Вы здесь

Россия в исторических портретах. Правители Русского государства (В. О. Ключевский)

Правители Русского государства

Первые Киевские князья

Мы старались рассмотреть факт, скрытый в рассказе Начальной летописи о первых киевских князьях, который можно было бы признать началом Русского государства. Мы нашли, что сущность этого факта такова: приблизительно к половине IX в. внешние и внутренние отношения в торгово-промышленном мире русских городов сложились в такую комбинацию, в силу которой охрана границ страны и ее внешней торговли стала их общим интересом, подчинившим их князю Киевскому и сделавшим Киевское варяжское княжество зерном Русского государства. Этот факт надобно относить ко второй половине IX в.: точнее я не решаюсь обозначить его время.

Направление деятельности. Общий интерес, создавший великое княжество Киевское, охрана границ и внешней торговли, направлял и его дальнейшее развитие, руководил как внутренней, так и внешней деятельностью первых киевских князей. Читая начальный летописный свод, встречаем ряд полуисторических и полусказочных преданий, в которых историческая правда сквозит чрез прозрачную ткань поэтической саги. Эти предания повествуют о князьях Киевских IX и Х вв. – Олеге, Игоре, Святославе, Ярополке, Владимире. Вслушиваясь в эти смутные предания, без особенных критических усилий можно уловить основные побуждения, которые направляли деятельность этих князей.

Покорение восточного славянства. Киев не мог остаться стольным городом одного из местных варяжских княжеств: он имел общерусское значение как узловой пункт торгово-промышленного движения и потому стал центром политического объединения всей земли. Деятельность Аскольда, по-видимому, ограничивалась ограждением внешней безопасности Киевской области: из летописи не видно, чтобы он покорил какое-либо из окольных племен, от которых оборонял своих полян, хотя слова Фотия о Росе, возгордившемся порабощением окрестных племен, как будто намекают на это.

Первым делом Олега в Киеве летопись выставляет расширение владений, собирание восточного славянства под своею властью. Летопись ведет это дело с подозрительной последовательностью, присоединяя к Киеву по одному племени ежегодно. Олег занял Киев в 882 г.; в 883 г. были покорены древляне, в 884 г. – северяне, в 885 г. – радимичи; после того длинный ряд лет оставлен пустым. Очевидно, это порядок летописных воспоминаний или соображений, а не самых событий. К началу XI в. все племена восточных славян были приведены под руку киевского князя; вместе с тем племенные названия появляются все реже, заменяясь областными по именам главных городов. Расширяя свои владения, князья Киевские устанавливали в подвластных странах государственный порядок, прежде всего, разумеется, администрацию налогов.

Старые городовые области послужили готовым основанием административного деления земли. В подчиненных городовых областях по городам Чернигову, Смоленску и др. князья сажали своих наместников, посадников, которыми были либо их наемные дружинники, либо собственные сыновья и родственники. Эти наместники имели свои дружины, особые вооруженные отряды, действовали довольно независимо, стояли лишь в слабой связи с государственным центром, с Киевом, были такие же конинги, как и князь Киевский, который считался только старшим между ними и в этом смысле назывался «великим князем русским», в отличие от князей местных, наместников. Для увеличения важности киевского князя и эти наместники его в дипломатических документах величались «великими князьями». Так, по предварительному договору с греками 907 г., Олег потребовал «укладов» на русские города Киев, Чернигов, Переяславль, Полоцк, Ростов, Любеч и другие города, «по тем бо городом седяху велиции князи, под Олгом суще». Это были еще варяжские княжества, только союзные с Киевским: князь сохранял тогда прежнее военно-дружинное значение, не успев еще получить значения династического.

Генеалогическое пререкание, какое затеял под Киевом Олег, упрекая Аскольда и Дира за то, что они княжили в Киеве, не будучи князьями, «ни рода княжа», – притязание Олега, предупреждавшее ход событий, а еще вероятнее – такое же домышление самого составителя летописного свода. Некоторые из наместников, покорив то или другое племя, получали его от киевского князя в управление с правом собирать с него дань в свою пользу, подобно тому как на Западе в IX в. датские викинги, захватив ту или другую приморскую область империи Карла Великого, получали ее от франкских королей в лен, т. е. в кормление. Игорев воевода Свенельд, победив славянское племя улучей, обитавшее по Нижнему Днепру, получал в свою пользу дань не только с этого племени, но и с древлян, так что его дружина, отроки, жила богаче дружины самого Игоря.

Охрана торговых путей. Другою заботой киевских князей была поддержка и охрана торговых путей, которые вели к заморским рынкам. С появлением печенегов в южнорусских степях это стало очень трудным делом. Тот же император Константин, описывая торговые плавания Руси в Царьград, ярко рисует затруднения и опасности, какие приходилось ей одолевать на своем пути. Собранный пониже Киева, под Витичевом, караван княжеских, боярских и купеческих лодок в июне отправлялся в путь. Днепровские пороги представляли ему первое и самое тяжелое препятствие.

Вы знаете, что между Екатеринославом и Александровском, там, где Днепр делает большой и крутой изгиб к востоку, он на протяжении 70 верст пересекается отрогами Авратынских возвышенностей, которые и заставляют его делать этот изгиб. Отроги эти принимают здесь различные формы. По берегам Днепра рассеяны огромные скалы в виде отдельных гор. Самые берега поднимаются отвесными утесами высотой до 35 саженей над уровнем воды и сжимают широкую реку; русло ее загромождается скалистыми островами и перегораживается широкими грядами камней, выступающих из воды заостренными или закругленными верхушками. Если такая гряда сплошь загораживает реку от берега до берега, это – порог; гряды, оставляющие проход судам, называются заборами. Ширина порогов по течению – до 150 саженей; один тянется даже на 350 саженей. Скорость течения реки вне порогов – не более 25 саженей в минуту, в порогах – до 150 саженей. Вода, ударяясь о камни и скалы, несется с шумом и широким волнением. Значительных порогов теперь считают до десяти, во времена Константина Багрянородного считалось до семи. Небольшие размеры русских однодеревок облегчали им прохождение порогов.

Мимо одних Русь, высадив челядь на берег, шестами проталкивала свои лодки, выбирая в реке вблизи берега места, где было поменьше камней. Перед другими, более опасными, она высаживала на берег и выдвигала в степь вооруженный отряд для охраны каравана от поджидавших его печенегов, вытаскивала из реки лодки с товарами и тащила их волоком или несла на плечах и гнала скованную челядь. Выбравшись благополучно из порогов и принесши благодарственные жертвы своим богам, она спускалась в днепровский лиман, отдыхала несколько дней на острове Св. Елевферия (ныне Березань), исправляла судовые снасти, готовясь к морскому плаванию, и, держась берега, направлялась к устьям Дуная, все время преследуемая печенегами. Когда волны прибивали лодки к берегу, руссы высаживались, чтобы защитить товарищей от подстерегавших их преследователей. Дальнейший путь от устьев Дуная был безопасен.

Читая подробное описание этих цареградских поездок Руси у императора, живо чувствуешь, как нужна была русской торговле вооруженная охрана при движении русских купцов к их заморским рынкам. Недаром Константин заканчивает свой рассказ замечанием, что это – мучительное плавание, исполненное невзгод и опасностей.

Оборона степных границ. Но, засаривая степные дороги русской торговли, кочевники беспокоили и степные границы Русской земли. Отсюда третья забота киевских князей – ограждать и оборонять пределы Руси от степных варваров. С течением времени это дело становится даже господствующим в деятельности киевских князей вследствие все усиливавшегося напора степных кочевников.

Олег, по рассказу «Повести временных лет», как только утвердился в Киеве, начал города ставить вокруг него. Владимир, став христианином, сказал: «Худо, что мало городов около Киева», – и начал строить города по Десне, Трубежу, Стугне, Суле и другим рекам. Эти укрепленные пункты заселялись боевыми людьми, «мужами лучшими», по выражению летописи, которые вербовались из разных племен, славянских и финских, населявших русскую равнину. С течением времени эти укрепленные места соединялись между собою земляными валами и лесными засеками. Так, по южным и юго-восточным границам тогдашней Руси, на правой и левой стороне Днепра, выведены были в Х и XI вв. ряды земляных окопов и сторожевых «застав», городков, чтобы сдерживать нападения кочевников. Все княжение Владимира Святого прошло в упорной борьбе с печенегами, которые раскинулись по обеим сторонам Нижнего Днепра восьмью ордами, делившимися каждая на пять колен.

Карта Русской земли в IX веке

Около половины Х в., по свидетельству Константина Багрянородного, печенеги кочевали на расстоянии одного дня пути от Руси, т. е. от Киевской области. Если Владимир строил города по р. Стугне (правый приток Днепра), значит, укрепленная южная степная граница Киевской земли шла по этой реке на расстоянии не более одного дня пути от Киева. В начале XI в. встречаем указание на успех борьбы Руси со степью. В 1006–1007 гг. через Киев проезжал немецкий миссионер Бруно, направляясь к печенегам для проповеди Евангелия. Он остановился погостить у князя Владимира, которого в письме к императору Генриху II называет сеньором Руссов (senior Ruzorum).

Князь Владимир уговаривал миссионера не ездить к печенегам, говоря, что у них он не найдет душ для спасения, а скорее сам погибнет позорною смертью. Князь не мог уговорить Бруно и вызвался проводить его со своей дружиной (cum exercitu) до границ своей земли, «которые он со всех сторон оградил крепким частоколом на весьма большом протяжении по причине скитающихся около них неприятелей». В одном месте князь Владимир провел немцев воротами чрез эту линию укреплений и, остановившись на сторожевом степном холме, послал сказать им: «Вот я довел вас до места, где кончается моя земля и начинается неприятельская». Весь этот путь от Киева до укрепленной границы пройден был в два дня.

Мы заметили выше, что в половине Х в. линия укреплений по южной границе шла на расстоянии одного дня пути от Киева. Значит, в продолжение полувековой упорной борьбы при Владимире, Русь успела пробиться в степь на один день пути, т. е. передвинуть укрепленную границу на линию реки Роси, где преемник Владимира Ярослав «поча ставити городы», населяя их пленными ляхами. Так первые киевские князья продолжали начавшуюся еще до них деятельность вооруженных торговых городов Руси, поддерживая сношения с приморскими рынками, охраняя торговые пути и границы Руси от степных ее соседей.

Население и пределы Русской земли в XI в. Описавши деятельность первых киевских князей, сведем ее результаты, бросим беглый взгляд на состояние Руси около половины XI в. Своим мечом первые киевские князья очертили довольно широкий круг земель, политическим центром которых был Киев. Население этой территории было довольно пестрое. В состав его постепенно вошли не только все восточные славянские племена, но и некоторые из финских: чудь прибалтийская, весь белозерская, меря ростовская и мурома по Нижней Оке. Среди этих инородческих племен рано появились русские города. Так, среди прибалтийской чуди при Ярославе возник Юрьев (Дерпт), названный так по христианскому имени Ярослава; еще раньше являются правительственные русские средоточия среди финских племен на востоке, среди муромы, мери и веси, – Муром, Ростов и Белозерск. Ярослав построил еще на берегу Волги город, названный по его княжескому имени Ярославлем.

Русская территория, таким образом, простиралась от Ладожского озера до устьев реки Роси, правого притока Днепра, и Ворсклы или Пела, левых притоков; с востока на запад она шла от устья Клязьмы, на которой при Владимире Мономахе возник город Владимир (Залесский), до области верховьев Западного Буга, где еще раньше, при Владимире Святом, возник другой город – Владимир (Волынский). Страна древних хорватов Галиция была в Х и XI вв. спорным краем, переходившим между Польшей и Русью из рук в руки. Нижнее течение реки Оки, которая была восточной границею Руси, и низовья южных рек – Днепра, Восточного Буга и Днестра – находились, по-видимому, вне власти киевского князя. В стороне Русь удерживала еще за собой старую колонию Тьмуторокань, связь с которой поддерживалась водными путями по левым притокам Днепра и рекам Азовского моря.

Андрей Боголюбский

Обращаясь к изучению политических следствий русской колонизации Верхнего Поволжья, будем постоянно помнить, что мы изучаем самые ранние и глубокие основы государственного порядка, который предстанет пред нами в следующем периоде. Я теперь же укажу эти основы, чтобы вам удобнее было следить за тем, как они вырабатывались и закладывались в подготовлявшийся новый порядок. Во-первых, государственный центр Верхнего Поволжья, долго блуждавший между Ростовом, Суздалем, Владимиром и Тверью, наконец утверждается на реке Москве. Потом, в лице московского князя, получает полное выражение новый владетельный тип, созданный усилиями многочисленных удельных князей Северной Руси. Это князь-вотчинник, наследственный оседлый землевладелец, сменивший своего южного предка, князя-родича, подвижного очередного соправителя Русской земли. Этот новый владетельный тип и стал коренным и самым деятельным элементом в составе власти московского государя. Переходим к обзору фактов, в которых медленно и постепенно проявлялись обе основы и новый политический тип, а потом и новый государственный центр.

Политические следствия русской колонизации Верхнего Поволжья начали обнаруживаться уже при сыне того суздальского князя, в княжение которого шел усиленный ее прилив, при Андрее Боголюбском. Сам этот князь Андрей является крупною фигурой, на которой наглядно отразилось действие колонизации. Отец его, Юрий Долгорукий, один из младших сыновей Мономаха, был первый в непрерывном ряду князей Ростовской области, которая при нем и обособилась в отдельное княжество: до того времени это чудское захолустье служило прибавкой к южному княжеству Переяславскому. Здесь, на севере, кажется, и родился князь Андрей в 1111 г.

Это был настоящий северный князь, истый суздалец-залешанин по своим привычкам и понятиям, своему политическому воспитанию. На севере прожил он большую половину своей жизни, совсем не видавши юга. Отец дал ему в управление Владимир на Клязьме, маленький, недавно возникший суздальский пригород, и там Андрей прокняжил далеко за тридцать лет своей жизни, не побывав в Киеве. Южная, как и северная, летопись молчит о нем до начала шумной борьбы, которая завязалась между его отцом и двоюродным братом Изяславом Волынским с 1146 г. Андрей появляется на юге впервые не раньше 1149 г., когда Юрий, восторжествовав над племянником, уселся на киевском столе. С тех пор и заговорила об Андрее Южная Русь, и южнорусская летопись сообщает несколько рассказов, живо рисующих его физиономию.

Андрей скоро выделился из толпы тогдашних южных князей особенностями своего личного характера и своих политических отношений. Он в боевой удали не уступал своему удалому сопернику Изяславу, любил забываться в разгаре сечи, заноситься в самую опасную свалку, не замечал, как с него сбивали шлем. Все это было очень обычно на юге, где постоянные внешние опасности и усобицы развивали удальство в князьях, но совсем не было обычно умение Андрея быстро отрезвляться от воинственного опьянения. Тотчас после горячего боя он становился осторожным, благоразумным политиком, осмотрительным распорядителем. У Андрея всегда все было в порядке и наготове; его нельзя было захватить врасплох; он умел не терять головы среди общего переполоха. Привычкой ежеминутно быть настороже и всюду вносить порядок он напоминал своего деда – Владимира Мономаха.

Несмотря на свою боевую удаль, Андрей не любил войны и после удачного боя первый подступал к отцу с просьбой мириться с побитым врагом. Южнорусский летописец с удивлением отмечает в нем эту черту характера, говоря: «Не величав был Андрей на ратный чин», т. е. не любил величаться боевой доблестью, но ждал похвалы лишь от Бога. Точно так же Андрей совсем не разделял страсти своего отца к Киеву, был вполне равнодушен к матери городов русских и ко всей Южной Руси. Когда в 1151 г. Юрий был побежден Изяславом, он плакал горькими слезами, жалея, что ему приходится расстаться с Киевом. Дело было к осени. Андрей сказал отцу: «Нам теперь, батюшка, здесь делать больше нечего, уйдем-ка отсюда затепло» (пока тепло). По смерти Изяслава, в 1154 г. Юрий прочно уселся на киевском столе и просидел до самой смерти в 1157 г. Самого надежного из своих сыновей, Андрея, он посадил у себя под рукою в Вышгороде близ Киева, но Андрею не жилось на юге. Не спросившись отца, он тихонько ушел на свой родной суздальский север, захватив с собой из Вышгорода принесенную из Греции чудотворную икону Божьей Матери, которая стала потом главной святыней Суздальской земли под именем Владимирской.

Один позднейший летописный свод так объясняет этот поступок Андрея: «Смущался князь Андрей, видя нестроение своей братии, племянников и всех сродников своих: вечно они в мятеже и волнении, все добиваясь великого княжения Киевского, ни у кого из них ни с кем мира нет, и оттого все княжения запустели, а со стороны степи все половцы выпленили; скорбел об этом много князь Андрей в тайне своего сердца и, не сказавшись отцу, решился уйти к себе в Ростов и Суздаль – там-де поспокойнее».

По смерти Юрия на киевском столе сменилось несколько князей и, наконец, уселся сын Юрьева соперника, Андреев двоюродный племянник Мстислав Изяславич Волынский. Андрей, считая себя старшим, выждал удобную минуту и послал на юг с сыном суздальское ополчение, к которому там присоединились полки многих других князей, недовольных Мстиславом. Союзники взяли Киев копьем и на щит, приступом, и разграбили его (1169). Победители, по рассказу летописца, не щадили ничего в Киеве, ни храмов, ни жен, ни детей. Были тогда в Киеве на всех людях стон и туга, скорбь неутешная и слезы непрестанные. Но Андрей, взяв Киев своими полками, не поехал туда сесть на стол отца и деда. Киев был отдан младшему Андрееву брату Глебу. Андреевич, посадивши дядю в Киеве, с полками своими ушел домой к отцу на север «с честью и славою великою», – замечает северный летописец, и «с проклятием», – добавляет летописец южный.

