русского народа – все это неизбежно порождает неопределенность. Доверие формируется не PR-акциями, а внятностью политических программ, определенностью действий и не в последнюю очередь – готовностью к компромиссам. Даже несмотря на то, что дискуссии по проблемам численности обычных вооруженных сил в Европе (ОВСЕ) полностью замерли, все же размещение в Абхазии и Южной Осетии зенитных ракет не служит сигналом очередной готовности к взаимопониманию. Российское правительство ничем не рисковало бы, приняв решение отвести свои войска, как это и записано в соглашении с ЕС, на исходные позиции до войны с Грузией.
Итак, на Западе продолжаются горячие дискуссии о тайных геостратегических планах Москвы. «Перезагрузка» в отношениях с США затягивается, так как значительная часть американского внешнеполитического истеблишмента отказывается от всеобъемлющего сотрудничества. Они упускают из виду, сколь мало в Москве укреплен внутриполитический грунт и насколько российская внешняя политика зациклена на чуть ли не мифической цели встать вровень с США. Так рефлекторные сомнения в готовности российского партнера к сотрудничеству превращаются в самоосуществленное пророчество, поскольку служат укреплению как раз тех реакционных сил в России, чья победа стала бы неожиданностью даже для западных сторонников бдительности во внешней политике. В свою очередь, умножающиеся признаки дрейфа российской модернизации в направлении авторитарной модели дают козыри в руки тем силам на Западе, которые еще перестройку М. Горбачёва считали советским пропагандистским трюком.
Сотрудничество с ЕС может здесь послужить важным полевым испытанием, направленным на то, чтобы остановить губительный круговорот и стабилизировать медленный процесс переосмысления, происходящий в Москве. Приглашение к модернизационному партнерству с целью содействовать «открытости, самостоятельности и свободе развития индивида и всего общества» (Медведев) предполагает нечто большее, чем совместную работу над несколькими крупными проектами. Без систематической доработки главным образом правовых стандартов в России прорыв к инновационному обществу вновь свелся бы к ориентации на «маяки», а модернизационное партнерство осталось бы риторической фразой для политических коммюнике. Тон текущих споров об основах соглашения между Россией и ЕС отмечен ненужной раздраженностью, чему в немалой степени способствуют и не слишком приличные намеки на «возможный новый кризис в энергетической сфере» в случае неудачи урегулирования с ЕС (слова премьер-министра Путина в Берлине 25.11.1010).
При взгляде на политику ЕС и США по отношению к России многое говорит в пользу того, чтобы активизировать сотрудничество, прежде всего в тех областях, где оно, с точки зрения безопасности, до сих пор считалось рискованным, даже просто немыслимым, но где российская индустрия могла бы внести важный вклад. В 90-е годы прошлого столетия уже провалился совместный проект дальнейшей разработки советского большегрузного самолета (АН-124) – в частности, и по причине сопротивления европейской индустрии. Сегодня, благодаря лиссабонскому соглашению, ничто не мешает возможности сотрудничества в разработке современных систем противоракетной обороны – ничто, кроме философии безопасности, управляемой лоббистами. Задача политики – взять верх над частными интересами тех, кто зарабатывает на реанимировании устаревших сценариев угроз.
Все участники должны осознать, что геостратегические спекуляции в таких категориях, как «окружение или сотрудничество» или «стратегическая передышка или поворот» давно затмеваются угрожающими масштабами проблем, перешагнувших государственные границы. Слишком многие государства потерпели крах или стоят перед распадом, изменение климата приводит в движение огромные миграционные потоки, не поставлены под контроль организованная преступность, распространение расщепляющихся материалов, международная торговля оружием и спекуляция жизненно важным сырьем, а защита глобальных финансовых рынков от новых кризисов далека от завершения. Перед лицом подобных вызовов, которые не делают различий между Россией и «Западом», продвижение по пути прежней политики доверия малыми, недоверчивыми шагами отнимает слишком много времени. Да и внешняя политика России слишком медлительна. При этом, однако, полезные инициативы из Москвы по разработке совместных стратегий ограничения указанных проблем были бы более чем желанны.
1. Cohen S. The New American Cold War (http://www.thenation.com/doc/20060710/cohen)
2. Entous A., Weisman J. Russian Missiles Fuel U.S. Worries // Wallstreet Journal, 25.11.2010.
3. Kanet R.E. Russia and the European Union: The U.S. Impact on the Relationship // R.E. Kanet (ed.), A Resurgent Russia and the West: The European Union, NATO and Beyond. 2009.
4. Lang O. Die polnisch-russischen Beziehungen nach der Tragödie von Smolensk // Russland-Analysen. – 23.04.2010, N 199.
5. Lebahn A. Modernisierer statt Marionette – Wie Dmitri Medwedew Russlands Politik sanft revolutioniert // Internationale Politik. – Bonn, 2010, September / Oktober. – S. 60–65.
6. Leonhard M., Popescu N. A Power Audit of EU-Russia Relations. – European Council on Foreign Relations, London, November 2007.
7. Mangold K. Europa muss Russland mehr Zeit lassen // Süddeutsche Zeitung, 15.10.2008.
8. Nye J. Soft Power: The Means to Success in World Politics. – N.Y., 2004.
9. Pleines H. Russland in wirtschaftsbezogenen Länderrankings, Russland-Analysen. – 30.10.2009. – N 190.
10. Putin V. Für freien Handel von Lissabon bis Wladiwostok // Süddeutsche Zeitung, 25.11.2010.
11. Ryabov A. A Turn to West (Commentary) // Gazeta.ru, November 13, 2010.
12. Romney M. Obama’s Worst Foreign-policy Mistake // The Washington Post, July 6, 2010.
13. Ryshkow W. Systemerhalt durch «Modernisierung» // Russland-Analysen. – 16.07.2010. – N 205.
14. Schroedel L. Europäische Sicherheit: Reaktionen im Westen auf Russlands Initiative // SWP-Zeitschriftenschau. – B., 2010. – 4 Juli.
15. Schröder H. – H. Elitekonstellationen in Medwedews Russland // Russland-Analysen. – 04.06.2010. – N 202.
16. Solovev E. Der Faktor «Soft Power» in der Politik der Russischen Föderation gegenüber dem postsowjetischen Raum (russisch) // Rossija i novye gosudarstva, September 2009.
СОТРУДНИЧЕСТВО «ПОВЕРХ ГРАНИЦ»: ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ВЫГОДЫ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ
Анализ регионального политического дискурса – одна из наиболее актуальных тем отечественной политологии. Сегодня (последние четыре-пять лет) Дальний Восток внезапно стал осознаваться, как наиболее проблемный федеральный округ. Коммуникация между центральным и местным политическим сообществом превратилась в серию уголовных дел в отношении региональных и федеральных чиновников высокого уровня. Местные газеты запестрели статьями о «гибели» региональной экономики, а уровень миграционной и протестной готовности населения постоянно возрастает.
Для того чтобы обнаружить причины нарушения «понимания» между населением региона и действиями руководства страны, объяснить некоторые видимые черты политической жизни региона, попытаемся описать мифы о Дальнем Востоке в системе социальных представлений жителей западной (европейской) части страны в сопоставлении с «мифами» самих дальне-восточников.
В нашем понимании политический миф, как и миф вообще, есть не ложное или ошибочное знание, но знание, не нуждающееся в проверке и потому не подвергающееся ей. Миф предстает истиной просто потому, что он миф. В этом своем качестве он не нуждается в подтверждении чем-либо, кроме себя самого. Его наличие детерминирует отбор фактов, концепций и т.д. в научном и политическом дискурсе. Точнее, любая наличная реалия интерпретируется в мифологических формах.
Иными словами, миф – это организующее коммуникацию коллективное знание, которое обеспечивает совмещение «когнитивных горизонтов» членов группы. Индивидуальные «возможные миры» соединяются в мифе в единую интерсубъективную реальность. Миф представляет собой сложный и целостный смысловой комплекс. Появление одного (демонстрируемого) элемента активизирует в сознании членов группы весь комплекс. Происходит предвосхищение целого через часть. Существование такой целостности создает базу для отделения «своего» пространства от «чужого», объединяет разнородные элементы в общую сверхсхему, на базе которой и конструируется реальность.
