Вы здесь

Россия и Германия. Союзники или враги?. Глава 3. К возобновлению нормальных германо-советских отношений (Густав Хильгер)

Глава 3

К возобновлению нормальных германо-советских отношений

Начальные трудности

Переписка между д-ром Симонсом и Чичериным

Как ни велико было удовлетворение, которое доставляла мне гуманитарная деятельность по оказанию помощи пленным, голодающим и в борьбе с эпидемией, я со дня отъезда в Москву считал своей главной миссией вклад в нормализацию общих политических и экономических отношений между Германией и Советской Россией. Конечно, тогда, летом 1920 года, перспективы такой нормализации были на самом деле плохи; и все-таки неоднократно предпринимались попытки усугубить имевшиеся трудности. В середине июля, например, в парижском издании «Чикаго Трибюн» был помещен следующий заголовок: «СОВЕТСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ОБРЕЧЕНО» – и далее: «Это лишь вопрос времени, как утверждает германский дипломатический представитель». Далее статья начинается с заявления, что газета получила в свое распоряжение первое частное письмо, которое я написал из Москвы. Письмо, как говорилось, содержало подробный отчет об ужасающей обстановке, царящей в России, и якобы заканчивалось предсказанием, что судьба советского правительства предрешена, а его падение – лишь вопрос времени. Далее статья содержала пространные выдержки из письма, которое якобы написал я, в которых ситуация в России описана в самых черных красках и с фантастическими преувеличениями. Среди всего прочего, например, мне приписывается, что я утверждал, что Москва окружена колючей проволокой, находящейся под напряжением, отрезав все связи московского населения с внешним миром.

Первые четыре дня своего пребывания в Москве я вообще не писал никаких частных писем и совершенно точно – того, на которое ссылается газета. Поэтому данная статья в «Чикаго Трибюн» не более чем беззастенчивая попытка поставить меня с самого начала в неприемлемую ситуацию по отношению к советскому правительству и тем самым саботировать установление каких-либо отношений между Германией и Советской республикой. К счастью, мои политические друзья в Берлине вовремя привлекли мое внимание к этой статье. Это позволило мне доказать, что данная статья – грязная фальшивка, потому что моя первая почта из Москвы еще не прибыла в Берлин на тот день, когда статья была напечатана в Париже. Поспешность, с которой была опубликована эта статья, позволила мне разоблачить мошенничество, в противном случае советское правительство, возможно, отказало бы мне в разрешении на пребывание в Москве.

Через несколько дней после того, как я едва избежал этой проблемы, тогдашний министр иностранных дел Вальтер Симонс написал пространное письмо Чичерину, в котором выразил желание германского правительства восстановить дипломатические отношения с Советской Россией. Видимо, первопричиной для этого письма было желание Симонса придать германского офицера связи правому крылу советских армий, в то время наступавших, почти не встречая сопротивления, по Польше, с целью предотвращения неуместных инцидентов, когда Красная армия подойдет к старой германской границе. Но куда более важной была долгосрочная перспектива возобновленных дипломатических отношений, которую открывало это письмо. Эта перспектива, в свою очередь, не была никоим образом связана с непосредственным предлогом, то есть из-за чего это письмо было написано. Быстрое продвижение Красной армии через Польшу (в конце июля и до 16 августа 1920 года, когда поляки перешли в контрнаступление. – Ред.), которое привело ее почти к воротам Варшавы и к границам Восточной Пруссии, породило в Германии состояние близкое к панике. В некоторых пунктах советские войска действительно пересекли границы Восточной Пруссии, и в пограничных городах Зольдау и других были предприняты попытки установления советского режима. Правда, части Красной армии сразу же после германских протестов были выведены; тем не менее министр иностранных дел решил, что отношения Германии с Советской Россией больше не могут оставаться неурегулированными и неопределенными, как прежде.

В своем письме к Чичерину Симонс объединил свои надежды на возобновление дипломатических отношений с предложением, каким образом советское правительство могло бы внести свой вклад в такое сближение. По его мнению, главной причиной для разрыва отношений был отказ Советов внести надлежащие поправки после убийства графа Мирбаха. Даже если заведомо невозможно наказать убийц, немецкий народ, писал он, мог бы, по крайней мере, ожидать каких-то публичных извинений за ущерб, нанесенный его национальному достоинству. Поэтому он предложил Народному комиссариату организовать церемонию, в ходе которой над дворцом Берга будет торжественно поднят германский флаг, а рота Красной армии под руководством красного командира отдаст салют и после этого пройдет парадным шагом перед зданием. «Если бы Вы согласились на такую церемонию, мой уважаемый народный комиссар, Вы в то же время могли бы высказать Ваши предложения в отношении времени и места для совместной конференции по возобновлению дипломатических и экономических отношений». Словами наподобие этих министр завершал свое письмо.

Несколько дней спустя мне был вручен собственноручный письменный ответ Чичерина на безошибочном немецком для передачи Симонсу. Он выражал свое искреннее удовлетворение тем, что доктор предоставил возможность для возобновления отношений между двумя странами. Искренне говоря, заявлял он, советское правительство давно удивляется, почему Германия так долго пренебрегала такой возможностью. В конце концов, эти две лишенные привилегий нации являются естественными партнерами, учитывая взаимную добрую волю и понимание. Он даже позволил себе удовольствие погрузиться в короткие идеологические рассуждения с целью заявить, что коммунистическое государство не имеет желания навязывать свой образ жизни другим странам. Марксистская теория общественного развития, заявлял он, – это органическое целое; коммунист слишком реалистичен, чтобы делать какие-то глупые попытки с целью привить свои идеи общественной организации какой-либо не желающей того нации силой оружия (Чичерин, конечно, по-ленински лукавил. – Ред.). Короче, заверял германского министра иностранных дел Чичерин, Германии нечего бояться контактов с Советским государством.

Но, приступив к обсуждению предложенной церемонии «искупления грехов» в деле гибели германского посла, Чичерин был непреклонен. По правде говоря, для советского правительства не было ничего проще, чем удовлетворить желание немцев. Церемония прошла бы в маленьком переулке Москвы, который был бы закрыт для всякого движения, чтобы избежать скопления публики. Так что присутствие могло быть ограничено определенным кругом лиц; население в основном ничего бы об этом не знало. Но вероятно, это предложение значило нечто большее, чем могла переварить советская настойчивость на принципах достоинства и престижа «пролетарского» режима. Кроме того, возможно, Чичерин или его вышестоящие начальники были чересчур уверены в быстрой победе над Польшей, а потому, может быть, считали, что вполне могут себе позволить отвергнуть ухаживания и просьбы германского правительства. Победа польских войск (при большой материальной помощи Франции; операцию под Варшавой разрабатывал генерал Вейган. – Ред.) быстро развернула ситуацию в противоположном направлении. После неудачи в воплощении советских грез об экспорте пролетарской революции в сердце Европы настала очередь советского правительства искать сближения с Германией. Но пыл германского министра иностранных дел, похоже, поубавился. В то же время поражение армий Тухачевского привело к заметному ужесточению позиции западных союзников по отношению к Германии, особенно в вопросе репараций; и в качестве реакции на непримиримость Запада ряд влиятельных германских политиков и государственных деятелей начали размышлять над идеей, что улучшение германо-советских отношений могло бы явиться наиболее эффективным средством вынудить державы Антанты проявить большую умеренность.

Однако, перед тем как перейти к рассказу о последующих событиях в отношениях между Советской Россией и Германией, надо бросить беглый взгляд на ситуацию в России того времени.

«Удержат ли большевики государственную власть?»

Иностранец, живший в Москве в 1920 году, имел куда лучшие возможности выяснить истинную обстановку в Советской России, чем может это сделать сегодня (то есть конец 1940-х – начало 1950-х годов – время триумфа сталинского правления. – Ред.). Если наше передвижение было строго ограничено, то это было связано скорее с нарушением транспортной системы, чем с соображениями государственной безопасности. Советские органы государственной безопасности в то время еще не считали необходимым предотвратить все контакты между немногими иностранцами, официально проживавшими в Москве, и местным населением. Многие личности, известные в правительстве, в обществе или в интеллектуальных кругах добольшевистской России, и те, кто обладал богатыми знаниями и опытом, все еще находились в Москве (их еще не выслали, как в 1922-м, не перестреляли и не отправили в лагерь. – Ред.) и были только рады завести знакомство с иностранцами. В моей конторе, ее зале ожидания, а временами даже на лестнице всегда толпились оппозиционеры, пришедшие за помощью в личных вопросах, желавшие поговорить с иностранцем-некоммунистом либо пытавшиеся вовлечь меня в антибольшевистские заговоры. Если имелись какие-либо факты или слухи, которые могли свидетельствовать о неспособности режима удержаться у власти, я всегда был уверен, что узнаю об этом у этих посетителей. С другой стороны, правительство и сама правящая партия еще не стали столь закрытыми и неприкасаемыми, каковыми они являются сегодня (то есть в 40—50-х годах. – Ред.). Соперничавшим внутри партии фракциям было разрешено публиковать свои взгляды на официальную политику партии.

Период с осени 1918 года по март 1921 года стал известен под названием военный коммунизм. Это был период, в течение которого большевистскому режиму пришлось непрерывно сражаться за свою жизнь против сил, обладавших, казалось, существенным перевесом. (Перевеса у разрозненных противников большевистской власти не было, практически всегда на фронтах наблюдался значительный, иногда в несколько раз, перевес сил Красной армии, как в численности, так и в вооружениях. – Ред.) Правящая партия сама была серьезно расшатана оппозиционными движениями в своих рядах. Кроме того, деятельность оппозиционных партий еще не была окончательно ликвидирована. На территориях, находившихся под контролем партии, лояльность крестьянства сменилась пассивным сопротивлением (а также вспыхивавшими в разных местах восстаниями, беспощадно подавляемыми латышскими, китайскими, венгерскими и другими карательными частями. – Ред.); даже верность городского пролетариата дошла до критической точки и в марте 1921 года вылилась в открытое восстание в Кронштадте. (Автор многого не знает. В Кронштадте восстали моряки (от 27 тыс. и более, разные данные), а восстания рабочих были в Ижевске, Воткинске, Астрахани и других городах. – Ред.) На периферии территории, находившейся под господством большевиков, представляли угрозу контрреволюционные армии, поддерживаемые войсками интервентов-союзников, хотя Белая гвардия в основном была разбита к середине 1920 года.

