Глава 2
На Ильинскую было решено обходить деревню. В прошлом годе поленились, деревню не обошли, и случился пожар. Сгорел иванцовский дом на нижнем конце. Сама Иваниха померла уже давненько, внуки не приезжали, дом стоял раскрытый, случалось, там ночевали пришлые ягодники, ну и спалили дом, может, случайно, а может – из озорства. Хорошо, ветра не было, а то в Пальцеве вот так же семь домов за раз сгорело, из них – четыре жилых.
Собирались, как привыкли, на автобусной остановке возле магазина. Магазин не работал лет десять, на нём уже и дверей не было, и печку разобрали на кирпичи, но автолавка, приезжавшая дважды в неделю, традиционно останавливалась здесь, так что здесь и центр деревни считается.
Тётка Анна, заводчица всякого общего дела, принесла большое решето и три старинные иконы: Спаса, Неопалимую Купину и Егория, гравированного на меди. Образа и впрямь были старинными, даже савостинское благословение, привезённое из Княжева, уступало и возрастом, и письмом. Впрочем, в решете нашлось место и двум савостинским образкам, что помельче, и складню Березиных, новодельному, но зато привезённому из Иерусалима, от самого гроба господня, куда туристом ездил березинский внук. Храбровы своих икон не дали, у них образа большие, в решето не лезут. Поставили огарочек пасхальной свечи, насыпали пряников и конфет, положили пару не ко времени крашенных яиц. Хорошо снарядили решето, как следует. Нюрка Завадова, беспутная баба, пропившая всё, кроме визгливого голоса, громко затянула: «Христос воскресе из мертвых!..»
– Смертию смерть поправ! – подхватили собравшиеся, и крестный ход двинулся округ деревни, противосолонь, медленно и чинно, как издавна привыкли. Первым на пути оказался дом Горислава Борисовича. Самого хозяина не случилось дома, уехал в райцентр. Тем не менее встали напротив, дважды спели пасхальную песнь. Тётка Анна встряхивала решетом, побрякивая иконами, чтобы добро сеялось, зло отсеивалось. Неважно, что Горислав Борисович дачник и зимами не живёт, да и вообще, говорят, не крещёный, для хорошего человека не жаль боженьку тревожить.
– …и сущим во гробе живот даровав! – выводила Феоктиста, сложив руки на тугом животе. Осенью приспеет пора рожать. Докторша в городе водила по Феоктистову пузу машинкой, сказала, что будет мальчишечка. Фектя обещанию верила и не верила. Городские, они и на прежнем месте многое умели, но чтобы в живот заглянуть на нерождённое дитя… это дело сомнительное. А с другой стороны, может, и впрямь посылает бог сына взамен взятого Митрошеньки. Савостиным и имя выбирать не надо – Миколка будет, а по-городскому – Николай.
Шли кошеным лугом, уже второй год, как Платон от деревни до реки траву выкашивал. Две дойные коровы, тёлка и лошадь – не шутка, восемьсот пудов сена накосить нужно. Да ещё баран и четыре ярочки, да в хлеву поросая свинья, ей тоже сенца или соломки постелить надо, не в навозе же зимой валяться. Трудов много, отдыхать некогда, особенно единственному на всю деревню справному мужику. Земли полно, скотина расплодилась, а руки всего две.
– Христос воскресе из мертвых!..
Пустая избушка, в палисаднике – репьи вперемешку с неистребимыми флоксами. Окна целы, живые соседи не дали сразу разрушить дом, за пыльными стёклами видны белые занавесочки. Наличники резные, юбка над окнами резная, на князьке петушок посажен – до сих пор красиво смотреть. Кто-то рукодельный жил, ради красы старался, да повывелся, ровно холера деревней прошла.
– Христос воскресе из мертвых! – пустому домишке один раз спели, для порядка, только от пожара.
– Баба Лиза жила, Симакова, – объясняет тётка Нина, пока молельщицы обходят забурьянелый огород. – Мужа у ей в войну поранили, так он, как вернулся, почти не жил. Детишек наплодил двоих, да и помер. Сын в Череповце, на заводе, дочь замуж в Ленинград вышла. Хорошая старушка была бабка Лиза, дробненькая.
– Дом-то кто ладил? – спросила Фектя.
– Сын и ладил. Он, пока мать жива была, часто приезжал. А теперь не едет, уж не знаю, сам-то жив ли…
– …смертию смерть поправ! – из крапивной поросли торчат концы трухлявых брёвен, уже не разобрать, дом стоял или сараина.
– Новиковы прежде жили. Теперь их никого в деревне не осталось, кто попримёр, кто уехал.
– …и сущим во гробе живот даровав! – на самом краю дом богомольной Анны. Здоровенный домище, четыре окна вдоль улицы, да в проулок кухонное окно. Тётка Анна одна живёт, племянники раз в год наезжают, в лес сходить за брусникой, а своя дочь в Минске и матери не пишет. Минск теперь заграница.
«Бряк-бряк!» – иконы в решете, чтобы добро сеялось на Аннин двор. Всего добра у Анны – четыре курицы и петух. Голосистый… а то и не докличешься хохлаток в бревенчатом дворе, где всякой живности место нашлось бы.
Вышли на дорогу, повернулись к деревне лицом, дважды пропели всей деревне. Прилучившийся «жигуль» тормознул, двое парней из салона вылупились на невиданное зрелище.
– Христос воскресе из мертвых! – продолжая петь, уступили дорогу машине, а те не уезжают, смотрят на старух, иконы, решето…
Сошли с дороги, двинулись в гору. Тут домов не так много, в совхозные времена были сенные сараи, весовая, а на самом верху – два коровника, выстроенных на остатках фундамента княжьей усадьбы. Мимо шли, как вдоль пустого места, гореть в развалинах нечему, всё давно истлело, а что можно было снять и продать на сторону, давно раскурочено. И шифер с крыш снят, и кирпичные переборки потихоньку разбираются на ремонт печей. Кирпичная кладка стариковским рукам неспешно поддаётся, а то бы давно остались одни бетонные столбы да кучи древесной трухи.