Новые черты междукняжеских отношений. Никогда еще не бывало такой беды с матерью городов русских. Разграбление Киева своими было резким проявлением его упадка, как земского и культурного средоточия. Видно было, что политическая жизнь текла параллельно с народной и даже вслед за нею, по ее руслу. Северный князь только что начинал ломать южные княжеские понятия и отношения, унаследованные от отцов и дедов, а глубокий перелом в жизни самой земли уже чувствовался больно, разрыв народности обозначился кровавой полосой, отчуждение между северными переселенцами и покинутой ими южной родиной было уже готовым фактом. За 12 лет до киевского погрома 1169 г., тотчас по смерти Юрия Долгорукого, в Киевской земле избивали приведенных им туда суздальцев по городам и по селам.

По смерти брата Глеба, Андрей отдал Киевскую землю своим смоленским племянникам Ростиславичам. Старший из них, Роман, сел в Киеве, младшие его братья, Давид и Мстислав, поместились в ближайших городах. Сам Андрей носил звание великого князя, живя на своем суздальском севере. Но Ростиславичи раз показали неповиновение Андрею, и тот послал к ним посла с грозным приказанием: «Не ходишь ты, Роман, в моей воле со своей братией, так пошел вон из Киева, ты, Мстислав, вон из Белгорода, а ты, Давид, вон из Вышгорода; ступайте все в Смоленск и делитесь там как знаете». В первый раз великий князь, названый отец для младшей братии, обращался так не по-отечески и не по-братски со своими родичами. Эту перемену в обращении с особенной горечью почувствовал младший и лучший из Ростиславичей, Мстислав Храбрый. Он в ответ на повторенное требование Андрея остриг бороду и голову Андрееву послу и отпустил его назад, велев сказать Андрею: «Мы до сих пор признавали тебя отцом своим по любви; но если ты посылаешь к нам с такими речами не как к князьям, а как к подручникам и простым людям, то делай, что задумал, а нас Бог рассудит». Так в первый раз произнесено было в княжеской среде новое политическое слово «подручник», т. е. впервые сделана была попытка заменить неопределенные, полюбовные родственные отношения князей по старшинству обязательным подчинением младших старшему, политическим их подданством наряду с простыми людьми.

Обособление Суздальского великокняжения. Таков ряд необычных явлений, обнаружившихся в отношениях Андрея Боголюбского к Южной Руси и другим князьям. До сих пор звание старшего великого князя нераздельно соединено было с обладанием старшим киевским столом. Князь, признанный старшим среди родичей, обыкновенно садился в Киеве. Князь, сидевший в Киеве, обыкновенно признавался старшим среди родичей: таков был порядок, считавшийся правильным. Андрей впервые отделил старшинство от места: заставив признать себя великим князем всей Русской земли, он не покинул своей Суздальской волости и не поехал в Киев, сесть на стол отца и деда. Известное словцо Изяслава о голове, идущей к месту, получило неожиданное применение: наперекор обычному стремлению младших голов к старшим местам, теперь старшая голова добровольно остается на младшем месте.

Таким образом, княжеское старшинство, оторвавшись от места, получило личное значение, и как будто мелькнула мысль придать ему авторитет верховной власти. Вместе с этим изменилось и положение Суздальской области среди других областей Русской земли, и ее князь стал в небывалое к ней отношение. До сих пор князь, который достигал старшинства и садился на киевском столе, обыкновенно покидал свою прежнюю волость, передавая ее по очереди другому владельцу. Каждая княжеская волость была временным, очередным владением известного князя, оставаясь родовым, не личным достоянием. Андрей, став великим князем, не покинул своей Суздальской области, которая вследствие того утратила родовое значение, получив характер личного неотъемлемого достояния одного князя, и таким образом вышла из круга русских областей, владеемых по очереди старшинства.

Таков ряд новых явлений, обнаружившихся в деятельности Андрея по отношению к Южной Руси и к другим князьям: эта деятельность была попыткой произвести переворот в политическом строе Русской земли. Так взглянули на ход дел и древние летописцы, отражая в своем взгляде впечатление современников Андрея Боголюбского. По их взгляду, со времени этого князя великое княжение, дотоле единое Киевское, разделилось на две части: князь Андрей со своей Северной Русью отделился от Руси Южной, образовал другое великое княжение, Суздальское, и сделал город Владимир великокняжеским столом для всех князей.

Отношения Андрея к родичам, городам и дружине. Рассматривая события, происшедшие в Суздальской земле при Андрее и следовавшие за его смертью, мы встречаем признаки другого переворота, совершавшегося во внутреннем строе самой Суздальской земли. Князь Андрей и дома, в управлении своей собственной волостью, действовал не по-старому. По обычаю, заводившемуся с распадением княжеского рода на линии и с прекращением общей очереди владения, старший князь известной линии делил управление принадлежавшею этой линии областью с ближайшими младшими родичами, которых сажал вокруг себя по младшим городам этой области. Но в Ростовской земле среди переселенческого брожения все обычаи и отношения колебались и путались.

Юрий Долгорукий предназначал Ростовскую землю младшим своим сыновьям, и старшие города Ростов с Суздалем заранее, не по обычаю, на том ему крест целовали, что примут к себе меньших его сыновей, но по смерти Юрия позвали к себе старшего сына Андрея. Тот, со своей стороны, благоговейно чтил память своего отца и, однако, вопреки его воле пошел на зов нарушителей крестного целования. Но он не хотел делиться доставшейся ему областью с ближайшими родичами и погнал из Ростовской земли своих младших братьев как соперников, у которых перехватил наследство, а вместе с ними, кстати, прогнал и своих племянников. Коренные области старших городов в Русской земле управлялись, как мы знаем, двумя аристократиями, служилой и промышленной, которые имели значение правительственных орудий или советников, сотрудников князя.

Служилая аристократия состояла из княжеских дружинников, бояр, промышленная – из верхнего слоя неслужилого населения старших городов, который носил название лучших, или лепших, мужей и руководил областными обществами посредством демократически составленного городского веча. Вторая аристократия, впрочем, выступает в XII в. больше оппозиционной соперницей, чем сотрудницей князя. Обе эти аристократии встречаем и в Ростовской земле уже при Андреевом отце Юрии, но Андрей не поладил с обоими этими руководящими классами суздальского общества. По заведенному порядку он должен был сидеть и править в старшем городе своей волости при содействии и по соглашению с его вечем.

В Ростовской земле было два таких старших вечевых города: Ростов и Суздаль. Андрей не любил ни того, ни другого города и стал жить в знакомом ему смолоду маленьком пригороде Владимире на Клязьме, где не были в обычае вечевые сходки, сосредоточил на нем все свои заботы, укреплял и украшал, сильно устроил его, по выражению летописи, выстроил в нем великолепный соборный храм Успения, «чудную Богородицу златоверхую», в котором поставил привезенную им с юга чудотворную икону Божией Матери. Расширяя этот город, Андрей наполнил его, по замечанию одного летописного свода, «купцами хитрыми, ремесленниками и рукодельниками всякими». Благодаря этому пригород Владимир при Андрее превзошел богатством и населенностью старшие города своей области. Такое необычное перенесение княжеского стола из старших городов в пригород сердило ростовцев и суздальцев, которые роптали на Андрея, говоря: «Здесь старшие города Ростов да Суздаль, а Владимир – наш пригород».

Точно так же не любил Андрей и старшей отцовой дружины. Он даже не делил с боярами своих развлечений, не брал их с собой на охоту, велел им, по выражению летописи, «особно утеху творити, где им годно», а сам ездил на охоту лишь с немногими отроками, людьми младшей дружины. Наконец, желая властвовать без раздела, Андрей погнал из Ростовской земли вслед за своими братьями и племянниками и передних мужей отца своего, т. е. больших отцовых бояр. Так поступал Андрей, по замечанию летописца, желая быть самовластцем всей Суздальской земли. За эти необычные политические стремления Андрей и заплатил жизнью. Он пал жертвой заговора, вызванного его строгостью. Андрей казнил брата своей первой жены, одного из знатных слуг своего двора, Кучковича. Брат казненного с другими придворными составил заговор, от которого и погиб Андрей в 1174 г.

Личность князя Андрея. От всей фигуры Андрея веет чем-то новым; но едва ли эта новизна была добрая. Князь Андрей был суровый и своенравный хозяин, который во всем поступал по-своему, а не по старине и обычаю. Современники заметили в нем эту двойственность, смесь силы со слабостью, власти с капризом. «Такой умник во всех делах, – говорит о нем летописец, – такой доблестный, князь Андрей погубил свой смысл невоздержанием», т. е. недостатком самообладания. Проявив в молодости на юге столько боевой доблести и политической рассудительности, он потом, живя сиднем в своем Боголюбове, наделал немало дурных дел. Собирал и посылал большие рати грабить то Киев, то Новгород, раскидывал паутину властолюбивых козней по всей Русской земле из своего темного угла, на Клязьме. Повести дела так, чтобы 400 новгородцев, на Белоозере, обратили в бегство семитысячную суздальскую рать, потом организовать такой поход на Новгород, после которого новгородцы продавали пленных суздальцев втрое дешевле овец, – все это можно было сделать и без Андреева ума.

Прогнав из Ростовской земли больших отцовых бояр, он окружил себя такой дворней, которая, в благодарность за его барские милости, отвратительно его убила и разграбила его дворец. Он был очень набожен и нищелюбив, настроил много церквей в своей области, перед заутреней сам зажигал свечи в храме, как заботливый церковный староста, велел развозить по улицам пищу и питье для больных и нищих. Отечески нежно любил свой город Владимир, хотел сделать из него другой Киев, даже с особым, вторым русским митрополитом, построил в нем известные Золотые Ворота и хотел неожиданно открыть их к городскому празднику Успения Божией Матери, сказав боярам: «Вот сойдутся люди на праздник и увидят ворота». Но известка не успела высохнуть и укрепиться к празднику, и, когда народ собрался на праздник, ворота упали и накрыли 12 зрителей. Взмолился князь Андрей к иконе Пресвятой Богородицы: «Если Ты не спасешь этих людей, я, грешный, буду повинен в их смерти». Подняли ворота, и все придавленные ими люди оказались живы и здоровы. И город Владимир был благодарен своему попечителю: гроб убитого князя разрыдавшиеся владимирцы встретили причитанием, в котором слышится зародыш исторической песни о только что угасшем богатыре.

Со времени своего побега из Вышгорода, в 1155 г., Андрей, в продолжение почти 20-летнего безвыездного сидения в своей волости, устроил в ней такую администрацию, что тотчас по смерти его там наступила полная анархия. Всюду происходили грабежи и убийства, избивали посадников, тиунов и других княжеских чиновников, и летописец с прискорбием упрекает убийц и грабителей, что они делали свои дела напрасно, потому что где закон, там и обид, несправедливостей много.

Никогда еще на Руси ни одна княжеская смерть не сопровождалась такими постыдными явлениями. Их источник надобно искать в дурном окружении, какое создал себе князь Андрей своим произволом, неразборчивостью к людям, пренебрежением к обычаям и преданиям. В заговоре против него участвовала даже его вторая жена, родом из камской Болгарии, мстившая ему за зло, какое причинил Андрей ее родине. Летопись глухо намекает, как плохо слажено было общество, в котором вращался Андрей. «Ненавидели князя Андрея свои домашние, – говорит она, – и была брань лютая в Ростовской и Суздальской земле».

Современники готовы были видеть в Андрее проводника новых государственных стремлений. Но его образ действий возбуждает вопрос, руководился ли он достаточно обдуманными началами ответственного самодержавия или только инстинктами самодурства. В лице князя Андрея великоросс впервые выступал на историческую сцену, и это выступление нельзя признать удачным. В трудные минуты этот князь способен был развить громадные силы и разменялся на пустяки и ошибки в спокойные, досужие годы. Не все в образе действий Андрея было случайным явлением, делом его личного характера, исключительного темперамента. Можно думать, что его политические понятия и правительственные привычки в значительной мере были воспитаны общественной средой, в которой он вырос и действовал. Этой средой был пригород Владимир, где Андрей провел большую часть своей жизни. Суздальские пригороды составляли тогда особый мир, созданный русской колонизацией, с отношениями и понятиями, каких не знали в старых областях Руси. События, следовавшие за смертью Андрея, ярко освещают этот мир.

Усобица после его смерти. По смерти Андрея в Суздальской земле разыгралась усобица, по происхождению своему очень похожая на княжеские усобицы в старой Киевской Руси. Случилось то, что часто бывало там: младшие дяди заспорили со старшими племянниками. Младшие братья Андрея, Михаил и Всеволод, поссорились со своими племянниками, детьми их старшего брата, давно умершего, с Мстиславом и Ярополком Ростиславичами.

Таким образом, местному населению открылась возможность выбора между князьями. Старшие города Ростов и Суздаль с боярами Ростовской земли позвали Андреевых племянников, но город Владимир, недавно ставший великокняжеским стольным городом, позвал к себе братьев Андрея, Михаила и Всеволода: из этого и вышла усобица. В борьбе сначала одержали верх племянники и сели: старший – в старшем городе области Ростове, младший – во Владимире. Но потом Владимир поднялся на племянников и на старшие города и опять призвал к себе дядей, которые на этот раз восторжествовали над соперниками, и разделили между собой Суздальскую землю, бросив старшие города и рассевшись по младшим, во Владимире и Переяславле. По смерти старшего дяди, Михаила, усобица возобновилась между младшим Всеволодом, которому присягнули владимирцы и переяславцы, и старшим племянником Мстиславом, за которого опять стали ростовцы с боярами. Мстислав проиграл дело, разбитый в двух битвах, под Юрьевом и на реке Колокше. После того Всеволод остался один хозяином в Суздальской земле. Таков был ход суздальской усобицы, длившейся два года (1174–1176).

Но по ходу своему эта северная усобица не во всем была похожа на южные: она осложнилась явлениями, каких не заметно в княжеских распрях на юге. В областях Южной Руси местное неслужилое население обыкновенно довольно равнодушно относилось к княжеским распрям. Боролись, собственно, князья и их дружины, а не земли, не целые областные общества, боролись Мономаховичи с Ольговичами, а не Киевская или Волынская земля с Черниговской, хотя областные общества волей или неволей вовлекались в борьбу князей и дружин. Напротив, в Суздальской земле местное население приняло деятельное участие в ссоре своих князей. За дядей стоял прежний пригород Владимир, недавно ставший стольным городом великого князя. Племянников дружно поддерживали старшие города земли Ростов и Суздаль, которые действовали даже энергичнее самих князей, обнаруживали чрезвычайное ожесточение против Владимира. В других областях старшие города присвояли себе право выбирать на вече посадников для своих пригородов. Ростовцы во время усобицы также говорили про Владимир: «Это наш пригород: сожжем его либо пошлем туда своего посадника; там живут наши холопы-каменщики». Ростовцы, очевидно, намекали на ремесленников, которыми Андрей населил Владимир. Но и этот пригород Владимир не действовал в борьбе одиноко: к нему примыкали другие пригороды Суздальской земли. «А с переяславцы, – замечает летописец, – имяхуть володимирцы едино сердце». И третий новый городок, Москва, тянул в ту же сторону и только из страха перед князьями-племянниками не решился принять открытое участие в борьбе.

Земская вражда не ограничивалась даже старшими городами и пригородами: она шла глубже, захватывала все общество сверху донизу. На стороне племянников и старших городов стала и вся старшая дружина Суздальской земли; даже дружина города Владимира, в числе 1500 человек, по приказу ростовцев примкнула к старшим городам и действовала против князей, которых поддерживали горожане Владимира. Но если старшая дружина даже в пригородах стояла на стороне старших городов, то низшее население самих старших городов стало на стороне пригородов. Когда дяди в первый раз восторжествовали над племянниками, суздальцы явились к Михаилу и сказали: «Мы, князь, не воевали против тебя с Мстиславом, а были с ним одни наши бояре; так ты не сердись на нас и ступай к нам». Это говорили, очевидно, депутаты от простонародья города Суздаля. Значит, все общество Суздальской земли разделилось в борьбе горизонтально, а не вертикально: на одной стороне стали обе местные аристократии, старшая дружина и верхний слой неслужилого населения старших городов, на другой – их низшее население вместе с пригородами.

На такое социальное разделение прямо указал один из участников борьбы, дядя Всеволод. Накануне битвы под Юрьевом он хотел уладить дело без кровопролития и послал сказать племяннику Мстиславу: «Если тебя, брат, привела старшая дружина, то ступай в Ростов, там мы и помиримся; тебя ростовцы привели и бояре, а меня с братом Бог привел да владимирцы с переяславцами».

Иван III

Обратимся к изучению третьего периода нашей истории. Он начинается с половины XV в., точнее говоря, со вступления Ивана III на великокняжеский стол в 1462 г., и продолжается до начала XVII в. (1613), когда на московском престоле является новая династия. Я назвал этот период временем Московской Руси, или Великорусского государства.

Главные явления. Северная Русь, дотоле разбитая на самостоятельные местные миры, объединяется под одной государственной властью, носителем которой является московский государь, но он правит при содействии нового класса, вокруг него образовавшегося, – боярства. Основой народного хозяйства в этом государстве остается, по-прежнему, земледельческий труд вольного крестьянина, работающего на государственной или частной земле. Но государственная земля все более переходит в руки нового военного класса, создаваемого государством, и вместе с тем все более стесняется свобода крестьянского труда, заменяясь хозяйственной зависимостью крестьянина от служилого землевладельца. Таковы главные явления, которые в этом периоде нам предстоит изучить.