Острые требования борьбы не на жизнь, а на смерть превратили Советскую Россию в осажденную крепость, а ее экономику – в военную экономику, имевшую единственную цель – разгром врага. В этот «героический период Великой Российской революции», как назвал его один советский писатель, крестьянин был вынужден отдавать государству всю свою продукцию, кроме небольшого количества, которое было значительно ниже прожиточного минимума. Городское население было посажено на скудный рацион, который распределялся крайне нерегулярно. Не имея топлива и сырья, многие заводы прекратили работу. Рабочие бежали в деревню, где надеялись уцелеть в условиях голода. Торговля практически замерла, частично из-за ускорившейся национализации, а частично – из-за отсутствия товаров, к тому же курс рубля быстро падал.

Эта хаотичная обстановка еще более осложнялась, и в то же время, по убеждению, бытовавшему тогда среди коммунистических лидеров, считалось (естественно, это не афишировалось. – Ред.), что такой хаос приведет прямо и быстро к настоящему коммунизму. Они считали, что общественная структура, ради которой они совершали революцию, буквально «за углом». Финансовая политика большевиков, основанная на доктрине «отмирания» денег в коммунистическом обществе, иллюстрирует их веру. Девальвация рубля систематически поддерживалась. Народный комиссар финансов Крестинский (сменивший в августе 1918 года полного невежду Гуковского. – Ред.) даже опубликовал брошюру под названием «Как быстрее всего заставить рубль обесцениться до нуля».

Личные трудности, которые пришлось перенести каждому (отнюдь не каждому. Имевшие солидный паек и иное обеспечение «ответственные работники» жили неплохо, а многие – разгульно. Рядовые члены партии имели твердый паек. «Классово чуждые» просто умирали с голоду. – Ред.) в России, были огромны, потому что правительство не обращало внимания на потребности населения. Например, для поездки по железной дороге требовалось официальное разрешение, которое выдавалось только тогда, когда государство было заинтересовано в этой поездке. Правда, железные дороги, как и почта, работали бесплатно; но все они были ненадежны в своей деятельности. В наших конторах и наших домах работников Германской организации по оказанию помощи топливо кончилось в начале 1921 года. Мы дрожали от холода, потому что из-за высоких снежных сугробов, которые никто не собирался расчищать, мы не были в состоянии доставить на телегах горючее для наших автомобилей. Продовольственный паек был настолько скуден, что некоторые мои работники были на грани истощения. К счастью для меня, я, вероятно, был более крепкого здоровья; во всяком случае, довольно неплохо устоял перед этими трудностями.

Все новости о нищете в России и трудном положении советского правительства с готовностью публиковались прессой западных стран. В своих попытках продемонстрировать, что дни большевистского режима сочтены, иностранная печать не только сообщала о трудностях, но и преувеличивала их и выдумывала дополнительные. Одной из моих постоянных задач была корректировка впечатления, которое производила такая манера изложения событий среди моего руководства в германском МИДе. Весь конец осени 1920 года официальные германские круги продолжали считать, что большевистский режим продлится недолго, и по-прежнему переоценивали как силу внутренней оппозиции, так и белых армий. И даже некоторые из тех, кто впоследствии целиком посвятил себя делу укрепления советско-германской дружбы, в те ранние годы продолжали поддерживать активные контакты с белыми элементами.

Некоторые из разговоров о том, что режим вот-вот развалится на куски, могли быть подкреплены серьезным доказательством, хотя ретроспективный взгляд сегодня показывает, что даже этого доказательства было недостаточно. Но некоторые из теорий о неизбежном падении режима были основаны на полностью иллюзорных, нетипичных аргументах; например, были люди, утверждавшие, что русский народ никогда не станет терпеть правительство с таким большим числом евреев. Не отважусь на подсчеты, какая часть такого рода мнений была основана главным образом на попытках выдать желаемое за действительное.

Много писем написал я Шлезингеру и барону фон Мальцану в МИДе, стремясь придать тревожным вестям из России надлежащую перспективу. Я обращал их внимание на то, что широкие массы населения в самом деле сыты по горло большевистским правлением, но, несмотря на это, нет причин полагать, что какая-то значительная часть этого населения желает возврата к дореволюционному порядку[22].

И я предупреждал их, что, несмотря на все новости, сообщающие о негативных сторонах большевистского режима, несмотря на голод, холод и озлобленность среди широких масс народа, советское правительство пока после каждого кризиса становится все сильнее и прочнее. Силы, которые могли бы вначале уничтожить его изнутри, быстро исчезают. Все попытки уничтожить режим извне с помощью интервенции провалились главным образом потому, что интервенция осуществлялась недостаточными военными средствами, силы интервенции были разрознены и они были совершенно не способны принять во внимание нужды русского народа. Я полагал, что конец советскому режиму могла бы положить политически осознанная и хорошо подготовленная в военном отношении кампания, предпринятая сообща всеми европейскими странами. Но я не думал, что Европа в то время была вообще в состоянии собрать необходимые материальные и идеологические силы. (Европа и США и не собирались этого делать – их устраивал хаос в России. – Ред.)

Короче говоря, я придерживался мнения – и я заявлял это без колебаний, – что советское правительство твердо сидит в седле и что германскому правительству следует принять это за базис для своих действий. Моя интерпретация встретила столь мало понимания в Германии, что друзья (из лучших побуждений) посоветовали мне приспособить мои отчеты к превалирующей точке зрения; иначе меня легко могут заподозрить в тайных просоветских симпатиях. Однако я не дал вывести себя из равновесия и придерживался мнения, которое считал правильным. Подтверждение правильности моей позиции последующими событиями вознаградило меня за те трудности, которые мне пришлось преодолевать вначале.

Возможно, мои благоприятные доклады, касающиеся стойкости советского режима, основывались не только на беспристрастном анализе ситуации, но и в некотором роде на попытках выдать желаемое за действительное. Это правда, что я был лично заинтересован в уничтожении большевистского режима и восстановлении частной собственности. Но с точки зрения германской внешней политики я видел определенные преимущества, которые можно было извлечь из длительного существования советской власти. Ибо я опасался, что этот режим может быть заменен лишь такой властью, которая сможет сговориться с западными союзниками, тем самым добавив новое бремя к тому, что уже наложено Версальским договором.

Только после того, как Советская Россия успешно вышла из войны с Польшей и в октябре покончила с бароном Врангелем, последним из белогвардейских генералов (автор ошибается – на Дальнем Востоке сопротивление белых продолжалось до 1922 года, в том числе генералов Дитерихса, Семенова, Унгерна фон Штернберга (последних до 1921 года). – Ред.), растущее упрочение режима стали все более и более признавать как факт даже в Берлине. И практические выводы из этого факта надо было извлечь в интересах рейха. Насколько деликатной была эта проблема (чтобы извлечь нужные выводы), будет показано на примере следующего инцидента, вызванного третьей годовщиной захвата власти большевиками.

Третья годовщина Октябрьской революции

Ближе к концу дня 7 ноября 1920 года народный комиссар иностранных дел Чичерин прислал мне приглашение на официальный ужин, устраиваемый для иностранных представителей в Москве в Доме приемов комиссариата. Поводом была третья годовщина Октябрьской революции[23].

В те дни Дом приемов находился в великолепном дворце, расположенном на правом берегу Москвы-реки, прямо напротив Кремля. До революции он принадлежал украинскому сахарному магнату Харитоненко. После возобновления дипломатических отношений с Великобританией советское правительство предложило это здание британскому посольству, которое и занимает его по сей день.

Приглашение Чичерина поставило меня перед серьезной дилеммой. До сих пор еще не было прецедента участия официальных представителей буржуазно-демократических правительств в официальном праздновании в честь большевистской революции. Тем не менее я решил принять приглашение, поскольку полагал, что мое отсутствие повредит моим официальным отношениям с советскими властями и нанесет ущерб интересам немецких военнопленных в России. Я бы не поступил иначе, даже если бы мог предвидеть политическую бурю, которую вызовет мое посещение праздничного ужина в Германии.

В тот вечер приглашение Чичерина приняла небольшая группа лиц, что как раз соответствовало ограниченному объему отношений, существовавших между Советским государством и внешним миром. Там, помимо меня, были принц Али Гули-хан – посол Персии (Ирана. До 1935 года на Западе и в России предпочитали название (неправильное, примерно такое, как Московия по отношению ко всей России) Персия. С 1935 года по просьбе иранского правительства страну стали официально именовать Ираном. – Ред.), много лет представлявший интересы своей страны в Москве, практично взвесившей преимущества и опасности дружеских отношений между Советской Россией и Персией; посол Афганистана генерал Мохаммед Вали-хан – ярый враг Англии, который не видел большой опасности в принятии помощи со стороны Советского государства против Британии; Секия-бей – турецкий посол для специальных поручений, а также представители трех Балтийских государств без дипломатического статуса, которые действовали как главы комиссий по гражданству и репатриации. При этом последние посвящали, по крайней мере, столько же времени своему собственному «маленькому» бизнесу, сколько и проблемам гражданства и переселения, которые возникли в результате отделения Балтийских государств от территории бывшей Российской империи. Единственным приятным исключением был литовский интеллигент и культурный представитель Юргис Балтрушайтис (1873–1944, с 1921 по 1939 год полномочный представитель Литвы в СССР, с 1939 года жил в Париже. – Ред.), хорошо известный русский и литовский поэт-лирик (примыкавший к символизму. – Ред.), которого литовское правительство назначило своим посланником в Москве, потому что он был литовского происхождения и знал Россию как свой собственный карман пиджака. В течение многих последующих лет Балтрушайтис был наиболее осведомленным членом московского дипломатического корпуса, пока ГПУ (в 1923 году было создано ОГПУ, до этого в 1922 году ГПУ, сменившее, в свою очередь, действовавшую в 1917 году ЧК. – Ред.) в конце концов не изолировало его от внешнего мира, как оно делало это со всеми другими.