Горислав Борисович пытался объяснять Фекте, что значит слово «совхоз», но та поняла лишь одно: власти прогнали старого князя, а мужиков снова сделали крепостными, но не княжьими, а государевыми. Разницы между государём и государством Фектя не видела.
– Христос воскресе из мертвых!.. – нечему здесь воскресать: ни княжье не вернётся, ни совхозное. А народится ли что новое – бог весть.
– …и сущим во гробе живот даровав! – и в советское время старухи, случалось, обходили деревню с решетом. В те поры последняя строка молитвы звучала едко и кощунственно. За холмом в сторону от Ефимок отходит тропа, единственная не заросшая по сю пору. И быть тропе не заросшей, покуда за холм не переселится последний обитатель деревни. Зато в совхозную эпоху по четвергам и субботам бегала на кладбище вся поселковая молодёжь. С соседних деревень тоже приезжали на мотоциклах, мопедах и простых вéликах. Разносились над могилами звуки фокстрота, а то и запретного шейка. Танцы-шманцы-обжиманцы… – нате вам, сущие во гробех, развесёлую жизнь. Четверг – кино, суббота – танцы. В остальные дни обезглавленная церковь стояла тихая, лишь библиотекарка перекладывала свои книжки, отбирая для редких читателей те, что позанимательней. Библиотекой заведовала Галя Новикова – старая девушка, некрасивая и бледная до прозрачности. Поговаривали, что с неё сосёт кровь упырь – отсюда и немочь. Оно и впрямь – Галя даже ночевать порой оставалась в церковных стенах – зачем, если упырь к тебе не ходит? Теперь те пересуды остались лишь в памяти бабки Зины, а сама Галя давно схоронена по соседству с развалинами своей библиотеки. Тоже, говорят, встаёт из могилки, но беды в том нет, девушка безвредная и при жизни была, и по смерти. Только в церкви порой огонёк ночами мерещится – Галя книжки читает.
Теперь как ни назови – церковь ли, клуб – всё в развалинах; смерть взяла своё, и если жив кто по деревням, то лишь оттого, что без живых и смерти не будет. В районной газете порой пишут, что надо бы ефимковский храм отремонтировать. А кому это надо, в безлюдной глуши? Ради двух десятков пенсионеров стараться? Вот в городе – иное дело. Была музыкальная школа, у Храбровых внучка на пианине училась. Вспомнили, что прежде на том месте была часовенка: Никола на Бугру. Школу погнали, сделали церковь. Теперь в городке церкви две, а музыкальной школы нету. Так оно и хорошо, безграмотный народ крепче верует. Школы ломать – дело важное, а старухи в Ефимкове и без церкви благополучно попримрут.
– Христос воскресе из мертвых!..
Нюрка запевает, визгливо, куражисто, за ней и остальные тянутся. Фектя поёт негромко, не приучена песни орать, зато Шурка с Микиткой разливаются, что есть голосишек; в кои-то веки при взрослых пошуметь можно:
– …воскресе из мертвых!..
– Хорошо! – говорит тётя Нина Сергеева. – Я уж думала, мы своё отпоём, а после нас одни птички петь будут. Спасибо, вас господь послал.
Горислав Борисович велел Савостиным говорить, что они переехали из Приднестровья. Там война, румыны хотят русских в свою веру переделать. Какая вера у румын, Фектя не знала, но охала непритворно. И куда государь смотрит? В том, должно, и разница между государём и государством, что государству на людишек наплевать, хоть бы и вовсе их румыны в свою цыганскую веру переписали.
В деревне о румынской вере тоже ничего не знали, да и не больно расспрашивали. Главное, что хорошие люди не мимо, а к нам. В сельсовете и милиции по той же причине ни о чём особо не допытывались, а выдали взрослым паспорта, детям – свидетельства о рождении. Это в городе у беженцев трудности с гражданством да с пропиской. В деревне с этим легче: приехал русский человек – ну и живи.
И чего беженцев так в Москву тянет? Езжали бы в Ефимки…
Потихоньку, шаг за шагом, обошли всю деревню. Спели живым и мёртвым, разъехавшимся кто куда, и тем, кто хоть на Троицу приезжает или осенью за брусникой. «Бряк-бряк», – иконы в решете. Христос-то воскрес, ему это в обычай, а Ефимки кто воскресит? Симаковых нет, Новиковых нет, Зайцевы с Бобровыми перевелись, Журавлёвы улетели, Виноградовых – одна бабка Зина, что засохшая ёлка, второй век скрипит. Федотовы пропали и Переверзевы тоже. Большая была деревня, кладбище так и сейчас большое, только ухаживать некому. Кресты покосились, скамеечки попадали. Стройности нет, словно и мертвецы перепились и гуляют, кто во что горазд.
– …смертию смерть поправ!
«Бряк-бряк!..» – сейся добро, отсеивайся лихо.
Фектя, когда ей всё-таки втолковали, куда она попала, пошла на кладбище. Искала Митрошкину могилку и могилы родителей. Ничего не нашла, как не было. Обходила церковную руину, прикидывала, где может лежать Митрошка – нет ничего, даже самого что ни на есть холмичка. Прежде направо от паперти богатые могилы были, с чугунной оградой, каменными плитами. Православные склепов не строят, но князья от чёрного люда отгородились железным забором. Не помог и железный забор, всё поснимали, и даже могильные плиты увезли и положили под фундамент строившегося сельпо. А толку? Ни могил, ни сельпо – ничего не осталось.
Фектя после этого твёрдо сказала: не та это деревня! Похоже, но не та.
Идёт крестный ход кругом деревни. Споют молитву, потом идут дальше, переговариваясь о земном.