Прежде всего, попытаемся выяснить основной, так сказать центральный, факт, от которого шли или к которому сводились все эти явления. Что дает нам право положить грань нового периода на половине XV в.? С этого времени происходят важные перемены в Русской земле, и все эти перемены идут от Московского государства и от московского государя, который правил этим государством. Вот главные действующие силы, которые в продолжение полутораста лет этого периода ставят Русскую землю в новое положение. Но когда Иван III наследовал на московском столе своему отцу, в Русской земле еще не было ни Московского государства в тех границах, которые оно имело в конце XVI в., ни московского государя с тем политическим значением, с каким он является 100 лет спустя. Оба этих фактора еще не были готовы в 1462 г., оба являются результатами медленного и трудного процесса, совершающегося в этот самый период. Чтобы лучше понять появление этих факторов, надобно представить себе политическое положение Русской земли около половины XV в.

Русская земля в половине XV в. Весь почти север нашей равнины с северо-западным ее углом к Финскому заливу составлял область вольного Новгорода Великого, к которой на юго-западе, со стороны Ливонии, примыкала маленькая область другого вольного города, Пскова. Вся Западная Русь, т. е. Белоруссия вместе с частью Великороссии, областью Смоленской и Русь Малая с соседними краями нынешних великорусских губерний – Курской, Орловской, даже с частями Тульской и Калужской входили в состав Литовско-Польского государства. За Тулой и Рязанской землей начиналось обширное степное пространство, тянувшееся до берегов Черного, Азовского и Каспийского морей, на котором оседлому населению Руси не удавалось основаться прочно и где господствовали татары, гнездившиеся в Крыму и на Нижней Волге. На востоке, за Средней и Верхней Волгой, господствовали татары Казанского царства, отделившиеся от Золотой Орды в первой половине XV в., затем вятчане, мало слушавшиеся московского князя, хотя Вятка числилась в его владениях, и разные инородцы Пермской земли. Собственно центральное пространство равнины представляло кучу больших и малых княжеств, среди которых находилось и княжество Московское.

Московское княжество. Обозначим в общих чертах его границы. Северная часть нынешней Московской губернии, именно Клинский уезд, принадлежала еще Тверскому княжеству. Далее на север и северо-восток, за Волгой, московские владения соприкасались или перемежались с владениями новгородскими, ростовскими, ярославскими, простираясь до слияния Сухоны и Юга. С юго-западной стороны граница с Литвой шла по Угре, в Калужской губернии; Калуга находилась на юго-западной окраине Московского княжества, а она всего в 170 верстах от Москвы. Средним течением Оки, между Калугой и Коломной, Московское княжество граничило с великим княжеством Рязанским, а нижнее течение Оки, от устья Цны, и течение Волги от Нижнего до устья Суры и Ветлуги отделяло его от мордвы и черемисы, находившихся под властью казанских татар. Этот стесненный юго-западный угол территории и был головной частью княжества, передовым его оплотом, указывавшим, в какие стороны были обращены его боевые силы: здесь находилось их средоточие.

Город Москва в половине XV в. лежал вблизи трех окраин княжества: на севере, верстах в 80, начиналось княжество Тверское, самое враждебное Москве из русских княжеств; на юге, верстах в 100, по берегу Средней Оки шла сторожевая линия против самого беспокойного врага – татар; на западе, верстах в 100 с чем-нибудь, за Можайском в Смоленской области стояла Литва, самый опасный из врагов Москвы. С северной, западной и южной сторон неприятельским полкам достаточно было немногих переходов, чтобы дойти до Москвы.

Итак, Русская земля распадалась на множество мелких и крупных политических миров, независимых друг от друга, и среди этих миров Московское княжество было далеко не самым крупным: Литовское княжество, по большинству населения состоявшее из Руси, и область Новгорода Великого были гораздо обширнее его. Раздробленная внутри Русская земля распадалась на две половины по своему внешнему политическому положению: юго-западная половина была под властью соединенных Польши и Литвы, северо-восточная – платила дань хану Золотой Орды. Значит, положение Русской земли в половине XV в. можно определить двумя чертами: политическое порабощение извне и политическое раздробление внутри. На всем пространстве нашей равнины, где только обитала Русь, кроме Вятки, не было деревни, которая не находилась бы под чуждым иноземным игом.

Политический состав Восточной Руси. В такой обстановке Иван III продолжал дело своих предшественников – великих князей Московских. Еще до него, на протяжении полутора столетий, мы наблюдали в истории Северной Руси два параллельных процесса: собирание земли и сосредоточение власти, постепенное территориальное расширение вотчины московских князей за счет других княжеств и постепенное материальное усиление великого князя Московского на счет удельных. Как ни были велики успехи, достигнутые Москвой, ни тот, ни другой из этих процессов далеко еще не был доведен до конца, когда Иван III вступил на стол отца и деда.

Территориальное собирание Руси Москвой не подвинулось еще настолько, чтобы захватить все самостоятельные местные миры, какие существовали в Центральной и Северной Руси. Эти миры, ждавшие своей очереди быть поглощенными Москвой, по их политическому устройству можно разделить на два разряда: то были или вольные города (Новгород, Псков, Вятка), или княжества. Последние принадлежали двум княжеским линиям – старого Святослава Черниговского и Всеволода III Суздальского – и образовали четыре группы удельных княжеств с особым великим князем во главе каждой: то были княжества Рязанское, Ростовское, Ярославское и Тверское. С другой стороны, ни Иван III, ни его старший сын Василий не были единственными властителями Московского княжества, делили обладание им с ближайшими родичами, удельными московскими князьями, и власть великого князя не разрослась еще настолько, чтобы превратить этих удельных владетелей в простых подданных московского государя.

Великий князь пока поднимался над удельными не объемом власти, а только количеством силы, пространством владений и суммой доходов. У Ивана III было четыре удельных брата и двоюродный удельный дядя Михаил Верейский; у Василия III также было четыре брата. Отношения между ними по-прежнему определялись договорами, и здесь встречаем все прежние определения, повторяются знакомые нам формулы княжеских отношений, давно уже не соответствовавшие действительности. Договаривающиеся стороны продолжают притворяться, будто не замечая совершившихся перемен, как будто между ними все оставалось по-старому, хотя Иван III по пустому поводу пригрозил тюрьмой сыну Михаила Верейского и отнял у старика-дяди удел за побег этого сына в Литву.

Перемена в московском собирании Руси. Иван III продолжал старое дело территориального собирания Руси, но уже не по-старому. В удельное время территориальные приобретения московских князей носили характер или захватов, или частных хозяйственных сделок с соседними князьями. Местные общества еще не принимали заметного деятельного участия в этом территориальном объединении Руси, хотя по временам и проявлялось их нравственное тяготение к Москве. С половины XV в. становится заметно прямое вмешательство самих местных обществ в дело.

Можно заметить, что не везде одни и те же классы местных обществ обнаруживают открытое влечение к Москве. В Новгороде московская партия состояла преимущественно из простонародья с несколькими боярами, стоявшими во главе его; эта сторона ищет управы на своевольную новгородскую знать у московского великого князя. В княжеской Руси, напротив, высшие служилые классы общества тяготеют к Москве, соблазняясь выгодами службы у богатого и сильного князя. Так, в Твери еще задолго до последнего удара, нанесенного ей Москвой, местные бояре и рядовые служилые люди начали переходить на московскую службу. Когда Иван III только еще собирался в поход на Тверь за ее союз с Литвой, многие тверские бояре и дети боярские стали покидать своего князя и толпами переходить в Москву; даже два тверских удельных князя перешли тогда на московскую службу. Когда Иван III подступил к Твери (1485), новая толпа тверских князей и бояр переехала в московский лагерь и била челом Ивану на службу. Тверской летописец называет этих перелетов крамольниками и считает их главными виновниками падения Тверского княжества. По замечанию другого летописца, Иван взял Тверь изменой боярскою.

То же самое явление повторилось и в другом великом княжестве – Рязанском. Это княжество присоединено было к Москве при Ивановом преемнике в 1517 г. Но задолго до этого московский государь имел там опору в главном рязанском боярине Коробьине, который и подготовил низложение своего князя. Далее, союз князей, образовавшийся под рукою московского государя из ближних и дальних его родичей еще в удельные века, теперь расширился и скрепился новыми интересами, усилившими авторитет московского государя. Прежде в этом союзе, завязавшемся по воле хана, заметно было действие преимущественно материальной силы или случайных, временных отношений. Союзные князья большею частью становились под руку московского государя, уступая его материальному давлению и его влиянию в Орде или движимые патриотическими побуждениями, по которым некоторые из них соединились с Димитрием Донским против Твери и Мамая. Теперь этот союз расширился под действием новой связи, входящей в его состав, – интереса религиозного. Действие этого интереса обнаруживается среди православных князей, подвластных Литве.

С половины XIII столетия в соседстве с Юго-Западной Русью начинает подниматься княжество Литовское. В XIII и XIV вв. литовские князья постепенно подчиняют себе разъединенные и опустошенные княжества Западной Руси. Эта Русь со своими князьями не оказывала особенно упорного сопротивления Литве, которая освобождала ее от татарской неволи. С тех пор начинается могущественное культурное и политическое влияние Западной Руси на Литву. Уже к концу XIV в. Литва – и по составу населения, и по складу жизни – представляла из себя больше русское, чем литовское, княжество. Но в 1386 г. литовский великий князь Ягелло (Яков), воспитанный в православии своею матерью, рожденной княжной Тверской Юлианией, женился на наследнице Польского королевства Ядвиге и принял католичество. Этот династический союз Литвы и Польши завязал роковой для соединенного государства религиозно-политический узел. С тех пор началась при содействии польско-литовского правительства католическая пропаганда в Западной Руси. Пропаганда эта особенно усилилась во второй половине XV в., когда Литвой правил сын Ягелло, Казимир IV. Православное русское общество оказывало стойкое противодействие католическим миссионерам. В Западной Руси начиналось сильное брожение, «замятия великая» между католиками и православными. «Все наше православное христианство хотят окрестить, – писали оттуда, – за это наша Русь вельми ся с Литвою не любят».

Увлекаемые этим религиозным движением, и православные князья Западной Руси, еще не утратившие прежней самостоятельности в своих владениях под легкою властью великого князя Литовского, начали один за другим приставать к Москве как к своему религиозному центру. Те из них, которые могли присоединиться к Москве со своими владениями по их близости к московским границам, принимали условия зависимости, выработавшиеся в Москве для добровольно поддавшихся удельных князей. Они делались постоянными и подчиненными союзниками московского государя, обязывались служить ему, но сохраняли при себе дворы, дружины и не только оставались или становились вотчинниками своих владений, но и пользовались в них административными правами, держали свое особое управление.

В такое положение становились передававшиеся Москве владельцы мелких княжеств по Верхней Оке, потомки св. Михаила Черниговского, князья Белевские, Новосильские, Воротынские, Одоевские и другие. Примеру их последовали потомки Всеволода III, князья Черниговский и Новгород-Северский, сын Ивана Андреевича Можайского и внук Шемяки. Отцы их, когда их дело в борьбе с Василием Темным было проиграно, бежали в Литву и там получили обширные владения по Десне, Семи, Сожу и Днепру с городами Черниговом и Новгород-Северским. Отец одного и дед другого были злейшими недругами Василия Темного, своего двоюродного брата, а сын и внук, стоя за православие, забыли наследственную вражду и стали подчиненными союзниками Васильева сына. Так московский союз князей, расширяясь, превращался в военную гегемонию Москвы над союзными князьями.

Приобретения Ивана III и Василия III. Таковы новые явления, которые замечаются в территориальном собирании Руси Москвой с половины XV в. Сами местные общества начинают открыто обращаться к Москве, увлекая за собой и свои правительства или увлекаемые ими. Благодаря этому тяготению московское собирание Руси получило иной характер и ускоренный ход. Теперь оно перестало быть делом захвата или частного соглашения, а сделалось национально-религиозным движением. Достаточно короткого перечня территориальных приобретений, сделанных Москвой при Иване III и его сыне Василии, чтобы видеть, как ускорилось это политическое объединение Руси.

С половины XV в. и вольные города со своими областями, и княжества быстро входят в состав московской территории. В 1463 г. все князья Ярославские, великий с удельными, били Ивану III челом о принятии их на московскую службу и отказались от своей самостоятельности. В 1470-х годах покорен был Новгород Великий с его обширной областью в Северной Руси. В 1472 г. приведена была под руку московского государя Пермская земля, в части которой (по р. Вычегде) начало русской колонизации положено было еще в XIV в., во времена св. Стефана Пермского. В 1474 г. князья Ростовские продали Москве остававшуюся за ними половину Ростовского княжества; другая половина еще раньше была приобретена Москвой. Эта сделка сопровождалась вступлением князей Ростовских в состав московского боярства. В 1485 г. без боя присягнула Ивану III осажденная им Тверь. В 1489 г. окончательно покорена Вятка. В 1490-х годах князья Вяземские и целый ряд мелких князей Черниговской линии – Одоевские, Новосильские, Воротынские, Мезецкие, а также упомянутые сыновья московских беглецов, князья Черниговский и Северский, все со своими владениями, захватывавшими восточную полосу Смоленской и большую часть Черниговской и Северской земель, признали над собой верховную власть московского государя. В княжение Иванова преемника присоединены были к Москве в 1510 г. Псков с его областью, в 1514 г. – Смоленское княжество, захваченное Литвой в начале XV в., в 1517 г. – княжество Рязанское; наконец, в 1517–1523 гг. княжества Черниговское и Северское включены были в число непосредственных владений Москвы. Когда северский князь Шемячич выгнал своего черниговского соседа и товарища по изгнанию из его владений, а потом и сам попал в московскую тюрьму. При восшествии Ивана III на великокняжеский стол московская территория едва ли заключала в себе более 15 тысяч квадратных миль. Приобретения Ивана III и его сына увеличили эту территорию по меньшей мере тысяч на 40 квадратных миль.

Идея национального государства. Вместе с расширением дипломатической сцены изменяется и программа внешней политики. Эта перемена тесно связана с одной идеей, пробуждающейся в московском обществе около этого времени, – идеей национального государства. Эта идея требует тем большего внимания с нашей стороны, чем реже приходится нам отмечать прямое участие идей в образовании фактов нашей древней истории. Сознание или, скорее, чувство народного единства Русской земли – не новый факт XV–XVI вв.: это дело Киевской Руси XI–XII вв. В то время оно выражалось не столько в сознании характера и исторического назначения народа, сколько в мысли о Русской земле как общем отечестве. Трудно сказать, какое действие оказали на нее тревоги удельных веков. Но она, несомненно, тлела в народе, питаемая церковными и другими связями. Разрыв русской народности на две половины, юго-западную и северо-восточную, удельное дробление последней, иноземное иго – эти неблагоприятные условия едва ли могли содействовать прояснению мысли о народном единстве, однако были способны пробудить или поддержать смутную потребность в нем.

Я веду речь не об этой потребности, а об идее национального государства, о стремлении к политическому единству на народной основе. Эта идея возникает и усиленно разрабатывается, прежде всего, в московской правительственной среде по мере того, как Великороссия объединялась под московской властью. Любопытно следить, в каком виде и с какою степенью понимания дела проявлялась эта идея, которая не могла не оказать влияние на ход жизни Московского княжества. Видно, во-первых, что она вырабатывается под давлением изменявшихся внешних сношений московского великого князя. Потому первой провозвестницей ее является московская дипломатия Иванова времени, и уже отсюда, из государева дворца и кремлевской канцелярии, она проникает в московское общество.

Прежде столкновения московских великих князей с их русскими соседями затрагивали только местные интересы и чувства москвича, тверича, рязанца, разъединявшие их друг с другом. Боролась Москва с Тверью, Рязанью. Теперь борются Русь с Польшей, Швецией, немцами. Прежние войны Москвы – усобицы русских князей; теперь это борьба народов. Внешние отношения Москвы к иноплеменным соседям получают одинаковое общее значение для всего великорусского народа. Они не разъединяли, а сближали его местные части в сознании общих интересов и опасностей и поселяли мысль, что Москва – общий сторожевой пост, откуда следят за этими интересами и опасностями, одинаково близкими и для москвича, и для тверича, для всякого русского.

Внешние дела Москвы усиленно вызывали мысль о народности, о народном государстве. Эта мысль должна была положить свой отпечаток и на общественное сознание московских князей. Они вели свои дела во имя своего фамильного интереса. Но равнодушие или молчаливое сочувствие, с каким местные общества относились к московской уборке их удельных князей, открытое содействие высшего духовенства, усилия Москвы в борьбе с поработителями народа – все это придавало эгоистической работе московских собирателей земли характер народного дела, патриотического подвига. А совпадение их земельных стяжений с пределами Великороссии, волей-неволей заставляло их слить свой династический интерес с народным благом, выступить борцами за веру и народность. Вобрав в состав своей удельной вотчины всю Великороссию и принужденный действовать во имя народного интереса, московский государь стал заявлять требование, что все части Русской земли должны войти в состав этой вотчины. Объединявшаяся Великороссия рождала идею народного государства, но не ставила ему пределов, которые в каждый данный момент были случайностью, раздвигаясь с успехами московского оружия и с колонизационным движением великорусского народа.