Персия и Афганистан были представлены в Москве послами еще с конца осени 1920 года, хотя формальные договоры с этими двумя странами были подписаны только в феврале 1921 года. (С Афганистаном предварительно были установлены дружественные отношения еще в 1919 году. – Ред.) Их присутствие явилось индикатором того значения, какое советское правительство в то время придавало своим южному и юго-восточному соседям и отношениям с ними. Советские лидеры начали с предположения, что им нужна безопасность и прикрытие на Востоке, если они собираются реализовать свои цели мировой революции на Западе. В то же время Иран, Афганистан и Турция искали защиты Советской республики, думая, что только таким образом они смогут устоять против Англии как независимые нации. Чичерин проявлял большую активность в разработке и проведении этой политики, так как был убежден, что Англия – это основная и непосредственная угроза для Советского государства; чтобы отразить эту угрозу, России необходимо использовать своих «естественных союзников», то есть такие государства, которые также ощущают для себя угрозу со стороны Англии[24].

Не может быть контраста большего, чем между этим примитивным и скромным характером празднования 7 ноября 1920 года в Доме приемов московского Комиссариата иностранных дел и тем блеском и богатством, которые отличают официальные празднования в Советском Союзе сегодня (конец 1940-х – начало 1950-х. – Ред.). Наш банкет открыл Чичерин, который заставил своих гостей ждать его появления в течение полутора часов; люди Востока проницательно комментировали это, сказав, что коммунисты, вероятно, отменили, как буржуазный предрассудок, даже вежливость. Более того, Чичерин на том вечере презрел все правила протокола (с которыми он должен был быть знаком со старых времен), потому что заставил меня сесть справа от себя, между собой и его помощником Максимом Литвиновым (настоящие имя и фамилия Макс Валлах (1876–1951), в 1930–1939 годах нарком иностранных дел СССР. – Ред.), чтобы надлежащим образом подчеркнуть при сутствие первого и единственного представителя великой державы с Запада.

Второй помощник Чичерина, обладавший приятной внешностью Лев Карахан, сел напротив хозяина, а по бокам от него расположились послы Ирана и Афганистана. Спокойная и уверенная распорядительность резко контрастировала с многими мелкими шероховатостями. Например, официанты вразрез с самыми элементарными правилами своей профессии постоянно предлагали еду справа, в то же время дружески подбадривая гостей брать побольше; качество приготовления пищи не делало бы чести даже второразрядному ресторану, и, не имея иного питья, гости должны были удовлетвориться разведенным малиновым лимонадом. Мы с Чичериным наливали друг другу.

В тот же самый вечер советское правительство объявило на весь мир по радио, что Народный комиссариат дал обед в честь годовщины Октябрьской революции, на котором были все иностранные представители, присутствующие в Москве, выразившие свои наилучшие пожелания непрерывного благосостояния Советской республике. Далее следовали имена всех лиц, посетивших этот обед, с указанием представляемого ими государства. Мое имя, что существенно, было во главе этого списка.

Реакция, которую вызвало это объявление в Германии, особенно в прессе крайне правой Германской народной партии, не заставила себя долго ждать. Она началась с возмущенных писем в адрес германского правительства с требованием выяснить, был ли информирован кабинет об участии в этом праздновании «так называемого» германского представителя в Москве, или «господин Хильгер вершит свою собственную независимую политику». Меня обвинили в том, что я «сидел за тем же самым столом во главе орды азиатов, вместе с запятнанными кровью убийцами и палачами, для того чтобы обсуждать с ними проблемы мировой революции, вместо того чтобы позаботиться о судьбе мучимых германских военнопленных в России». За этими сварливыми извержениями последовал запрос в рейхстаге от Германской народной партии; ее лидер майор Хеннинг обвинил меня в прокоммунистическом уклоне и потребовал немедленно отозвать меня из Москвы. Это дело закончилось после ответа по существу, присланного д-ром Симонсом и рейхскомиссаром по помощи военнопленным Штюкленом. Но подобные нападки еще последуют.

Кризис и его разрешение

Перед тем как германо-советские отношения смогли совершить реальный поворот к лучшему, моему убеждению, что большевистский режим прочно и твердо сидит в седле, было суждено пройти проверку суровым кризисом, который не только отметил поворот в международных отношениях советского правительства, но и также открыл целый новый период в истории революции в России.

Кризис военного коммунизма был вызван ситуацией в стране, она стала катастрофической, когда крестьяне начали оказывать отчаянное сопротивление продразверстке – этой насильственной реквизиции всех сельскохозяйственных продуктов, – которую власти проводили без пощады. Крестьяне стали нападать на агентов, осуществляющих эти реквизиции, и прогонять их. Куда хуже была судьба членов карательных экспедиций, посылаемых в деревню властями. Крестьяне, схватив их, закапывали в землю по шею заживо, выкалывали глаза, вырывали языки и совершали подобные неописуемые жестокости, в результате чего страсти с обеих сторон накалялись еще больше. Крестьянское восстание распространялось по всей стране, как пожар в степи, и поставки зерна в города практически прекратились.

Аграрный кризис нашел свое политическое отражение в работе Всероссийского съезда Советов, который проходил в последнюю неделю декабря 1920 года в Большом театре в Москве. Я посещал этот съезд в качестве гостя по приглашению советского правительства[25].

VIII съезд Советов стал последним, когда оппозиционная партия меньшевиков была представлена наряду с членами коммунистической партии и беспартийными элементами, считавшимися абсолютно надежными. В следующем году меньшевистская партия была исключена из советской политической жизни; ее руководители были арестованы и сосланы в Сибирь либо сумели ускользнуть за границу в изгнание. Но VIII съезд Советов стал примечателен своей последней публичной дискуссией, которая произошла между меньшевиками и большевиками. Я наблюдал за этим событием из первого ряда ложи у самой сцены, менее чем в десяти метрах от трибуны для ораторов. С моей выгодной точки мне также было видно воздействие аудитории на толпу народу, заполнившую партер.

Меньшевистская партия послала от себя Федора Дана (настоящая фамилия Гурвич (1871–1947), в 1922 году выслан за границу. – Ред.), одного из ведущих интеллектуалов и лучших ораторов, чтобы подвергнуть беспощадной критике аграрную политику большевиков. В резких выражениях Дан заклеймил методы, применяемые большевистскими правителями, которые силой вынуждали русского крестьянина отдавать всю свою сельскохозяйственную продукцию, ничего не оставляя ему для того, чтобы поддержать собственное скудное существование. Оратор убедительно показал, что, если нынешняя политика будет продолжаться, сельскохозяйственное производство будет лишь сокращаться, а население деревни умрет мучительной смертью. Единственный выход из этой катастрофической ситуации, заявил Дан, – это дать крестьянству стимул для увеличения производства. Вместо того чтобы заставлять крестьянина отдавать всю его продукцию, правительство должно установить фиксированные объемы поставок, давая крестьянину возможность свободно распоряжаться остающимися излишками.

Последовавшие за речью Дана аплодисменты не оставляли сомнения, что подавляющее большинство аудитории было согласно с ним; в то же самое время я явственно ощущал, что из-за физического и идеологического давления, оказывавшегося в тот период на население, речь породила среди аудитории чувство беспомощности и испуга. Этим немедленно воспользовался председатель, который быстро объявил, что должный ответ оратору лично даст Ленин. Магический эффект этого имени повысил напряжение среди собравшихся практически до критической точки. В зале воцарилась мертвая тишина, а все глаза устремились в конец прохода между рядами, который образовался в середине сцены, потому что сидевшие на сцене (в президиуме. – Ред.) сдвинулись друг к другу, чтобы сделать проход для Ленина к рампе. Разразилась невообразимая буря аплодисментов и возгласов, как только толпа заметила Ленина, спешившего к передней части сцены короткими быстрыми шагами.

После того как Ленин начал говорить, я был сначала разочарован. На первый взгляд в нем не было ничего, чтобы удержать и воодушевить массы. Я видел невысокого человека с острой рыжеватой бородкой и монгольскими чертами лица, человека с небольшим дефектом речи. Но чем дольше он говорил, захватывая массы потоком энергичной, острой и впечатляющей риторики, тем яснее для меня становилось, что большевики могли бы вообще никогда не прийти к власти без обаяния, которое оказывал Ленин на массы. Как оратор он обладал особенным даром не давать вниманию своей аудитории расслабиться. Медленно и методично он выстраивал свои аргументы, пока, наконец, не наносил решающий удар.

И в тот вечер Ленин добился успеха с помощью своего превосходящего искусства диалектики, быстро изменив настроение умов аудитории. После того как он вначале собрал воедино широко задуманные основополагающие аргументы, он стал прибегать ко все более и более точной конкретике и наконец добрался до своей истинной цели – раскрыть предыдущего оратора как предателя интересов рабочего класса. Он обвинил меньшевистскую партию в желании ни более ни менее как вновь набросить ярмо капитализма на шею сельского труженика своим предложением позволить крестьянам свободно распоряжаться излишками произведенной ими продукции. Когда он завершил свою речь, длившуюся три с половиной часа, словами «Стимулы», которые этот лакей капитализма хочет продать вам как средство выхода из нынешней нищеты, есть не что иное, как возврат к насильственному правлению царей!», толпа разразилась бурной овацией, совершенно позабыв – как мне казалось, – что незадолго перед этим она соглашалась с притягательной логикой меньшевика Дана.