Политический миф выступает в роли «несущей конструкции», задающей параметры отграничения «своего» пространства от чужого, друга от врага. Выйдя «за миф», человек попадает в другое мифологическое пространство. Его действия перестают коррелировать с действиями членов прежней группы. Он оказывается в положении чужака. Более того, осмысленные прежде коллективные действия лишаются для него всякой логики, ибо логика этих действий основана на мифе. В результате он утрачивает возможность не только «управлять» (как политик), но и понимать происходящее (как ученый). Наличие же общей или сводимой к некоторому общему знаменателю системы представлений автоматически делает коммуниканта «своим», а транслируемую им информацию наделяет изначально высоким доверием. Для того чтобы, находясь в рамках иной мифологической системы, организовать коммуникацию с данной, необходима «сверхсистема», снимающая межсистемные противоречия. Однако само ее наличие далеко не всегда оказывается фактом. Особенно остро переживается ситуация, когда отсутствие общей системы мифологических представлений обнаруживается у частей одного политического целого.
Что же происходит, когда действия управляющих базируется на ином мифологическом основании, нежели действия управляемых? В этом случае они, не встречая понимания управляемых, теряют доверие. Действия центра, исходящие из «внешних» представлений о регионе и не стремящихся включить (или подавить) внутренние представления, не могут быть адекватно осмысленны социальным сообществом региона, а значит – отторгаются. «Мы» управляемых локализуется в регионе (дальневосточники). Государство же начинает восприниматься как «они» («Москва», «запад»). Этому никак не противоречит непременное осознание себя дальневосточником как гражданина России прежде всего2. В этом контексте действия «их», «Москвы», «Запада» оказываются «внешними» по отношению не только к Дальнему Востоку, но и к России. Эти действия, направленные на «настоящих граждан России» – дальневосточников, начинают восприниматься в сознании управляемых (жителей региона) как немотивированное структурное насилие, систематическое вторжение государства в приватную, а потому номинально недоступную для государства сферу жизни человека.
Осуществляемое государством вторжение в приватную сферу начинает осознаваться как нелегитимное. Формируется то, что М. Олсон называет «негативным социальным капиталом» (12, с. 127). Государство перестает быть инструментом социальной интеграции, во всяком случае перестает осознаваться в таком качестве. Напротив, как показал А.Ф. Филиппов на материале анализа концепции К. Шмитта, политическое вторжение в этом случае разрушает социальную ткань общества, выступает сильнейшим дезинтегратором (19, с. 129).
Начиная со второй половины 90-х годов ХХ в. связь между Дальним Востоком и европейской частью России становится все более призрачной. В ходе опросов, проводимых в 1997–1999 гг. менее 5 % респондентов указали, что в последние годы бывали в столице, менее 15 % респондентов отметили, что регулярно следят за общероссийскими новостями. Существенно и то, что в тот период доступ к сети Интернет, несколько компенсирующий удаленность, имели 5,6 % респондентов. Но примерно таков же был уровень информированности и интереса столичного населения и центральной власти к региону. В сложных политических процессах конца ХХ столетия места Дальнему Востоку просто не находилось, поскольку его электоральный вес был ничтожен, а «работа» с ним затруднена удаленностью и разорванностью коммуникаций. От местной власти требовалось лишь внешнее выражение лояльности и самостоятельное решение внутрирегиональных проблем (проблем субъекта Федерации).
Система политических мифов в этих условиях явно разделялась на мифы «для внутреннего» и «для внешнего» применения. К первым относились мифы, связанные с ограблением региона, противопоставлением «Москве» и «китайцам». За счет них создавалась региональная идентичность и возможность мобилизации населения, обозначенная нами как «катастрофическая мобилизация». Они же давали губернаторскому корпусу безусловную поддержку электората в качестве защитников и посредников между Дальним Востоком и «Москвой». Для «внешнего применения» использовались образы «богатого региона», «форпоста», связанного с сохранением территориальной целостности страны.
Понятно, что такое «разделение» достаточно условно. В сознании носителя данных мифологем они составляют единство. В зависимости от коммуникации одни аспекты проговаривались, а другие подразумевались. При этом демонизация и «центра», и «Китая» никоим образом не препятствовала приграничной торговле с южным соседом или «выбиванию» трансфертов из федерального бюджета. А слабая заинтересованность в судьбе региона федеральной политической элиты, занятой борьбой за власть и разделом «советского трофея», не мешала декларациям о важности сохранения дальневосточных рубежей и выделению не особенно щедрых трансфертов для сохранения этих рубежей. Возникала некоторая «третья» реальность, не сводимая ни к дальневосточной, ни к «московской», но устраивающая и одну, и другую стороны. В рамках этой реальности и были сформулированы «правила игры» 90-х годов. «Москва» оказывалась для региона Другим. Но далеким Другим, таким, с которым выработаны вполне приемлемые формы взаимодействия.
Экономический подъем, начавшийся после троекратной девальвации рубля в 1998 г. и совместившийся с началом роста цен на энергоносители, привел к тому, что интерес к Дальнему Востоку из сугубо теоретического превратился в «прикладной». Федеральный центр «вернулся» на Дальний Восток. Из далекого Другого он внезапно оказался «близким» при этом не перестав для большей части населения быть Другим. Но Другим для центра внезапно оказывался и сам регион. Здесь-то и возник конфликт. Дать описание и предложить интерпретацию этой нетривиальной ситуации мы и попытаемся ниже. Начать логично с экспликации представлений о Дальнем Востоке, позволяющих зафиксировать сам факт когнитивного диссонанса.
Для выделения ключевых мифологем, которые предполагается подвергнуть анализу, мы воспользовались материалом статей центральных газет и интернет-изданий за 1999–2009 гг.3, посвященных Дальнему Востоку России, концепции стратегии социально-экономического развития ДВФО и Байкальского региона, возникшей в недрах Минрегиона в 2007–2008 гг. В ходе контент-анализа отбирались концепты, наиболее часто используемые для характеристики Дальнего Востока (они в 5,7 раза «опережали» все остальные по частоте употребления). Такая частотность позволяет нам считать их репрезентантами глубинных коллективных представлений, мифов, а не «личным мнением» журналиста или издания. Показательно и то, что вне зависимости от «генеральной линии» издания сам перечень ключевых концептов сохраняется, допуская лишь незначительное частотное варьирование.
Выделенные концепты можно разделить на «позитивные» и «негативные». Позитивный образ региона характеризуется так (по убывающей): «выход в АТР», «природные богатства», «форпост России», «ресурс будущих поколений». Негативный образ региона описывается более широким кругом определений: «удаленность», «безлюдье» («сокращение населения», «бегство» и т.д.), «миграция», «демографическое давление на границы» (более политкорректный вариант – «китайская угроза», «желтая угроза», «тихая экспансия», «сложные природно-климатические условия», «тяжелый социально-экономический кризис», «преступность», «тотальная коррупция». Постоянно присутствующей в информационном пространстве темой стала тема «правого руля», «подержанных иномарок» и «протестов автомобилистов». Однако самым «популярным» концептом, характеризующим регион, является концепт «угроза». При «суммировании» этих представлений возникает довольно грустная картина. Богатому региону, являющемуся воротами России в Азиатско-Тихоокеанский регион, ее форпостом и залогом ее будущего угрожает захват, сокращение населения, экономический кризис, преступность и коррупция.
Но Дальний Восток – не просто богатый регион. Это богатый регион, в котором остро заинтересовано государство. И не только из-за наличия природных ресурсов, но прежде всего в силу его транзитных возможностей – «выхода в АТР». Хотя эти два фактора, пожалуй, исчерпывают позитивные характеристики региона в экономической сфере. Идея же «форпоста» России, ключевая в XIX–XX столетиях, сегодня важнее для самих дальневосточников, нежели для «внешнего наблюдателя» (7, с. 114).
Гораздо обширнее перечень угроз для региона, ставший столь же неотъемлемой его характеристикой, как и представления о его богатстве. «Угрозы» можно разделить на три группы: «объективные», «внешнеполитические» и «внутриполитические». «Объективных угрозы» – это суровый климат, удаленность от центра страны и Центра вообще, слабая заселенность. Казалось бы, эти параметры не подлежат обсуждению. Они просто есть. Однако это не совсем так. В Концепции стратегии социально-экономического развития Дальнего Востока и Байкальского региона территория региона была разделена на три зоны: абсолютно дискомфортная, экстремально дискомфортная и просто дискомфортная. Если за достаточный уровень комфортности принять климат Гавайских островов, то классификация эта выглядит вполне оправданной. В то же время температурный режим южной части Дальнего Востока, где и находится основное население региона, существенно более благоприятен для проживания, чем климат, к примеру, Ленинградской или Вологодской областей. Отчего же возникло это представление?