Ее выражение в политике Ивана III. Вот эта идея все настойчивее начинает пробиваться в московских дипломатических бумагах со времени Ивана III. Приведу из них несколько, может быть, не самых выразительных черт. Иван III два раза воевал со своим литовским соседом, великим князем Александром, сыном Казимира IV. Обе войны вызваны были одинаковым поводом – переходом мелких князей Черниговской земли на московскую службу. Первая война началась тотчас по смерти Казимира, в 1492 г., и прервалась в 1494 г. Женитьба Александра на дочери Ивановой не помешала второй войне (1500–1503), когда переход служилых князей из Литвы возобновился в усиленной степени. Посредником между враждующими сторонами явился приехавший в Москву посол от Папы и венгерского короля Владислава, старшего брата Александрова.

В то же время (1501) Александр Литовский был избран, по смерти другого брата, Яна Альбрехта, и на польский престол. Посол жаловался в Москве на то, что московский государь захватывает вотчины у Литвы, на которые он не имеет никакого права. Московское правительство возражало на эту жалобу: «Короли Венгерский и Литовский объявляют, что хотят стоять против нас за свою вотчину; но они что называют своей вотчиной? Не те ли города и волости, с которыми русские князья пришли к ним служить или которые наши люди у Литвы побрали? Папе, надеемся, хорошо известно, что короли Владислав и Александр – вотчичи Польского королевства да Литовской земли от своих предков, а Русская земля – от наших предков из старины наша вотчина. Папа положил бы себе то на разум, гораздо ли короли поступают, что не за свою вотчину воевать с нами хотят». По этой дипломатической диалектике вся Русская земля, а не одна только великорусская ее половина объявлена была вотчиной московского государя. Это же заявление повторено было Москвой и по заключении перемирия с Александром в 1503 г., когда литовский великий князь стал жаловаться на московского за то, что тот не возвращает ему захваченных у Литвы земель, говоря, что ему, Александру, жаль своей вотчины. «А мне, – возражал Иван, – разве не жаль своей вотчины, Русской земли, которая за Литвой, – Киева, Смоленска и других городов?»

Во время мирных переговоров в 1503 г. московские бояре от имени Ивана III упрямо твердили польско-литовским послам: «Ано и не то одно наша отчина, кои городы и волости ныне за нами: и вся Русская земля из старины от наших прародителей наша отчина». В то же время Иван III объявлял в Крыму, что у Москвы с Литвою прочного мира быть не может, пока московский князь не воротит своей отчины, всей Русской земли, что за Литвой, что борьба будет перемежаться только перемириями для восстановления сил, чтобы перевести дух. Эта мысль о государственном единстве Русской земли из исторического воспоминания теперь превращается в политическое притязание, которое Москва и спешила заявить во все стороны как свое неотъемлемое право.

Войны с Польшей. Таковы были два ближайших следствия, вышедшие из указанного основного факта. Благодаря новым территориальным приобретениям московских князей, 1) изменилось внешнее положение Московского княжества; 2) усложнились задачи внешней московской политики, которая теперь, когда Великая Русь образовала единое политическое целое, поставила на очередь вопрос о политическом объединении всей Русской земли. Из этого вопроса вышла вековая борьба двух соседних славянских государств – Руси и Польши.

Простой перечень войн Москвы с Польшей – Литвой при Иване III и его двух ближайших преемниках показывает, сколько тяжелого исторического предвидения было в его крымском заявлении. Две войны при нем самом, две при его сыне Василии, одна война в правление Васильевой вдовы Елены, при Иване IV война с Ливонией, сопровождавшаяся продолжительной войной, точнее говоря, двумя войнами с Польшей, поглотившими около 20 лет его царствования. Из 90 лет (1492–1582) не менее 40 ушло на борьбу с Литвой – Польшей.

Софья Палеолог. Иван был женат два раза. Первая жена его была сестра его соседа, великого князя Тверского, Марья Борисовна. По смерти ее (1467) Иван стал искать другой жены, подальше и поважнее. Тогда в Риме проживала сирота-племянница последнего византийского императора Софья Фоминична Палеолог. Несмотря на то что греки, со времени Флорентийской унии, сильно уронили себя в русских православных глазах, и Софья жила так близко к ненавистному Папе, в таком подозрительном церковном обществе, Иван III, одолев в себе религиозную брезгливость, выписал царевну из Италии и женился на ней в 1472 г.

Эта царевна, известная тогда в Европе своей редкой полнотой, привезла в Москву очень тонкий ум и получила здесь весьма большое значение. Бояре XVI в. приписывали ей все неприятные им нововведения, какие с того времени появились при московском дворе. Внимательный наблюдатель московской жизни барон Герберштейн, два раза приезжавший в Москву послом германского императора при Ивановом преемнике, наслушавшись боярских толков, замечает о Софье в своих «Записках», что это была женщина необыкновенно хитрая, имевшая большое влияние на великого князя, который по ее внушению сделал многое. Ее влиянию приписывали даже решимость Ивана III сбросить с себя татарское иго. В боярских россказнях и суждениях о царевне нелегко отделить наблюдение от подозрения или преувеличения, руководимого недоброжелательством.

Софья могла внушить лишь то, чем дорожила сама, и что понимали и ценили в Москве. Она могла привезти сюда предания и обычаи византийского двора, гордость своим происхождением, досаду, что идет замуж за татарского данника. В Москве ей едва ли нравилась простота обстановки и бесцеремонность отношений при дворе, где самому Ивану III приходилось выслушивать, по выражению его внука, «многие поносные и укоризненные слова» от строптивых бояр. Но в Москве и без нее не у одного Ивана III было желание изменить все эти старые порядки, столь не соответствовавшие новому положению московского государя, а Софья с привезенными ею греками, видавшими и византийские, и римские виды, могла дать ценные указания, как и по каким образцам ввести желательные перемены.

Ей нельзя отказать во влиянии на декоративную обстановку и закулисную жизнь московского двора, придворные интриги и личные отношения. Но на политические дела она могла действовать только внушениями, вторившими тайным или смутным помыслам самого Ивана. Особенно понятливо могла быть воспринята мысль, что она, царевна, своим московским замужеством делает московских государей преемниками византийских императоров со всеми интересами православного Востока, какие держались за этих императоров. Потому Софья ценилась в Москве и сама себя ценила не столько как великая княгиня Московская, сколько как царевна Византийская.

В Троицком Сергиевом монастыре хранится шелковая пелена, шитая руками этой великой княгини, которая вышила на ней и свое имя. Пелена эта вышита в 1498 г. В 26 лет замужества Софье, кажется, пора уже было забыть про свое девичество и прежнее византийское звание. Однако в подписи на пелене она все еще величает себя «царевною царегородскою», а не великой княгиней Московской. И это было недаром: Софья, как царевна, пользовалась в Москве правом принимать иноземные посольства. Таким образом, брак Ивана и Софьи получал значение политической демонстрации, которою заявляли всему свету, что царевна, как наследница павшего Византийского дома, перенесла его державные права в Москву как в новый Царьград, где и разделяет их со своим супругом.

Новые титулы. Почувствовав себя в новом положении и еще рядом с такой знатной женой, наследницей византийских императоров, Иван нашел тесной и некрасивой прежнюю кремлевскую обстановку, в какой жили его невзыскательные предки. Вслед за царевной из Италии выписаны были мастера, которые построили Ивану новый Успенский собор, Грановитую палату и новый каменный дворец на месте прежних деревянных хором. В то же время в Кремле при дворе стал заводиться тот сложный и строгий церемониал, который сообщал такую чопорность и натянутость придворной московской жизни.

Точно так же, как у себя дома, в Кремле, среди придворных слуг своих, Иван начал выступать более торжественной поступью и во внешних сношениях, особенно с тех пор, как, само собою, без бою, при татарском же содействии, свалилось с плеч ордынское иго, тяготевшее над Северо-Восточной Русью два столетия (1238–1480). В московских правительственных, особенно дипломатических, бумагах с той поры является новый, более торжественный язык, складывается пышная терминология, незнакомая московским дьякам удельных веков.

Между прочим, для едва воспринятых политических понятий и тенденций не замедлили подыскать подходящее выражение в новых титулах, какие появляются в актах при имени московского государя. Это целая политическая программа, характеризующая не столько действительное, сколько искомое положение. В основу ее положены те же два представления, извлеченные московскими правительственными умами из совершавшихся событий, и оба этих представления – политические притязания. Это мысль о московском государе как о национальном властителе всей Русской земли и мысль о нем как о политическом и церковном преемнике византийских императоров. Много Руси оставалось за Литвой и Польшей, и, однако, в сношениях с западными дворами, не исключая и литовского, Иван III впервые отважился показать европейскому политическому миру притязательный титул государя всея Руси, прежде употреблявшийся лишь в домашнем обиходе, актах внутреннего управления, и в договоре 1494 г. даже заставил литовское правительство формально признать этот титул.

После того как спало с Москвы татарское иго, в сношениях с неважными иностранными правителями, например с ливонским магистром, Иван III титулует себя «царем всея Руси». Этот термин, как известно, есть сокращенная южнославянская и русская форма латинского слова «цесарь», или, по старинному написанию, «цезарь», как от того же слова, по другому произношению, «кесарь» произошло немецкое «Kaiser». Титул царя в актах внутреннего управления при Иване III иногда, при Иване IV обыкновенно соединялся со сходным по значению титулом самодержца – это славянский перевод византийского императорского титула. Оба термина в Древней Руси значили не то, что стали значить потом, выражали понятие не о государе с неограниченной внутренней властью, а о властителе, не зависимом ни от какой сторонней внешней власти, никому не платящем дани. На тогдашнем политическом языке оба этих термина противополагались тому, что мы разумеем под словом «вассал». Памятники русской письменности до татарского ига иногда и русских князей называют царями, придавая им этот титул в знак почтения, не в смысле политического термина. Царями по преимуществу Древняя Русь до половины XV в. звала византийских императоров и ханов Золотой Орды, наиболее известных ей независимых властителей, и Иван III мог принять этот титул, только перестав быть данником хана. Свержение ига устраняло политическое к тому препятствие, а брак с Софьей давал на то историческое оправдание: Иван III мог теперь считать себя единственным оставшимся в мире православным и независимым государем, какими были византийские императоры, и верховным властителем Руси, бывшей под властью ордынских ханов.

Усвоив эти новые пышные титулы, Иван нашел, что теперь ему не пригоже называться в правительственных актах просто по-русски Иваном, государем великим князем, а начал писаться в церковной книжной форме: «Иоанн, Божиею милостию государь всея Руси». К этому титулу как историческое его оправдание привешивается длинный ряд географических эпитетов, обозначавших новые пределы Московского государства: «Государь всея Руси и великий князь Владимирский, и Московский, и Новгородский, и Псковский, и Тверской, и Пермский, и Югорский, и Болгарский, и иных», т. е. земель. Почувствовав себя и по политическому могуществу, и по православному христианству, наконец, и по брачному родству преемником павшего дома византийских императоров, московский государь нашел и наглядное выражение своей династической связи с ними: с конца XV в. на его печатях появляется византийский герб – двуглавый орел.

Генеалогия Рюрика. Тогда мыслили не идеями, а образами, символами, обрядами, легендами, т. е. идеи развивались не в логические сочетания, а в символические действия или предполагаемые факты, для которых искали оправдания в истории. К прошлому обращались не для объяснения явлений настоящего, а для оправдания текущих интересов, подыскивали примеры для собственных притязаний.

Московским политикам начала XVI в. мало было брачного родства с Византией: хотелось породниться и по крови, притом с самым корнем или мировым образцом верховной власти – самим Римом. В московской летописи того века появляется новое родословие русских князей, ведущее их род прямо от императора Римского. По-видимому, в начале XVI в. составилось сказание, будто Август, кесарь Римский, обладатель всей вселенной, когда стал изнемогать, разделил вселенную между братьями и сродниками своими и брата своего Пруса посадил на берегах Вислы-реки по реку, называемую Неман, что и доныне по имени его зовется Прусской землей, «а от Пруса четырнадцатое колено – великий государь Рюрик».

Московская дипломатия делала из этого сказания практическое употребление: в 1563 г. бояре царя Ивана, оправдывая его царский титул в переговорах с польскими послами, приводили словами летописи эту самую генеалогию московских Рюриковичей.

Идея Божественного происхождения власти. Изложенные подробности, не все одинаково важные сами по себе, все любопытны как своего рода символы политического мышления, выражение усиленной работы политической мысли, какая началась в московских государственных умах при новых условиях положения. В новых титулах и церемониях, какими украшала или обставляла себя власть, особенно в генеалогических и археологических легендах, какими она старалась осветить свое прошлое, сказывались успехи ее политического самосознания. В Москве чувствовали, что значительно выросли, и искали исторической и даже богословской мерки для определения своего роста. Все это вело к попытке вникнуть в сущность верховной власти, ее основания, происхождение и назначение.

Увидев себя в новом положении, московский государь нашел недостаточным прежний источник своей власти, каким служила отчина и дедина, т. е. преемство от отца и деда. Теперь он хотел поставить свою власть на более возвышенное основание, освободить ее от всякого земного юридического источника. Идея Божественного происхождения верховной власти была нечужда и предкам Ивана III. Но никто из них не выражал этой идеи так твердо, как он, когда представлялся к тому случай.

В 1486 г. некий немецкий рыцарь Поппель, странствуя по малоизвестным в Европе отдаленным краям, каким-то образом попал в Москву. Вид столицы неведомого Московского государства поразил его как политическое и географическое открытие. На католическом Западе знали преимущественно Русь Польско-Литовскую, и многие даже не подозревали существования Руси Московской. Воротясь домой, Поппель рассказывал германскому императору Фридриху III, что за Польско-Литовской Русью есть еще другая Русь, Московская, не зависимая ни от Польши, ни от татар, государь которой будет, пожалуй, посильнее и побогаче самого короля Польского. Удивленный таким неожиданным известием, император послал Поппеля в Москву просить у Ивана руки одной из его дочерей для своего племянника и, в вознаграждение за это, предложить московскому князю королевский титул. Иван благодарил за любезное предложение, но в ответ на него велел сказать послу: «А что ты нам говорил о королевстве, то мы Божиею милостью государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы. Молим Бога, чтобы нам и детям нашим дал довеку так быть, как мы теперь государи на своей земле, а поставления как прежде ни от кого не хотели, так и теперь не хотим». Подобно деду, царь Иван в беседе с польско-литовскими послами, жалуясь на то, что король Сигизмунд-Август не признает его титулов и прав, ими выражаемых, говорил, что эти права даны ему Богом и ни в чьем признании не нуждаются.

Вотчина и государство. Таковы успехи, достигнутые московским политическим самосознанием путем столь разнообразных усилий. Объединение Великороссии повело к мысли о соединении всей Руси под одною властью и к стремлению придать этой власти не только всероссийское, но и вселенское значение. Но во имя чего объединили Великороссию и хотели объединить всю Русь? Иван III настойчиво заявлял, и его преемники повторяли, что вся Русская земля – их отчина. Значит, новый союз, образуемый объединявшейся Великороссией, подводился под старую политическую форму: ни из чего не видно, чтобы Иван III понимал отчину как-нибудь иначе, не так, как понимали эту форму его удельные предки. Но общественные союзы имеют свою природу, требующую соответственных ей политических форм. В удельной вотчине, где свободные обыватели находились к князю во временных договорных отношениях, ежеминутно способных порваться, князь был собственником только территории, земельного пространства с хозяйственными угодьями. Страна, населенная целым народом, для которого она стала отечеством, соединившись под одною властью, не могла оставаться вотчинной собственностью носителей этой власти.

В Москве заявляли притязание на всю Русскую землю как на целый народ во имя государственного начала, а обладать ею хотели как отчиной на частном удельном праве. В этом состояло внутреннее противоречие того объединительного дела, которое с таким видимым успехом довершали Иван III и его преемник. Иван III, первый из московских князей громко объявлявший всю Русскую землю своей вотчиной, кажется, чувствовал это противоречие и искал из него выхода, усиливаясь согласовать свою вотчинную власть с требованиями изменившегося положения. Увидев себя государем целого православного народа, он сознавал, хотя и смутно, те новые обязанности, какие ложились на него как на поставленного свыше блюстителя народного блага. Мысль об этом мелькнула при одном случае, о котором, впрочем, узнаем далеко не из первого источника.

В 1491 г. по договору Иван велел своим удельным братьям послать их полки на помощь своему крымскому союзнику, хану Менгли-Гирею. Удельный князь Андрей Углицкий не послушался, не послал своих полков. В Москве сначала смолчали и, когда князь Андрей приехал в столицу, приняли его ласково, но потом неожиданно схватили и посадили в тюрьму. Митрополит по долгу сана ходатайствовал перед великим князем за арестованного; но Иван отказался дать ему свободу, говоря, что этот князь и раньше несколько раз злоумышлял против него. «Да это бы еще ничего, – добавил Иван, – но, когда я умру, он будет искать великого княжения под внуком моим, и если даже не добудет княжения, то смутит детей моих, и станут они воевать друг с другом, а татары будут Русскую землю бить, жечь и пленить и дань опять наложат, и кровь христианская польется по-прежнему, и все мои труды останутся напрасны, и вы по-прежнему будете рабами татар». Так повествует Татищев в своем летописном своде, не указывая, откуда заимствовал слова великого князя. Во всяком случае, с тех пор как был обеспечен успех московского собирания Руси, в Иване III, его старшем сыне и внуке начинают бороться вотчинник и государь, самовластный хозяин и носитель верховной государственной власти. Это колебание между двумя началами или порядками обнаруживалось в решении важнейших вопросов, поставленных самым этим собиранием, – порядке преемства власти, ее объеме и форме. Ход политической жизни объединенной Великороссии более чем на столетие испорчен был этим колебанием, приведшим государство к глубоким потрясениям, а династию собирателей – к гибели.