Таким образом, меньшевистская партия на VIII съезде Советов потерпела решающее поражение. Этот разгром был окончательно оформлен три месяца спустя, в марте 1921 года, когда на Х съезде коммунистической партии Ленин оправдал введение новой экономической политики теми же самыми аргументами, которые привел Дан в декабре 1920 года, пытаясь убедить советское правительство в необходимости перемен в аграрной политике. Ничто из того, что тщетно пытался доказать Дан в свое время, в речи Ленина на Х партсъезде упущено не было, начиная с подробного перечисления совершенных ошибок, а потом переходя к необходимости предоставить крестьянам «стимулы» для увеличения производства и завершая требованием дать крестьянам возможность свободно распоряжаться продуктами, оставшимися у них после уплаты фиксированного налога в натуральной форме. Здесь перед нами классический пример цинизма, с которым большевистская партия уничтожала всю оппозицию только для того, чтобы использовать ее аргументы в свою пользу.

Кронштадт и НЭП

Не только аграрный кризис, но и кризис всего курса военного коммунизма достиг криической стадии, когда в конце февраля 1921 года вспыхнуло восстание в морской крепости Кронштадт, расположенной в Финском заливе. Впоследствии советская историография стремилась возложить ответственность за мятеж на контрреволюционные элементы. Но на самом деле его подняли те же самые радикальные матросы, которые в 1917 году сыграли решающую роль в большевистском захвате власти. Теперь они почувствовали, что они сами и их революционные идеалы были преданы репрессивным режимом террора военного коммунизма, в котором аграрная политика представляла собой лишь одну из его сторон. Люди, поднявшие Кронштадтское восстание, не были ни реакционерами, ни даже бессознательным орудием реакции; они были социалистами, которые вели борьбу против Москввы под лозунгом «За советскую власть, но без коммунистов!». (Резолюция программы восставших из 15 пунктов содержит вполне разумные требования, прежде всего упразднение диктаторских и террористических атрибутов режима, свобода слова и печати для социалистических партий, свобода собраний и профобъединений, выбор комиссии по пересмотру дел заключенных концлагерей и тюрем, уравнение пайков для трудящихся, права крестьянам, не пользующимся наемным трудом, свободное кустарное производство и т. д. – то есть подлинно социалистические требования. – Ред.) Один мой друг, работавший в то время в Московском университете, рассказывал мне об энтузиазме, с которым студенты, являвшиеся членами партии, отправлялись сражаться с Кронштадтским восстанием, убежденные, что имеют дело с врагами русского народа и русской революции, и подавленном настроении тех, кто вернулся в Москву после того, как они узнали об истинно пролетарском (а также крестьянском. – Ред.) происхождении этого восстания.

Аграрный кризис и Кронштадтское восстание (а также другие массовые восстания. – Ред.) породили широко распространившееся по всему миру впечатление, что дням большевистского правления наконец-то пришел конец. Но я, имея возможность следить за развитием событий внутри страны, ежедневно наблюдал, как правители в Кремле неуклонно придерживались своей цели, с каким беспощадным постоянством использовали они любое средство, требуемое ситуацией. В то же время было много свидетельств достаточной организованности, слабости и отсутствия единства среди элементов, которые считали, что могут сражаться с советской властью. У меня никогда не было никаких сомнений в отношении исхода этой неравной борьбы.

Однако до того, как мои доклады с высказанными в них мнениями пришли в Берлин, я получил по телеграфу приказ установить как можно быстрее контакт с теми лицами и группами, которые скоро займут место большевиков, чтобы не случилось перерыва в моей работе. Ибо немедленное падение советского правительства считалось само собой разумеющимся. Если в конце концов никакого перерыва в моей деятельности не произошло, так это только благодаря тому, что я не обращал внимания на приказы из Берлина, несмотря на немалое количество тревожных сообщений, которыми московские круги, противостоявшие режиму, снабжали меня со слишком большой готовностью. Если бы я следовал указаниям Берлина, то ухудшил свое положение и отправил бы на расправу советской власти еще больше жертв.

С введением НЭПа была отменена предыдущая система продразверстки (насильственной реквизиции почти всего обнаруженного зерна), замененная продналогом (фиксированным налогом натуральными продуктами). Теперь крестьяне были обязаны отдавать только определенную часть своей продукции, оставляя в свое свободное распоряжение все излишки продукции. Точно так же, как это делал Дан, Ленин оправдывал свое собственное предложение необходимостью дать крестьянину стимул для увеличения производства в интересах снабжения городского населения продовольствием. Ленин отвергал теперь любые протесты, что право свободно распоряжаться излишком продукции может привести к оживлению товарного обмена на капиталистической основе, уверяя своих товарищей, что контролируемые государством кооперативы будут скупать всю сельскохозяйственную продукцию, поступающую на рынок. В свою очередь, эти же кооперативы будут снабжать городское население потребительскими товарами, и тем самым развитие капиталистической товарной торговли частными лицами будет пресечено. Однако скоро выяснилось, что кооперативы никоим образом не отвечают стоящим перед ними задачам. Чтобы получить требуемые потребительские товары, стало необходимым выявить скрытые частные накопления и стимулировать частное предпринимательство и инициативу в производстве. Все еще находились люди, которые, несмотря на два с половиной года большевистского правления, контролировали запасы товаров и капитала, которые обладали духом предпринимательства и сочетали его с глубочайшим недоверием ко всем мерам, предпринимаемым советской властью. Их необходимо было успокоить в плане характера НЭПа ленинским заверением, что эта политика планируется «всерьез и надолго».

Успех НЭПа превзошел все ожидания. Под влиянием отмены продразверстки ситуация в деревне совершила внезапный и резкий поворот. Прекратились восстания, немедленно началась весенняя пахота, в удивительных количествах появились скрывавшиеся запасы продуктов, которые до этого крестьяне закапывали либо как-то иначе прятали. Отмена всех других препон на пути частной торговли, естественное следствие восстановления торговли сельскохозяйственными продуктами привели к расцвету частной инициативы, и через короткое время она наполнила тело Советской республики новой жизнью после смертельной комы. То, что происходило в первые месяцы после введения НЭПа, пока выходило за рамки первоначальных намерений правительства, намного превосходя пределы уступок, на которые оно было готово пойти для населения страны.

Как только была разрешена торговля сельхозпродукцией, крестьянам предоставилась возможность полученные таким образом деньги расходовать на покупку сельхозинвентаря и предметов потребления. Поэтому была разрешена также торговля и этими товарами, а посему отныне широкие круги населения оказались под влиянием НЭПа. Это, в свою очередь, создавало спрос, который властям приходилось учитывать, если правительство не было намерено ухудшить результат игры с самого начала. И так получилось, что в течение нескольких месяцев в изобилии появились набитые продуктами магазины, элегантные рестораны и даже ювелирные магазины – и это в таком городе, как Москва, где военный коммунизм царил во всем еще лишь в марте 1921 года, где население было посажено на самый нищенский рацион и где ничего, буквально ничего невозможно было купить в магазинах.

Советская финансовая политика также потребовала срочного пересмотра, потому что звучавшее до сих пор требование полной девальвации рубля и отмены всех денег выглядело теперь, после введения НЭПа, абсурдным. Советское правительство без колебаний выбросило за борт принципы, которыми до сих пор руководствовалось в своей финансовой политике, и объявило, что основной задачей является теперь создание стабильной валюты, базирующейся на золоте.

Соглашение от 6 мая 1921 года

Когда советская власть в России политически укрепилась, Ленин понял, что самой срочной задачей является экономическое восстановление страны, доведенной до разрухи почти семью годами мировой и гражданской войн. Эту задачу нельзя было решить одними теми силами, которыми располагала страна; должен был помочь иностранный капитал. И одной из характерных черт НЭПа было то, что делались уступки не только частному предпринимательству у себя дома, но и иностранному капитализму, поощряя участие торговцев и производителей в капиталистических странах в экономической реконструкции Советской России.

Однако еще до введения НЭПа германский министр иностранных дел был убежден, что экономическое и политическое сближение с Советской Россией будет на пользу Германии. Основными сторонниками такого сближения в министерстве иностранных дел были глава Русского отдела барон Аго фон Мальцан и фактический начальник Центральной канцелярии рейха по делам военных и гражданских пленных Мориц Шлезингер. Последний весной 1920 года вел переговоры об обмене пленными с советским представителем Виктором Коппом. В начале 1921 года Шлезингер участвовал в переговорах с представителями Красного Креста и Лиги Наций по дальнейшим вопросам обмена военнопленными, которые проходили в Риге, а из Риги он по распоряжению министра иностранных дел поехал в Москву, чтобы попробовать найти основу для возобновления германо-советских дипломатических и экономических отношений. Шлезингер ездил в Москву вопреки недвусмысленному желанию главы Восточного отдела министерства иностранных дел Берендта, кооторый был абсолютно против проведения Шлезингером каких-либо переговоров, выходящих за рамки дел, касающихся военнопленных[26].

Мандат, который выдал Симонс Шлезингеру, был таким же обширным, как и неопределенным. ««Посмотрите, что сможете там сделать», – фактически сказал министр иностранных дел. Такого рода инструкции свидетельствуют, насколько изменчивой и неясной была в то время обстановка. Поддержание международных отношений в такой ситуации – вещь особенно возбуждающая и оправдывающая себя. Появилась возможность (редкая в наш век массовых коммуникаций, который превращает послов в величественных мальчиков-посыльных) для инициативы, проявления искусства ведения переговоров, воображения и всех прочих атрибутов дипломатического таланта государственного деятеля. Мы оказались в незащищенной и ответственной позиции и зависели от собственной изобретательности. До известной степени (оглядываясь назад на этот период) я считаю его самым счастливым и наиболее плодотворным в моей жизни.

В ретроспективе наши переговоры в январе и феврале 1921 года носили даже какой-то пикантный оттенок из-за того факта, что в то же время Центральную Германию сотрясало коммунистическое восстание, которое, как мы были убеждены, активно поддерживалось советской комиссией в Берлине. Правда, эта пикантность ощущалась только в ретроспективе, потому что восстания марта 1921 года были подавлены. В то время требовалось большое самообладание, чтобы вести переговоры с людьми, разжигавшими пожар, как это было, до самой крыши над нашими головами. Все мы какое-то время просто молчаливо надеялись на разгром восстания, который заставил бы советское правительство быть более сговорчивым.

