ТЕРРОРИСТИЧЕСКОЕ ПОДПОЛЬЕ
В ИНГУШЕТИИ
Ингушское террористическое подполье (ТП) окончательно сформировалось в начале XXI в. Несмотря на то что 90-е годы XX в. были для Ингушетии временем серьезных испытаний, терроризм в формах, характерных для современного Северного Кавказа, в пределах самой республики в это время практически отсутствовал, притом что дестабилизирующее влияние сопредельной сепаратистской Чечни – мощного очага напряженности, должны были ощущать все основные сферы социальной жизни Ингушетии! На начало 90-х годов пришелся и пик осетино-ингушского противостояния – центрального конфликта, в значительной степени структурировавшего общественно-политическую жизнь Ингушской республики и определившего основные зоны концентрации конфликтогенного потенциала.
Таким образом, первое постсоветское десятилетие можно было бы условно обозначить как «пронатальный» период в развитии республиканского подполья, как и в отношении подполья Дагестана. Однако наличие жесткого территориального конфликта с Северной Осетией – Аланией предопределило существенную специфику ингушского варианта становления террористического комплекса. Значительно отличается и ситуация в социально-экономической сфере обеих республик.
Экономический потенциал Ингушетии изначально был весьма незначительным. В составе советской Чечено-Ингушетии (не относившейся к регионам – флагманам отечественной экономики) «ингушские» районы представляли аграрную периферию. К тому же экономический кризис 90-х в новообразованной республике был серьезно усилен тем, что производственные структуры, расположенные в ингушских районах Чечено-Ингушетии, после ее разделения и быстрой «сепаратизации» Чечни оказались фрагментами рухнувшего республиканского индустриального комплекса. Как результат, падение промышленного производства в республике приняло катастрофические масштабы – в 1998 г. оно составило 14 % от уровня 1990 г. (максимальный показатель для регионов РФ за исключением Чечни).
Но экономическая «специфика» Ингушетии заключалась даже не в этом (сокращение производства в других республиках макрорегиона тоже весьма впечатляло). Существенней то, что и в начале XXI в., после «замирения» Ичкерии, на фоне общей для РФ и Северного Кавказа политической и социально-экономической стабилизации устойчивый рост экономики (в том числе ее индустриального сектора) в Ингушетии не возобновился. В 2009 г. объем промышленного производства составил 48 % от уровня 2000 г. (в 2008 г. равнялся 84 %). Не лучше положение и в республиканском сельском хозяйстве, в котором почти отсутствует крупнотоварное производство. Детальное изучение проблем экономического развития Ингушетии выходит за рамки нашего исследования. Но для нас существенно установить, насколько хроническая стагнация местной экономики порождает протестность республиканского населения, способную трансформироваться в террористическую активность.
Двумя спутниками социально-экономического кризиса являются высокая безработица и снижение уровня жизни населения. Что касается безработицы, то Ингушетия наряду с Чечней по этому показателю является абсолютным «рекордсменом» РФ (уровень в 45–65 % в Ингушетии фиксируется на протяжении всего последнего десятилетия). Беспрецедентно высокий показатель, который для общества с современной производительной экономикой свидетельствовал бы о катастрофическом состояниии, несовместимым с сохранением основных социальных институтов, поскольку был бы связан с массовым глубоким обнищанием населения. Сохранение же данного уровня на протяжении многих лет – показатель того, что местное общество вполне адаптировано к своей крайней трудоизбыточности. А значительную часть безработных в той или иной мере устраивает подобное положение вещей.
Одна из причин такого положения – система разнообразного социального финансирования республиканского населения (пенсии, разнообразные пособия, дотации). Это и максимально высокий уровень дотационности республики, 95 % бюджета которой формируется за счет денег, перечисленных федеральным центром. Причем если в отношении сопредельной Чечни, по крайней мере, имеются объективные причины (две разрушительные военные кампании) для значительной поддержки социально-экономической сферы республики федеральными деньгами, то в случае с Ингушетией такое основание отсутствует.