– …прежде на ферме двести коров держали. То-то подоено было! От коровы нужно взять по три тысячи литров, да по три с половиной. Рученьки болят, а попробуй скажи, что не можешь доить. Бригадирша строгая была, Веселова Антонина… – у ей не поболеешь. Не можешь доить – иди навоз грести вместо скотника. Чего тут делать? – вымечко ей подмоешь и начинаешь доить. А как корова маститная попадёт, что тогда? Так и плачем обе: у мене руки болят, у ей – сиська. Маститное молоко в зачёт не идёт, его телятам выпаивали, а раздаивать корову надо, а то пропадёт. Вот и стараешься за так просто.
– Христос воскресе из мертвых! – водокачке тоже спели, чтобы не ломалась. От деревни водокачка в стороне, воду на фермы качала, коров поить. А людям что останется. Антонина следила, чтобы на колонки воду не подавали, пока коровы не напоены. Да и колонки не на всю деревню, а на один только конец. На другом конце прежде были колодцы, никак, три штуки – да пообсыпались. Теперь люди с вёдрами на кипень ходят.
Трава на косогоре добренная стоит, отцветает некошеная – сюда Платон с косой не добрался – сила не берёт. Ромашки отцвели, колокольчики доцветают, засохший купырь осыпает землю перезревшими семенами. Скоро добрая трава повыведется, останется один купырь. А кому она нужна, эта трава? Сам, что ли, есть будешь?
– Прежде-то всё выкашивали, для своей коровы травины не сыщешь. По канавам вдоль дорог косили или на лесных делянках. Колхоз делянку отмерит, ольшаник на дрова рубить, так сначала весь сор выкосишь для коровы, а дрова рубишь зимами.
– Зато земляники было на лесных покосах!
– Это да… А ноне всё заросло, потеряешься – с собаками не найдут. Брединник так ли густо разросся – не протиснуться. А хорошего леса не осталось, всё повырубили, гриба сорвать негде.
Фектя вспомнила, как сразу после манифеста застучали по лесам топоры – князь, лишившись мужиков, восполнял убытки, вырубая столетние боры. Русский лес, что русский мужик, все его рубят разбойным образом, а ему перевода нет до той поры, как оглянешься – а кругом ничегошеньки, кроме трухлявых пней.
– Христос воскресе из мертвых!
– Чем же скотину кормили, если покосы отобраны?
– В правлении солому выписывали. По три копейки за килограмм. Житная солома мягкая, её корова ист. И овсяную тоже. А ржаную только лошадь ист, да и то плохо.
Всю верхнюю сторону обошли, вновь выбрались на дорогу. Пропели деревне и отсюда.
Машина, что на том конце повстречалась, никуда не уехала, поставлена возле бабки-Зининого дома. Парни из машины вышли, разговаривают с хозяйкой. Бабка Зина, увидав молельщиц, болтунов оставила и похромала к бабам, спеть с крестным ходом для деревни и своему домишке особо. Весь крестный ход Зине не осилить, ноги не те.
– Христос воскресе из мертвых!
– Что за люди приехали, баб-Зина?
– Бес их знает… Выжиги какие-то. Самовары, говорят, покупаем старые и иконы. Придумали тоже, самовары с иконами путать! Я им так и сказала: вот дорога прямая, езжайте с богом откуда приехали, а у нас вам делать нечего.
К бабке Зине Фектя приглядывалась внимательно с тех самых пор, как старуха во время общей беседы ожидающих автолавку хозяек помянула, что сама она не Ефимковская, а из Княжево – была такая деревенька неподалёку, давно уже снесли, во время укрупнения.
Побывав на кладбище, Феоктиста разуверилась, что ей в будущем жить привелось, а после Зининых слов снова засомневалась: может, и впрямь они по облаку сто лет ходили, а народ на низу тем временем подвымер, так что память о родной деревне только у одной бабы Зины и сохранилась. Опять же, родни у Савостиных в Княжеве не осталось, а свойственников – полдеревни. Может, и бабка Зина им не чужая? Поспрошать бы… но твёрдо помнился наказ Горислава Борисовича – никому про себя не открываться: кто такие и откуда пришли. Беженцы – и всё, от румын утекли. Это Фектя и сама понимала: ходи тихохонько, гляди скромнёхонько – и господь тебя не оставит. А впусте болтать – беды наживать.
По речной стороне, чисто выкошенной, в зелени отав, двинулись в обратный путь. Тут уже всюду чувствовалась рачительная Платонова рука. В первый-то год Платон глупостей понаделал изрядно. Вскинулся было сеять рожь, льном хотел заняться, пашни пытался поднять больше, чем сила берёт. Потом узнал цены на хлеб и на работу, пошумел и успокоился. Цены стояли невиданные: всё тыщи да мильёны, но вескости в тех деньгах не было, одно прозвание, что деньги. Если бы не Горислав Борисович, Платон ещё и не таких бы глупостей натворил. Теперь он и сам знал, что сажать прибыльней картошку и лук, а хлеб покупать сразу печёный или молотый, чтобы самим печь из готовой муки. В цене оказалось молоко, особенно если продавать в городе, так что едва Феоктиста перестала шарахаться от брюхатого автобуса, на городском рынке она стала своей, и покупатели постоянные объявились, специально по вторникам и пятницам приходившие на базар покупать творог, сметану и густое Ромашкино молоко. Потому и народившуюся тёлочку не продали, а оставили себе, а потом купили у совхоза Бурёну, которая, отъевшись на щедрых домашних кормах, стала давать в день по три ведра молока.
Конечно, никогда бы такой лепоты не добиться, если бы не добрый барин Горислав Борисыч. Он и впрямь не назначил никакой платы за дом, кроме крынки молока в день, а по жизни помогал много, и советом, и делом. Летом с Микитой и Шуркой сидел, долбил азы, чтобы детишки в школу пошли не хуже других.
Со школой на новом месте было строго. Из города барыня приезжала, сердилась, что Микитка доселе в школу не бегает. Спасибо, Горислав Борисыч оборонил: «Какая, – говорит, – школа, если они беженцы?»