Переговоры в Москве, которые вели Шлезингер и я, а с советской стороны Копп и Якубович, завершились составлением протокола, содержавшего предлагаемое соглашение, которое в случае принятия позволило бы обеим странам сделать важный шаг на пути к установлению полных и нормальных политических и экономических отношений. Как раз в это время Советское государство сотрясал суровый кризис, описывавшийся выше, и Берлин не проявил интереса к заключению предлагавшегося соглашения. Но режим в Кремле выдержал эту бурю, и сразу же после подавления Кронштадтского восстания и провозглашения НЭПа в Берлине пробудился интерес к тому, чего мы со Шлезингером достигли в Москве. В последние дни марта Симонс дал указания Берендту не допустить, чтобы переговоры с представителями Советской России вдруг были прерваны. Еще один мощный импульс к определенному соглашению с советским правительством был сообщен тем фактом, что переговоры с представителями Советской России также и в то же время проходили и в Лондоне. Наконец, 6 мая 1921 года соглашение было подписано.

Это временное соглашение, касавшееся «расширения сферы деятельности совместных делегаций по оказанию помощи военнопленным», фактически превратило учреждения, которые возглавляли Копп и я, в политические и консульские миссии, поручив им защиту всех своих соотечественников в содержащей их стране и передав им ряд консульских функций. На глав этих миссий (плюс семь членов делегаций) распространялись дипломатические привилегии и иммунитет. Они должны были быть аккредитованы при министерстве иностранных дел страны, содержащей военнопленных, а торговые представители, которые придавались этим миссиям, получали полномочия напрямую сотрудничать с другими правительственными учреждениями.

Ряд условий этого соглашения отражали аномальную природу того времени и Советского государства. Статья 4, разрешавшая германской миссии ввозить строго ограниченное количество продовольствия для своего пользования, – это не только отклик на развал российской продовольственной базы, но и также отражение неограниченных возможностей, которые таили операции на черном рынке. Статья 8 гарантировала немецким бизнесменам, приезжающим в Советскую Россию, что любая собственность, которую они привозят с собой или приобретают законным путем, обладает неприкосновенностью. В статье 15 оба правительства обещали, что их представители воздержатся от какой-либо агитации и пропаганды против правительства или государственных институтов принимающей страны. Очень важным было предложение в статье 1, в котором германское правительство заявляло, что оно не признает никакого иного учреждения в качестве представителя Российского государства в Германии; это было равнозначно торжественному подтверждению де-юре признания, которое имперское германское правительство уже официально предоставило ленинскому государству согласно Брест-Литовскому договору.

Давление союзников (Антанты) на Германию в вопросе репараций достигло новой кульминации в то же самое время, когда подписывалось это временное соглашение. Вопрос, принять или не принять Германии так называемый Лондонский ультиматум, привел в начале мая к правительственному кризису; кабинет предпочел уйти в отставку, нежели принять этот ультиматум, и был сформирован новый кабинет под председательством д-ра Йозефа Вирта, лидера партии католического центра. Это был кабинет «исполнения», то есть принятия требований союзников, и в этом пассивном смысле его ориентация была чисто прозападной. Поэтому он был бесполезен в плане каких-либо идей германо-российского сближения либо их исполнителей. Пребывание у власти первого кабинета Вирта и д-ра Фридриха Розена на посту его министра иностранных дел принесло с собой далекоидущие перемены в кадровом составе, увенчавшиеся увольнением барона фон Мальцана из министерства иностранных дел (его сделали германским посланником в Афинах). Еще до увольнения Мальцана предпринимались попытки убрать меня с политической сцены в Москве, освободив от работы по оказанию помощи военнопленным и в борьбе с эпидемией. Какое-то время казалось, что немецкие дела в Москве взяла в свои руки совершенно новая фракция.

Нерешительность и сдержанность, с которыми д-р Розен отнесся к выполнению соглашения от 6 мая 1921 года, символизировались назначением на должность германского представителя в Москве абсолютно аполитичной личности. Профессор Курт Вайденфельд был главой отдела международной торговли в министерстве иностранных дел. В 1912 году он совершил ознакомительную поездку в Россию, напечатал книгу об этом и тем самым заслужил репутацию эксперта по российской экономике. Он обладал прекрасными и ценными человеческими качествами, но мало разбирался в германо-советских отношениях. Да и не было у него никакого желания этим заниматься. Относясь с недоверием к какому бы ни было политическому сближению между двумя странами, он рассматривал свои обязанности в узко ограниченных рамках экономических отношений; таким образом, в своих собственных глазах он видел себя каким-то консулом, окруженным ореолом, и не желал большего. Германия, считал Вайден-фельд, страна слишком слабая, обстановка слишком хаотичная, а угроза революции слишком велика. Как он однажды выразился, такой слабой стране внутренне вредно позволить, чтобы она видела красный флаг, развевающийся над чьим-то посольством в Берлине. Если у него и были какие-то политические идеи в отношении цели германо-советских отношений, они доходили лишь до убеждения, что экономические отношения между Западом и Россией могут благоприятствовать «внутренней эволюции» этой страны, ее отходу от коммунизма. Человек западной ориентации, он твердо противостоял любым договоренностям, которых Германия могла достичь с Россией в одиночку; поэтому он приветствовал тот факт, что временному соглашению от 6 мая 1921 года предшествовало аналогичное соглашение между Россией и Англией в марте того же года. В принципе это какое-то свидетельство тому, что германское правительство сохраняло близкие неофициальные контакты с Лондоном, ведя в то же время в Москве переговоры по своему соглашению. Вайденфельд, например, вероятно, верил, что на эту тему между Лондоном и Берлином существовало понимание, что Германия в своих отношениях с Россией не должна выходить за рамки, которые установил Лондон в своих отношениях с Советским государством.

Профессору Вайденфельду человек моих убеждений не особенно был нужен, и, как я уже говорил, в конце концов меня освободили от всех политических и консульских обязанностей, которые я до сих пор выполнял. Этому моему временному уходу в тень предшествовал непрекращающийся огонь острой критики в мой адрес со стороны всей фракции политических соперников и противников. В борьбе между двумя соперничающими кликами сыграли роль личные амбиции (хотя также и честные политические убеждения), и оружие использовалось самое мерзкое и непристойное: секретные доклады, необоснованные обвинения, инсинуации и порочащие намеки – короче, типичная кампания очернения, во время которой меня обвиняли в преступлениях, варьирующих от прокоммунистических до личной коррумпированности. Спустя много лет мне довелось увидеть доклад, посланный в Берлин, где Шлезингера и меня обвиняли в этих и других вещах. Там содержались неприличные намеки на грубые интриги против Берлина со стороны «клики Шлезингер – Хильгер» совместно со столь же коррумпированными личностями из советского наркомата иностранных дел; нас обвиняли в использовании наших должностей в целях набивания карманов либо удовлетворения своих ненасытных политических амбиций.

Этот доклад был составлен в сентябре 1921 года; за семь или восемь месяцев до этого была совершена подобная атака с целью избавиться от меня. Хотя на Вильгельмштрассе было достаточно людей, ручавшихся за мою лояльность и хваливших мои таланты и достижения, чтобы в тот момент отразить эти нападки, некоторые из обвинений в мой адрес упали на благодатную почву. Весной 1921 года я узнал из надежных источников, что начальник отдела курьерской почты предупреждал курьеров, направлявшихся в Москву, о необходимости опасаться меня; их предупреждали, что, встречаясь со мной, им надо быть крайне осторожными, поскольку моя политическая и общая благонадежность считается весьма сомнительной. Когда я в июне вернулся в Берлин и явился к министру иностранных дел, д-р Розен встретил меня словами: «Доброе утро, Хильгер! Я знаю, вы – коммунист». Его незаинтересованность и свое понимание проблем германо-советских отношений находились в резком контрасте с впечатлением, которое я получил незадолго до этого от встречи с рейхспрезидентом Фридрихом Эбертом (1871–1925, с 9 ноября 1918 года – рейхсканцлер; в 1919–1925 годах – президент Германии. – Ред.), к которому я явился немедленно по прибытии в Берлин. Бывший седельник проявил незаурядное природное достоинство и впечатлил меня точностью и уместностью своих вопросов. К своему облегчению, я понял, что этот германский социал-демократ, немало осуждаемый и поносимый бранью как коммунистами, так и германскими правыми, был свободен от всех личных и политических обид и с непоколебимым постоянством придерживался той линии, которую считал правильной. Сердечность и доброта, с которой Эберт поблагодарил меня за работу, которую я проделал в Москве, стали щедрой наградой за проблемы и лишения московской зимы и возместили мне огорчения, порожденные разговором с Розеном на следующий день.

Когда осенью 1921 года я вернулся в Москву, Германия и Советская Россия вели активные переговоры об обмене официальными представителями, который предусматривался соглашением. Некоторые трудности, встреченные в ходе этих переговоров, были характерны для странных отношений между этими двумя странами. Например, то, что профессор Вайденфельд не был первоклассным выбором для должности германского посла. Берлин вначале намеревался назначить на этот пост социал-демократа Августа Мюллера, но молча согласился, причем с готовностью, когда Кремль категорически отказался принимать социал-демократа. Договориться с русским коллегой Вайденфельда оказалось значительно труднее.

Советское правительство запросило согласие Берлина на назначение Николая Крестинского, одного из старейших членов Российской коммунистической партии, до того времени народного комиссара по финансам, секретаря Центрального комитета партии и одного из пяти членов первого политбюро. Велико же было удивление и изумление советского правительства, когда Копп сообщил, что Берлин отказался объявить Крестинского персона грата по той причине, что он является «слишком известным членом коммунистической партии». Сформулировавший эту фразу Берендт не мог бы выбрать более неуклюжего и менее уместного повода для протеста против назначения Крестинского.