Престолонаследие. Мы уже знаем, как еще до Ивана фактическим, не юридическим путем устанавливался в московском княжеском доме порядок преемства великокняжеской власти в прямой нисходящей линии. Все зависело от обстоятельств и хана. Но обстоятельства и воля хана обыкновенно складывались в пользу такого порядка, и образовали обычай, в силу которого великое княжение уже с Димитрия Донского стало не только московской отчиной, но именно отчиной старшего сына московского великого князя. Василий Темный, столько потерпевший в борьбе за этот порядок, придумал средство упрочить его, еще при своей жизни назначив старшего своего сына Ивана великим князем-соправителем. Иван хотел последовать примеру отца и старшего сына своего от первой жены, Ивана, так же назначил своим соправителем. Но соправитель умер, оставив сына Димитрия, когда и у Софьи подрастал сын Василий.

У Ивана III получились две нисходящие и равносильные линии: представитель старшей (внук) на одно колено был ниже представителя младшей (сын). Бояре, по нелюбви к Софье, были за внука. Софья с сыном завела темную придворную интригу, которая открылась, и рассерженный Иван решил назначить соправителем и наследником внука. Но он не довольствовался простым изъявлением своей воли: недавний обычай назначать наследника, предварительно объявив его соправителем, он хотел освятить торжественным церковным венчанием избранника на великое княжение.

Из византийских коронационных обрядников выбрали подходящие церемонии, дополнили их подходящими к случаю подробностями и составили «чин» поставления Димитрия Ивановича на великое княжение, дошедший до нас в современной рукописи. Венчание происходило в Успенском соборе в 1498 г. Великий князь-дед возложил на великого князя-внука шапку, венец и бармы, оплечье, широкий отложной воротник. Во время венчания митрополит, обращаясь к деду, называл его «преславным царем самодержцем». Торжественная минута вызвала в московском князе потребность оглянуться назад и призвать старину, историю, в оправдание нового порядка престолонаследия – в прямой нисходящей линии.

Обратясь к митрополиту, Иван сказал: «Отец митрополит! Божиим изволением от наших прародителей, великих князей, старина наша оттоле и до сих мест: отцы наши, великие князья, сыновьям своим старшим давали великое княжение; и я было сына своего первого, Ивана, при себе благословил великим княжением; но Божиею волей сын мой Иван умер; у него остался сын первый, Димитрий, и я его теперь благословляю при себе и после себя великим княжением Владимирским, Московским и Новгородским, и ты бы его, отец, на великое княжение благословил».

По прямому смыслу этих слов Иван решил при назначении преемника держаться прямой нисходящей линии в самом строгом смысле слова. Торжественное церковное венчание, освящавшее такой порядок престолонаследия, можно считать тогдашней формой издания основных законов. Такие законы, и впереди всех закон о престолонаследии, были особенно необходимы в момент превращения непомерно расширившейся вотчины Даниловичей в Московское государство. Государство тем и отличается от вотчины, что в нем воля вотчинника уступает место государственному закону. Но Иван сам же нарушил свое столь торжественное установление. Софья успела поправить свои дела: венчанный внук был разжалован и заключен под стражу, а сын пожалован и посажен на великое княжение «самодержцем». «Разве я не волен в своем внуке и в своих детях? Кому хочу, тому и дам княжение», – сказал однажды Иван по другому случаю; здесь в нем говорил своенравный хозяин-вотчинник, а не государь, которым издан первый Судебник.

Та же мысль о произвольном выборе преемника между нисходящими выражена и в договоре, заключенном между Василием и Юрием, старшими сыновьями Ивана III, еще при его жизни и по его воле. Отец благословляет великим княжеством сына, которого хочет, невзирая на старшинство. Преемником Ивана III дан был пример, которому они следовали с печальным постоянством, – одной рукой созидать, а другой разрушать свое создание, пока не разрушили созданного ими государства.

Расширение власти великого князя. Такое же колебание заметно и в определении объема и формы верховной власти. Усиленная работа политической мысли повела не к одному лишь накоплению новых украшений вокруг великого князя и его титула; от этой работы оставались и некоторые практические осадки. Новое значение верховной власти, постепенно уясняясь, отражалось не только на придворном церемониале, но и на государственном праве.

Иван III в своем завещании довел это усиление до небывалых размеров. Старшему своему сыну и наследнику великого княжения он одному завещал более 60 городов с уездами или целых земель с городами и пригородами, а четырем удельным его братьям, всем вместе, было дано не более 30 городов, притом большею частью малозначительных. Теперь великий князь Московский стал гораздо богаче и сильнее всех удельных своих родичей, вместе взятых. Это было практическое средство, к которому прибегали и предшественники Ивана III для обеспечения политического преобладания старшего наследника. Иван III и здесь сделал важное нововведение, в котором сказалось действие государственных идей, усиленно проникавших в сознание московского государя. Усиливая материальное преобладание старшего сына, великого князя, он в своей духовной дал ему и существенные политические преимущества над младшими удельными братьями. В этом отношении духовная Ивана есть первый акт своего рода в истории нашего государственного права: в нем видим попытку определить состав верховной власти.

Перечислю эти политические преимущества, данные великому князю над удельными.

1) До сих пор все князья-сонаследники, совместно по долям или участкам, владели городом Москвой, собирали с нее дань и пошлины, прямые и косвенные налоги; в духовной Ивана III важнейшие статьи финансового управления столицей, торговые пошлины и сборы с торговых помещений предоставлены одному великому князю, который только выдавал из них по 100 рублей (не менее 10 тысяч рублей на наши деньги) в год каждому из удельных своих братьев.

2) До сих пор удельные князья творили суд и расправу по всем делам каждый в своем участке столицы и в принадлежавших ему подмосковных селах; по духовной Ивана III, суд по важнейшим уголовным делам во всей Москве и в подмосковных станах, доставшихся в удел братьям, принадлежал исключительно великому князю.

3) До сих пор каждый владетельный князь, великий, как и удельные, бил или мог бить свою монету, и в наших нумизматических кабинетах вы найдете много экземпляров удельной монеты XIV и XV вв.; по духовной Ивана III, право чеканить монету предоставлено было одному великому князю Московскому.

4) До сих пор, согласно с удельным порядком владения, удельные князья могли располагать своими вотчинами в завещаниях по личному усмотрению. Димитрий Донской впервые ввел некоторое ограничение в это право, постановив в своей духовной, что удельный князь, умирая бессыновным, не мог никому завещать свой удел, который по смерти бессыновного владельца делился между оставшимися братьями по усмотрению матери. В духовной Ивана III это ограничение направлено исключительно в пользу великого князя: выморочный удел весь, без раздела, переходил к последнему. Часть удела, выделенная княгине-вдове «на прожиток», оставалась в ее пользовании только до ее смерти, «до живота», а потом также отходила к великому князю.

Вред удельного владения. Видим, что духовная Ивана III определяет верховную власть великого князя только с одной стороны – по отношению к князьям удельным.

Великий князь, прежде превосходивший удельных родичей только размерами своих владений, количеством материальных средств, теперь сосредоточил в своем лице и наибольшее количество политических прав. Преемник Ивана III вступал на великокняжеский стол более государем, чем сам Иван. Удельные братья, в первую половину Иванова княжения еще способные наделать больших хлопот великому князю, потом являются перед ним бессильными и бесправными владетелями. Они беднели и падали все более, вели хищническое управление в своих уделах и все-таки нуждались, не были в состоянии нести расходы на татар, занимали деньги у кого и сколько могли, иногда по 2 рубля на соль, и не платили процентов, умирали в больших долгах, возлагая уплату их на великого князя, которому отказывали свои уделы. В таких чертах рисуется их хозяйственное положение в их духовных грамотах.

Еще печальнее было положение удельных братьев великого князя Василия. Они иногда помышляли о побеге в Литву, но, по обнаружении замысла, униженно ходатайствовали о прощении через митрополита, монахов, московских бояр, называли себя холопами великого князя, своего «государя». С ними и не стеснялись в Москве ни при Иване, ни при Василии. Они знали, что за ослушание и за крамолу по одному доносу, даже только по подозрению, их ждет московская тюрьма. Но удельное право формально признавали оба этих великих князя. Они заключали с удельными договоры на старых условиях, как с независимыми владетелями, только обязывая их быть неотступными от великих князей «никуда ни к кому никоторыми делы», ни с кем не заключать договоров, вообще не сноситься без ведома великих князей и под их детьми, своими племянниками, великих княжеств не подыскивать. По-прежнему действуют личные обязательства вместо закона. Однако, безопасные сами по себе, по своей политической и нравственной слабости, неспособные и своих уделов устроить, не то чтобы царством править, как отозвался о своих удельных братьях великий князь Василий, они не перестали быть вредными при тогдашнем ходе дел и при складе общества того времени. Удельные предания были еще слишком свежи и кружили слабые удельные головы при всяком удобном случае.

Удельный князь был крамольник если не по природе, то по положению. За него цеплялась всякая интрига, заплетавшаяся в сбродной придворной толпе. В московском Кремле от него ежеминутно ожидали смуты. Всего более боялись его побега за границу, в Литву, хотя эта опасность была, может быть, лучшим средством освободить государство от этих, ни на что не пригодных, остатков безнарядной старины, как это средство избавило Василия Темного от его злейших врагов, князей Можайского и Шемячича.

Формальное, т. е. притворное, признание удельного права, не соответствовавшее действительным отношениям, внося фальшь в государственную жизнь, мешало московским государям уяснить себе и проводить одно из основных начал государственного порядка – единство, цельность верховной власти. Печальный опыт отца и свой собственный заставил Ивана III тревожно задуматься над мыслью о такой власти. Московский посланец от его имени говорил в Вильне его дочери, великой княгине Литовской: «Слыхал я, каково было нестроение в Литовской земле, коли было государей много, а и в нашей земле, слыхала ты, каково было нестроение при моем отце, а после отца – каковы были дела и у меня с братьями, надеюсь, слыхала же, а иное и сама помнишь».

Взгляд общества на государя. До конца XV в. это отношение отличалось простотой удельного времени, и еще не заметно было следов того почитания, своего рода культа, которым впоследствии был окружен московский государь. В 1480 г., во время нашествия хана Ахмата, Иван III, постояв с полками на Оке, покинул армию и воротился в Москву. Столица была в смятении; горожане сносили в Кремль свои пожитки, ожидая татарской осады. Увидев возвращавшегося великого князя, они подступили к нему с жалобами и говорили ему, по свидетельству летописи: «Когда ты, государь, княжишь над нами в мирное время, тогда нас много понапрасну обременяешь поборами, а теперь сам, рассердив хана, не заплатив ему выхода, нас же выдаешь татарам». Престарелый ростовский архиепископ Вассиан встретил великого князя еще более резкими упреками, начал «зло говорить ему», называя его «бегуном», трусом и грозя, что на нем взыщется кровь христианская, которая прольется от татар.

Приведем еще эпизод из княжения Иванова преемника. И в это время еще не исчезли прежние простые отношения подданных к государю. Тогда в Москве заподозрили по доносу в злом умысле государева брата, удельного дмитровского князя Юрия, и решили дождаться его приезда в столицу, чтобы арестовать его. Узнав об этом, Юрий обратился к волоколамскому игумену преподобному Иосифу, жалуясь ему, что в Москве слушают наветников, и прося игумена съездить в Москву походатайствовать за него перед великим князем. Иосиф уговаривал удельного князя не противиться великому: «Преклони главу твою пред помазанником Божиим и покорись ему».

Юрий отвечал на это: «Будь мне вместо отца родного; я по твоему наставлению не буду против государя, готов все терпеть от него, даже самую смерть, только съезди к нему». Иосиф послал к великому князю двух старцев своего монастыря. Не соблюдая обычных правил вежливости, не поздоровавшись и не спросив о здоровье игумена, Василий встретил посланных сердитыми словами: «Зачем пришли, какое вам до меня дело?» Тогда один из старцев начал наставительно пенять великому князю, что государю не подобает так выходить из себя, не разузнав наперед, в чем дело, а следует расспросить хорошенько и выслушать с кротостью и смирением.

Великий князь смутился, встал и, улыбаясь, сказал: «Ну, простите, старцы, я пошутил». Затем, сняв шапку, он поклонился старцам и спросил о здоровье игумена. Тогда уже пошла речь о деле, и великий князь уважил ходатайство Иосифа, помирился с братом. Это было до 1515 г., когда умер Иосиф. Так еще в начале XVI в. по временам проявлялись простые удельные отношения подданных к своему государю; но эти отношения исчезали быстро вместе с последними уделами.

Уже при Иване III, еще более при Василии, верховная власть окружала себя тем ореолом, который так резко отделил московского государя от всего остального общества. Посол императора Германского Герберштейн, наблюдавший Москву при Василии, замечает, что этот великий князь докончил то, что начал его отец, и властью своею над подданными превосходит едва ли не всех монархов на свете. Он добавляет, что в Москве говорят про великого князя: «Воля государева – Божия воля, государь – исполнитель воли Божией». Когда москвичей спрашивают о каком-нибудь неизвестном им или сомнительном деле, они отвечают затверженными выражениями: «Мы того не знаем, знает то Бог да великий государь». По словам Герберштейна, они даже величали своего государя ключником и постельничим Божиим, применяя язык московского двора к столь возвышенным отношениям. Так уже ко времени Василиева преемника, Ивана IV, в Москве был готов тот кодекс политических понятий, которым так долго жила потом Московская Русь.

Таким образом, идея государственного объединения всей Русской земли, национального значения московского государя, свыше возложенного на него полномочия блюсти народное благо, – эти идеи вместе с первыми попытками установить состав верховной власти, единой и неделимой, надобно признать значительными успехами для московских умов того времени. Впрочем, значение этих успехов ограничилось бы историей понятий, если бы они не сопровождались соответственным движением общественного и государственного порядка.

Мы видели, как, вследствие политического объединения Великороссии, изменились и состав и настроение московского боярства. Эта перемена неизбежно должна была изменить и добрые отношения, существовавшие между московским государем и его боярством в удельные века.

Отношение бояр к великому князю в удельные века. Эта перемена отношений была неизбежным последствием того же самого процесса, которым были созданы власть московского государя и его новое боярство. В удельные века боярин ехал на службу в Москву, ища здесь служебных выгод. Эти выгоды росли для служилого человека вместе с успехами его хозяина. Это устанавливало единство интересов между обеими сторонами. Вот почему московские бояре во весь XIV в. дружно помогали своему государю в его внешних делах и усердно радели ему во внутреннем управлении. Тесная связь, задушевность отношений между обеими сторонами яркой чертой проходят по московским памятникам того века.

Великий князь Семен Гордый пишет, обращаясь в духовной к своим младшим братьям с предсмертными наставлениями: «Слушали бы вы во всем отца нашего, владыки Алексея, да старых бояр, кто хотел отцу нашему добра и нам». Еще задушевнее выступают эти отношения в написанной современником биографии великого князя Димитрия Донского, который и великокняжеским столом был обязан своим боярам. Обращаясь к своим детям, великий князь говорил: «Бояр своих любите, честь им достойную воздавайте по их службе, без воли их ничего не делайте». Обратившись затем к самим боярам, великий князь в сочувственных словах напомнил им, как он работал вместе с ними в делах внутренних и внешних, как они укрепляли княжение, как стали страшны недругам Русской земли. Между прочим, Димитрий сказал своим сотрудникам: «Я всех вас любил и в чести держал, веселился с вами, с вами и скорбел, и вы назывались у меня не боярами, а князьями земли моей».

Перемена отношений. Эти добрые отношения и стали расстраиваться с конца XV в. Новые, титулованные бояре шли в Москву не за новыми служебными выгодами, а большею частью с горьким чувством сожаления об утраченных выгодах удельной самостоятельности. Теперь только нужда и неволя привязывали новое московское боярство к Москве, и оно не могло любить этого нового места своего служения. Разошедшись в интересах, обе стороны еще более разошлись в политических чувствах, хотя эти чувства выходили из одного источника. Одни и те же обстоятельства, с одной стороны, поставили московского великого князя на высоту национального государя с широкой властью, с другой – навязали ему правительственный класс с притязательными политическими вкусами и стремлениями и со стеснительной для верховной власти сословной организацией.

Почувствовав себя в сборе вокруг московского Кремля, титулованные бояре стали смотреть на себя, как не смели смотреть московские бояре удельного времени. Почувствовав себя государем объединенной Великой Руси, великий князь Московский с трудом переносил и прежние свои отношения к боярам как вольным слугам по договору, и совсем не мог ужиться с новыми их притязаниями на раздел власти. Одна и та же причина – объединение Великороссии – сделала московскую верховную власть менее терпеливой и уступчивой, а московское боярство – более притязательным и заносчивым.

Таким образом, одни и те же исторические обстоятельства разрушили единство интересов между обеими политическими силами, а разъединение интересов расстроило гармонию их взаимных отношений. Отсюда и вышел ряд столкновений между московским государем и его боярами. Эти столкновения вносят драматическое оживление в монотонную и церемонную жизнь московского двора того времени и производят впечатление политической борьбы московского государя с его непокорным боярством. Впрочем, это была довольно своеобразная борьба, как по приемам борцов, так и по руководившим ею побуждениям. Отстаивая свои притязания, бояре не поднимались открыто против своего государя, не брали в руки оружия, даже не вели дружной политической оппозиции против него. Столкновения разрешались обыкновенно придворными интригами и опалами, немилостями, происхождение которых иногда трудно разобрать. Это скорее придворная вражда, иногда довольно молчаливая, чем открытая политическая борьба, скорее пантомима, чем драма.