Поворчала барыня да и успокоилась. Сказала, что с осени будет специальный автобус ходить, отвозить детей в школу: двух Савостиных и ещё двоих из Подборья. Савостины уж и не удивлялись ничему. Но детей снарядили как следует. Из первых заработков штиблетики купили, вроде тех, в каких Горислав Борисыч приходил: ни босому, ни в лаптях в городской школе показываться негоже.
Горислав Борисович привёз из города две заплечные сумочки навроде кожаных, азбуки и тетрадки: урок писать. Сказал – школьная барыня выдала, как малоимущим. А на будущий год уже такого не будет: сами детишек обряжайте. Платон кланялся, благодарил. Детям велел школьное беречь пуще глазу. Хотел даже попороть для острастки, но передумал: прежде вины наказания не бывает.
В школу провожать чуть не полдеревни высыпало. Вообще-то народ проверял, правда ли, что теперь ради школьников дополнительный автобус ходить будет. Школьников-то всего четыре человека, значит, и старухам местечко в автобусе сыщется. Но хвалили нарядных детей от души. Дачница Людмила Антоновна половину георгинов в палисаднике срезала первоклассникам на букеты. Дачницу тоже понять можно: не будь Савостиных, сидела бы она всё лето с цветами, но без молока.
На зиму дачники уехали, но к тому времени Платон уже сам понимал, что к чему. Колол старухам дрова, чинил прохудившиеся крыши, резал овец и свиней тем, кто крови боится или попросту не умеет. За мясницкую работу брал кровью и мясом, за остальное – деньгами. Цены к тому времени уже знал и тысяч не смущался.
Старики поначалу пытались расплачиваться самогоном или красной головкой – крепчайшей горючей водкой, которую продавали в городских ларьках. Пили красную головку, разбавляя вдвое водой, а воняла она хуже сивухи, однако среди пропойных мужиков ценилась больше денег. Платон водки и на понюх не брал, к этому все вскоре привыкли и рассчитывались деньгами.
Если Фектя свято блюла наказ Горислава Борисовича жить неприметно, то для Платона главным было другое: вина не пить. Это Горислав Борисович заповедал крепко-накрепко. Сказал, что держатся они в этом краю до тех пор, покуда капли в рот не берут. А как выпьют хоть единую каплю, тут их назад и сбросит. С облака падать – не на облако лезть – быстро свалиться можно.
Трезвенный зарок – крепкий, а наказ не высовываться – это человеческое бережение, ежели с умом, то его и похерить можно.
Ещё с осени Платон прослышал, что в уездном городе – теперь он прозывался районным – дважды в год бывает ярмарка. Сдуру с товаром не попёрся, сначала тишком съездил, поглядел, что люди покупают, что продают, и какие на товар цены. Вернувшись, долго тряс головой и смеялся людской глупости, а когда кончились работы в поле, отправился на ближайшую лягу рубить брединник. Куст это самый бездельный, но в рабочих руках и он сгодится. Черены для лопат и вил из брединника получаются наилучшие: лёгкие и не ломкие. Из тонкой лозы корзины и короба плетутся, а кора идёт на лыко. Это в тёплых краях народ в липовых лапоточках – щеголяет, а во деревне Ольховке лапти липовые лишь в песне поминаются, а на ноге живёт ивовый лапоть.
Плести корзинки – занятие стариковское, но что делать, если никакого промысла на деревне для мужика не осталось? В извоз не подашься, теперь все на машинах ездят, щебень бьют тоже машинами, кирпич на стройке никто на козе не таскает – краном двигают; и даже в грузчицком деле объявилась прежде неведомая малая механизация. А так… зимние вечера длинны, свет электрический ярок и дёшев. Сиди да плети.
Фектя прядёт – не для себя, своих баранов в первую зиму ещё не было, Храбровы просили шерсть спрясть. Дети уроки пишут, потом примутся под столом ногами пинаться.
– Кончили с уроками? – спрашивает отец.
– Нет ещё!
– Тогда живо за дело, а то мне за розгой далеко ходить не надо!
И снова в доме тишина. Фектя прядёт, Платон плетёт, дети буквицы пишут. «Буки-аз! Буки-аз! Счастье в грамоте для нас!»
А по весне, когда на Масляную в городе вновь устроили ярмарку, Платон удивил весь городок. Савостины явились на базар вчетвером, и не на автобусе приехали, а на доверху гружёном возу. Платон был наряжен в армяк, и Микита в такой же армячишко; женщины – большая и малая щеголяли в цветных полушалках и самых нарядных кацавейках с овчинкой на вороте и подоле. Из-под верхнего платья у мужчин виднелись пестрядинные порты, а у женщин – подолы сарафанов. А на ногах у всех четверых красовались новенькие, нарочно для того сплетённые лапти.
«Эх лапти мои, лапти липоваи! Вы не бойтесь одетё, батька новаи сплетё!..» Ярмарка при виде такого маскарада ахнула. Даже милиционер, собиравший среди торгующих дань, к Платону не подошёл, решил, что артисты приехали.
На продажу Платон выставил корзины, корзинки и корзиночки, короба и коробочки, набирки, берестянки, лыковые кошёлки и даже берестяные солонки и шкатулочки, сплетённые после уроков детьми. А гвоздём всему были лапти, причём к каждой паре прилагались обмотки и онучи из домотканого холста.
Цены на свой товар Платон назначил божеские и лишь за лапти заломил, что за модные сапожки на высоком каблучке. И не прогадал! Уже к обеду весь товар был распродан, даже новую рогожу, на которой раскладывал мелкие плетушки, продал, даже куколки, что мастерила Шурка из мягкой овсяной соломы, что и лошадь ест, и корова ест. А лапти покупатели прямо из рук рвали, и не мужики, а городские баре. «Стиль рожно», – с утра Платон этих слов не знал, а к обеду козырял ими почём зря.
