СОЦИАЛЬНЫЕ ОГРАНИЧЕНИЯ
МОДЕРНИЗАЦИИ В РОССИИ
Инерция российского социума, сращенность бизнеса и власти, неразделенность ее ветвей, фактически однопартийная система, ограниченность гражданских прав и свобод сохранятся в обозримом будущем. Это значит, что глобальные и даже региональные войны маловероятны, поскольку российские активы находятся в западных банках. Но давление извне (в форме конфликтов локальных, требования участия в миротворческих акциях далеко за пределами страны и т.д.) будет нарастать. В данном случае важно прежде всего то, что это давление извне будет отвлекать внимание и ресурсы от нужд модернизации и снижать мотивацию населения по участию в этом процессе. Вопрос массы самодеятельного населения: «Что даст лично мне эта неизвестная модернизация?» – далеко не праздный. Начиная с периода позднего брежневизма, негласно направлявшего жизнь этой массы по принципу «живи и давай жить другим», потребление, а не труд, тем более – труд творческий, инновационный, стало ее главным ориентиром. До начала кризиса 2008 г. идеология потребительского общества прекрасно работала, даже в малообеспеченных слоях населения. На базе этой идеологии выросло и сформировалось поколение. За годы реформ мы не слышали никаких призывов к ее изменению. Напротив, вся пропагандистская машина работала на эту модель быстрого обогащения и успеха любой ценой. Иными словами, главная предпосылка социально-ориентированной модернизации заключена в том, что ее идеология попросту отсутствует.
Действительно, российская правящая элита не определилась: какая модернизация, модернизация чего именно стране необходима? Технологическая, экономическая, политическая, или они все вместе? Однако, судя по ряду выступлений первых лиц, это будет модернизация существующей ресурсно-ориентированной экономики и связанной с нею политической и социальной структуры. И это, с точки зрения правящей бюрократии, логично, поскольку существующая модель ресурсно-ориентированной экономики обеспечивала как ее, элиты, экономические и политические интересы, так и социально-политическую стабильность в обществе. Поэтому попытаемся рассмотреть коридор техно-бюрократической модели модернизации. Сначала – об общих последствиях ее реализации:
Во-первых, следование ей означает разрыв с западной моделью модернизации, которая, по Н. Кондратьеву, приближается к переходу от четвертой к пятой технологической революции, тогда как мы остаемся на рубеже завершения второй, индустриальной, революции и перехода к третьей, информационной. Этот разрыв означает, что диалог и взаимопонимание между нами и Западом будет затруднен. Мы просто будем говорить на разных языках.
Во-вторых, модернизация ресурсной модели будет означать ускорение нашего отставания от Запада, потому что ресурсная модель нашего общества зиждется на достижениях третьей технологической революции (середина XX в.), а динамизм западного общества, основанный на информационных технологиях, все время возрастает.
В-третьих, ресурсная модель модернизации и основанная на ней модель потребительского общества не предполагают серьезных изменений в социальной структуре общества, в ее ценностных ориентирах. То, что является мотором модернизации – «вперед-смотрящая элита» и связанный с нею слой инноваторов, – отсутствует в данной связке. Всегда проще и эффективнее купить на Западе модернизированные технологии по добыче и переработке ресурсов и привлечь западных специалистов для их наладки, используя отечественную рабочую силу как временную и подсобную, чем создавать дорогостоящую школу подготовки своих ученых и технического персонала. Вывод: российские специалисты в массе будут деградировать или останутся на вторых ролях. Не зря лидеры правящей партии заговорили о модели «консервативной модернизации».