Здесь можно говорить о двух смысловых переносах, свершившихся на заре освоения региона. Первый – перенесение образа «холодной Сибири» на еще более удаленные, а значит – еще более холодные земли (1, с. 236). Второй перенос связан со спецификой освоения региона. Опорным пунктом первоначального освоения Дальнего Востока в XVII столетии оказался не относительно «южный» Иркутск, а «северный» Якутск (8, с. 87). Само же освоение шло вверх по Лене и далее до Охотска и Анадыря. Эти районы (богатые «мягкой рухлядью» и «рыбьим зубом», за которыми, собственно, и шли) действительно были климатически не особенно гостеприимны.
Позже «суровость» географо-климатических условий региона активно использовалась дальневосточными политиками для обоснования «особого» отношения к региону, была способом прикрыть собственные хозяйственные просчеты. В советский период «трудными климатическими условиями» объяснялся катастрофический уровень бытового обеспечения строителей Комсомольска-на-Амуре и БАМа (5, с. 39), слабое развитие социальной инфраструктуры в регионе. Кроме того, «суровость» климата и связанные с ним «районные» и «северные» надбавки стали важным элементом региональной самоидентификации. Следующие две «объективные угрозы» (удаленность и редкое население) тесно смыкаются с понятием «внешнеполитические угрозы» региону, а значит – России. Их разумно будет рассмотреть в этом «блоке».
В числе «внешнеполитических угроз» лидирует «китайская угроза», опережая, скажем «японскую» по числу упоминаний почти в 3,4 раза. Эта угроза разъясняется мифологемами более низкого уровня: «превращение в сырьевой придаток», «заселение Дальнего Востока китайцами» («тихая экспансия»), «демографическое давление на границы» и некоторые другие. Сам состав мифологем выступает как достаточно четкое видение ситуации.
Удаленность Дальнего Востока в XVIII–XIX вв. имела абсолютный характер. Центр страны и центр мира (Европа) были бесконечно далеко. Только из них крайне медленно в регион притекали люди и инновации. Причем каждый раз – в «пустоту». Местное (стабильное) население было слишком незначительно по сравнению с людским потоком извне. Местные ресурсы не шли ни в какое сравнение с ресурсами централизованными. Сокращение «входящих» ресурсов в связи с временной утратой интереса к региону (истощение запасов пушного зверя, открытие более легкодоступных месторождений серебра и т.д.) вело к немедленной деградации большей части поселений, оттоку населения «на запад».
Соответственно, формируется и образ форпоста. ВПК становится основой экономики Дальнего Востока. Показательно, что принятый в 30-е годы первый советский план освоения региона имел ярко выраженный военный характер. Да, здесь развивалось океаническое рыболовство, но гораздо активнее строились базы для военных кораблей и подводных лодок. Да, здесь формировался агропромышленный и природопользовательский комплекс, но куда более значимыми были заводы по производству танков («Дальдизель»), двигателей для подводных лодок («Дальэнергомаш»), самолетов (КнААПО) и т.д. Эта ситуация сохранялась до последних лет существования СССР. Конечно, и здесь были свои «приливы» и «отливы». Так, отмечался некоторый спад интереса к региону в послевоенное десятилетие. Однако в целом «приливная» тенденция сохранялась. Более того, строительство БАМа способствовало и возрождению образа «богатого региона», необходимости хозяйственного (не военного) освоения этих богатств (9, с. 215).
Новое столетие внесло в эту тему свои коррективы. Дальний Восток оказался «дальним» только для собственной столицы. По соседству с ДВФО появляются многочисленные «глобальные города» (Токио, Осака, Шанхай, Гонконг и т.д.) (16, с. 18–30) с качественно более активной экономикой, втягивающей в себя хозяйственные системы окружающей их периферии. Неизбежная ориентация периферийного региона на города – «ворота в глобальный мир» – вступает в противоречие с идеей форпоста. А образ окружающей («враждебной») внешнеполитической среды трансформируется в идею «демографического давления» на границы, которое способно «поглотить» регион.
Понятно, что этот миф начинает определять и «объективное», «научное» описание ситуации в регионе.
В самом деле сокращается население с одной стороны Амура и растет население с массой свободных рабочих рук – с другой. Представляется, что в реальности все не так плохо. 1 млн. 200 тыс. человек, которых лишился Дальний Восток, в основном, уехали в начале 90-х годов, в эпоху катастрофического распада империи. Позднее сокращение населения не прекращалось, но по численности не превосходило общероссийские показатели. При этом «естественная убыль», до того существенно не влияющая на картину, становится значимой. Конечно, эти цифры тоже не радуют, но и в область катастрофического не попадают. Существенно и то, что во многих дальневосточных субъектах Федерации сохранилась вполне благоприятная возрастная структура с преобладанием молодых людей.
Отсутствие четкой методики контроля и сколько-нибудь достоверных сведений о длительности пребывания приезжающих создают возможность для самых разнообразных спекуляций.
Действительно, жители сопредельных районов Китая активно участвуют в экономических процессах в регионе. Это обстоятельство отрицать бессмысленно. Гораздо труднее понять, почему это вызывает столь эмоциональную реакцию. Именно китайские рабочие обеспечивают потребности в трудовых ресурсах дальневосточного строительного комплекса, служб ЖКХ. Именно китайские коммерсанты организуют мелкооптовую торговлю товарами народного потребления, создают предприятия общепита, инвестируют средства в сельское хозяйство региона, индустрию досуга и гостеприимства. По экспертным оценкам, приводимым Г.Р. Осиповым (13, с. 17) и Н.Н. Дидух (4, с. 14), до 60 % работников дальневосточного строительного комплекса – граждане КНР, примерно такое же количество граждан КНР заняты в мелкооптовой торговле на территории ДВФО. Иными словами, именно китайцы создают то, что способствует декларируемой цели развития Дальнего Востока, – социальную инфраструктуру, «повышают уровень жизни населения». В чем же опасность?
Вполне понятно, что часть ответственности за создание дальневосточных страшилок «для центра» лежит на самих дальневосточниках. Благодаря им внимание государства было привлечено к региону и не позволило ему окончательно «выпасть» из политического пространства страны.
Но если бы эти «страшилки» не находили отклика в сознании ключевых политических акторов, да и в массовом сознании, они навряд ли имели бы успех. Скажем, идея воссоздания ДВР, популярная в 90-е годы у части дальневосточной интеллигенции, благополучно канула в лету, не найдя отклика ни у дальневосточников, ни у «западников». Зато представление о суровом и «пустом», но богатом регионе, которому угрожает захват со стороны сильного соседа, оказалось востребованным, слилось с образом Дальнего Востока, отторгая все, что не вписывается в этот образ.
Подобные представления и составляли основу государственных программ развития региона в течение более чем столетия. Они предусматривали: «1. Эффективное использование природных ресурсов региона (ископаемых, рыбных, лесных). 2. Создание транспортно-логистического коридора как для российских, так и для европейских хозяйственных связей со странами АТР. 3. Модернизацию хозяйственной структуры Дальнего Востока за счет частичной переработки транзитного сырья и полуфабрикатов и достройки «верхних» этажей народнохозяйственного комплекса» (17).
Но практически эти же представления мы выделяли в качестве политических мифов Дальнего Востока (2, с. 28–39). Использование этих мифов позволило региональному руководству организовать эффективную коммуникацию с федеральным центром. В чем же диссонанс? На наш взгляд, наиболее полно этот диссонанс воплощается в характеристиках «пустой», «безлюдный», «редко населенный» край. Попробуем описать смысл этих концептов и фиксируемое ими представление о реальности.
«Пустота», «редкое население» Дальнего Востока для дальневосточников – это прежде всего подчеркивание значимости каждого человека. Проблема ни в каком-то особом – гуманистическом – духе. Просто на фоне относительно редкого населения и развитых сетевых структур (2, с. 28–39) ресурс каждого оказывается значимым. Именно он в изменившихся условиях (смена приоритета деятельности, сокращение господдержки и др.) может оказаться способным на конвертацию уникальных умений в спасительную форму деятельности (14, с. 21–25).
Такое отношение связано и со спецификой освоения региона. Как отмечалось выше, периоды активной «государственной заботы» о продвижении на восток, когда в регион текли финансовые, материальные и людские ресурсы, чередовались с периодами «временного охлаждения». Но в период «приливов» далеко не любая деятельность в регионе получала поддержку. Только ключевое направление официально присутствовало в регионе. В разные периоды это могла быть пушнина, серебро, золото, ВПК и военные базы, рыболовство и т.д. В очередной «приливный» период менялось начальство, менялись приоритеты, а вместе с ними и вся легальная социально-экономическая структура региона на них ориентированная. Остальная часть населения с ее хозяйственной активностью исчезала из отчетов губернаторов и советских руководителей региона.