Столкновения. Эти столкновения с особенной силой обнаруживались два раза, и каждый раз по одинаковому поводу – по вопросу о престолонаследии. Иван III, как мы знаем, сперва назначил своим наследником внука Димитрия и венчал его на великое княжение, а потом развенчал, назначив преемником сына своего от второй жены, Василия. В этом семейном столкновении боярство стало за внука и противодействовало сыну из нелюбви к его матери и к принесенным ею византийским понятиям и внушениям, тогда как на стороне Василия оказались все малые, худые служилые люди. Столкновение доходило до сильного раздражения с обеих сторон, вызвало шумные ссоры при дворе, резкие выходки со стороны бояр, – кажется, даже что-то похожее на крамолу. По крайней мере, сын Василия, царь Иван, жаловался после, что бояре на его отца вместе с племянником последнего, Димитрием, «многие пагубные смерти умышляли», даже самому государю-деду «многие поносные и укоризненные слова говорили». Но как шло дело, чего именно добивались бояре, в подробностях это остается не совсем ясным. Только через год после венчания Димитрия (1499) пострадали за противодействие Василию знатнейшие московские бояре: князю Семену Ряполовскому-Стародубскому отрубили голову, а его сторонников – князя И. Ю. Патрикеева с сыном Василием, знаменитым впоследствии старцем Вассианом Косым, насильно постригли в монашество.

Неясность причины разлада. Во всех этих столкновениях, прорывавшихся в продолжение трех поколений, можно разглядеть поводы, их вызывавшие, но побуждения, руководившие ссорившимися сторонами, питавшие взаимную неприязнь, не высказываются достаточно внятно ни той, ни другой стороной.

Иван III глухо жаловался на неуступчивость, строптивость своих бояр. Отправляя в Польшу послов, вскоре после дела о наследнике, Иван, между прочим, давал им такое наставление: «Смотрите, чтобы во всем между вами гладко было, пили бы бережно, не допьяна, и во всем бы себя берегли, а не поступали бы так, как князь Семен Ряполовский высокоумничал с князем Василием, сыном Ивана Юрьевича (Патрикеева)».

Иван Никитич Берсень-Беклемишев и Максим Грек

Несколько явственнее выступают чувства и стремления оппозиционной боярской знати в княжение Василия. До нас дошел от того времени памятник, вскрывающий политическое настроение боярской стороны, – это отрывок следственного дела об думном человеке Иване Никитиче Берсене-Беклемишеве (1525). Берсень, далеко не принадлежавший к первостепенной знати, был человек упрямый, неуступчивый. В то время проживал в Москве вызванный с Афона для перевода с греческого Толковой Псалтири ученый монах Максим Грек. Это был человек образованный, знакомый с католическим Западом и его наукой, учившийся в Париже, Флоренции и Венеции. Он привлек к себе любознательных людей из московской знати, которые приходили к нему побеседовать и поспорить «о книгах и цареградских обычаях», так что Максимова келья в подмосковном Симоновом монастыре стала похожа на ученый клуб.

Любопытно, что наиболее обычными гостями Максима были все люди из оппозиционной знати: между ними встречаем и князя Андрея Холмского, двоюродного племянника опального боярина, и В. М. Тучкова, сына боярина Тучкова, наиболее грубившего Ивану III, по свидетельству Грозного. Но самым близким гостем и собеседником Максима был Иван Никитич Берсень, с которым он часто и подолгу сиживал с глазу на глаз.

Берсень находился в это время в немилости и удалении от двора, оправдывая свое колючее прозвище (берсень – крыжовник). Иван Никитич раз в Думе что-то резко возразил государю при обсуждении вопроса о Смоленске. Великий князь рассердился и выгнал его из совета, сказав: «Пошел, смерд, вон, ты мне не надобен». В беседах с Максимом Берсень и изливал свои огорченные чувства, в которых можно видеть отражение политических дум тогдашнего боярства.

Передам их беседы, как они записаны были на допросах. Это очень редкий случай, когда мы можем подслушать интимный политический разговор в Москве XVI в.

Беседы Берсеня с Максимом Греком. Опальный советник, конечно, очень раздражен. Он ничем не доволен в Московском государстве: ни людьми, ни порядками. «Про здешние люди есми молвил, что ныне в людях правды нет». Всего более недоволен он своим государем и не хочет скрывать своего недовольства перед иноземцем.

«Вот, – говорил Берсень старцу Максиму, – у вас в Царьграде цари теперь басурманские, гонители; настали для вас злые времена, и как-то вы с ними перебиваетесь?» – «Правда, – отвечал Максим, – цари у нас нечестивые, однако в церковные дела у нас они не вступаются». – «Ну, – возразил Берсень, – хоть у вас цари и нечестивые, да ежели так поступают, стало быть, у вас еще есть Бог».

И как бы в оправдание проглоченной мысли, что в Москве уже нет Бога, опальный советник пожаловался Максиму на московского митрополита, который, в угоду государю, не ходатайствует по долгу сана за опальных, и вдруг, давая волю своему возбужденному пессимизму, Берсень обрушился и на своего собеседника: «Да вот и тебя, господин Максим, взяли мы со Св. Горы, а какую пользу от тебя получили?» – «Я – сиротина, – отвечал Максим обидчиво, – какой же от меня и пользе быть?» – «Нет, – возразил Берсень, – ты человек разумный и мог бы нам пользу принести, и пригоже нам было тебя спрашивать, как государю землю свою устроить, как людей награждать и как митрополиту вести себя». – «У вас есть книги и правила, – сказал Максим, – можете и сами устроиться».

Берсень хотел сказать, что государь в устроении своей земли не спрашивал и не слушал разумных советов и потому строил ее неудовлетворительно. Это «несоветие», «высокоумие», кажется, всего больше огорчало Берсеня в образе действия великого князя Василия. Он еще снисходительно относился к Васильеву отцу. Иван III, по его словам, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем; он любил «встречу», возражение против себя. «А нынешний государь, – жаловался Берсень, – не таков: людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит».

Итак, Берсень очень недоволен государем; но это недовольство совершенно консервативного характера. С недавнего времени старые московские порядки стали шататься, и шатать их стал сам государь – вот на что особенно жаловался Берсень. При этом он излагал целую философию политического консерватизма.

«Сам ты знаешь, – говорил он Максиму, – да и мы слыхали от разумных людей, что которая земля перестанавливает свои обычаи, та земля недолго стоит, а здесь у нас старые обычаи нынешний великий князь переменил: так какого же добра и ждать от нас?» Максим возразил, что Бог наказывает народы за нарушение Его заповедей, но что обычаи царские и земские переменяются государями по соображению обстоятельств и государственных интересов. «Так-то так, – возразил Берсень, – а все-таки лучше старых обычаев держаться, людей жаловать и стариков почитать; а ныне государь наш, запершись сам-третей у постели, всякие дела делает».

Этой переменой обычаев Берсень объясняет внешние затруднения и внутренние неурядицы, какие тогда переживала Русская земля. Первой виновницей этого отступничества от старых обычаев, сеятельницей этой измены родной старине Берсень считает мать великого князя. «Как пришли сюда греки, – говорил он Максиму, – так земля наша и замешалась, а до тех пор земля наша Русская в мире и тишине жила. Как пришла сюда мать великого князя, великая княгиня Софья, с вашими греками, так и пошли у нас нестроения великие, как и у вас в Царегороде при ваших царях». Максим Грек счел долгом заступиться за землячку и возразил: «Великая княгиня Софья с обеих сторон была роду великого – по отцу царского роду царегородского, а по матери – великого дуксуса Феррарийского Италийской страны». – «Господин! какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла», – так заключил Берсень свою беседу.

Итак, если Берсень точно выражал взгляды современного ему оппозиционного боярства, оно было недовольно нарушением установленных обычаем правительственных порядков, недоверием государя к своим боярам. Тем, что рядом с Боярской думой он завел особый интимный кабинет из немногих доверенных лиц, с которыми предварительно обсуждал и даже предрешал государственные вопросы, подлежавшие восхождению в Боярскую думу. Берсень не требует никаких новых прав для боярства, а только отстаивает старые обычаи, нарушаемые государем; он – оппозиционный консерватор, противник государя, потому что стоит против вводимых государем перемен.

Иван Грозный

Детство. Царь Иван родился в 1530 г. От природы он получил ум бойкий и гибкий, вдумчивый и немного насмешливый, настоящий великорусский, московский ум. Но обстоятельства, среди которых протекло детство Ивана, рано испортили этот ум, дали ему неестественное, болезненное развитие. Иван рано осиротел – на четвертом году лишился отца, а на восьмом потерял и мать. Он с детства видел себя среди чужих людей. В душе его рано и глубоко врезалось и всю жизнь сохранялось чувство сиротства, брошенности, одиночества, о чем он твердил при всяком случае: «Родственники мои не заботились обо мне». Отсюда его робость, ставшая основной чертой его характера. Как все люди, выросшие среди чужих, без отцовского призора и материнского привета, Иван рано усвоил себе привычку ходить оглядываясь и прислушиваясь. Это развило в нем подозрительность, которая с летами превратилась в глубокое недоверие к людям.

В детстве ему часто приходилось испытывать равнодушие или пренебрежение со стороны окружающих. Он сам вспоминал после в письме к князю Курбскому, как его с младшим братом Юрием в детстве стесняли во всем, держали как убогих людей, плохо кормили и одевали, ни в чем воли не давали, все заставляли делать насильно и не по возрасту. В торжественные, церемониальные случаи – при выходе или приеме послов – его окружали царственной пышностью, становились вокруг него с раболепным смирением, а в будни те же люди не церемонились с ним, порой баловали, порой дразнили. Играют они, бывало, с братом Юрием в спальне покойного отца, а первенствующий боярин князь И. В. Шуйский развалится перед ними на лавке, обопрется локтем о постель покойного государя, их отца, и ногу на нее положит, не обращая на детей никакого внимания, ни отеческого, ни даже властительного. Горечь, с какою Иван вспоминал об этом 25 лет спустя, дает почувствовать, как часто и сильно его сердили в детстве. Его ласкали как государя и оскорбляли как ребенка.

Но в обстановке, в какой шло его детство, он не всегда мог тотчас и прямо обнаружить чувство досады или злости, сорвать сердце. Эта необходимость сдерживаться, дуться в рукав, глотать слезы питала в нем раздражительность и затаенное, молчаливое озлобление против людей, злость со стиснутыми зубами. К тому же он был испуган в детстве. В 1542 г., когда правила партия князей Бельских, сторонники князя И. Шуйского ночью врасплох напали на стоявшего за их противников митрополита Иоасафа. Владыка скрылся во дворце великого князя. Мятежники разбили окна у митрополита, бросились за ним во дворец и на рассвете вломились с шумом в спальню маленького государя, разбудили и напугали его.

Влияние боярского правления. Безобразные сцены боярского своеволия и насилий, среди которых рос Иван, были первыми политическими его впечатлениями. Они превратили его робость в нервную пугливость, из которой с летами развилась наклонность преувеличивать опасность, образовалось то, что называется страхом с великими глазами. Вечно тревожный и подозрительный, Иван рано привык думать, что окружен только врагами, и воспитал в себе печальную наклонность высматривать, как плетется вокруг него бесконечная сеть козней, которою, чудилось ему, стараются опутать его со всех сторон. Это заставляло его постоянно держаться настороже; мысль, что вот-вот из-за угла на него бросится недруг, стала привычным, ежеминутным его ожиданием. Всего сильнее работал в нем инстинкт самосохранения. Все усилия его бойкого ума были обращены на разработку этого грубого чувства.

Ранняя развитость и возбуждаемость. Как все люди, слишком рано начавшие борьбу за существование, Иван быстро рос и преждевременно вырос. В 17–20 лет, при выходе из детства, он уже поражал окружающих непомерным количеством пережитых впечатлений и передуманных мыслей, до которых его предки не додумывались и в зрелом возрасте. В 1546 г., когда ему было 16 лет, среди ребяческих игр он, по рассказу летописи, вдруг заговорил с боярами о женитьбе, да говорил так обдуманно, с такими предусмотрительными политическими соображениями, что бояре расплакались от умиления, что царь так молод, а уж так много подумал, ни с кем не посоветовавшись, от всех утаившись. Эта ранняя привычка к тревожному уединенному размышлению «про себя, втихомолку», надорвала мысль Ивана, развила в нем болезненную впечатлительность и возбуждаемость.

Иван рано потерял равновесие своих духовных сил, уменье направлять их, когда нужно, разделять их работу или сдерживать одну противодействием другой, рано привык вводить в деятельность ума участие чувства. О чем бы он ни размышлял, он подгонял, подзадоривал свою мысль страстью. С помощью такого самовнушения он был способен разгорячить свою голову до отважных и высоких помыслов, раскалить свою речь до блестящего красноречия. И тогда с его языка или из-под его пера, как от горячего железа под молотком кузнеца, сыпались искры острот, колкие насмешки, меткие словца, неожиданные обороты. Иван – один из лучших московских ораторов и писателей XVI в., потому что был самый раздраженный москвич того времени. В сочинениях, написанных под диктовку страсти и раздражения, он больше заражает, чем убеждает, поражает жаром речи, гибкостью ума, изворотливостью диалектики, блеском мысли. Но это фосфорический блеск, лишенный теплоты, это не вдохновение, а горячка головы, нервическая прыть, следствие искусственного возбуждения.

Читая письма царя к князю Курбскому, поражаешься быстрой сменой в авторе самых разнообразных чувств: порывы великодушия и раскаяния, проблески глубокой задушевности чередуются с грубой шуткой, жестким озлоблением, холодным презрением к людям. Минуты усиленной работы ума и чувства сменялись полным упадком утомленных душевных сил, и тогда от всего его остроумия не оставалось и простого здравого смысла. В эти минуты умственного изнеможения и нравственной опущенности он способен был на затеи, лишенные всякой сообразительности.

Быстро перегорая, такие люди со временем, когда в них слабеет возбуждаемость, прибегают обыкновенно к искусственному средству, вину, и Иван в годы опричнины, кажется, не чуждался этого средства. Такой нравственной неровностью, чередованием высоких подъемов духа с самыми постыдными падениями, объясняется и государственная деятельность Ивана. Царь совершил или задумывал много хорошего, умного, даже великого, и рядом с этим наделал еще больше поступков, которые сделали его предметом ужаса и отвращения для современников и последующих поколений. Разгром Новгорода по одному подозрению в измене, московские казни, убийство сына и митрополита Филиппа, безобразия с опричниками в Москве и в Александровской слободе, – читая обо всем этом, подумаешь, что это был зверь от природы.

Нравственная неуравновешенность. Но он не был таким. По природе или воспитанию он был лишен устойчивого нравственного равновесия и, при малейшем житейском затруднении, охотнее склонялся в дурную сторону. От него ежеминутно можно было ожидать грубой выходки: он не умел сладить с малейшим неприятным случаем. В 1577 г., на улице в завоеванном ливонском городе Кокенгаузене, он благодушно беседовал с пастором о любимых своих богословских предметах, но едва не приказал его казнить, когда тот неосторожно сравнил Лютера с апостолом Павлом, ударил пастора хлыстом по голове и ускакал со словами: «Поди ты к черту со своим Лютером».

В другое время он велел изрубить присланного ему из Персии слона, не хотевшего стать перед ним на колена. Ему недоставало внутреннего, природного благородства. Он был восприимчивее к дурным, чем к добрым, впечатлениям. Он принадлежал к числу тех недобрых людей, которые скорее и охотнее замечают в других слабости и недостатки, чем дарования или добрые качества. В каждом встречном он, прежде всего, видел врага. Всего труднее было приобрести его доверие. Для этого таким людям надобно ежеминутно давать чувствовать, что их любят и уважают, всецело им преданы, и, кому удавалось уверить в этом царя Ивана, тот пользовался его доверием до излишества. Тогда в нем вскрывалось свойство, облегчающее таким людям тягость постоянно напряженного злого настроения, – это привязчивость. Первую жену свою он любил какой-то особенно чувствительной, недомостроевской любовью. Так же безотчетно он привязывался к Сильвестру и Адашеву, а потом и к Малюте Скуратову. Это соединение привязчивости и недоверчивости выразительно сказалось в духовной Ивана, где он дает детям наставление, «как людей любить и жаловать и как их беречься». Эта двойственность характера и лишала его устойчивости. Житейские отношения больше тревожили и злили его, чем заставляли размышлять.

Но в минуты нравственного успокоения, когда он освобождался от внешних раздражающих впечатлений и оставался наедине с самим собой, со своими задушевными думами, им овладевала грусть, к какой способны только люди, испытавшие много нравственных утрат и житейских разочарований. Кажется, ничего не могло быть формальнее и бездушнее духовной грамоты древнего московского великого князя с ее мелочным распорядком движимого и недвижимого имущества между наследниками. Царь Иван и в этом стереотипном акте выдержал свой лирический характер. Эту духовную он начинает возвышенными богословскими размышлениями и продолжает такими задушевными словами: «Тело изнемогло, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня; ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого, утешающих я не нашел, заплатили мне злом за добро, ненавистью за любовь». Бедный страдалец, царственный мученик – подумаешь, читая эти жалобно-скорбные строки, а этот страдалец, года за два до того, ничего не расследовав, по одному подозрению, так, зря, бесчеловечно и безбожно разгромил большой древний город с целою областью, как никогда не громили никакого русского города татары. В самые злые минуты он умел подниматься до этой искусственной задушевности, крокодилова плача.