Фектя рядом торговала: творог в берестянках, сметанное масло в кадочке и тут же мутовки, если какая хозяйка сама захочет масло сбивать. Всю неделю Фектя копила молоко для большой торговли, детям и телёнку доставались только сыворотка да пахта. Торговала дороже обычного, а распродала всё ещё раньше Платона. Последнее масло купили вместе с кадкой, хотя кадочка была самая простецкая: из осиновых плашек. И обручи не железные, а всё из того же перевитого брединника.
Люди подходили, спрашивали: откуда Платон приехал, как да что. Платон, наловчившийся ещё по старым ярмаркам, отвечал баско: «Я из тех же ворот, что и весь народ! Зря хвалиться не стану, товар сам себя хвалит. Деньги есть – торгуйся, а нет – так любуйся!» Со всеми побалагурил, толком никому ничего не сказал.
Распродавшись, Платон гоголем прошёлся по рядам, но нигде не задержался, лишь детям гостинцев купил, а там – уселись на телегу и дай бог ноги. Понимал, что денег наторгованы большие мильёны и зря с ними гулять не стоит. Однако уехали благополучно, никто на выручку не позарился и сослеживать не пытался.
А через день оказалось, что не так-то они благополучно уехали. Тётка Анна принесла районную газету, а там на самой первой полосе вся савостинская семья. В газете напечатана большая статья о прошедшей ярмарке, а в заголовке проставлены Платоновы слова: «Я не фермер, я русский мужик». И впрямь, говорил Платон что-то такое. Вертелся вокруг один чернявенький, всё расспрашивал, аппаратиком щёлкал. Платон думал: «Уж не мазурик ли?» – а он вот кто оказался. Ну да ладно, бог не выдаст, свинья не съест. Авось и газета забудется.
На ярмарочные деньги купил Платон в совхозе Бурёну. Кормов в совхозе кот наплакал, один вонючий силос, да и того – чуть. Коровы стоят тощие, молока с них и машиной не выцедишь, но Платон видел: скотина удойная, её откормишь – она молоком отблагодарит, всем кормилица будет.
Весной приехал из Питера Горислав Борисович. Удивлялся на Платоново хозяйство, хвалил. Этой весной Платон уже не пытался поднимать целину и сеять хлеб. Засеял полосу овсом – скотину кормить, полосу – картофелем. Перепахал огород Фекте под грядки, потом соседям начал огороды перепахивать. Прежде ефимковские кто с лопатой на плану ковырялся, кто ждал, когда с центральной усадьбы прикатит трактор и переворошит землю, подняв с глубины глину. Лошадью пахать не в пример аккуратней, да и дешевле; Платон помнил свою недавнюю бедность и душу из соседей не вынимал. Мало ли что у них пенсия, а у него спиногрызов двое – на пенсию много не наживёшь.
И уже казалось, что всегда так и жили, а переделы земли, голод и смерть сыночка только в страшном сне привиделись. Сыночек, вот он, в мамкином животе сидит, скоро народится. Славная страна Россия-За-Облаком, и особенно хорошо там живётся крестьянину, потому как осталось крестьянства всего ничего, на один погляд, и жизнь ему, что зубру в пуще: хомута он не знает, а стерегут его, берегут и сеном прикармливают. И отчего только повывелись на Руси и зубры, и мужики?
Но покуда есть в Ефимках крепкая семья Савостиных, то и остальная деревня копошится. Хоть с одной стороны, но покошено, на выгоне осеки поправлены, две коровы бродят и тёлочка, овцы – свои да храбровские, да тётки-Нинина коза – все там. Какое-никакое, а стадо, и когда бабы обходят деревню крестным ходом, то и осекам споют: «Христос воскресе из мертвых!» – и образами побренчат, вытрясая на скотину небесную благодать.
Закончился круг у савостинского дома. Никита с Шуркой тут же ускакали на речку, а взрослые по проулку мимо избы Горислава Борисовича поднялись к автобусной остановке, чтобы завершить молебен честь по чести. Там разобрали образа, а прочие дары оставили Анне – её решето, она трясла, ей и пряники есть.
Феоктиста отнесла иконы домой, поставила в киоте, затеплила лампадку. Хоть и не ко времени, но пусть погорит, пусть боженьки на огонёк посмотрят, отдохнут – им сегодня работы привалило.
Обрядив киот, закрыла избу на клямку и пошла в деревню. Сегодня праздник, на земле работать нельзя, так хоть с людьми поболтать, а то язык мохом обрастёт.
Бабка Зина по-прежнему сидела на скамейке под окнами.
– Подь сюда! – крикнула она. – Поговори, а то все мимо идут.
Была Зина туга на ухо, говорила громко и неразборчиво, отчего казалось, что она вечно ругается. Потому и охотников с ней беседу беседовать немного было. Но Фекте то как раз на руку. Подошла, присела рядом, ожидая, что скажет девяностолетняя старуха.
– Деревню обходили? – вопрос самоочевидный, и задан для затравки разговора.
– Обходили, бабушка. Шла и слезьми обливалась: дома раскрытые стоят да порушенные, живых едва знать.
– А ты что хотела? Распустили народ, вот он и разбежался, что тараканы от кипятка. Прежде строгости было больше, так зато и баловали мене, чем теперь. Ты вот… – Зина придирчиво оглядела Фектин наряд, – ты хорошо ходишь, правильно, а другие юбку выше колен задерут – и шасть на танцульку! У нас не так было, нас отец строго держал. Чтобы в школу ходить – и думать не моги! Я и посейчас буков не знаю. Школа – она для мальчишек, а девке и дома дело найдётся. Огороды пропалывать или хлеб жать – всё нашими руками. Рожь жали не как теперь, а всё серпом. Ты серпа, поди, и в руках держать не умеешь…
– Умею, бабушка.
– Ну-ко, покажь! – старуха живо проковыляла во двор, выдернула из-под застрехи старый, донельзя заезженный серп, ручкой вперёд протянула Фекте.
– Так он негодный, – растерянно проговорила та. – Ишь, как сносился!.. зубрить надо.