В периоды политических осложнений или хозяйственных неурядиц регион переходил в «режим консервации». Застывала видимая хозяйственная и культурная жизнь. Население заметно (порой в полтора и более раза) сокращалось. Все пространство «внутри» региона становилось «невидимым» для государства. Существенной оставалась только задача обороны границы.
В «невидимом» регионе возрастало значение «невидимых» форм деятельности, индивидуальной активности, что в условиях ослабления административного давления позволяло региону пережить трудные времена в ожидании, когда политическая воля вновь направит на дальневосточную окраину людей, финансы, материальные ресурсы. Именно эта местная активность создавала более или менее комфортные условия существования. Благодаря «невидимкам», в регионе формировалась особая структура, обозначенная нами как «проточная культура» (2, с. 28–39), призванная «гасить» избыточные инновации, идущие из столицы, приспосабливать их к местным условиям. Структура социальной ткани, ее неформальная часть обеспечивала выживание населения дальневосточной окраины, превращая лидера местного сообщества в «государево око» в кратчайший период (15).
В свою очередь государство никогда не отказывалось от задачи освоения «пустых земель». Однако смысл концепта здесь был иной. Поскольку то, что существовало в регионе, не находило места в отчетности, а то, за что чиновнику надлежало отчитываться, отсутствовало, документально регион представал «пустым» и в глазах имперского чиновника, и в глазах сотрудника Госплана. Но эта пустота была лишена смысловой и ценностной окраски. Она была только пространством для освоения. «На бумаге» освоение региона каждый раз начиналось с нуля. То, что на месте современного Комсомольска-на-Амуре уже был поселок, никак не отражено в мифологии «города на заре». Местные интересы не игнорировались – о них просто не знали. Они не существовали юридически.
Властное воздействие центра воспринималось как чуждое. Но именно с ним в регион текли ресурсы, бóльшие, чем ресурсы местного сообщества. Эти ресурсы нужно было только соответствующим образом направить, перераспределить. Они были необходимы и желательны, как любой дополнительный и не требующий особого риска ресурс. Однако для использования его было необходимо принять мифологему «пустого и сурового пространства» и одновременно знать, что оно «не совсем пустое», чтобы потекли они в правильном направлении. Таким образом, центральная власть в очередной раз осваивала «пустынные земли», преодолевая «естественные трудности», а местное сообщество получало необходимые для развития ресурсы. Эта идиллия была нарушена на рубеже XX и XXI вв.
Здесь сказалось несколько обстоятельств. Во-первых, вопреки устойчивым представлениям, в период политических неурядиц 90-х годов в сравнении с предыдущими «кризисами» регион покинули крайне мало людей. Если в предшествующие периоды деградации речь шла о 30–50 % уехавших (18, с. 102), то на этот раз – чуть более 10 % населения. Оставшиеся «невидимки» составляли уже достаточно серьезный слой, который мог существенно влиять на властное воздействие, по крайней мере на собственной территории. Да и «разбавлять» его новыми потоками переселенцев у государства не было возможности.
Во-вторых, оставшиеся 90 % оказались в непривычных для окраины условиях. Традиционно и вполне логично «абсолютно удаленный» Дальний Восток в периоды деградации стремительно архаизировался. Показательна здесь распространенная легенда о том, что в годы Первой мировой войны колеса в Приамурье смазывали сливочным маслом вместо солидола. Поскольку инновации шли только с «запада», а «запад» оказался временно заблокирован, регион переходил на «натуральное хозяйство» с установкой на автаркию, выживал. Выживать он начинает и в 90-е годы. Но иным оказывается ближайшее окружение.
Падение «железного занавеса» поставило Дальний Восток России лицом к лицу с наиболее интенсивно развивающимися экономиками мира. Азиатские «ворота в глобальный мир» оказались ближе и доступнее, чем собственные (16). Их агрессивная экономика остро нуждалась в природных ресурсах, которыми богат регион, и готова была за них платить. Период «челночной» торговли, всколыхнувший население региона, приватизация дальневосточной части «советского трофея» создали накопления, необходимые для международной торговли. Однако дальневосточный «трофей» состоял в основном из предприятий ВПК, не особенно рентабельных, а торговля его продукцией нарушала интересы государства. Не случайно, что наиболее современные предприятия региона пребывают сегодня в жалком состоянии в ожидании федеральных вливаний. Гораздо большую ценность имели «побочные» виды деятельности. Вылов ценных пород рыб и иных морепродуктов (рыболовецкие флотилии), добыча полезных ископаемых, лес и т.д. За них и шла борьба в первой половине 90-х годов. Конечно, рыба вполне могла быть потреблена в пределах региона, а из леса можно было бы построить дома. Но торговля была выгоднее. В кратчайший период доходные виды внешнеэкономической деятельности становились массовыми, обрастали подсобными и смежными производствами, втягивали большую часть населения. Спортивные и комсомольские организации, рабочие бригады, землячества и кафедры в 90-е годы почти мгновенно развернулись в бизнес-сети, чему способствовала традиционная сетевая структура социальной ткани региона.
Приграничная торговля втягивала регион в глобальный товарооборот. Навстречу лесу, рыбе и полезным ископаемым шли товары народного потребления, вычислительная техника, автомобили, валюта (судя по косвенным данным, баланс теневой торговли был активным) и многое другое. Конечно, регион интегрировался в АТР не совсем так, как мечталось, т.е. не как постиндустриальный центр, а как поставщик ресурсов в качестве «хоры», а не метрополии. Но даже такое положение делало традиционные виды деятельности вполне доходными и экономически эффективными, особенно если учесть, что основной оборот товаров и финансов протекал вне государственного фискального контроля и, следовательно, имел все преимущества «льготного налогообложения» (3, с. 23). Показательно, что совокупный валовый региональный продукт Дальнего Востока в середине 1990-х годов почти на 40 % меньше стоимости потребленных населением услуг. Примерно также соотносятся номинальная заработная плата и «заявленный доход» (5, с. 69).
Как и по всей стране в «романтический» период развития отечественного бизнеса первой половины 90-х годов, функции обеспечения экономического порядка и поддержания бизнеса взяли на себя криминальные сообщества (6). Криминальный мир Дальнего Востока оказался наиболее организованным силовым сообществом, наименее «отягощенным» наследием советской патерналистской психологии. Однако к концу 90-х региональная власть «перехватывает» эту роль, не отказавшись от отдельных представителей прежних структур.
Бизнес Дальнего Востока из приграничной торговли превратился в сложную систему экономических предприятий, вполне интегрированных в глобальную экономику и относительно дистанцированных от экономики остальной части страны (менее 4 % продукции региона было востребовано в России). Немаловажно и то, что криминальные сообщества в силу своей нелегальности не могли организовать диалог с центром и тем самым сообщить бизнесу необходимый для активного международного сотрудничества уровень легальности. Региональные власти с этой функцией справились. В этот период крупнейшие «авторитеты» вытеснялись из бизнеса или из жизни. Бизнес-сообщества срастаются с властными сетями в регионе и бизнес-структурами за его пределами. Заметим, что хозяйственный расцвет региона начинается на рубеже столетий, несколько раньше шквала нефтедолларов, захлестнувших Россию. Понятно, что эта деятельность, хотя и нуждалась в определенной степени легальности и была легитимной в сознании жителей региона, в статистике отражается достаточно слабо. Там тенденции развития Дальнего Востока укладываются в структуру «дальневосточных страшилок» и характерны для большей части депрессивных регионов (11, с. 10–18). Дальний Восток в сознании российских властей оставался «пустым», в невидимом же пространстве происходило становление сложной и динамичной системы.
Участие в мировой торговле, обусловило рост внутрирегионального потребления. Дальний Восток начинает строиться, обзаводится социальной сферой. Дальневосточные капиталы инвестируются и в экономику региона, и в экономики сопредельных стран АТР (Китай, Республика Корея, Канада и др.). Рабочих рук не хватает. На помощь приходят граждане дружественных сопредельных стран. Показательно, что в строительстве, лесном секторе, сельском хозяйстве граждане Китая и Северной Кореи вытесняют местных работников. Точнее, местные работники, по большей части, предпочитают иные, менее трудозатратные и более доходные сферы деятельности.