В разгар казней входит он в московский Успенский собор. Митрополит Филипп встречает его, готовый по долгу сана печаловаться, ходатайствовать за несчастных, обреченных на казнь. «Только молчи, – говорил царь, едва сдерживаясь от гнева, – одно тебе говорю – молчи, отец святой, молчи и благослови нас». – «Наше молчание, – отвечал Филипп, – грех на душу твою налагает и смерть наносит». – «Ближние мои, – скорбно возразил царь, – встали на меня, ищут мне зла; какое тебе дело до наших царских предначертаний!» Описанные свойства царя Ивана сами по себе могли бы послужить только любопытным материалом для психолога, скорее для психиатра, скажут иные: ведь так легко нравственную распущенность, особенно на историческом расстоянии, признать за душевную болезнь и под этим предлогом освободить память мнимобольных от исторической ответственности. К сожалению, одно обстоятельство сообщило описанным свойствам значение, гораздо более важное, чем какое обыкновенно имеют психологические курьезы, появляющиеся в людской жизни, особенно такой обильной всякими душевными курьезами, как русская: Иван был царь.

Черты его личного характера дали особое направление его политическому образу мыслей, а его политический образ мыслей оказал сильное, притом вредное, влияние на его политический образ действий, испортил его.

Ранняя мысль о власти. Иван рано и много, раньше и больше, чем бы следовало, стал думать своей тревожной мыслью о том, что он государь Московский и всея Руси. Скандалы боярского правления постоянно поддерживали в нем эту думу, сообщали ей тревожный, острый характер. Его сердили и обижали, выталкивали из дворца и грозили убить людей, к которым он привязывался, пренебрегая его детскими мольбами и слезами. У него на глазах выказывали непочтение к памяти его отца, может быть, дурно отзывались о покойном в присутствии сына. Но этого сына все признавали законным государем. Ни от кого не слышал он и намека на то, что его царственное право может подвергнуться сомнению, спору. Каждый из окружающих, обращаясь к Ивану, называл его великим государем; каждый случай, его тревоживший или раздражавший, заставлял его вспоминать о том же и с любовью обращаться к мысли о своем царственном достоинстве как к политическому средству самообороны.

Ивана учили грамоте, вероятно, так же, как учили его предков, как вообще учили грамоте в Древней Руси, заставляя твердить Часослов и Псалтырь с бесконечным повторением задов, прежде пройденного. Изречения из этих книг затверживались механически, на всю жизнь врезывались в память. Кажется, детская мысль Ивана рано начала проникать в это механическое зубрение Часослова и Псалтыря. Здесь он встречал строки о царе и царстве, помазаннике Божием, нечестивых советниках, блаженном муже, который не ходит на их совет, и т. п. С тех пор как стал Иван понимать свое сиротское положение и думать об отношениях своих к окружающим, эти строки должны были живо затрагивать его внимание. Он понимал эти библейские афоризмы по-своему, прилагая их к себе, к своему положению. Они давали ему прямые и желанные ответы на вопросы, какие возбуждались в его голове житейскими столкновениями, подсказывали нравственное оправдание тому чувству злости, какое вызывали в нем эти столкновения. Легко понять, какие быстрые успехи в изучении Святого Писания должен был сделать Иван, применяя к своей экзегетике такой нервный, субъективный метод, изучая и толкуя слово Божие под диктовку раздраженного, капризного чувства. С тех пор книги должны были стать любимым предметом его занятий.

От Псалтыря он перешел к другим частям Писания, перечитал много, что мог достать из тогдашнего книжного запаса, вращавшегося в русском читающем обществе. Это был самый начитанный москвич XVI в. Недаром современники называли его «словесной мудрости ритором». О богословских предметах он любил беседовать, особенно за обеденным столом, и имел, по словам летописи, особливую остроту и память от Божественного Писания. Раз в 1570 г. он устроил в своих палатах торжественную беседу о вере с пастором польского посольства, чехом-евангеликом Рокитой, в присутствии посольства, бояр и духовенства. В пространной речи он изложил протестантскому богослову обличительные пункты против его учения и приказал ему защищаться «вольно и смело», без всяких опасений, внимательно и терпеливо выслушал защитительную речь пастора и после написал на нее пространное опровержение, до нас дошедшее.

Этот ответ царя местами отличается живостью и образностью. Мысль не всегда идет прямым логическим путем, натолкнувшись на трудный предмет, туманится или сбивается в сторону, но порой обнаруживает большую диалектическую гибкость. Тексты Писания не всегда приводятся кстати, но очевидна обширная начитанность автора не только в Писании и отеческих творениях, но и в переводных греческих хронографах, тогдашних русских учебниках всеобщей истории. Главное, что читал он особенно внимательно, было духовного содержания; везде находил он и отмечал одни и те же мысли и образы, которые отвечали его настроению, вторили его собственным думам. Он читал и перечитывал любимые места, и они неизгладимо врезывались в его память. Не менее иных нынешних записных ученых, Иван любил пестрить свои сочинения цитатами кстати и некстати. В первом письме к князю Курбскому он на каждом шагу вставляет отдельные строки из Писания, иногда выписывает подряд целые главы из ветхозаветных пророков или апостольских посланий и очень часто без всякой нужды искажает библейский текст. Это происходило не от небрежности в списывании, а оттого, что Иван, очевидно, выписывал цитаты наизусть.

Идея власти. Так рано зародилось в голове Ивана политическое размышление – занятие, которого не знали его московские предки ни среди детских игр, ни в деловых заботах зрелого возраста. Кажется, это занятие шло втихомолку, тайком от окружающих, которые долго не догадывались, в какую сторону направлена встревоженная мысль молодого государя, и, вероятно, не одобрили бы его усидчивого внимания к книгам, если бы догадались. Вот почему они так удивились, когда в 1546 г. шестнадцатилетний Иван вдруг заговорил с ними о том, что он задумал жениться. Но прежде женитьбы он хочет поискать прародительских обычаев, как прародители его, цари и великие князья и сродник его, Владимир Всеволодович Мономах, на царство, на великое княжение садились. Пораженные неожиданностью дум государя, бояре, прибавляет летописец, удивились, что государь так молод, а уж прародительских обычаев поискал.

Первым помыслом Ивана при выходе из правительственной опеки бояр было принять титул царя и венчаться на царство торжественным церковным обрядом. Политические думы царя вырабатывались тайком от окружающих, как тайком складывался его сложный характер. Впрочем, по его сочинениям можно с некоторой точностью восстановить ход его политического самовоспитания. Его письма к князю Курбскому – наполовину политические трактаты о царской власти и наполовину полемические памфлеты против боярства и его притязаний. Попробуйте бегло перелистать его первое длинное-предлинное послание – оно поразит вас видимой пестротой и беспорядочностью своего содержания, разнообразием книжного материала, кропотливо собранного автором и щедрой рукой рассыпанного по этим нескончаемым страницам. Чего тут нет, каких имен, текстов и примеров! Длинные и короткие выписки из Святого Писания и отцов Церкви, строки и целые главы из ветхозаветных пророков – Моисея, Давида, Исаии; новозаветных церковных учителей – Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста; образы классической мифологии и эпоса – Зевс, Аполлон, Антенор, Эней – рядом с библейскими именами Иисуса Навина, Гедеона, Авимелеха, Иевффая, бессвязные эпизоды из еврейской, римской, византийской истории и даже из истории западноевропейских народов со средневековыми именами Зинзириха Вандальского, готов, савроматов, французов, вычитанными из хронографов, и, наконец, порой невзначай брошенная черта из русской летописи. И все это, перепутанное, переполненное анахронизмами, с калейдоскопической пестротой, без видимой логической последовательности всплывает и исчезает перед читателем, повинуясь прихотливым поворотам мысли и воображения автора. Вся эта, простите за выражение, «ученая каша» сдобрена богословскими или политическими афоризмами, настойчиво подкладываемыми, и порой посолена тонкой иронией или жестким, иногда метким, сарказмом. «Какая хаотическая память, набитая набором всякой всячины», – подумаешь, перелистав это послание. Недаром князь Курбский назвал письмо Ивана «бабьей болтовней», где тексты Писания переплетены с речами о женских телогреях и о постелях.

Но вникните пристальнее в этот пенистый поток текстов, размышлений, воспоминаний, лирических отступлений, и вы без труда уловите основную мысль, которая красной нитью проходит по всем этим, видимо, столь нестройным страницам. С детства затверженные автором любимые библейские тексты и исторические примеры все отвечают на одну тему – все говорят о царской власти, ее Божественном происхождении, государственном порядке, отношениях к советникам и подданным, гибельных следствиях разновластия и безначалия. «Несть власти, аще не от Бога. Всяка душа властем предержащим да повинуется. Горе граду, им же градом мнози обладают» и т. п.

Упорно вчитываясь в любимые тексты и бесконечно о них размышляя, Иван постепенно и незаметно создал себе из них идеальный мир, в который уходил, как Моисей на свою гору, отдыхать от житейских страхов и огорчений. Он с любовью созерцал эти величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих – Моисея, Саула, Давида, Соломона. Но в этих образах он, как в зеркале, старался разглядеть самого себя, свою собственную царственную фигуру, уловить в них отражение своего блеска или перенести на себя самого отблеск их света и величия. Понятно, что он залюбовался собой, что его собственная особа в подобном отражении представилась ему озаренною блеском и величием, какого и не чуяли на себе его предки, простые московские князья-хозяева.

Иван IV был первый из московских государей, который узрел и живо почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника Божия. Это было для него политическим откровением, и с той поры его царственное я сделалось для него предметом набожного поклонения. Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти. Тоном вдохновенного свыше и вместе с обычной тонкой иронией писал он во время переговоров о мире врагу своему, Стефану Баторию, коля ему глаза его избирательной властью: «Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по Божию изволению, а не по многомятежному человеческому хотению».

Недостаток практической ее разработки. Однако из всех этих усилий ума и воображения царь вынес только простую, голую идею царской власти без практических выводов, каких требует всякая идея. Теория осталась не разработанной в государственный порядок, политическую программу. Увлеченный враждой и воображаемыми страхами, он упустил из виду практические задачи и потребности государственной жизни и не умел приладить своей отвлеченной теории к местной исторической действительности. Без этой практической разработки его возвышенная теория верховной власти превратилась в каприз личного самовластия, исказилась в орудие личной злости, безотчетного произвола. Потому стоявшие на очереди практические вопросы государственного порядка остались неразрешенными.

В молодости, начав править государством, царь с избранными своими советниками повел смелую внешнюю и внутреннюю политику. Целью ее было, с одной стороны, добиться берега Балтийского моря и войти в непосредственные торговые и культурные сношения с Западной Европой, а с другой – привести в порядок законодательство и устроить областное управление, создать местные земские миры, призвать их к участию не только в местных судебно-административных делах, но и в деятельности центральной власти. Земский собор, впервые созванный в 1550 г., развиваясь и входя обычным органом в состав управления, должен был укрепить в умах идею земского царя взамен удельного вотчинника. Но царь не ужился со своими советниками. При подозрительном и болезненно-возбужденном чувстве власти, он считал добрый прямой совет посягательством на свои верховные права, несогласие со своими планами – знаком крамолы, заговора и измены. Удалив от себя добрых советников, он отдался одностороннему направлению своей мнительной политической мысли, везде подозревавшей козни и крамолы, и неосторожно возбудил старый вопрос об отношении государя к боярству – вопрос, которого он не в состоянии был разрешить, и которого потому не следовало возбуждать.

Дело заключалось в исторически сложившемся противоречии, несогласии правительственного положения и политического настроения боярства с характером власти и политическим самосознанием московского государя. Этот вопрос был неразрешим для московских людей XVI в. Потому надобно было до поры до времени заминать его, сглаживая вызвавшее его противоречие средствами благоразумной политики. Иван хотел разом разрубить вопрос, обострив самое противоречие, своей односторонней политической теорией поставив его ребром, как ставят тезисы на ученых диспутах, принципиально, но непрактично.

Усвоив себе чрезвычайно исключительную и нетерпеливую, чисто отвлеченную идею верховной власти, он решил, что не может править государством, как правили его отец и дед, при содействии бояр, но, как иначе он должен править, этого он и сам не мог уяснить себе. Превратив политический вопрос о порядке в ожесточенную вражду с лицами, бесцельную и неразборчивую резню, он своей опричниной внес в общество страшную смуту, а сыноубийством подготовил гибель своей династии. Между тем успешно начатые внешние предприятия и внутренние реформы расстроились. Они были брошены недоконченными по вине неосторожно обостренной внутренней вражды.

Отсюда понятно, почему этот царь двоился в представлении современников, переживших его царствование. Так, один из них, описав славные деяния царя до смерти царицы Анастасии, продолжает: «А потом – словно страшная буря, налетевшая со стороны, смутила покой его доброго сердца, и я не знаю, как перевернула его многомудренный ум в нрав свирепый, и стал он мятежником в собственном государстве». Другой современник, характеризуя грозного царя, пишет, что это был «муж чудного рассуждения, в науке книжного почитания доволен и многоречив, зело ко ополчению дерзостен и за свое отечество стоятелен, на рабы, от Бога данные ему, жестосерд, на пролитие крови дерзостен и неумолим, множество народа от мала и до велика при царстве своем погубил, многие города свои попленил и много иного содеял над рабами своими; но этот же царь Иван и много доброго совершил, воинство свое весьма любил и на нужды его из казны своей неоскудно подавал».

Боярское правление. По смерти Василия, в малолетство его сына, требовавшее продолжительной опеки, власть надолго попала в руки бояр. Теперь они могли распорядиться государством по-своему, осуществить свои политические идеалы и согласно с ними перестроить государственный порядок. Но они не пытались строить никакого нового государственного порядка. Разделившись на партии князей Шуйских и Бельских, бояре повели ожесточенные усобицы друг с другом из личных или фамильных счетов, а не за какой-либо государственный порядок. В продолжение десяти лет со смерти правительницы Елены (1538) они вели эти усобицы, и это десятилетие прошло не только бесплодно для политического положения боярства, но и уронило его политический авторитет в глазах русского общества. Все увидели, какая анархическая сила это боярство, если оно не сдерживается сильной рукой; но причина его разлада с государем и на этот раз не выяснилась.

Переписка царя с Курбским. В царствование Грозного, когда возобновилось столкновение, обе ссорившиеся стороны имели случай высказать яснее свои политические взгляды и объяснить причины взаимного нелюбья. В 1564 г. боярин князь А. М. Курбский, сверстник и любимец царя Ивана, герой Казанской и Ливонской войн, командуя московскими полками в Ливонии, проиграл там одну битву и, боясь царского гнева за эту ли неудачу или за связь с павшими Сильвестром и Адашевым, убежал к польскому королю, покинув в Дерпте, где был воеводой, свою жену с малолетним сыном. Он принял деятельное участие в польской войне против своего царя и отечества. Но беглый боярин не хотел молча расстаться со своим покинутым государем: с чужбины, из Литвы, он написал резкое, укоризненное, «досадительное» послание Ивану, укоряя его в жестоком обращении с боярами.

Царь Иван, сам «словесной мудрости ритор», как его звали современники, не хотел остаться в долгу у беглеца и отвечал ему длинным оправдательным посланием, «широковещательным и многошумящим», как назвал его князь Курбский, на которое последний возражал. Переписка с длинными перерывами шла в 1564–1579 гг. Князь Курбский написал всего четыре письма, царь Иван – два; но его первое письмо составляет по объему больше половины всей переписки (62 из 100 страниц по изданию Устрялова). Кроме того, Курбский написал в Литве обвинительную «Историю князя великого Московского», т. е. царя Ивана, где также выражал политические воззрения своей боярской братии. Так обе стороны как бы исповедались друг другу, и можно было бы ожидать, что они полно и откровенно высказали свои политические воззрения, т. е. вскрыли причины взаимной неприязни. Но и в этой полемике, веденной обеими сторонами с большим жаром и талантом, не находим прямого и ясного ответа на вопрос об этих причинах, и она не выводит читателя из недоумения. Письма князя Курбского наполнены преимущественно личными или сословными упреками и политическими жалобами; в «Истории» он высказывает и несколько общих политических и исторических суждений.

Суждения Курбского. Свою «Историю царя Ивана» он начинает заунывным раздумьем: «Много раз докучали мне вопросом: как все это приключилось от столь доброго прежде и прекрасного царя, для отечества пренебрегавшего своим здоровьем, понесшего тяжкие труды и беды в борьбе с врагами Креста Христова и от всех пользовавшегося доброй славой? И много раз, со вздохом и слезами молчал я на этот вопрос, – не хотелось отвечать; наконец, вынужден был сказать хоть что-нибудь об этих происшествиях и так отвечал на учащенные вопросы: если бы рассказывать сначала и по порядку, много пришлось бы мне писать о том, как в предобрый русских князей род посеял дьявол злые нравы, особенно злыми их женами-чародейками, как это было и у израильских царей, более же всего – теми, которые взяты были из иноплеменников». Значит, во взгляде на ближайшее московское прошлое и князь Курбский стоит на точке зрения Берсеня, видит корень зла в царевне Софье, за которой следовала такая же иноземка Елена Глинская, мать царя. Впрочем, и без того как-то предобрый некогда русских князей род выродился в московский, «этот ваш издавна кровопийственный род», как выразился Курбский в письме к царю. «Обычай у московских князей издавна, – пишет он в “Истории”, – желать братий своих крови и губить их, убогих, ради и окаянных вотчин, несытства ради своего».