– Сама знаю, что негодный! Мужа у меня немец убил, а других мужиков я на порог не пускаю, честно живу. Моего тела никто вот по сю пору не видел, – Зина очеркнула корявой ладонью по лодыжке.
«То-то, небось, охотников – твоё тело глядеть», – ехидно подумала Фектя, а вслух сказала:
– Было бы зубильце, я бы и сама зазубрила. Дело нехитрое.
– Зубильце найдётся! – по всему видать, бабка, несмотря на все свои года, памяти не потеряла и твёрдо помнила, где что лежит в обширном хозяйстве, так что через минуту на свет появилось зубило с приваренной сбоку ручкой, клевец и вбитая в деревянную калабаху наковаленка, на какой косари отбивают косы. Фектя присела на бревенчатый порог и позабытый железный звон разнёсся над домами. Через пять минут прежде гладкий – хоть задом садись – серп был зазубрен и отбит. В опытных руках такой серп сам жнёт, а в неловких – мигом пальцы отхватит.
Фектя оглянулась, ища, на чём показать своё умение, потом шагнула к зарослям крапивы, кучившимся позади двора.
– Ожгёшься, – предупредила бабка Зина.
– Ничо… Мать стегала, я жива бывала. Авось и сейчас не помру.
С серпом обращаться – навык нужен. Старики говорят: пока не порежешься, жать не научишься. Руку пальцами вниз не держи, а то без пальцев останешься. Помалу стебли загребать – работы не будет, помногу – стерня длинная останется, сноп получится куцый. А если грязи во ржи много, то надо ещё между делом сорную траву выбирать. Так что, если поглядеть, крапиву жать проще, хоть она и жжётся.
Не обращая внимания на ожоги, Фектя быстро выжала колчик позади двора, первым пучком, поперёк которого кидала сжатое, обвила крапивный сноп и протянула бабке Зине.
– Так, бабушка?
– Умница, умеешь, – похвалила старуха. – Хорошо вас румыны учили.
– Это не румыны, это мама учила.
– Значит, матка у тебя хорошая. Жива матка-то?
– Нет. Давно померла, я ещё вот такохонькая была. А теперь и на могилку не сходить.
– Так и бывает, мамы нет, а наука мамина живёт. Вот и меня учили… мне молодой погулять охота, а мама работать велит. Десять таких снопов – это скирда. Сто скирд сожнёшь и можешь гулять идти. Какое там – гулять! Спину ломит, рученьки ломит, ноги не идут. Отцы небесные! В стерню повалишься, покатаешься по колючему: «Нивка, нивка, отдай мою силку!» – тем и спасёшься. Вот как работали! А толку? Осенью пришли да и раскулачили нас, всё подчистую отняли.
– За что? – тихо ужаснулась Фектя. Слыхала она что-то о раскулачивании, но никак не могла понять, хорошо это или плохо? Вспомнить мироеда Потапова, так его бы потрясти рука сама тянется. Потом вспомнишь Шапóшниковых – так им и поделом в нищете жить. А когда человек на разрыв жилы трудится – зачем же его зорить?
– За что, за что?.. – ворчливо переспросила бабка Зина. – Бьют не за что, а почему и чем. Палкой бьют да по голове. Глаза у людей завидущие и руки токо до чужого добра жадные, а к работе ленивые. На земле работать им неохота, а жрать – кажный день. А тут им свободу дали. Организуйте ячейку и грабьте всех, на кого глаз ляжет. Так они и рады. Отец у нас после этого умер. Его в тот же день разбило, а на неделе – помер. На другой год мама нас так работать не заставляла, всё равно, говорит, придут и отымут. Так и получилось, пришли нас осенью раскулачивать, а у нас нет ничего! Председатель комбеда, Шапóшников был, на маму наганом махал: «Совести, – кричит, – у тебя нету! Что мы зимой есть будем?» А мама ему: «Хоть бы вы все передохли!» Как же, передохнут они… Это добрых людей господь прибирает, а такие и чёрту не нужны. Мама вскорости после этого тоже померла, а я в город ушла, в Боровичи, на фабрику. Сюда уж после войны вернулась, думала, в деревне сына прокормить легче будет. Да и Шапóшникова к тому времени уже заарестовали.
– Это какой же Шапóшников? – тихо спросила Фектя. – Федос, что ли?
– Нет, не Федос, – твёрдо ответила Зина. – Артёмом его звали, это я точно помню. Он, как напьётся, вытащит свой наган и всем встречным грозится: «Теперича наша власть, народная!» – а мужики кланяются: «Благодарим за науку, Артём Андреич!» Так что не Федосом его звали, это точно.
Феоктиста задумалась. Выходит, этот самый Артём – Федосу Шапóшникову родной внук, раз он Андреевич. Федосов сын Андрейка был годом старше Никиты и частенько его поколачивал. Знала бы, что из его семени такой разбойник вырастет, вихры бы пообрывала стервецу!
«А сами-то вы из каких? – хотела спросить Фектя, – Виноградовых-то в Княжеве прежде не было», – но осеклась, не оттого даже, что вспомнила наказ Горислава Борисовича, а просто сама догадалась, из каких будет бабка Зина. Звать-то старуху Зинаида Саввишна, и не иначе, отец её, умерший при раскулачивании, тот самый Саввушка Потапов – внучонок княжевского мироеда, после рождения которого старик Потапов потребовал злосчастного передела земли. Вот ведь когда отлились кошке мышкины слёзки – и как страшно отлились! Да и Шапóшниковым тоже сласти не слишком много досталось, раз заарестовали в конце концов Федосова внука. Нечего было с оружьем баловать.
– Шапóшников-то за пушку свою под закон попал? – спросила Фектя.
– Скажешь тоже! Наганом махать и на народ орать ему воля была дадена. Но ему мало показалось крестьянского добра, так он деньги казённые прогулял. Думал, покроет из людских заработков, да прогадал, в колхозе палочки ввели. Вот недостача и вскрылась…
– Какие палочки? – переспросила Фектя. – Батоги, что ли? Пороть за недоимку?