Понадобилось совсем немного времени, чтобы этот отказ принять Крестинского свел на нет все предыдущие усилия по нормализации германо-советских отношений. Карахан официально заявил мне, что Кремль считает причины, выдвинутые для отказа принять Крестинского, серьезным оскорблением. Германское правительство, заявил он, похоже, все еще не понимает, что коммунистическая партия является правящей партией в России. Крестинский был выбран для того, чтобы представлять его правительство в Германии, как раз потому, что он является выдающимся членом этой партии и поэтому пользуется достаточным влиянием, которое позволит ему продвигать и развивать германо-советские отношения на благо обеих стран. Вместо признания добрых намерений партии и советского правительства, германские власти избрали точку зрения, которую советское правительство и Ленин лично рассматривают как пощечину. Пока Карахан делал мне это заявление, Копп бесцеремонно потребовал от министерства иностранных дел задержать германского представителя в Германии. Вайденфельд должен был вот-вот выезжать из Берлина в Москву, но Копп заявил, что советское правительство может обойтись без его присутствия в Москве, пока дело Крестинского не найдет положительного решения.

Несомненно, что мотивация, стоявшая за отказом Берлина принять Крестинского в качестве представителя РСФСР в Берлине, была для коммунистической партии и советского правительства важным, принципиальным вопросом. С другой стороны, грубая манера, в которой они воспрепятствовали отъезду профессора Вайденфельда в Москву, также нанесла ущерб престижу германского правительства. Сразу после того, как отношения с таким трудом были восстановлены, им, казалось, угрожал новый разрыв.

Моей задачей стала работа над урегулированием конфликта на основе приемлемой для обеих сторон. Поскольку я не мог не считать советские аргументы справедливыми и логичными, это было тем более сложно. К тому же у меня не было убедительных аргументов, когда Наркоминдел объявил, что ничего не может поделать, так как в этом противостоянии свою позицию занял лично Ленин. Поэтому я попробовал воззвать к интеллекту Ленина через посредника и убедить его, что германское правительство не имело намерений оскорбить Советское государство и что неуклюжую формулировку можно объяснить излишним рвением неопытного чиновника. И в этом уроке на тему основ Советской конституции расплачиваться будет не неумелый государственный служащий, а немецкий и русский народы, чьи интересы пострадают, если нормальные отношения не будут восстановлены.

Посредником, чьими услугами я воспользовался в данном случае, был человек, чьей судьбе будет суждено сыграть важную роль – для добра или зла – в германо-советских отношениях в будущем. Карл Радек относился к той группе большевиков, которые находились в Швейцарии вместе с Лениным, когда свершилась русская (Февральская. – Ред.) революция, и которым имперское германское правительство разрешило проезд через территорию Германии, чтобы дать им возможность вернуться в Россию. С того времени Радек был особым задушевным другом Ленина, который ценил его острый ум и блестящее перо. Родившись в австрийской части Галиции, Радек активно участвовал в германском социал-демократическом движении еще с 1908 года. В лингвистическом и и культурном отношении он был значительно ближе к Германии, чем к России, стране его выбора. Его близость к массам и симпатии масс, его обаятельное остроумие и находчивость неизбежно награждали его искренними и бурными аплодисментами аудитории рабочего класса, несмотря на то что он так и не овладел до конца русским языком и говорил на нем с заметным польским акцентом. (А. Авторханов в книге «Х съезд и осадное положение в партии» дает ему такую оценку: «…человек с явно авантюристическими наклонностями, начитанный ницшеанец и макиавеллист, ленинец и троцкист, космополит в пяти национальных лицах (смотря по обстоятельствам…)». – Ред.)

Радек был известен всей Москве своей безрассудной и дерзкой критикой, которой он подвергал людей и дела, которые он не любил, и своими язвительными шутками, которые он сочинял об этом. Его жалящие остроты переходили из уст в уста, а через какое-то время всякую антисоветскую шутку, которую рассказывали по Москве, справедливо или нет, приписывали Радеку. Я верю, что это было одной из причин, по которым у Сталина, не имевшего чувства юмора в таких вещах, возникла ярая ненависть к этому нахальному шуту, которого он никогда не любил за то, что тот был фаворитом Ленина и сторонником Троцкого.

В 1927 году Радек был исключен из коммунистической партии и сослан в Сибирь (в Томск. – Ред.) как член троцкистской оппозиции. Из своего изгнания он написал жалобное покаяние и осудил свои грехи, и вскоре его возвратили в Москву. В 1930 году его восстановили в партии. Когда я увидел его в то время, он показался мне человеком утратившим даже частицу веры в себя. Однако что удивило меня больше всего – это то, как он теперь говорил о Сталине. Он ни в малейшей степени не скрывал того глубокого впечатления, которое произвела на него полная победа Сталина над всеми его соперниками, и сомнений и неуверенности в своей безопасности, которые эта победа вселила в него. Но внутренние перемены не уберегли Радека от судьбы, последний акт которой был сыгран в январе 1937 года, когда Радек стал одним из подсудимых во втором из знаменитых репрессивных процессов. Но в этом случае он вновь обрел себя. Я, следивший за диалектикой Радека из зала, не имел ни малейшего сомнения, что его преувеличенные признания раскаяния не были средством, которым он желал спасти свою шкуру, а являлись обращением к товарищам за рубежом, в чьих глазах он хотел изобличить истинную натуру сталинского режима через свои гротескные и абсурдные самообвинения. (Годом раньше Радек, топя Зиновьева и Каменева, называл их «фашистской бандой», «мразью», «бандой кровавых убийц», требуя смертной казни. – Ред.) Это был его последний и безуспешный жест отчаяния. После того как он был приговорен к длительному тюремному заключению (десять лет. – Ред.), не было никаких надежных сведений о его участи. До меня доходили слухи, которые я не мог подтвердить, о необычных послаблениях, которыми он якобы пользовался, отбывая свой срок; нет и никакого подтверждения истории, что он умер во время войны от пневмонии. (Радек убит в лагере уголовниками в 1939 году. – Ред.)

До своего падения с высокого поста в 1927 году Радек жил в Большом Кремлевском дворце. Его трехкомнатная квартира, весьма роскошная для тех времен нехватки жилья в Москве, всегда была набита книгами и периодическими изданиями, лежавшими на полках, столах и стульях, так что по дому было трудно передвигаться. Я уверен, что мой хозяин прочел большинство из них, потому что он мог с такой же уверенностью цитировать Клаузевица, с какой обсуждал новейшие книги по международным политическим и экономическим проблемам.

Госпожа Радек была интеллигентной и привлекательной девушкой из Лодзи, которую я впервые встретил в 1920 году, когда она была помощницей Эйдука в Центрэваке. У них была дочь Соня, которую Радек любил, как самую дорогую вещь на земле. Соня была под присмотром доброй старой русской служанки, обладавшей всеми надежными качествами, традиционно связываемыми с этим типом женщин. Когда бы речь ни заходила на эту тему, Радек не упускал возможности похвалить преимущества такой русской няни и с озорным блеском в глазах добавлял историю о том, как его собственное дитя, дочь еврейских родителей и убежденных атеистов, тайно крестилась в православной церкви, потому что няня не могла и мысли допустить, чтобы ухаживать за девочкой, которая не могла отведать благодати христианской церкви. Я так и не знаю, что потом случилось с Соней и ее матерью. Скорее всего, их сослали в какой-нибудь лагерь в Сибири, где они разделили печальную участь бесчисленных жертв сталинской диктатуры.

С Радеком было очень приятно иметь дело из-за его яркости и оригинальности, с которыми он излагал свое мнение, и неподдельной искренности, с которой он обсуждал даже самые спорные и деликатные политические проблемы. Однако самым важным для нас было осознание, что этот революционер по профессии, этот убежденный интернационалист имел одну величайшую слабость: Германию. Польский еврей из австрийской Галиции чувствовал себя привязанным к Германии теснейшими культурными узами и говорил по-немецки лучше, чем на каком-либо другом языке.

Кроме того, он был самым полезным для нас контактом в Москве. Хотя его журналистская деятельность и постоянное вмешательство во внутренние дела Германии часто вынуждали германо-советские отношения подвергаться суровым испытаниям, мы всегда могли положиться на него в смысле помощи в наших делах с советским правительством, даже в трудной ситуации. И на этот раз Радек понял мое затруднительное положение и оказал мне свою поддержку.

Для него, человека, знакомого с немецким менталитетом, было понятно, что мотивация Берендта не содержала никаких причин для негодования, а лишь давала повод для едкой иронии и искреннего смеха. Разговор Радека с Лениным привел к тому, что советское правительство объявило запрет на отъезд Вайденфельда «недоразумением», которое оно желало теперь устранить, а германское правительство в то же время согласилось принять Крестинского в качестве представителя РСФСР с подобными же разъяснениями. 19 сентября 1921 года Вайденфельд был принят советским ««президентом» Калининым (1875–1946, кандидат в члены политбюро с1919 года, член политбюро с1926 года, из рабочих (потому и был введен в круг «ленинской гвардии», чтобы слегка разбавить ее специфический социальный, а также национальный состав). – Ред.) и вручил ему свои верительные грамоты; состоялся обмен вежливыми речами, и с этого начался короткий срок пребывания Вайденфельда в Москве в качестве германского представителя.

Первые шесть – восемь недель его пребывания в России совпали с нижайшей точкой в германо-советских отношениях. Это было примерно в то же время, когда был переведен на другую работу Мальцан, а наше со Шлезингером политическое влияние на советско-германские дела было, как никогда, минимальным. О разочаровании Кремля в отношении такого характера событий можно судить по статье Радека в «Правде» от 15 октября 1921 года, в которой он с ностальгией вспоминает о прежних знаках германо-советской дружбы, придя к выводу, что сейчас Германия целиком продалась победоносным западным союзникам. Спустя три недели произошел решительный поворот в другом направлении. В соответствии с условиями Версальского договора население Верхней Силезии 20 марта проголосовало на плебисците, будет ли эта маленькая, но экономически важная территория принадлежать Польше либо Германии. В результате этого плебисцита 717 122 голоса было отдано за Германию против 483 154, отданных за Польшу. Но вот Лига Наций вынесла решение о разделе, по которому Польше были отданы основные горнодобывающие и индустриальные районы. Обида и озлобленность немецкой стороны на это нарушение ранее принятых договоренностей привели к резкому повороту в политике. Кабинет Вирта ушел в отставку. В новом кабинете, который сформировал Вирт, он сам взял на себя обязанности министра иностранных дел, убрав Розена, а Мальцан, который еще не уехал в Афины, был повышен до должности главы Восточного отдела на Вильгельмштрассе, заменив Берендта. Германская пресса верно интерпретировала эти перемены как доказательство того, что сейчас правительство рассматривает вопрос нового сближения с Советской Россией. Естественно, комментарии в советской прессе выразили большое удовлетворение от этого нового поворота, хотя Радек в «Правде» от 11 ноября 1921 года подчеркнул, что не стоит преувеличивать значение этой перемены; он писал, что, несомненно, это попытка напугать Антанту и подтолкнуть ее к большей снисходительности и уступкам[27].