Тип ресурсной модернизации ущербен не только потому, что она все более будет превращаться из «догоняющей» в «отстающую», а также не потому, что Запад с каждым годом ослабляет свою зависимость от наших углеводородных ресурсов (замечу, что на решение этой глобальной задачи нацелены не только политики и ученые, но и социологи, как, например, Э. Гидденс), но прежде всего потому, что потребность в том или ином природном ресурсе, а также направление его движения и места его конечного использования быстро меняются. За прошедшие несколько лет центр «притяжения» российских углеводородов переместился из Западной Европы в Китай и Юго-Восточную Азию. «Тяжелая модернити» наших трубопроводных систем, зарытых в землю, и привязанной к ней инфраструктуры ее развития и обслуживания (строителей, дорожников, ремонтников и охранников) в принципе не способна успеть за «текучей модернити», основанной на постоянно меняющихся силе и направлении потоков финансовых капиталов, перемещающих за собою «точки» производства с легкостью фишек на игровом столе. Эта их устрашающая геополитическая мобильность, действующая по принципу – нанести удар и мгновенно ретироваться, не отвечая за последствия, ведет к «инверсии» ситуации: из диктующих свою волю мы можем превратиться в исполнителей воли чужой. И это не злой умысел или заговор, а динамика современной мировой экономики. Мы, как в советские времена, вкладываем ресурсы за пределами страны, хронически недодавая требуемого ей самой.
Но все же главное ограничение – внутреннее, созданное идеологией успеха любой ценой. Это не изобретение финансовой олигархии. Достаточно вспомнить последствия покорения целины в СССР в 1950–1960-х годах. Отечественные адепты самых разных версий технобюрократической модернизации решительно не хотят видеть ее обратную сторону, т.е. ее последствия, а именно – обратное воздействие на человека и общество той самой техногенной среды, которая была создана столь тяжкими усилиями советского народа. Как верно заметил наш финский коллега, в терминах фрейм-анализа, т.е. доминирующего взгляда на мир и страну, Россия рассматривается ее элитой как источник ресурсов, нежели как пространство для жизни населения. Я писал о двух неустранимых последствиях форсированной модернизации СССР: выделении огромных масс энергии распада (беженцев из районов локальных войн и этнополитических конфликтов, вынужденных переселенцев, бомжей, беспризорных детей, криминальных элементов всех разновидностей) и превышении несущей способности среды обитания, когда она из поглотителя рисков (радиоактивных и прочих отходов, гниющих искусственных морей и т.п.) превращается в их источник, поражающий все живое, только медленно и незаметно, а потом «неожиданно» взрываясь. Причем локальные катастрофы и конфликты создают глобальные риски и проблемы, а те, в свою очередь, – международную напряженность и конфликты, препятствующие модернизации страны. Российские социологи не хотят видеть социальных последствий прошлой инженерно-технической деятельности. Они вообще не хотят соваться в эту сложную сферу деятельности государственных институтов. Вместо того чтобы создавать новые высокотехнологичные производства и необходимую им инфраструктуру, в том числе производства по переработке токсичных и бытовых отходов, мы ремонтируем и «модернизируем» старую индустриальную систему, закачивая в нее гигантские деньги.
Другой тормоз – это приоритеты модернизации. Вместо того чтобы сконцентрировать силы и ресурсы на создании ключевых для перехода общества в следующую фазу модернизации производствах и системах подготовки кадров, мы озабочены ремонтом спортивной бюрократии, темпами строительства в Сочи или на острове Русский. Возможно, Сочи поднимет престиж нашего спорта, но никогда не будет импульсом модернизации, потому что это – еще одна очень дорогая стройка.
Техно-бюрократическая цивилизация тем и отличается от остальных, что ее нельзя бросить без присмотра. Риски и опасности, создаваемые ею, превратились в неустранимый компонент любой человеческой деятельности – созидательной и разрушительной. Россия стала обществом всеобщего риска. Риски, явные и скрытые, отложенные или трансформировавшиеся, – очень серьезное ограничение модернизационных усилий, так как:
1) все больше ресурсов требуется на устранение последствий форсированной моденизации;
2) люди болеют, рано умирают, молодежь стремится бежать из рискогенных зон куда глаза глядят, что снижает социальный капитал страны;
3) торговля живым товаром и рабство, эти худшие проявления криминального бизнеса, продолжаются более 20 лет; нет никаких признаков их сокращения, потому что это бизнес, бесчеловечный, но бизнес;
4) но, может быть, главное, о чем пишут все наши зарубежные коллеги, это – создание атмосферы страха и неопределенности, непредсказуемости.