Дальний Восток вполне успешно выживал и даже развивался. Вопреки традициям освоения его «переход в режим консервации» не привел к качественному сокращению или деградации региональной структуры. Структура трансформировалась, включив в себя множество новых элементов. Возникла сложная логистическая сеть, формируются сеть ресторанов достаточно высокого уровня, сложный и разветвленный автосервис, интенсифицируется местная культурная жизнь: возникают новые фестивали, театральные коллективы. Появляется масса подсобных производств: от бирж и страховых обществ до предприятий по сборке компьютеров и автомобилей. Владивосток по количеству машин на душу населения и уровню развития автосервиса оказывается самым «развитым» городом России. Хабаровск уже несколько раз признавался самым благоустроенным городом страны. Развивается индустрия гостеприимства. Региональные столицы на рубеже веков приобретают необходимый лоск. Неприязненное отношение к китайцам, фиксируемое в середине 90-х годов, сменяется на нейтральное, прагматическое. Более того, в ряде интервью, собранных автором в ходе реализации проекта «Феномен проточной культуры: возникновение, функционирование, деградация» (РФФИ, 2005 г.) отмечалось восхищение деловыми качествами китайских партнеров.
Но в нулевые годы страна вновь вспомнила о наличии дальневосточных территорий. Активно властное воздействие обрушилось на регион, создав новый поворот сюжета. Начали осваивать, как и в предыдущие периоды, «пустое пространство», а натолкнулись на заполненное. Такая неожиданная «заполненность» региона и была осмыслена как внутренняяугроза, что вызвало ответные действия центральной власти, и заставила защищаться дальневосточную периферию. Такое неожиданное для обеих сторон столкновение породило новый миф о «тотальной коррупции», «чиновном беспределе» в регионе.
Проблема «тотальной коррумпированности» Дальнего Востока всплыла недавно. В качестве имманентной характеристики она начинает фигурировать с 2006–2007 гг. Ее предшественник – миф о «преступном мире» Дальнего Востока, наследнике ГУЛАГа и «планеты Колыма» – имел совершенно иной смысл и функцию. Он отражал эпоху борьбы криминальных и государственных силовых предпринимателей за контроль над бизнес-сетями. Победа региональной власти фиксировалась как победа над преступностью. Сама же коррумпированность дальневосточных чиновников не особенно беспокоила федеральные власти. Борьба с коррупцией, как показал Г. Мюрдаль, всегда выступала наиболее эффективным инструментом силового взаимодействия «внутри» государства или с «несистемными элементами» политической структуры (10, с. 97–103). Но раз такая потребность борьбы с коррупцией ощущается высшими должностными лицами государства, значит есть или мнится некая значимая угроза. В чем же она?
Государство ощутило потребность создать на Дальнем Востоке альтернативный рынок энергоресурсов. Не вдаваясь в спекуляции на тему насколько серьезным было это стремление, отметим, что оно привело к интенсификации финансирования «региональных проектов», связанных с транзитными возможностями дальневосточных территорий: трубопроводы и железная дорога, портовые мощности, автодороги и терминалы – все это стало из «планов» переходить в реализуемые проекты. Но восторгов спасаемого региона это не вызвало. Причин здесь несколько. Во-первых, дальний Другой (государство, центр), символически легитимизирующий регион, но не проявляющий к нему особого внимания внезапно оказался ближним Другим. У этого универсального легитиматора, ближнего Другого на Дальнем Востоке оказались интересы, никак не связанные, во всяком случае, не связанные напрямую с инте-ресами жителей. Более того, для их реализации необходимо было «отвлекать» существенные ресурсы (строительные мощности, транспорт, людей и т.д.) от деятельности, которая «кормит» Дальний Восток. Чем масштабнее оказывались проекты, тем труднее было поддерживать уже сложившуюся инфраструктуру. Но даже не это оказалось самым трудным. В конце концов, из центра шел тот же самый ресурс, который мог быть использован. Вокруг него тоже стали формироваться сети, перераспределяющие этот ресурс в интересах существенно большего круга акторов.
Дело в том, что «возвращение России на Дальний Восток» несло с собой не только увеличение финансирования федеральных проектов, но и прекращение «льготного» правового режима, прежде всего таможенного, который никогда не был введен де-юре, но существовал фактически. Руководство экономикой региона все 90-е годы полностью лежало на его формальном и неформальном лидерах, которые создавали альянс. Неформальный лидер руководил «внутренней политикой» и экономикой субъекта Федерации, а формальный – вел диалог с центром и сообщал экономической системе региона необходимый уровень легальности. Вполне понятно, что как «стационарный бандит» (по модели М. Олсона) такой индивидуальный или коллективный глава был заинтересован в росте доходности «своего» бизнеса, а неформальный – прежде всего в «неформальном налогообложении», в неформальных выплатах, поскольку формальные выплаты подлежали «переделу» с центральным бюджетом, доля которого год от года увеличивалась. Соответственно, формальные выплаты снижались, и это вполне допускалось властями предержащими.
Еще более значимым было «взаимопонимание» в области таможенной политики и льготного режима пересечения границы, позволившим хозяйству Дальнего Востока взаимодействовать с инновационной экономикой «глобальных ворот» Северо-Восточной Азии. Более того, дальневосточная продукция и дальневосточные предприятия пользовались преференциями. Их грузы «мягче» и, что принципиально в условиях российской таможни, быстрее досматривались, совокупные платежи (сборы, неформальные платежи, убытки от потери времени и др.) были меньше, чем те же выплаты «чужих», хоть и российских фирм. Причины понятны. И таможенники, и бизнесмены, и региональные власти, и население были заинтересованы в том, чтобы деньги и товары не «утекали» из региона. Это создавало серьезные конкурентные преимущества дальневосточной продукции на рынках АТР. Она там, действительно, была дешевле, чем внутри страны. Но такой «региональный протекционизм» мало устраивал государственные корпорации и просто крупные предприятия, проявившие интерес к транзитным возможностям региона: их грузы простаивали на дальневосточных таможенных переходах и в портах, подвергаясь самому суровому досмотру. Такая ситуация была осмыслена как «рассвет коррупции», что в общем соответствовало дефиниции, но совсем не соответствовало представлениям жителей региона.
Вполне устраивающий всех способ организации регионального сообщества и его материального обеспечения вошел в противоречие с задачами федеральной власти и, что существенно, вошел в противоречие неожиданно. Ведь согласно мифологическим представлениям, которые, кстати, вполне согласовывались со статистическими данными, зачастую еще более мифологическими, регион был «пуст» и «беден», остро нуждался в инвестициях, людях и т.д. Наличие у «пустоты» собственных, причем жестко отстаиваемых интересов оказалось шоком. Эту «ненормальность» поспешили исправить люди в погонах пришедшие на Дальний Восток вместе с очередным полпредом О. Сафоновым. Их усилия были направлены на «наведение порядка» в регионе, страдающем от коррупции. Масштаб явления при этом оставался практически неизвестным. Начались многочисленные уголовные преследования высоких должностных лиц регионального уровня, «закручивание гаек» в таможне, милиции, миграционной службе и т.д.
Прежнее положение воспринималось местными акторами, как нормальное, местная и региональная власть, по большей части, обладала легитимностью, поэтому внешнее воздействие было осознано как структурное насилие, вызвав консолидацию региональных властных и экономических сетей. А так как законодательная норма, с которой центр «вернулся» на Дальний Восток, формировалась под те самые масштабные проекты и структуры, которые и составили конкуренцию местным видам деятельности, то последние постоянно оказывались в проигрыше. Правила игры, сложившиеся за полтора десятка лет, начинают давать сбои.
Обеспечение порядка и безопасности было возложено на местные власти, которые победили в жесткой схватке с криминалитетом в 90-е годы. Формальный статус властного лица не имел значения – он мог быть федеральным, региональным или даже муниципальным служащим. Важно, что именно он обеспечивал эффективное функционирование сети, экономическую транзакцию. Власти региона попытались «самортизировать» воздействие формального права, понимая его гибельность для хозяйственного комплекса региона.
Законодательная норма принималась, но не выполнялась. Часть региональных ресурсов отвлекалась, для создания видимости исполнения правовой нормы, какими-то игроками пришлось «пожертвовать». Так, например, владелец крупнейшей в регионе золотопромышленной артели «Амур», оказавшейся чрезмерно доходной, В. Лопатюк был обвинен в «злоупотреблении полномочиями», лишился собственности в России и сегодня проживает в США. Показательно, что как только это, одно из наиболее доходных предприятий региона поменяло владельца интерес к тому, чтобы «посадить олигарха», исчез. Число примеров можно множить. Но в целом «правила игры» сохранялись; несколько усложнился механизм взаимодействия, в число «региональных льготников» попал ряд предприятий федерального значения, и только.