Наличие стабильного федерального финансирования – основная причина того, что долговременная экономическая стагнация и высочайшая безработица не сопровождаются резким падением уровня жизни и обнищанием населения республики. Доходы последнего действительно заметно уступают аналогичным среднедушевым показателям по другим республикам Северного Кавказа. Однако же они не падают и не стоят на месте, как это могло быть без стабильной «внешней» финансовой поддержки. Динамика доходов населения республики демонстрирует устойчивый рост. За 2005–2009 гг. они выросли в 2,3 раза (как и во всех остальных республиках Северного Кавказа за исключением Дагестана, в котором доходы населения выросли в 2,8 раза). А за период 2000–2009 гг. среднедушевой рост доходов в Ингушетии был почти 10-кратным (с 0,6 до 5,8 тыс. руб.). Таким образом, демонстрируя минимальные успехи в экономической сфере и уступая в этом отношении остальным республикам, Ингушетия не отстает от них по темпам роста материального уровня жизни. Говорить об «обнищании» населения не приходится.
Иными словами, серьезных причин для роста «социально-экономической» протестности в Ингушетии нет. Связки между экономической динамикой и ростом доходов населения в республике просто не существует. Можно десятилетие не выходя из состояния экономической стагнации стабильно повышать уровень материального благосостояния. Не исключено, что для значительной части населения протестность скорее могла бы провоцироваться необходимостью отказаться от сложившегося способа существования.
Итак, область подпитки республиканского подполья в незначительной степени формируется экономической проблематикой республиканской жизни.
Одна из основных причин роста протестного потенциала в республике – низкое качество местной власти с типичным для Северного Кавказа (отчасти и всей РФ) набором «пороков», среди которых высокая коррупционность, плановость, непрофессионализм. Сравнительный анализ «морально-профессиональных» качеств местной бюрократии и чиновничества других республик занятие весьма сложное. Не исключено, что ингушский административный аппарат по данным показателям среди аутсайдеров на Северном Кавказе. Однако же все присущие ему недостатки фиксировались с начала постсоветского периода.
На вопрос о том, существенно ли ухудшились показатели эффективности республиканской бюрократии в последние годы, скорее следует дать отрицательный ответ. Недостатки местной власти не обнаруживают отчетливо негативной динамики, способной провоцировать рост социальной протестности в республиканском обществе. Конечно, как и в случае с Дагестаном, необходимо учитывать фактор общественного «терпения» – с течением времени даже устоявшийся уровень «порочности» воспринимается обществом с нарастающим раздражением. И тем не менее очевидно, что протестность, аккумулируемая по данному каналу, может быть значимым, но не единственным среди ведущих факторов активизации террористической активности в республики.
Конфессиональный фактор. Исламизация Ингушетии завершилась только к середине XIX в. Постсоветский период в республике (как и на остальном Северном Кавказе) был связан с «ренессансом» ислама: быстрый рост числа активных верующих; многократное увеличение количества мечетей и молельных домов; открытие духовных учебных заведений (в том числе на средства зарубежных исламских спонсоров); появление религиозного радикализма. Однако несмотря на сопредельность Ичкерии – одного из основных плацдармов ваххабизма на Северном Кавказе, чистый ислам в 90-е годы не получает значительного развития в пределах Ингушетии (притом что попытки вербовки молодежи по линии «ваххабизма» были отмечены уже в первую чеченскую кампанию).
Идеологическое «облучение» ингушского национального сообщества с территории Чечни было продолжено во второй половине 90-х годов. И первые меры противодействия ваххабизму были инициированы не федеральным центром, но обеспокоенными ситуацией республиканской властью и местным традиционным духовенством. Летом 1998 г. их совместным решением функционирование ваххабитских организаций на территории республики запрещается. Как мы знаем, такого рода постановления далеко не всегда были в состоянии на практике остановить распространение чистого ислама. Но в Ингушетии данный указ на рубеже веков действительно «сработал». Впрочем, очевидно, что это не столько заслуга республиканской власти или показатель ее авторитета, но прежде всего свидетельство устойчивой ориентации местного населения на традиционный ислам, суфийские ценности и практику, которые ваххабиты подвергали жесткой критике. Свою роль мог играть и постоянный отток местных религиозных радикалов в сопредельную Чечню.