Люди по мере сил перемещаются не туда, где предполагается создание «силиконовых долин» (им никто не объясняет, как они будут создаваться и кто там будет востребован), а туда, где, как им кажется, теплее и безопаснее, т.е. на Юг страны, который и так перенаселен. Миграция туда – иллюзорная безопасность и никакая не модернизация, потому что там, как и везде, дамбы старые и неухоженные, каналы старые и не чищенные, а сотни тысяч людей по-прежнему ходят по нужде «до витру». В советские времена инженеры учитывали «усталость металла», гигиенисты – «усталость людей», сегодня власть не хочет публично признать кричащую проблему крайней «усталости» всей технической инфраструктуры страны, работающей на износ более 20 лет. Это еще одно подтверждение технократической зашоренности нашей бюрократии. Когда я выдвинул гипотезу, что Россия стала «обществом всеобщего риска», коллеги отнеслись к этому снисходительно, посчитав, что это перенос концепции «общества риска» У. Бека на российскую почву. Напротив, в научно-технической сфере сформировалась школа изучения рисков и опасностей, что еще раз подтверждает господство у нас технократической идеологии. Новое исследование западного гуманитария свидетельствует, что там в изучении этой проблемы продвинулись очень далеко.
В эпоху модернити кадры действительно решают все, но не в прежнем (сталинском) смысле. Рассматриваемый нами тип требует специфические кадры: технократически ориентированные и сохраняющие приверженность потребительской идеологии. Для этого типа модернизации нужны специфические социальные лифты – вся система образования и профессионального обучения давно подстраивается под это. Термин «рекрутирование» я употребил потому, что для «политики труб» требуется незначительное число высококлассных специалистов, которых можно рекрутировать за рубежом (или обучить там своих). Но что этой модернизации действительно необходимо, так это рекрутирование сотен тысяч «кочевников», начиная от геологической и иной разведки и до армии охранников и ремонтников. Им стажировки за рубежом не требуются – они прошли их в «горячих точках» или в силовых ведомствах, оттачивающих навыки в борьбе с протестными акциями. Если сокращение силовых структур действительно, как планируется, произойдет, то пополнение армии охранников обеспечено. Что действительно потребуется, так это образ жизни советских времен, когда миллионы людей перемещались с места на место принудительно или в поисках хорошего заработка. Подчеркну: это – не образ жизни тех западных индивидов, которые с легкостью перемещаются с места на место, потому что это условия прогресса «текучей модернити» («налегке, в теннисных туфлях и с мобильником», таков образ ее носителей, нарисованный З. Бауманом). Нет, у нас это люди, прямо или косвенно привязанные к тысячам километров «политики труб». Я не идеализирую Запад: как только формирование Европейского союза завершилось, тысячи молодых людей, особенно из бывших республик СССР, ныне членов ЕС, устремились в Брюссель, столицу европейской бюрократии, потому что жаждали успеха и больших денег здесь и сейчас. Но если у них там не получалось, они рассыпались по множеству малых фирм всей Европы или стали создавать их сами.
Наконец, главное. Техно-бюрократическая модель модернизации усилит отток на Запад «продвинутой» российской молодежи, ориентированной на науку и технику, поскольку эта модель не сулит им здесь творческого будущего. Эта «продвинутая» молодежь со свойственным ей радикализмом рассуждает примерно так: «Или прорваться любыми силами туда, на Запад, или же прозябать вечно здесь на какой-нибудь стройке века или в виде офисного планктона». Этот отток идет из Сибири и Дальнего Востока, из малых городов и моногородов, что, в свою очередь, означает: интеллектуальный и гражданский потенциал страны понижается.