И все же Радек не скрывал своего удовлетворения. Вайден-фельд, с другой стороны, был серьезно взволнован этим взрывом просоветских чувств в германской прессе, поскольку опасался, что Германия посвятит себя односторонней политике дружбы с Россией. Москва, как он понимал, всегда будет стороной, ищущей дружбы с Германией; как только Берлин начал за ней ухаживать, позиции Германии ожидает ослабление.

Следующие месяцы стали периодом колебаний, в течение которого правительство Германии пыталось отложить или предотвратить принятие какого-либо реального решения в отношении ориентации германской внешней политики, а в это время советские лидеры призывали творцов политики Германии ответить на французские и английские проявления непримиримости и лицемерия установлением дружбы между двумя ведущими, но пользующимися меньшими правами странами. В долгосрочной перспективе угрозы, возможно, были более эффективны, чем политика уговоров и обольщения. 27 декабря 1921 года Радек в еще одной из своих статей в «Правде» прямо намекнул, что Советская Россия может в любое время, когда пожелает, принять условия Версаля; по статье 116 договора Россия могла затребовать свою долю при выплате репараций. В частных беседах с Вайденфельдом и другими членами германской миссии Радек стремился смягчить эффект от этой угрозы, объясняя, что Россия сделает все, что в ее силах, чтобы избежать применения статьи 116. И все-таки его правительство было разочаровано нерешительным поведением Германии, продолжал он, и хотело бы использовать угрозу для усиления позиции Германии. Такие усилия затянуть Германию в дружбу с Россией с помощью страха в то время не имели успеха. Они лишь помогали обнажить нервозную озабоченность советского правительства – как бы не остаться в политической изоляции. Еще одним проявлением нервозности была болезненная реакция советских руководителей, которую они проявляли при малейшем признаке того, что Германия может вновь прибегнуть к политике умиротворения Запада. Одним из таких случаев подобной реакции явилась реакция на назначение Вальтера Ратенау на пост министра иностранных дел – примерно в начале февраля 1922 года. Чичерин проявил крайнее возбуждение, заявив, что этот шаг четко показывает, что Германия сделала выбор в пользу Запада; в советских кругах Ратенау тогда считался отцом плана создания международного финансового консорциума для торговли с Россией – русские были категорически против этого плана под тем предлогом, что он будет иметь целью превращение России в полукоолониальный объект эксплуатации объединенным фронтом монопольных капиталистов. Люди в Наркоминделе неоднократно многозначительно повторяли некоторые замечания, сделанные Ратенау на конференции в Каннах, характеризующие Россию как территорию, открытую для западной колонизации.

Попытки добиться сделки с Германией довели советских лидеров до озвучивания еще одной угрозы: пролетарской революции. Одна анонимная статья в ««Известиях» от 5 февраля 1922 года недвусмысленно намекала на то, что советское правительство держит судьбу германской буржуазии в своих руках; ибо Советской России достаточно лишь договориться с Антантой за счет Германии на основе пресловутой статьи 116, и последующее обнищание Германии придаст новые силы германскому пролетариату в его классовой борьбе. Германская буржуазия, утверждалось в этой статье, – это лицемеры и двурушники, и советское правительство не будет проявлять сентиментальность в отношении ее участи. Примечательно, что издатели «Известий» напечатали эту статью без комментария в подстрочном примечании, что не согласны со статьей. Жупел какого-то взаимопонимания между Советской Россией и западными союзниками в совокупности с призраком пролетарской революции тем не менее продолжал витать над Германией, пока на Генуэзской конференции не был создан более постоянный базис для германо-советских отношений.

Рапалло

Договор, который германская и советская делегации подписали 16 апреля 1922 года в Рапалло (под Генуей. – Ред.), явился шоком для политиков на Западе. Втайне от Запада две стороны, подписавшие документ, подумывали над идеей такого соглашения по крайней мере в предыдущие четыре месяца. Еще 12 декабря 1921 года Крестинский в беседе с германским министром иностранных дел предложил для обсуждения проблему оформления политических отношений между двумя странами. В то же время деятели в лице Мальцана, Шлезингера и бывшего министра иностранных дел графа Брокдорф-Ранцау, бывшего тогда на пенсии, занимались обсуждением того, что они описывали как срочную необходимость решающего прогресса в германо-советских отношениях. Нельзя сказать, что у них были какие-то дерзновенные планы односторонней политической ориентации на Восток; напротив, даже эти сторонники «русской ориентации» предупреждали об опасности политических экспериментов такого рода, которые, как они полагали, могли бы принести пользу Советской России и навредить Германии. Но они были настойчивы в своих предупреждениях, что Германия не может позволять оскорблять себя и идти на поводу у держав Антанты в отношении своей политики с Россией. Кроме того, эти деятели энергично отстаивали экономическое сотрудничество с Советской Россией. Страна, так нуждавшаяся в экономической реконструкции, как эта, не могла себе позволить оставаться экономически изолированной, и она присоединится к первому партнеру, который предложит минимум преимуществ. Для того чтобы остаться у власти, предупреждали они, советский режим, не дрогнув, продаст Германию с потрохами, согласившись с условиями статьи 116. Прошло около года, как введение НЭПа создало политическую и юридическую основу для экономического сотрудничества между Россией и капиталистическим миром; люди в Москве уже не могут больше ждать.

История договора в Рапалло изучена до деталей, так что я смогу добавить к этому лишь немного или вообще ничего, особенно поскольку в то время я все еще был удален от политической сцены, медленно приходя в себя после сыпного тифа. По этой причине у меня есть только косвенные сведения о переговорах, которые проходили в первые месяцы 1922 года, о частых поездках Радека в Германию, неоднократных предложениях Чичерина Германии занять вместе с Россией общую позицию против союзников и о договоре, составленном в Берлине Мальцаном и советской делегацией на пути в Геную.

В Генуе действительно произошли события, предсказывавшиеся Ллойд Джорджем (1863–1945, премьер-министр Великобритании в 1916–1922 годах. – Ред.). В марте 1919 года он разослал меморандум для «Обоснования для мирной конференции» в Версале, предупреждая, что чрезмерно суровое обращение с Германией может подтолкнуть ее к дружбе с большевистской Россией. В то время меморандум произвел незначительный эффект; Клемансо, говорят, ответил, что это всего лишь предлог для того, чтобы задобрить Германию за счет Франции. Теперь, в марте 1922 года, накануне Генуэзской конференции, Ллойд Джордж передал текст своего меморандума в британскую прессу, вероятно, чтобы подчеркнуть необходимость более либерального обращения с Германией[28]. И опять его усилия были напрасны.

Выражаясь грубоватой ленинской фразой, Россия поехала на конференцию – первую международную конференцию, в которой участвовала советская делегация, – в роли «торговца», готового продать некоторую долю своих ресурсов, рынка, рабочей силы и инвестиционных возможностей с целью возвращения к жизни своей разрушенной экономики. В своей первой речи перед конференцией Чичерин предпринял явную попытку подчеркнуть преемственность старой и новой России и с помощью этого старался приуменьшить воинствующую, идеологическую натуру режима, который он здесь представлял. Германия, с другой стороны, отправилась в Геную, надеясь выторговать более либеральные условия выплаты репараций. Таким образом, обе страны поехали с намерением заключить свой мир с западными союзниками – на тот момент и при определенных минимальных условиях.

Российские усилия столкнулись с открытой подозрительностью и враждебностью. Видимо, западные державы действительно в принципе были не против широкомасштабных инвестиций в Россию. Но Советская Россия не имела желания оставаться пассивным объектом экономической эксплуатации на условиях и в пределах, определяемых инвесторами; хотя она и была готова пойти на существенные уступки, отвечающие цене иностранной помощи от капиталистов, но была не готова ни на йоту поступиться своей экономической независимостью. Также и по этой причине советская делегация отказалась пойти на компромисс в деликатной проблеме выплаты царских долгов. Что касается германской делегации, то она видела, что ее практически игнорируют, ее просьбы и призывы остаются без внимания со стороны государственных деятелей стран-победительниц. Более того, над немецкими умами довлел постоянный страх соглашения между Западом и Россией; и когда эта опасность, казалось, превратилась в острую угрозу, немцы наконец (хотя и с большой неохотой) подписали договор, который был, по сути, уже составлен в Берлине.

В нем две страны одним махом избавлялись от наносов претензий и контрпретензий, накопившихся за предыдущие годы. Обе страны отказывались от всех компенсаций за ущерб, вызванный войной, интервенцией и оккупацией, и от всяких взысканий убытков, причиненных советскими мерами по национализации (статья 1). Таким образом, навсегда был снят дамоклов меч статьи 116, висевший над головой немецкого правительства. Статья 2 давала Германии право поднимать вопрос пересмотра российских долгов в случае, если советское правительство удовлетворяло подобные претензии других государств. Этот защитный параграф гарантировал немцам, что они вовсе не подвергаются явной дискриминации; с другой стороны, этот пункт предназначался для того, чтобы строго воспрепятствовать любым потенциальным советским намерениям урегулировать вопросы долгов с другими странами за счет Германии. Договор предусматривал возобновление в полном объеме дипломатических и консульских отношений (статья 3). В статье 4 обе страны предоставляли друг другу статус наибольшего благоприятствования. Наконец, в статье 5 германское правительство обещало помощь германским частным фирмам в продлении их контрактов с советским правительством. Понятно, что это не был ни Великий альянс, ни какой-то агрессивный пакт; это не был даже договор о ненападении или даже нейтралитете. Его главная цель – устранение препятствий на пути к взаимопониманию и доброй воле, созданных войной и революцией, тем самым делая возможными будущие дружественные отношения.