По существу, способность справляться с воздействием центра, приводить его в соответствие с «правилами игры» воспринимались в качестве критерив эффективности местной власти, власти регионального уровня. В какой-то момент казалось, что возможно достижение понимания на новом уровне. Да, компетенция местной власти сужалась по мере того, как расширялось присутствие федеральных компаний и госкорпораций. Но местные виды деятельности (экспорт леса, морепродуктов, импорт автомобилей, добыча неэнергетического сырья и др.) продолжали свое существование по прежним правилам, а от местной власти ждали, что она выступит в своей традиционной роли – посредника между регионом и центром. Основания для «сдержанного оптимизма» были, во всяком случае с точки зрения дальневосточников. Ведь все требования центра были выполнены, наиболее доходные и легальные производства поменяли собственника, «Единая Россия» неизбежно побеждала на выборах. Сбор налогов с дальневосточных территорий возрастал.
Не сработало. Властный центр с удивлением убедился, что его собственные действия по наведению законного порядка или борьбе с олигархами, широко и искренне поддерживаемые «вообще», воспринимаются населением региона как нелегитимные или не вполне легитимные, как только касаются местных олигархов и местного «порядка». Стремление федерального центра использовать транзитные возможности региона оказалось камнем преткновения, поскольку эти возможности уже использовались и не совсем так, как предполагало государство. Поток ресурсов из региона или через регион в страны Северо-Восточной Азии и встречный поток «на запад» из соседних государств воспринимался местным сообществом как еще одно «ограбление» региона, так как эти потоки кормили Дальний Восток. Регион упорно не желал становиться «транзитным», мостом между Европой и Азией. Более того, назначенный в 2005 г. на должность полпреда в ДВФО бывший мэр Казани Камиль Исхаков в кратчайший срок из «государева ока» в регионе превратился в эффективного лидера регионального сообщества. Он стремился «пробить» проект, в котором помощью создания «особых экономических зон» и особого «приграничного режима» можно было развести интересы дальневосточных и «московских» экономических акторов. Внешнее воздействие оказывалось малоэффективным. Оно не распространялось на «пустоту», а пробивалось через уже сформированный и устоявшийся социальный массив. Это и стало толчком для начала борьбы с коррупцией на Дальнем Востоке. Сменивший Исхакова О.А. Сафонов, бывший высокопоставленный сотрудник МВД, был назначен полпредом с единственной целью – побороть коррупцию, «декриминализировать» вверенный ему округ.
Не оценивая эффективность этой борьбы, отметим ее главную специфику: в отличие от итальянских мафиозных сетей или иных моделей альтернативной социальной интеграции, борьба здесь велась в рамках одних и тех же государственных структур. Причем зачастую с полным ощущением собственной правоты и с одной, и с другой стороны. Высшее начальство, будучи федеральными назначенцами, боролось с «самоуправством на местах». Представители среднего и нижнего звена тех же ведомств, будучи жителями Дальнего Востока «отстаивали справедливость», т.е. защищали местные интересы, осуждая «превышение должностных полномочий» новыми силовиками и т.д. Инструментом и одной, и другой сторон служит борьба с коррупцией.
Антикоррупционная война, охватившая регион, породила странную ситуацию, когда одновременно существовали и прежние «правила игры», и «новые» законодательные нормы. Власти различного уровня и функций в хозяйственной системе (с ориентацией на местные формы деятельности или на «федеральные») вели ожесточенные бои, оставив бизнес на произвол судьбы. В результате хозяйственная активность в регионе резко пошла на убыль. При этом каждый раз принятие новых, вполне тривиальных протекционистских законов, призванных «защитить» регион, порождало новый спад. Так, закон, запрещающий вывоз необработанного леса, который так и не был введен, заставил традиционных потребителей дальневосточного «кругляка» (Республика Корея, Китай) переориентироваться на канадский лес. Новые правила вылова рыбы и выделения квот в 2006 г. поставили «на прикол» в разгар путины бóльшую часть рыболовного флота. Ужесточение миграционного законодательства грозит сорвать не только жилищное строительство, но и возведение многих значимых промышленных объектов. «Праворульная» эпопея, оказавшаяся наиболее известным, хотя и не самым значимым проявлением новой ситуации, тоже порождена введением совершенно традиционной протекционистской нормы.
В последние годы в регионе ощутим спад, достаточно слабо связанный с мировым экономическим кризисом. Руководители предприятий приводят самые разные апокалипсические цифры падения. Однако, даже делая поправку на вполне конкретный «интерес» хозяйствующего субъекта, спад хозяйственной активности виден «невооруженным глазом», причем, в тех отраслях, которые не связаны с величиной государственных инвестиций (лесная отрасль, вылов морепродуктов, импорт техники и т.д.). Значительные территории уже превратились в «иждивенцев государства» (пожалуй, наиболее показателен пример Еврейской автономной области, экономика которой полностью зависима от федеральных трансфертов). Ведь, «сломав» прежние правила, центр не смог предложить значимой альтернативы. Пожалуй, выступления автомобилистов, при всем том, что с ними удалось более или менее успешно «справиться», вызвали к жизни иную программу. Наиболее пострадавший от вторжения извне Приморский край до 2012 г. может не особенно переживать о своем будущем. Невероятный для региона федеральный трансферт на проведение саммита АТЭС позволяет задействовать большую часть краевых мощностей и трудовых ресурсов. На Дальний Восток спешно переводятся производства из иных регионов страны.
Даже успешность «борьбы с коррупцией» в регионе была «оценена» отставкой О.Н. Сафонова и назначением на его пост «местного» губернатора В.И. Ишаева. Не то чтобы «коррупционная война» утихла совсем, но назначение Ишаева изменило в ней расстановку сил и задачу федеральной власти. По сути на Дальнем Востоке сегодня реализуется уникальный проект по интеграции «несистемных» сетей. В его логику вписываются и последние договоренности В. Путина с руководством Китая, вызвавшие столь бурную и неоднозначную реакцию в России и совершенно спокойную – в Китае. Дело не в том, что китайцы здесь «выиграли», а россияне – проиграли. Просто для Китая, который изначально строил вполне легальные (со своей стороны) отношения с дальневосточными территориями, в этих договорах практически нет ничего нового. Может быть, только то, что китайских рабочих реже станут «щипать» блюстители правопорядка. А вот для России новое есть. Кроме традиционных договоров по энергетике, соглашения содержат стремление институционализировать уже сложившиеся экономические отношения, включить их в рамки общей хозяйственной системы. Насколько успешной окажется эта попытка, покажет ближайшее будущее. Собственно, об этом сегодня спорят ученые, бизнесмены и политики региона. «Уйдут» ли деньги из региона или останутся здесь. В первом случае несистемное противодействие и, увы, неизбежная деградация региона окажется неотвратимой. Во втором – дальневосточные сети будут включены в общероссийскую политическую и экономическую структуру. Но это будет уже совсем другая история.
1. Асалханов И.А. Социально-экономическое развитие Юго-Восточной Сибири во второй половине XIX в.: Монография. – Улан-Удэ: БГПИ, 1963. – 496 с.
2. Бляхер Л.Е. Политические мифы Дальнего Востока России // Полис. – М., 2004. – № 5. – С. 28–39.
3. Бляхер Л.Е. Потребность в национализме, или Национальное самосознание на Дальнем Востоке России // Полис. – М., 2004. – № 3.
4. Дидух Н.Н. Трудовая миграция как фактор развития Дальневосточного региона (социологический анализ) // Автореф. дисс. …кандидата социолог. наук. – Хабаровск: Изд-во ТОГУ, 2009. – 24 с.
5. Заусаев В.К. Стратегический план устойчивого социально-экономического развития города Комсомольска-на-Амуре до 2025 г. – Хабаровск: Реотип, 2009. – 256 с.
6. Изменение поведения экономически активного населения в условиях кризиса (на примере мелких предпринимателей и самозанятых) // Под ред. Л.Е. Бляхер. – М.: МОНФ, 2000. – 112 с.
7. Ишаев В.И. Особый район России. – Хабаровск: Хабаровское книжное изд-во, 1998. – 246 с.
8. Кабузан В.М. Дальневосточный край в XVII – начале ХХ в. (1640–1917). – М.: Наука, 1985. – 458 с.
9. Кузин А.В. Военное строительство на Дальнем Востоке СССР: 1922–1941 гг.: Дисс. …д-ра ист. наук. – Иркутск: ИрГУ, 2004. – 396 с.
10. Мюрдаль Г. Современные проблемы «третьего мира». – М.: Прогресс, 1972. – 768 с.
11. Нечаев В.Д. Миф провинциальности: содержание и механизмы возникновения // Формирование и функции политических мифов в постсоветских обществах. – М.: Ин-т Африки, 1997. – С. 10–18.