Теперь – о мобилизации. Тема не новая для прошедших 25 лет. М.С. Горбачёв призвал к «мобилизации человеческого фактора», но для чего и какими средствами он предполагал ее осуществить, не объяснил. Да и почему советский человек, который к тому времени, наконец, почувствовал себя человеком, должен был опять превратиться в какой-то «фактор»? Сегодня масса трудящегося люда, прежде всего быстро растущий сервис-класс, не хочет перемен (тем более не объясненных на привычном им языке телевизора), а хочет возврата к докризисным временам, когда можно было наращивать личное благосостояние и ни о чем не думать. Здесь большинство бедных отличается от богатых масштабом кредитных аппетитов: все хотят жить в кредит, не думая о будущем страны или пока непонятной модернизации. Значит, для ее осуществления потребуется мобилизация. И она естественна для общества, выстроенного в последнее десятилетие по «вертикальному принципу». Но опасаться здесь нечего, потому что масштабы этой мобилизации будут весьма незначительными, а продолжающийся кризис и безработица еще более облегчат эту задачу. Более того, масштабы мобилизации-для-модернизации будут сокращаться, потому что рабочая сила гастарбайтеров будет вытеснять коренное население. Те, кто уехать за рубеж не смог, должны расходовать социальный капитал не на модернизацию, а на борьбу с ее социальными и экологическими последствиями. История России XX в. подтверждает: «Последствия материального ущерба (причиненного нации) могут быть преодолены, последствия ущерба интеллектуального – никогда».
Но, допустим, источник нашего благополучия пошатнется: углеводородные ресурсы начнут быстро истощаться или их мировой рынок рухнет, а вместе с ним – и наше финансовое благополучие. Тогда мобилизация для развития высоких технологий все же потребуется. Но возможна ли она? Скорее нет, потому что за прошедшие десятилетия этика свободного, но упорного труда испарилась. А с ним «ушли» и потенциальные лидеры российской модернизации. Простой перенос «оттуда-сюда» новых технологий невозможен, для этого нужны другие кадры и иная научная и социальная среда. СМИ и Интернет воспитали совсем других людей, с другим мировоззрением. Их ученые называют «кнопочными детьми». Как пишет М. Шугуров, основная «призывная» лексема современной масскультуры: «оторваться» («оторвись»). Возникает новая структура «социокультурной памяти… как системы фильтрации того, что в первую очередь необходимо для поддержания воспроизводства жизнедеятельности на усредненно-функциональ-ном уровне – уровне индивида, но не личности». СМИ порождают «условно-игровую мегасреду, в которой множество поступков, артефактов, мыслей “переизбыточно” и образует рыхлое, спорадическое, неустойчивое единство». В современной коммуникативной среде знак (симуляция) преобладает над реальностью, преобладает энтропийность, коллажная идентичность. Суть изменений в «самой невозможности устойчивого, ответственного, самоотождест-вленного субъекта в пространстве культуры, …данная культура-прибежище комбинации и перекомбинации потоков существования десубъективированного человека в весьма свободном и необязательном ключе (можно так, можно иначе)»… «Расхолаживание» преобладает над мобилизацией. Игра, подражание, усреднение – враги творческого процесса, личности и ее социального капитала.