Однако его заключение вызвало шквал возмущения и обвинений. Для начала надо сказать, что масштабы и значение договора в Рапалло были сильно преувеличены его критиками. Даже в самой Германии много лет не утихали слухи, что он содержит секретные статьи, предусматривающие официальный политический или военный союз, да и сейчас (то есть в конце 1940-х. – Ред.) время от времени они пробуждаются, хотя даже формально просто беспочвенны. Конечно, доказать обратное логически невозможно; так же трудно отразить расплывчатые, но популярные обвинения, что Рапалльский договор противоречил «международным нормам поведения», что Германия нарушила принцип взаимного сотрудничества и консультаций, что этот договор означал возврат к старомодной «секретной дипломатии» или что этот договор был заключен в неподходящий момент. Не многие из этих критических замечаний, если они вообще имеются, выдерживают проверку. «Международные нормы поведения» – это самая расплывчатая концепция, и, даже если бы ее можно было определить поточнее, трудно было бы обозвать урегулирование взаимных долгов «аморальным» актом, особенно после неоднократных попыток со стороны союзников освободить Россию от ее долгов Германии в одностороннем порядке. Принцип взаимного сотрудничества и консультаций был, что совершенно очевидно, впервые нарушен как раз западными дипломатами, которые держали германскую делегацию в полнейшей изоляции; а обвинение в скрытности также отражается бумерангом, потому что точно установлено, что Ратенау предпринимал многократные попытки связаться с Ллойд Джорджем.

Выбор подходящего момента для политического акта может быть предметом бесконечных и бесплодных дискуссий. Мнение, что Рапалльский договор был заключен с опозданием в три с половиной года, выражено в книге Артура Розенберга Geschichte der Deutschen Republik («История Германской республики»), (с. 130); он прав, заявляя, что подобный договор, будь он заключен в декабре 1918 года, придал бы внутренней и внешней ситуации для Германии совершенно иной поворот, но не многие разделяют его вытекающее отсюда мнение, что такой поворот был бы желателен. Куда более широко распространено противоположное мнение, утверждающее, что договор в Рапалло представлял собой лишь несвоевременное нарушение нормальной работы Генуэзской конференции. Граф Брокдорф-Ранцау в то время считал, что министерство иностранных дел проявило ненужную поспешность; утверждая, что германская делегация позволила себе поддаться внезапной панике, он полагал, что с помощью затяжек переговоров можно было бы добиться куда больших выгод. И даже в этом случае Брокдорф-Ранцау признает огромные выгоды, которые получила Германия из договора, не только исключив Россию из числа претендентов на репарации, но и заполучив для Германии статус наибольшего благоприятствования в отношениях с Советской Россией. Если представить ситуацию в более общем виде, Германия начала свой медленный уход с позиции простого объекта международной политики. В этом плане договор получил широкое одобрение во всей Германии.

Россия, в свою очередь, пробила брешь в окружавшей ее до сих пор стене экономической и политической изоляции и громко напомнила Западу о своем существовании как европейской державы. В то же время договор в Рапалло явился важным прецедентом щедрой и благоприятной ликвидации проблемы долгов, поднятой войной и революцией. Таким образом, договор в Рапалло явился существенной победой для режима, правившего в России; договор сам по себе встретил некоторую враждебную критику со стороны политических оппонентов этого режима внутри России, которые имели привычку срывать свое недовольство на членах германского представительства. Свою долю влияния на такое мнение могли оказывать остатки традиционно антигермански ориентированных умеренно либеральных кругов России. К этому времени, однако, людей, обращавших внимание на эти остатки дореволюционного общества в России, становилось все меньше даже в германском министерстве иностранных дел.

Договор в Рапалло не принес с собой какого-то определенного отхода германской внешней политики от ориентации на Запад в направлении твердого альянса с Советской Россией. Напротив, Вальтер Ратенау, министр иностранных дел Германии, продолжал попытки завязать отношения с западными державами даже после Генуэзской конференции; враждебные комментарии, которые договор в Рапалло породил во Франции, увеличили его рвение показать готовность Германии обсудить способы, которыми условия Версаля могли бы быть реально выполнены. Но все напрасно. Французы, по крайней мере явно, не были заинтересованы в переговорах с немцами по поводу какого-либо облегчения бремени репараций. Когда накануне очередного платежа 31 мая 1922 года канцлер Вирт попросил кредит или мораторий на выплаты, ему отказали. Многим тогда казалось, что на самом деле Франция надеется, что Германия не выполнит своих обязательств, тем самым давая предлог для применения суровых санкций. В свою очередь, по этой причине заметно охладели отношения между Францией и Англией. Газета «Известия» от 2 сентября 1922 года дошла до того, что выразила уверенность, что Англии скоро придется искать дружбы с Россией и Германией.

Тем временем в Германии попытки Ратенау и Вирта договориться с Францией подвергались резкой критике с обоих флангов политического спектра. Правая пресса бросала в адрес правительства обвинения в политике умиротворения и предательства. В своем выпуске от 7 июля «Дойче альгемайне цайтунг», рупор промышленной империи Гуго Стиннеса, потребовала, чтобы Германия аннулировала Версальский договор и отказалась от выплаты всех дальнейших репараций. За две недели до этого Ратенау был убит, когда ехал в своей открытой машине по широкой улице на окраине города возле своего дома. Убийцы (ставшие впоследствии героями германского нацизма) были членами тайной террористической организации («Консул». – Ред.), состоявшей главным образом из молодых офицеров и интеллектуалов, неспособных примириться с поражением Германии. Будучи немногочисленными и не имея действенного политического влияния, они тем не менее пользовались молчаливой (и не только) симпатией широких слоев населения – тех самых слоев, которым было суждено стать опорой национал-социализма.

Советское руководство не очень печалилось по поводу гибели человека, являвшегося одним из приверженцев западной ориентации для Германии. Теперь, с его уходом из жизни, устраняется серьезное препятствие на пути широкого развития отношений в духе договора в Рапалло. Однако удовлетворение коммунистических лидеров не было безмятежным. Любая вспышка правого экстремизма не могла не вызывать дурных предчувствий в Москве. Ибо, хотя германская контрреволюция, быть может, и была удобным союзником в борьбе против английского империализма, она также являлась самым ненадежным и опасным пособником, какого могло себе выбрать Советское государство. Поэтому убийство было не только фактором, способным улучшить германо-советские отношения; оно в то же время рассматривалось как предостережение, сигнализирующее, что коммунистическая бдительность должна обостриться. В Германии назревала революционная ситуация, и коммунизм обязан был быть начеку. Таковой и была реакция Москвы на смерть Ратенау. Для того чтобы отвести эту реакцию в иное русло, Вайденфельд, который все еще находился в Москве, делал все, что мог, чтобы представить это убийство как индивидуальный акт незрелых правонарушителей, которому не следует придавать никакого политического значения.

Спустя два месяца подвергся нападкам кабинет политики выполнения (условий Версальского договора. – Ред.), на этот раз со стороны левых, что демонстрируют неустойчивый характер и нервное напряжение в международной политике в 1922 году, которые всегда были близки к критической точке. 24 августа германские профсоюзы промышленных рабочих и наемных работников предъявили канцлеру ультиматум: развал германской экономики зашел так далеко, а бремя, лежащее на шее народа, стало таким тяжелым, что надо отказаться от политики выполнения условий договора немедленно. Исходивший от профсоюзного движения, которое опиралось на миллионы голосов избирателей, этот ультиматум было труднее игнорировать, чем деяния фашистских банд убийц; и д-р Вирт отреагировал сразу же. Он попросил германского поверенного в делах фон Радовица (Вайденфельд к тому времени уже вернулся в Германию) немедленно известить советское правительство об этом ультиматуме. Фон Радовиц 26 августа передал это сообщение Кара-хану и обнаружил ликование советского правительства в связи с резким поворотом в германской политике. Карахан тут же заговорил о германо-советском объединенном фронте против союзников и пообещал, что вся партийная и правительственная пресса сейчас же получит инструкции развязать интенсивную прогерманскую пропагандистскую кампанию.

Спустя два дня фон Радовиц получил телеграмму от Симонса, в которой ему было сказано, что любая публикация о сделанном им демарше крайне нежелательна. Говорилось, что Германия придерживается политики выполнения своих обязательств. Очевидно, правительство сумело успокоить профсоюзы (после первой панической реакции д-ра Вирта на их ультиматум). Но его паника вызвала серьезные затруднения как для его представителя в Москве, так и для всей внешней политики Германии в целом. Фон Радовиц предпринял отчаянную попытку добиться встречи с Караханом, чтобы отменить пропагандистскую кампанию, но последний «был недосягаем». Возможно, Карахан считал, что ошибка д-ра Вирта, если ей позволить стать свершившимся фактом, все еще может быть использована для укрепления его позиции; возможно, его первоначальный энтузиазм уступил место разочарованию и недовольству немецким непостоянством. В любом случае я могу себе представить, что он испытал огромное наслаждение, наблюдая, как фон Радовиц старается выкрутиться из передряги, в которой оказался. Фон Радовиц, в свою очередь, сокрушенно жаловался в Берлин по поводу этих противоречивых распоряжений. Наконец он поймал Карахана, который сказал ему, что был за городом, и пообещал, что пресса не будет упоминать об этом инциденте. Однако два периодических издания, похоже, не были вовремя проинформированы, чтобы успеть удержаться от своих комментариев: 31 августа в выпусках ««Экономической жизни» и ««Рабочей газеты» фигурировали подробные отчеты о германском демарше.