– Ну, ты простота! Ничего-то вы, молодые, не помните. Тетрадка у председателя была, и в ней он палочками отмечал, кто сколько дней в колхозе отработал. Осенью хлеб по норме сдадут, а что останется – колхозникам на выдачу. Когда по десять, а когда и по двадцать граммов жита за трудодень. А за излишки льна завод деньгами рассчитывался. Денег этих никто не видел, на них для обчества покупки делались: кумач на флаги и всякое такое. А Шапóшников эти денежки прогулял. Думал, осенью с нового урожая покроет, а тут как раз нормы повысили, и вместо выдачи на трудодень остались одни палочки в председательской тетрадке. Меня там не было, а бабы рассказывали, как Артём на них кричал, хотел с колхозников недостачу стрясти. А откуда взять, когда нет ничего? Тут уже и нагана не боишься. Следователь приезжал, сказал, что председатель виноват. Вот и забрали Артёмку. Потом из города нового председателя прислали, непьющего. Но палочки за трудодень так и остались до тех самых пор, пока колхоз совхозом не переназвали. Но это уже при Маленкове, он к крестьянству добрый был.
– Лучше бы уж пороли, чем так-то душу вынимать… – вставила Фектя.
– Хе, жаланная, и дурак знает, что воскресенье праздник. Это сейчас вам воли дано, а прежде, чтобы среди дня гулять, не бывало. Даже деревню от пожара ночью обходили. А ты мне вот что скажи: на прежнем месте вы деревню обходили?
– Обходили, бабушка. А мужики от сибирской язвы деревню опахивали. Дорогу-то поперёк перепашешь, язва и не придёт. И попа катали…
– Это как?
– На Егория Запрягальника попа приглашали в поле молебен служить. Попа из города звали, он добренный был, мясистый, от такого толку больше, пашня тучнеет. Вот, как он отслужит, мужики его на землю валят и начинают по пашне катать. Он уж знает, что будет, и ризы надевает поплоше. Но как встанет, то всё равно гневается: бесовщина, мол, и к сану непочтение! Тогда от него яйцами откупаются. Полное лукошко накладут, он и смилуется.
– Вот ведь как… – произнесла бабка Зина. – Что ни город, то норов. Мне отец про такое рассказывал, а сама не видала. – Старуха вдруг усмехнулась и добавила с хитрецой: – В колхозе секретарь ячейки был, Саврасов, жирнющий, что свинья на откорме. Его бы по пашне покатать, толку много было бы… – опомнившись, придавила смешок и сказала: – А ты иди, что со мной сидеть, у тебя дел, поди, много.
– Праздник сегодня. Работать нельзя.
– Всё-то у вас праздники… А за серп – спасибо. Деревню-то всю обошли?
– Всю.
– Вот и добро. Пожара, значит, не будет.
Пожар приключился в тот же день ближе к вечеру. Загорелись колхозные сараи, стоявшие на пригорке. Когда-то у князя там был торговый яблонный сад, к которому от усадьбы вела дорога. После того как усадьбу сожгли, на её фундаменте выстроили коровники. А сад вырубили, потому как был он заложен, не спросясь Мичурина. Когда-то радетель северного плодоводства профессор Рытов дурно отозвался о гениальных трудах Мичурина, и потому в годы торжества мичуринской биологии было велено те сады, что северней Тамбова, сводить. Сад-то вырубили, а дорога, обсаженная липами, осталась. Тогда на месте сада поставили сараи, чтобы сено возить удобнее было. Сена в тех сараях давненько не важивалось, и вентиляторы разобрали на металлолом, но всякой трухи оставалось предостаточно. Заполыхало, словно бензином плеснуто. И захочешь не увидеть, всё равно увидишь.
Люди сбежались, а как тушить? С речки, за пол-то километра, воды не натаскаешь, колонки возле сараев нет. Только и остаётся галдеть да руками размахивать. Пожарка из города приехала, когда уже само потухать начало.
Народ потолпился, пошумел да и начал разбредаться. А дома всех ждала скверная новость. Покуда люди толпились вокруг пожара, поджигатели прошлись по деревне, не пропустив ни одного дома. Где двери оказывались заперты, их вышибали ударом ноги, не заморачиваясь с хлипкими запорами. Не трогали ни посуды, ни носильных вещей, забирали только иконы да изредка кой-что из мелочей, попавших под алчный взгляд. Старые иконы в деревне водились у немногих, так что всерьёз пострадали только Савостины, тётка Анна да бабка Зина. А у Березиных ворюги упёрли ведёрный самовар. Так прямо горячим и унесли, Березины как раз чай пить собирались.
Все были уверены, шкоду учинили парни, глазевшие из машины на крестный ход. А потом на шум выползла из домишка перепуганная бабка Зина, и последние сомнения отпали. Дальше завалинки Зина давно уже не ходила, разве что соседки в баню позовут; не побежала и на пожар, навидалась за жизнь пожаров досыта, и потому оказалась дома, когда пришли грабители. Стучаться парни не стали, сразу вышибли дверь, а когда старуха вздумала кричать: «Караул!» – в глаза ей блеснул нож.
– Тихо, бабка! – прошипел один из парней. – Не станешь шуметь – жива будешь.
На глазах у онемевшей хозяйки они выдрали из киота иконы, споро оглядели горницу, потом со словами: «Тебе всё равно не нужно» – один из парней забрал с комода трофейную, из Германии привезённую фарфоровую пастушку и, завернув для сохранности в кружевную салфетку, тоже засунул в сумку. Уходя, предупредил: «Сама, дура, виновата. Тебе цену предлагали. Нет, упёрлась! Ну и сиди теперь и без денег, и без икон».
Так последний раз на долгом веку бабка Зина была раскулачена.
Позвали милиционера, который составлял акт о поджоге колхозных сараев. Это если личное подворье сгорело, уголовное дело заводят, только когда пострадавший заявление написал, общественную собственность так просто поджигать не дозволяется.