12. Олсон М. Возвышение и упадок народов. Экономический рост. Стагфляция. Социальный склероз. – Новосибирск: ЭКОР, 1998. – 432 с.
13. Осипов Г.Р. Взаимодействие формальных и неформальных методов управления в строительной отрасли города Хабаровск: Автореф. …канд. социолог. наук. – Хабаровск: Изд-во ТОГУ, 2007. – 22 с.
14. Песков В.М. Российский Дальний Восток в глобализирующемся АТР // Социально-политические процессы на Дальнем Востоке России: анализ, регулирование, прогноз. – Хабаровск: Реотип, 2004. – С. 21–25.
15. Ремнев А.В. Россия Дальнего Востока. Имперская география власти XIX – начала XX в. – Омск: ОмскГУ, 2004. – 549с.
16. Сергеев В.М., Казанцев А.А. Сетевая динамика глобализации и типология «глобальных ворот» // Полис. – М., 2007. – № 2. – С. 18–30.
17. Смирнягин Л.В. Новые подходы к старым проблемам // Независимая газета. – М., 2008. – 21 янв.
18. Унтергербер П.Ф. Приамурский край в XIX в. – СПб.: Тип. В.Ф. Киршбаума, 1900. – 486 с.
19. Филиппов А.Ф. Политическая эзотерика и политическая техника в концепции Карла Шмитта // Полис. – М., 2006. – № 3. – С. 121–135.
РОССИЯНЕ ЗА РУБЕЖОМ
РУССКИЕ НЕМЦЫ В СОВРЕМЕННОЙ ГЕРМАНИИ
При формулировании темы исследования перед авторами возник ряд вопросов, ответы на которые пришлось искать в исторических документах, статистических данных и демографических отчетах.
Вопрос первый. Можно ли рассматривать в качестве этнических немцев людей, переселившихся в ФРГ из России в конце ХХ – начале XXI в., считая их потомками тех, кто уехал с географической территории нынешней Германии еще до существования не только германского государства, но и многих немецких княжеств?
Думается, что этот вопрос скорее риторический, и ответ на него может быть только однозначный: потомков тех немцев осталось не так уж много.
Что касается нынешних «русских немцев», то они на протяжении военных и не менее 30 послевоенных лет выживали в тяжелейших условиях. Находясь в лагерях и ссылках, женская и мужская части молодежи детородного возраста были разлучены. Таким образом, была насильственно прервана многовековая традиция компактного проживания, позволявшая сохранять мононациональность, поддерживать языковые и культурные традиции. Поэтому ни германские немцы, ни «русские немцы» не могут быть на 100 % идентичны своим средневековым предкам и друг другу. Основные различия на сегодняшний день существуют в социокультурной и языковой сферах.
Вопрос второй. Можно ли утверждать, что за многовековой период пребывания предков нынешних «русских немцев» на территории России, СССР и постсоветских стран сложилась совершенно особая этническая общность с сохранившейся старонемецкой речью, привнесенной из отдельных регионов Германии, своими обычаями, культурными традициями и собственной социальной структурой?
Такое утверждение близко к истине. Если посмотреть на возрожденные к настоящему времени культурные старонемецкие традиции в Азовском районе Омской области, на Алтае, в Казахстане и других сохранившихся территориях компактного проживания потомков немецких переселенцев (По-волжье, Краснодарский край, юг Украины), прослеживается явный перевес этих традиций над современными германскими. Это происходит, несмотря на старание культурных центров ФРГ различными способами, включая детские и молодежные лагеря, внедрять новую германскую культуру в сознание подрастающих «русаков». Интересно, что молодежь прочно усваивает современные российские традиции: даже перебравшись с родителями в Германию, молодые люди с удовольствием продолжают отмечать 8 марта и Новый год. Примечательно то, что на этих праздниках не звучит ни одной немецкой песни. Возможно, это характерно не для всех земель нынешней Германии, а лишь мест компактного проживания поздних переселенцев, но факт есть факт. Очевидно, что такие сообщества, которые еще не доросли до ассимиляции, имеют какое-то право на национальную автономию как на территории России, так и Германии в рамках государственного законодательства этих стран.
Вопрос третий. Правы ли те, кто считает, что российская интеллигенция, рабочие высокой квалификации и образованное крестьянство во многом обязаны генам немецкой нации, вливавшимся в славяно-татаро-угорскую кровь жителей Руси и России, начиная с раннего Средневековья и особенно с XVIII столетия?
Многочисленная литература по теме «российские немцы», на которую ссылается электронная энциклопедия Википедия позволяет сориентироваться в персоналиях, давших многочисленное потомство россиян с немецкими фамилиями. Среди них военачальники, моряки, горные инженеры, ученые в различных областях точных, естественных и гуманитарных наук, писатели, врачи, юристы, музыканты и артисты.
Те немецкие рабочие, которых по квалификации можно было бы приравнять к современным техникам, и сегодня из-за своей добросовестности, организованности и скрупулезности, по их словам, подчас плохо воспринимаются их коллегами на российских предприятиях.
Потомки сельских предпринимателей и товаропроизводителей, «раскулаченные» и деклассированные в годы индустриализации, в наибольшей степени претерпели от преследований в годы сталинского режима. Это можно охарактеризовать одним, но весьма емким словом – геноцид. И тем не менее в 1967 г. уже после отмены Указа 1941 г. «О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья» тогдашний Председатель Верховного Совета СССР Анастас Микоян на встрече в Кремле с делегатами российских немцев откровенно признался, что возрождение в Поволжье автономной республики невозможно даже не по политическим, а по экономическим причинам. Ведь тогда некому будет осваивать целину, работать на шахтах Казахстана, строить важнейшие народнохозяйственные объекты (1, с. 28–29). Кстати, по нашим сведениям, уже в 1970-е годы немецкие юноши по своим качествам часто призывались военкоматами в наиболее престижные и секретные ракетные войска, что подтверждает профессиональное доверие советского армейского руководства к «русским немцам» и их потомкам.
Вопрос четвертый. Не является ли движение по возвращению этнических немцев в современную ФРГ после советско-германского соглашения 1955 г., затронувшего судьбы миллионов людей, одним из политических компромиссов исторического значения, по существу – сговором тогдашних властей обоих государств для достижения на основе взаимных уступок экономических и внутриполитических выгод?
Напомним, что послесталинское руководство СССР, стремясь выйти из изоляции, искало различные пути нормализации отношений с Западом. Отправным пунктом явилась четырехсторонняя встреча в верхах в Женеве, первая с 1945 г., которая открыла новые возможности прогресса в решении германского вопроса. Осенью 1955 г. впервые в Москве была принята делегация во главе с канцлером ФРГ К. Аденауэром.
В ходе этого официального визита был подписан ряд соглашений. В 1955 г. был решен вопрос об освобождении немецких военнопленных, не имевших судимости, и их отправки в ФРГ и ГДР. Вопросы реэмиграции стали решаться позднее, но этот визит К. Аденауэра стал определяющим в развитии отношений между СССР и ФРГ.
Вопрос пятый. Чем объяснить такую странность, что немецкие мигранты в США, Австралии, Новой Зеландии растворялись в общей массе населения уже во втором поколении? В то время как в России они, в основном, сохраняли черты и статус национального меньшинства. В ряде федеральных земель они сохранили фактически признаки этого статуса и ныне, после приезда в Германию?
Дело в том, что переселение первых немцев в Россию носило высокоорганизованный характер (по религиозным конфессиям, местам исхода из Германии и другим общим признакам). Это, в первую очередь, определило отсутствие в течение двухвековой истории признаков ассимиляции и возможность сохранения национальной автономии, которая имеет все основания для официального признания и сейчас в России и Казахстане.
Немецкие переселенцы в другие страны не имели возможности селиться большими группами, состоящими из родственников и знакомых в связи с заселением мало освоенных до них земель. Сам способ их заселения был совершенно иным: вместо традиционных деревень и даже достаточно близко расположенных хуторов (как на Волыни), речь могла идти только о ранчо на многокилометровых расстояниях друг от друга (семейные фермы) или городских учреждениях, где процесс ассимиляции проходит гораздо быстрее.
Исторически обусловленная привычка русско-немецких переселенцев к тесному общению с коренным населением России привела к переносу в нынешнюю Германию российских традиций. Некоторые исследователи принимают такие сообщества за гетто-поселения.