Запад смог (не без потерь) развести труд и игру, высокую и массовую культуру, творческий поиск и подражание, созидателей и потребителей. Неимоверными усилиями научной и творческой элиты к середине 1960-х годов СССР догнал, а кое в чем опередил Запад. Но это был прорыв в главной, с позиции баланса сил на планете, но узкой, с социальной точки зрения, социальной сфере. Советские руководители, ослепленные идеей мирового коммунизма, постепенно теряли самое ценное, что двигало этот процесс: фундаментальную науку и среду ее обитания. Они, охотно публично общаясь с «творческой интеллигенцией», заперли выдающихся ученых в секретных городах, тем самым закрыв канал их общения с миром и трансформации их выдающихся открытий в гражданскую продукцию и изделия ширпотреба. Именно эта узость «фронта прорыва» и жизнь государства и населения страны за счет продажи ресурсов сыграли критическую роль в нарастании разрыва между СССР и Западом. Власть предержащие, все более мобилизуя фундаментальную науку на поддержание ядерного паритета и погружаясь в международные авантюры (война в Афганистане, «работа» военных советников в Африке и на Ближнем Востоке), постепенно утеряли всякий интерес к развитию науки и высшей школы. А в нашем «вертикальном» государстве это означало посадить их на голодный паек. Открытие в середине 1970-х годов границы для бегства самых талантливых и «неудобных» довершило дело. Ирония нашей истории: если строительство гражданского общества в 1980-х годах с трудом, но происходило, и к рубежу 1990–1991 гг. мы по развитию общественного участия на местном уровне почти сравнялись с Европой, то технико-технологическая модернизация почти не двигалась. Как сказал один известный российский ученый, «мы проспали информационную революцию».
Противостояние государства и академического сообщества проходит красной нитью сквозь всю историю России. Из двух ресурсов власти – знание (умение) и насилие, обеспечивающих мощь государства, российская правящая элита всегда выбирала последнее. Насилие совершалось над природой, людьми, над наукой и самим эволюционным ходом истории. Прав был В.И. Вернадский, когда еще 100 лет назад писал: «Русская умственная культура в XIX и начале XX века может считаться созданием общественной самодеятельности. Государственная организация большею частью являлась враждебным ей элементом». Временами «столкновения между требованиями достойного человеческого существования и навыками русской бюрократии принимали трагический характер». Это было закономерно, так как, с одной стороны, научная мысль, порождая рефлексию и свободомыслие, всегда ослабляла авторитарную власть, а с другой – ей в погоне за сиюминутными амбициями всегда казалось проще и понятней в очередной раз мобилизовать нескончаемые, как представлялось ее идеологам, человеческие и природные ресурсы, нежели вкладывать средства в дорогостоящую и потенциально «подрывную» науку. Не случайно поэтому антиинновационным духом неприязни к отечественной науке был пропитан весь верхний слой российской бюрократии. Но если нет института науки, то в конечном счете неминуемо сгинет и суверенное государство, так как суверенитет разрушается параллельно с деградацией науки. Поэтому верно высказывание, что «отношение государства к науке есть наиболее точное выражение подлинных взглядов власти на будущее страны…».
А какова возможная модель? Совместимы ли модель «общества знаний» и «потребительского общества»? – На мой взгляд, совместимы, если технологическая новинка, уникальный продукт, основанный на фундаментальном научном знании, потом тиражируется, превращается в инструмент приобщения к знаниям и культуре. Если же мы только заимствуем технологии тиражирования или просто закупаем восточный ширпотреб в неимоверных количествах и продаем свои невозобновимые ресурсы для удовлетворения растущих аппетитов российского бизнеса, то это – социальный и экономический тупик. Есть элементарный индикатор этой совместимости: достаточно посмотреть, какая институция ближе всего к государственной власти. Очевидно, что это – не Академия наук, не «Общество знаний», уже давно ликвидированное, и не Союз ректоров России, а СМИ, навязывающие обществу все новые потребительские стандарты. По пять раз на дню радио «Эхо Москвы» информирует нас о достижениях высоких технологий за рубежом. А есть ли что-либо подобное в российских СМИ? Действительные знания у нас все более вытесняются визуальной информацией, игрой имиджей, что далеко не одно и то же. Стремление к тотальной визуализации окружающего мира наркотизирует человеческий разум, резко снижает его способность к интеллектуальному напряжению. И результаты налицо: сегодня в России только 1 % жителей считают престижной профессию ученого, большинство хочет «руководить или торговать».