Ситуация определенным образом начинает меняться в начале XXI в. Исламский радикализм становится в республике идеологической оболочкой для разнообразной протестности, корни которой уходят в самые различные формы социальной жизнедеятельности. Сокращается (прекращается?) отток радикалов в Чечню. С определенного момента речь скорее может идти об обратной миграции (причем не только ингушей, но и чеченцев).
Однако показательно, что еще в 2005 г., детально фиксируя размеры ваххабитских сообществ отдельных республик Северного Кавказа, К.М. Ханбабаев (известный специалист по вопросам религии) «пропускает» Ингушетию и Адыгею, ограничиваясь констатацией того факта, что сторонники чистого ислама в этих республиках есть и они достаточно активны. Можно предположить, что проблема в том, что ингушское ваххабитское сообщество достаточно плотно интегрировано с чеченским и анализировать его собственные количественные характеристики затруднительно.
Сфера межнациональных отношений и осетино-ингушский конфликт. Непосредственно в пределах республики причины для межнациональной конфликтности с начала постсоветского периода были минимальны – уже по переписи 1989 г. в структуре населения ингушских районов Чечено-Ингушетии ингуши ощутимо доминировали (76,6 %), а вместе с чеченцами составляли 86 % жителей данных территорий. Таким образом, самая значительная часть русского и русскоязычного населения Чечено-Ингушетии проживала в ее чеченской части (прежде всего в Грозном). Если в ингушской части «невайнахи» составляли только 14 % (из них «нерусские невайнахи» только 1,8 %), то в чеченской части данные группы оставляли соответственно – 32,2 и 7 %.
Социальные процессы начала 90-х годов работали на дальнейшую моноэтнизацию районов, составивших Ингушскую республику. Русское население убывало стремительно, при этом практически не демонстрируя протестности, которая могла бы стать причиной формирования конфликтной оси между ним и титульным сообществом республики. Уже к середине 90-х годов Ингушетия потеряла основную массу своих русских и русскоязычных жителей. Если бы не масштабный приток чеченских беженцев во время военных кампаний, республика по переписи 2002 г. могла бы оказаться наиболее этнически гомогенным регионом РФ. Согласно данным этой переписи, ингуши составляли 77,3 % республиканского населения, а вместе с чеченцами – 97,7 %.
После постепенного возвращения в Чечню основной части беженцев (2002–2007) доля титульного населения Ингушетии должна была существенно возрасти. Впрочем, процент «невай-нахского» населения в республике в любом случае уже полтора десятилетия минимален и без учета федеральных силовиков может в настоящее время составлять всего 1,5–2 %. Абсолютно очевидно, что моноэтничность республики сохранится и в самой долгосрочной перспективе. Практически невозможно себе представить сценарий развития, при котором Ингушетия стала бы территорией миграционного притока нетитульного (и шире – не вайнахского) населения. Иными словами, принятая в 2005 г. к реализации программа возвращения в республику русского населения является абсолютной бюрократической утопией даже в ее утвержденном – крайне «скромном» варианте (предполагалось вернуть за период 2005–2010 гг. около тысячи человек, притом что в 90-е годы республику покинули порядка 17 тыс. русских).
И все же именно сфера межнациональных отношений стала едва ли не основным «резервуаром» концентрации конфликтного потенциала, сыгравшим значительную роль в становлении республиканского ТП. Центральный (осетино-ингушский) конфликт постсоветской Ингушетии носил и носит не только межреспубликанский характер, но имеет и отчетливую межнациональную компоненту.
Конец ознакомительного фрагмента.