В Федеративной Республике Германия функциями по учету и распределению мигрантов на территории страны занимается Федеральное административное ведомство (Bundesverwaltungsamt) при Министерстве внутренних дел. В его функции входит установление личности мигранта, его регистрация на территории ФРГ и дальнейшее направление к месту его будущего проживания. Для равномерного распределения мигрантов по федеральным землям используется специальный «ключ», методика определения численности мигрантов для направления в федеральную землю относительно количества проживающего там коренного населения. Данный метод должен предотвращать возникновение анклавов и улучшать процесс интеграции мигрантов.
Проблема интеграции «поздних переселенцев» сегодня особенно остро стоит перед германским обществом и государственными институтами. Люди, приехавшие в Германию по программе переселения «этнических немцев», формально считаются близкими немецкой культуре, языку и традициям. На практике же оказалось, что процесс их интеграции в германское общество не менее труден, чем интеграция любых других иностранцев, не имеющих немецких «этнических корней».
Германское законодательство дает исчерпывающее определение «поздних переселенцев». Согласно § 6 части 2 «Закона о вынужденных переселенцах», «поздними переселенцами» считаются только люди, принадлежащие к «немецкому народу». В соответствии с этим же законом немцами считаются следующие категории граждан:
– лица, у которых один из родителей является гражданином Германии или имеет национальность «немец»;
– лица, которые до переезда относили себя исключительно к гражданам немецкой национальности или отождествляли себя с немецким народом в сопоставимой форме;
– лица, владеющие в момент получения согласия на переселение от Федерального административного ведомства (ФАВ) простым разговорным немецким языком, выученным в кругу семьи.
Только тот, кто удовлетворяет этим требованиям, может быть принят в Федеративной Республике Германия как «поздний переселенец».
Основанием для принятия данного закона и введения самого понятия «поздний переселенец» стали итоги Второй мировой войны. В результате поражения фашистской Германии в войне вновь образованные государства ГДР и ФРГ утратили значительные территории в Восточной Европе. Часть населения этих территорий составляли «этнические немцы», подвергшиеся в послевоенные годы серьезным притеснениям со стороны новых правительств Польши, Чехословакии и Румынии. Именно для приема на территории ФРГ «этнических немцев», бежавших или выселенных из этих стран, и был принят в 1953 г. Закон «О вынужденных переселенцах».
Принадлежность к «немецкому народу» может быть доказана путем предоставления соответствующих документов, а знание языка – при прохождении языкового теста. Германское законодательство допускает переезд также не «немецких» близких родственников «позднего переселенца».
Таким образом, после прохождения формальных процедур на установление принадлежности к «немецкому народу», его языку и культуре, «поздний переселенец» из стран бывшего СССР получает право на переезд в Федеративную Республику Германия.
До 1988 г. переезд этнических немцев в ФРГ из СССР был ограничен по политическим соображениям. Начиная с 1988 г., произошел резкий рост эмиграции этнических немцев из СССР, достигший своего пика в 1989–1990 гг. (400 тыс. человек ежегодно) (7).
1 января 2005 г. ФАВ начало выдачу справок для «поздних переселенцев», подтверждающих их статус на основе § 15 ч. 1 закона о переселенцах (7) после прибытия на определенное для них место жительства. Не «немецкие» члены семей также получают свидетельство об их принадлежности к «немецкому народу».
Данная справка является основой для получения «поздними переселенцами» гражданства ФРГ, а также для получения ими социальной и интеграционной помощи от государственных органов власти всех уровней (от местного до федерального). При получении гражданства «поздним переселенцам» позволяется изменять полученные при рождении имена на «немецкозвучащие», что должно в будущем облегчить их интеграцию.
Согласно § 9 ч. 3, «поздние переселенцы» имеют право на получение единовременной интеграционной помощи в качестве компенсации за «пережитые в бывшем СССР лишения». Размер помощи зависит от года рождения «позднего переселенца»:
– лица, родившиеся до 01.01.1946 г., получают единовременно 3 068 евро;
– лица, родившиеся после 01.01.1946 г. до 01.04.1956 г. – 2 046 евро.
Таким образом, германское законодательство предельно четко определяет, кто такой «этнический немец» и члены его семьи. Именно благодаря особому законодательному статусу «поздние переселенцы» получают значительные юридические преимущества перед прочими иностранцами. Стоит особенно выделить такие как: быстрое получение германского гражданства, признание аттестатов и дипломов о профессиональном образовании стран СНГ и признание соответствующего трудового стажа.
Лица, достигшие пенсионного (65 и более лет) возраста, по прибытии на территорию Германии автоматически включаются в систему социального обеспечения. После переезда на «историческую родину» пенсионеры из числа «этнических немцев» подпадают под действие закона об иностранных пенсиях. Согласно этому закону, «поздним переселенцам» назначается пенсия, исходя из их стажа работы по специальности на территории бывшего СССР. Сам процесс пересчета представляет достаточно сложную процедуру приравнивания специальности и реальной работы (по трудовой книжке) к германским аналогам в экономически слабых регионах ФРГ. Иными словами, шахтер – «этнический немец» с территории бывшего СССР получал пенсию, сопоставимую с пенсией германского шахтера, работавшего в депрессивном регионе (скажем, на территории ГДР). Начиная с 1996 г., процесс пересчета пенсий был изменен, и пенсия за годы, отработанные в СНГ, ограничивается размером «Единовременного интеграционного пособия».
До 1988 г. основную часть этнических переселенцев составляли немцы из Польши и Румынии. С 1988 г. прослеживается активная динамика переселенцев из стран СНГ. Затем данный процесс замедлился и в период 1992–1996 гг. в среднем за год в Германию прибывали до 200 тыс. человек из всех стран СНГ. С 2006 г. динамика миграции «поздних переселенцев» стабилизировалась на уровне нескольких тысяч человек в год.
Как уже отмечалось, распределение «поздних переселенцев» по федеральным землям происходит централизованно. Эта мера была введена для соблюдения принципа «равной нагрузки» на местное население и социальные структуры.
Внутри земель распределение на обязательное место проживания осуществляется местными властями. Согласно Закону «О назначении места жительства», «поздний переселенец» обязан прожить в назначенном ему месте три года. В случае нарушения закона он лишается всех интеграционных пособий и переводится на минимальный размер социальной помощи.
Идея привязки «этнических немцев» на три года к назначенному им месту жительства обусловлена желанием германских властей обеспечить интегрирование мигрантов в социальную среду. Таким образом, была предпринята попытка избежать формирования «гетто», населенных «поздними переселенцами».
Несмотря на попытку властей распределить «поздних переселенцев» равномерно среди местного населения, многочисленные исследования: (7; 11, c. 155–202), а также официальная статистика свидетельствуют о желании переселенцев жить в окружении своих соотечественников. Естественным образом это желание приводит к попыткам «этнических немцев» селиться компактно по истечении срока их обязательной «прописки». Дополнительным институциональным фактором компактного расселения этнических переселенцев стала и политика заселения, проводимая отдельными землями.
В целях экономии средств «поздних переселенцев» заселяли на территории военных городков, оставшихся после вывода американских, французских и канадских войск с территории ФРГ.
По данным Мюнца и Орингера (11), в местах компактного проживания сформировалась своя социальная инфраструктура, приведшая к образованию «русскоязычных гетто». В этих районах даже возник свой ограниченный рынок труда («русский магазин»), рынок жилья и, конечно же, возникли новые русскоязычные семьи из детей потомков мигрантов. Все это говорит о том, что процесс интеграции «поздних переселенцев» в германское общество столкнулся с определенными трудностями.
По данным доклада МВД Германии «О положении мигрантов», «поздние переселенцы», несмотря на свою принадлежность к немецкому народу достаточно слабо информированы об истории современной Германии, ее политической жизни и общественных институтах.
Точно так же и местное население не воспринимает их как «настоящих немцев», а относится к ним как к прочим переселенцам из других стран.
Вопросу интеграции «поздних переселенцев» в германский рынок труда уделяется большое внимание как со стороны германских властей, так и со стороны ученых, занимающихся проблемами экономики труда (labor economics)4.
Благодаря преимуществам «этнических» переселенцев перед другими мигрантами из стран бывшего СССР или государств, не входящих в ЕС, ряд серьезных административных барьеров на пути интеграции мигрантов в германский рынок труда преодолевается «этническими немцами» автоматически.
Следует также отметить, что значительную долю переселенцев составляют люди в трудоспособном возрасте от 18 до 65 лет, получившие полное среднее или профессиональное образование на территории бывшего СССР. Для этих людей остро встает проблема интеграции в новый для них рынок труда.
И для германских работодателей возникает проблема приема на работу этой особой категории работников: лиц, сразу же получающих германское гражданство и вместе с этим все права гражданина Германии, но в то же время получивших свою профессиональную подготовку в другом государстве.
Конец ознакомительного фрагмента.