Нам необходима социально-гуманитарная модель модернизации. Посмотрите на резкий рост в последние месяцы массового недовольства самых разных групп самыми разными проблемами. Их «общий знаменатель» легко вычисляется: насилие, помноженное на рейдерство, обман, несправедливый суд, жестокость правоохранительной системы и обращения с заключенными, безответственность чиновников, коррупция и т.д. Идеология свободной конкуренции и жизни в кредит здесь не подходят. Европейский союз едва не развалился, когда финансовый пузырь, который, казалось, можно надувать вечно, вдруг лопнул. Если мы хотим, чтобы Россия не превратилась в третьестепенную страну, растаскиваемую по кускам международными монополиями, то структурирование общества должно идти по человеческим интересам и связям, а не по степени его привязанности к «трубе». Государство до предела сузило коридор социальных возможностей рядового гражданина, теперь необходимо его расширять. Но есть и другая сторона нашей жизни: жестокость, причем все чаще немотивированная, в семье, школе, армии, местах заключения. Значит, гуманитарная составляющая этой модели должна быть направлена на «терапию» этой тяжелой болезни. Здесь недостаточно семейных или МЧСных психологов, но это не значит, что нет простых способов ее смягчения. Если бы рядовой участковый врач разговаривал с пациентом, а не только заполнял никуда потом не идущие бумажки, уже стало бы немного легче. Если бы безработный верил, что на новом месте его действительно ждет жилье и обещанная чиновником зарплата, стало бы еще много легче. Наконец, наши «безбашенные» автомобилисты: 27 тыс. погибших и четверть миллиона покалеченных в автокатастрофах – при такой статистике никакая модернизация, кроме «отверточной», невозможна.
…Российское общество до сих пор двигалось в обратном (от модернизации) направлении. Этот процесс сопровождается выходом на поверхность социальной жизни структур феодально-бюрократического и криминального толка. Усилия правящей элиты, как это видно особенно сейчас в условиях кризиса, оказываются усилиями по стабилизации, сдерживанию, торможению процессов дезинтеграции общества за счет его де-модернизации, традиционализации, восстановления архаических социальных структур. Мною еще в конце 1990-х годов была предложена гипотеза, названная парадоксом «риск-симметрии» модернизации. «Коль скоро российское общество вступило на путь модернизации по западному образцу, не только ее продвижение вперед, к последующей (высокой) фазе, но и отход назад, т.е. демодернизация, и даже просто задержка, “стояние” на этом пути, чреваты интенсификацией производства рисков. Демодернизация столь же рискогенна, сколь и недостаточно отрефлексированный ее переход к следующей фазе. Это – фундаментальная закономерность развития техногенной цивилизации: чем более мир нашей жизни становится искусственным, рукотворным, тем более он нуждается в уходе, “профилактике”, поддержании ее в рабочем состоянии. Это утверждение в равной мере справедливо по отношению к земледелию, индустрии, городскому хозяйству инфраструктурам жизнеобеспечения, военно-техническим системам и всему остальному». К сожалению, за прошедшие 12 лет эта гипотеза подтверждалась неоднократно.
Вполне естественно, что в потребительски ориентированном обществе, значительную часть которого составляет (в широком смысле) сервис-класс, модернизация «ушла» в сферу потребления. Наука была поставлена в ситуацию выживания, а сфера образования подчинилась далеко не лучшим стандартам тестирования и кодификации, а не развития изобретательности и самостоятельного мышления. Ситуация «Билл Гейтс в гараже делает первый компьютер» у нас сегодня невозможна.
Время не ждет. Если техно-бюрократическая модель модернизации России укоренится, если будут приняты государственные программы и под них будут выделены ресурсы, то реализация ее социально-гуманитарной модели будет отодвинута на неопределенное время.