Милиционер пришёл, выслушал свидетелей. Больше прочих горланили и добивались правосудия те, у кого не украли ничего. Анна, сильнее всех пострадавшая, выла в голос, оплакивая семейные реликвии. Из всего благословения осталась у неё лишь Неопалимая Купина, с которой она прибежала на пожар. Платон угрюмо молчал, Фектя глядела затравленно и зажимала ладонями рот, боясь закричать. Бабка Зина вовсе ополоумела и твердила лишь: «Какое признать?.. Мазурики они, вернутся и дорежут».
Милиционеру очень не хотелось вешать на своё отделение заведомый глухарь, но переубедить прорву народа он не мог, так что пришлось составлять акты, опрашивать свидетелей и пострадавших и делать прочую ненужную работу. Уехал затемно, предупредив, что искать будут, но найдут едва ли.
Под вечер приехал Горислав Борисович. Увидав сломанную дверь, прибежал к соседям, спрашивать, что стряслось. У самого Горислава Борисовича ни икон, ни самовара, ни старинного граммофона с трубой отродясь не было, так что и не пропало ничего. Только противно было, что пришлый мерзавец шарил по его дому. А у Савостиных кроме икон пропали ещё и деньги. Не то чтобы много, больших денег ещё заработать не успели, но зато все. Платон откладывал, чтобы детей во второй класс снарядить. Деньги, завёрнутые в тряпицу, лежали позадь икон. А где ещё честному человеку хранить деньгу, как не у бога за спиной? Так вор и бога унёс, и деньги спёр.
Шурка рыдала по скраденным святым, словно по любимому котёнку. Брат Митрошка помер – Шурка не плакала, не понимала ещё по малолетству. А когда, уже на новом месте, ей подарили рыженького котёночка, а он через неделю издох, тут слезам конца не было. Теперь она так же убивалась по образам, перед которыми привыкла молиться перед сном.
Никита, в подражание отцу, хмурился и порой бормотал что-то неразборчиво.
Хуже всех переживала случившееся Фектя. Она словно закостенела в тягостном недоумении, что-то говорила и двигалась как не своя, а потом вдруг побледнела, ухватившись за живот, проковыляла мимо недавно купленной широкой кровати в красный угол, со стоном повалилась на лавку, под пустой, разбитой божницей.
Первым опомнился Платон.
– Микита! – крикнул он. – Живой ногой дуй к Храбровым, скажи тётке Нине, что мамка рожает. А ты, Шурёна, за тёткой Анной беги, а потом тоже к Храбровым. Да там и оставайтесь, пока не позовут. Нечего тут глазеть!
– «Скорую помощь» надо! – всполошился Горислав Борисович, зашедший к Платону обсудить приключившуюся беду.
– Какая помощь? Мы тут ничего сделать не можем. Рожает она, а то и просто выкидывает, рожать-то ещё рано…
По счастью, тётка Нина соображала в этих делах получше Платона, да и телефон, единственный на всю деревню, был установлен в храбровской избе, так что «Скорая» была вызвана немедленно и приехала действительно скоро. К какой-нибудь восьмидесятилетней старухе можно и не торопиться, помереть никогда не поздно, так что порой приезд неотложки бывает отложен денька на два. Роженица – иное дело, народная мудрость учит: «Срать да родить – нельзя погодить», – и врачи это очень хорошо понимают.
Фектю увезли. Врачиха ей даже до машины дойти не позволила: «Ты что, хочешь ребёнка на пол выронить?» – заставила Платона и Горислава Борисовича выносить роженицу на носилках.
«Скорая» уехала, и сразу стало пусто и неприкаянно. Анна с Ниной обсуждали, чем ещё можно помочь соседке. Прежде, если какая баба разродиться не может, посылали в церковь, просили раскрыть царские врата. Тогда и чрево раскрывается, ребёнок легче выходит. Церкви нет, но у Березиных есть освящённый на гробе господнем складень, на который не позарились грабители. Раскрыть бы его, но только не сделаешь ли хуже? Рожать-то Феоктисте рано, может, её на сохранение повезли… Решили складня покуда не раскрывать, а помолиться вслепую за исцеление скорбящих. С тем и разошлись.
Перед уходом тётка Нина сказала, что детей оставит ночевать у себя. Видно, сочла, что уж сегодня-то Платон точно напьётся. Мало ли, что непьющий, в такой день – положено.
Платон сидел, подперев голову двумя кулаками.
– Давай чай пить, – сказал Горислав Борисович. – Я варенье принесу, у меня есть из зелёной клюквы с грецкими орехами.
Не дождавшись ответа, сам поставил на плитку чайник, сходил за вареньем, да так в одиночку и пил чай, произнося перед молчащим Платоном успокаивающие речи.
Лишь под утро Платон оторвал кулаки ото лба и твёрдо произнёс:
– Найду воров – головы поотрываю.
Днём Горислав Борисович съездил в город и привёз добрые вести: Фектя разродилась, ребёночек, хоть и сильно недоношенный, но живой, лежит в нарочной камере с кислородом, и врачи обещают младенца выходить.
Платон, который не мог бросить хозяйства, повеселел.
Дома Феоктиста появилась только через месяц: бледная, похудевшая, но с Миколкой на руках. Деревенские улыбались молодой маме, боясь сглазить, сдержанно хвалили: «Подходячий мальчуган».
Миколка был маленький, писклявый, болезненный, одно слово – недоносок. Врачиха обещала, что к году он выправится и догонит остальных детей. Так оно и случилось потом. А вот Фектя не выправилась. В ней словно бледная немочь поселилась, Фектя стала печальна, скучала по прежнему дому и частенько повторяла, что ничего доброго в заоблачной жизни их не ждёт. Вспоминала Митрошеньку, мечтала сходить к нему на могилку, но на ефимковском кладбище больше не появлялась. Нет там ничего и не было никогда.