Попадаются у Курбского и политические суждения, похожие на принципы, теорию. Он считает нормальным только такой государственный порядок, который основан не на личном усмотрении самовластия, а на участии «синклита», боярского совета, в управлении; чтобы вести государственные дела успешно и благочинно, государю необходимо советоваться с боярами. Царю подобает быть главой, а мудрых советников своих любить, «яко свои уды», – так выражает Курбский правильные, благочинные отношения царя к боярам. Вся его «История» построена на одной мысли – о благотворном действии боярского совета. Царь правил мудро и славно, пока был окружен доброродными и правдивыми советниками.

Впрочем, государь должен делиться своими царскими думами не с одними великородными и правдивыми советниками – князь Курбский допускает и народное участие в управлении, стоит за пользу и необходимость земского собора. В своей «Истории» он высказывает такой политический тезис: «Если царь и почтен царством, но не получил от Бога каких-либо дарований, он должен искать доброго и полезного совета не только у своих советников, но и у всенародных человек. Потому что дар духа дается не по богатству внешнему и не по могуществу власти, но по правоте душевной». Под этими «всенародными человеками» Курбский мог разуметь только собрание людей, призываемых для совета из разных сословий, от всей земли: келейные совещания с отдельными лицами едва ли ему были желательны. Вот почти и все политические воззрения Курбского.

Князь стоит за правительственное значение боярского совета и за участие земского собора в управлении. Но он мечтает о вчерашнем дне, запоздал со своими мечтами. Ни правительственное значение боярского совета, ни участие земского собора в управлении не были уже в то время идеалами, не могли быть политическими мечтами. Боярский совет и земский собор были уже в то время политическими фактами: первый – фактом очень старым, а второй – явлением еще недавним, и оба – фактами, хорошо знакомыми нашему публицисту. Искони государи Русские и Московские думали о всяких делах, законодательствовали со своими боярами. В 1550 г. созван был и первый Земский собор, и князь Курбский должен был хорошо помнить это событие, когда царь обратился за советом ко «всенародным человекам», простым земским людям. Итак, князь Курбский стоит за существующие факты; его политическая программа не идет за пределы действующего государственного порядка: он не требует ни новых прав для бояр, ни новых обеспечений для их старых прав, вообще не требует перестройки наличного государства. В этом отношении он разве только немного идет дальше своего предшественника И. Н. Берсеня-Беклемишева и, резко осуждая московское прошлое, ничего не умеет придумать лучше этого прошлого.

Возражения царя. Теперь послушаем другую сторону. Царь Иван пишет менее спокойно и складно. Раздражение теснит его мысль множеством чувств, образов и помыслов, которых он не умеет уложить в рамки последовательного и спокойного изложения. Новая фраза, навернувшаяся кстати, заставляет его повертывать речь в другую сторону, забывая главную мысль, не договаривая начатого. Поэтому нелегко уловить его основные мысли и тенденции в этой пене нервной диалектики. Разгораясь, речь его становится жгучей. «Письмо твое принято, – пишет царь, – и прочитано внимательно. Яд аспида у тебя под языком, и письмо твое наполнено медом слов, но в нем горечь полыни. Так ли привык ты, христианин, служить христианскому государю? Ты пишешь вначале, чтобы разумевал тот, кто обретается противным православию и совесть прокаженную имеет. Подобно бесам, от юности моей вы поколебали благочестие и Богом данную мне державную власть себе похитили». Это возражение – основной мотив в письмах царя.

Мысль о похищении царской власти боярами больше всего и возмущает Ивана. Он возражает не на отдельные выражения князя Курбского, а на весь политический образ мыслей боярства, защитником которого выступил Курбский. «Ведь ты, – пишет ему царь, – в своей бесосоставной грамоте твердишь все одно и то же, переворачивая “разными словесы”, и так, и этак, любезную тебе мысль, чтобы рабам помимо господ обладать властью», – хотя в письме Курбского ничего этого не было написано. «Это ли, – продолжает царь, – совесть прокаженная, чтобы царство свое в своей руке держать, а рабам своим не давать властвовать? Это ли противно разуму – не хотеть быть обладаему своими рабами? Это ли православие пресветлое – быть под властью рабов?» Все рабы и рабы, и никого больше, кроме рабов.

Курбский толкует царю о мудрых советниках, синклите, а царь не признает никаких мудрых советников, для него не существует никакого синклита, а есть только люди, служащие при его дворе, дворовые холопы. Он знает одно: что «земля правится Божиим милосердием и родителей наших благословением, а потом нами, своими государями, а не судьями и воеводами, не ипатами и стратигами». Все политические помыслы царя сводятся к одной идее – мысли о самодержавной власти.

Самодержавие для Ивана не только нормальный, свыше установленный государственный порядок, но и исконный факт нашей истории, идущий из глубины веков. «Самодержавства нашего начало – от святого Владимира; мы родились и выросли на царстве, своим обладаем, а не чужое похитили; русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и вельможи». Царь Иван был первый, кто высказал на Руси такой взгляд на самодержавие. Древняя Русь не знала такого взгляда, не соединяла с идеей самодержавия внутренних и политических отношений, считая самодержцем только властителя, независимого от внешней силы. Царь Иван обратил первый внимание на эту внутреннюю сторону верховной власти и глубоко проникся своим новым взглядом: через все свое длинное-предлинное первое послание проводит он эту идею, оборачивая одно слово, по его собственному признанию, «семо и овамо», то туда, то сюда. Все его политические идеи сводятся к одному этому идеалу, образу самодержавного царя, не управляемого ни «попами», ни «рабами». «Како же самодержец наречется, аще не сам строит?» Многовластие – безумие.

Этой самодержавной власти Иван дает Божественное происхождение и указывает ей не только политическое, но и высокое религиозно-нравственное назначение: «Тщусь со усердием людей на истину и на свет наставить, да познают единого истинного Бога, в Троице славимого, и от Бога данного им государя, а от междоусобных браней и строптивого жития да отстанут, коими царства разрушаются; ибо если царю не повинуются подвластные, то никогда междоусобные брани не прекратятся». Столь возвышенному назначению власти должны соответствовать многоразличные свойства, требуемые от самодержца. Он должен быть осмотрителен, не иметь ни зверской ярости, ни бессловесного смирения, должен карать татей и разбойников, быть и милостивым, и жестоким, милостивым к добрым и жестоким к злым: не то он и не царь. «Царь – гроза не для добрых, а для злых дел; хочешь не бояться власти – делай добро, а делаешь зло – бойся, ибо царь не зря носит меч, а для кары злых и для ободрения добрых». Никогда у нас до Петра Великого верховная власть в отвлеченном самосознании не поднималась до такого отчетливого, по крайней мере, до такого энергического выражения своих задач. Но когда дело дошло до практического самоопределения, этот полет политической мысли кончился крушением.

Вся философия самодержавия у царя Ивана свелась к одному простому заключению: «Жаловать своих холопей мы вольны и казнить их вольны же». Для подобной формулы вовсе не требовалось такого напряжения мысли. Удельные князья приходили к тому же заключению без помощи возвышенных теорий самодержавия и даже выражались почти теми же словами: «Я, князь такой-то, волен, кого жалую, кого казню». Здесь и в царе Иване, как некогда в его деде, вотчинник торжествовал над государем.

Характер переписки. Такова политическая программа царя Ивана. Столь резко и своеобразно выраженная идея самодержавной власти, однако, не развивается у него в определенный разработанный политический порядок; из нее не извлекаются практические последствия. Царь нигде не говорит, согласен ли его политический идеал с существующим государственным устройством или требует нового, может ли, например, его самодержавная власть действовать об руку с наличным боярством, только изменив его политические нравы и привычки, или должна создать совсем иные орудия управления. Можно только почувствовать, что царь тяготится своим боярством. Но против самодержавия, как его тогда понимали в Москве, самодержавия, идущего от св. Владимира, не восставало прямо и боярство. Бояре признавали самодержавную власть московского государя, как ее создала история. Они только настаивали на необходимости и пользе участия в управлении другой политической силы, созданной той же историей, – боярства и даже призывали в помощь обеим этим силам третью – земское представительство. Несправедливо было со стороны царя обвинять бояр и в самоволии «попа-невежи» Сильвестра и «собаки» Адашева. Иван мог пенять за это только на самого себя, потому что сам дал неподобающую власть этим людям, к боярству и не принадлежавшим, сделал их временщиками.

Из-за чего же шел спор? Обе стороны отстаивали существующее. Чувствуется, что они как будто не вполне понимали друг друга, что какое-то недоразумение разделяло обоих спорщиков. Это недоразумение заключалось в том, что в их переписке столкнулись не два политических образа мыслей, а два политических настроения; они не столько полемизируют друг с другом, сколько исповедуются один другому. Курбский так прямо и назвал царское послание исповедью, насмешливо заметив, что, не будучи пресвитером, не считает себя достойным и краем уха послушать царской исповеди. Каждый из них твердит свое и плохо слушает противника. «За что ты бьешь нас, верных слуг своих?» – спрашивает князь Курбский. «Нет, – отвечает ему царь Иван, – русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и не вельможи». В такой простейшей форме можно выразить сущность знаменитой переписки.

Но, плохо понимая один другого и свое настоящее положение, оба противника доспорились до предвидения будущего, до пророчества и – предсказали друг другу обоюдную гибель. В послании 1579 г., напомнив царю гибель Саула с его царским домом, Курбский продолжает: «…не губи себя и дому твоего… облитые кровью христианской, исчезнут вскоре со всем домом». Курбский представлял свою родовитую братию каким-то избранным племенем, на котором почиет особое благословение, и колол глаза царю затруднением, какое он сам себе создал, перебив и разогнав «сильных во Израиле», богоданных воевод своих, и оставшись с худородными «воеводишками», которые пугаются не только появления неприятеля, но и шелеста листьев, колеблемых ветром. На эти попреки царь ответил исторической угрозой: «Когда бы вы были чада Авраамовы, то и дела творили бы Авраамовы; но может Бог и из камней воздвигнуть чад Аврааму». Эти слова написаны были в 1564 г., в то самое время, когда царь задумывал смелое дело – подготовку нового правящего класса, который должен был прийти на смену ненавистному боярству.

Династическое происхождение разлада. Итак, обе спорившие стороны были недовольны друг другом и государственным порядком, в котором действовали, которым даже руководили. Но ни та, ни другая сторона не могла придумать другого порядка, который бы соответствовал ее желаниям, потому что все, чего желали они, уже практиковалось или было испробовано. Если, однако, они спорили и враждовали друг с другом, это происходило оттого, что настоящей причиной раздора был не вопрос о государственном порядке. Политические суждения и упреки высказывались лишь в оправдание обоюдного недовольства, шедшего из другого источника. Раздор с особенной силой обнаруживался два раза и по одинаковому поводу – вопросу о наследнике престола: государь назначал одного, бояре хотели другого. Так разлад обеих сторон имел, собственно, не политический, а династический источник.

Дело шло не о том, как править государством, а о том, кто будет им править. И здесь с обеих сторон сказались преломленные ходом дел привычки удельного времени. Тогда боярин выбирал себе князя, переезжая от одного княжеского двора к другому. Теперь, когда уехать из Москвы стало некуда или неудобно, бояре хотели выбирать между наследниками престола, когда представлялся случай. Свое притязание они могли оправдывать отсутствием закона о престолонаследии.

Здесь им помог сам московский государь. Сознав себя национальным государем всея Руси, он на половину своего самосознания остался удельным вотчинником и не хотел ни поступиться кому-либо своим правом предсмертного распоряжения вотчиной, ни законом ограничить своей личной воли: «Кому хочу, тому и дам княжество». Стороннее вмешательство в эту личную волю государя трогало его больнее, чем мог трогать какой-либо общий вопрос о государственном порядке. Отсюда обоюдное недоверие и раздражение. Но когда приходилось выражать эти чувства устно или письменно, затрагивались и общие вопроси, и тогда обнаруживалось, что действовавший государственный порядок страдал противоречиями, частично отвечал противоположным интересам, никого вполне не удовлетворяя. Эти противоречия и вскрылись в опричнине, в которой царь Иван искал выхода из неприятного положения.

Обстоятельства, подготовившие опричнину. Изложу наперед обстоятельства, при которых явилась эта злополучная опричнина.

Едва вышедши из малолетства, еще не имея 20 лет, царь Иван с необычайной для его возраста энергией принялся за дела правления. Тогда, по указаниям умных руководителей царя: митрополита Макария и священника Сильвестра, из боярства, разбившегося на враждебные кружки, выдвинулось и стало около престола несколько дельных, благомыслящих и даровитых советников – «избранная рада». Так князь Курбский называет этот совет, очевидно получивший фактическое господство в Боярской думе, вообще в центральном управлении. С этими доверенными людьми царь и начал править государством.

В этой правительственной деятельности, обнаруживающейся с 1550 г., смелые внешние предприятия шли рядом с широкими и хорошо обдуманными планами внутренних преобразований. В 1550 г. был созван первый Земский собор, на котором обсуждали, как устроить местное управление, и решили пересмотреть и исправить старый Судебник Ивана III и выработать новый, лучший порядок судопроизводства. В 1551 г. созван был большой церковный собор, которому царь предложил обширный проект церковных реформ, имевший целью привести в порядок религиозно-нравственную жизнь народа. В 1552 г. было завоевано царство Казанское, и, тотчас после того, начали вырабатывать сложный план местных земских учреждений, которыми предназначено было заменить коронных областных управителей – «кормленщиков»: вводилось земское самоуправление. В 1558 г. начата была Ливонская война с целью пробиться к Балтийскому морю и завязать непосредственные сношения с Западной Европой, попользоваться ее богатой культурой. Во всех этих важных предприятиях, повторяю, Ивану помогали сотрудники, которые сосредоточивались около двух лиц, особенно близких к царю, – священника Сильвестра и Алексея Адашева, начальника Челобитного приказа, по-нашему – статс-секретаря у принятия прошений на высочайшее имя.

Разные причины – частью домашние недоразумения, частью несогласие в политических взглядах – охладили царя к его избранным советникам. Разгоравшаяся неприязнь их к родственникам царицы, Захарьиным, повела к удалению от двора Адашева и Сильвестра, а случившуюся при таких обстоятельствах в 1560 г. смерть Анастасии царь приписал огорчениям, какие потерпела покойная от этих дворцовых дрязг. «Зачем вы разлучили меня с моей женой? – болезненно спрашивал Иван Курбского в письме к нему 18 лет спустя после этого семейного несчастия. – Только бы у меня не отняли юницы моей, кроновых жертв (боярских казней) не было бы». Наконец, бегство князя Курбского, ближайшего и самого даровитого сотрудника, произвело окончательный разрыв. Нервный и одинокий, Иван потерял нравственное равновесие, всегда шаткое у нервных людей, когда они остаются одинокими.

Отъезд царя из Москвы и его послания. При таком настроении царя в московском Кремле случилось странное, небывалое событие. Раз в конце 1564 г. там появилось множество саней. Царь, ничего никому не говоря, собрался со всей своей семьей и с некоторыми придворными куда-то в дальний путь, захватил с собой утварь, иконы и кресты, платье и всю свою казну и выехал из столицы. Видно было, что это ни обычная богомольная, ни увеселительная поездка царя, а целое переселение. Москва оставалась в недоумении, не догадываясь, что задумал хозяин. Побывав у Троицы, царь со всем багажом остановился в Александровской слободе (ныне это Александров – уездный город Владимирской губернии).

Отсюда через месяц по отъезде царь прислал в Москву две грамоты. В одной, описав беззакония боярского правления в свое малолетство, он клал свой государев гнев на все духовенство и бояр, всех служилых и приказных людей, поголовно обвиняя их в том, что они о государе, государстве и обо всем православном христианстве не радели, от врагов их не обороняли. Напротив, сами притесняли христиан, расхищали казну и земли государевы, а духовенство покрывало виновных, защищало их, ходатайствуя за них пред государем. И вот царь, гласила грамота, «от великой жалости сердца», не стерпев всех этих измен, покинул свое царство и пошел поселиться где-нибудь, где ему Бог укажет. Это как будто отречение от престола с целью испытать силу своей власти в народе.

Московскому простонародью, купцам и всем тяглым людям столицы царь прислал другую грамоту, которую им прочитали всенародно на площади. Здесь царь писал, чтобы они сомнения не держали, что царской опалы и гнева на них нет. Все замерло, столица мгновенно прервала свои обычные занятия: лавки закрылись, приказы опустели, песни замолкли. В смятении и ужасе город завопил, прося митрополита, епископов и бояр ехать в слободу, бить челом государю, чтобы он не покидал государства. При этом простые люди кричали, чтобы государь вернулся на царство оборонять их от волков и хищных людей, а за государских изменников и лиходеев они не стоят и сами их истребят.

Возвращение царя. В слободу отправилась депутация из высшего духовенства, бояр и приказных людей с архиепископом Новгородским Пименом во главе, сопровождаемая многими купцами и другими людьми, которые шли бить челом государю и плакаться, чтобы государь правил, как ему угодно, по всей своей государской воле. Царь принял земское челобитье, согласился воротиться на царство, «паки взять свои государства», но на условиях, которые обещал объявить после. Через несколько времени, в феврале 1565 г., царь торжественно воротился в столицу и созвал Государственный совет из бояр и высшего духовенства. Его здесь не узнали: небольшие серые проницательные глаза погасли, всегда оживленное и приветливое лицо осунулось и высматривало нелюдимо, на голове и в бороде от прежних волос уцелели только остатки. Очевидно, два месяца отсутствия царь провел в страшном душевном состоянии, не зная, чем кончится его затея. В совете он предложил условия, на которых принимал обратно брошенную им власть. Условия эти состояли в том, чтобы ему на изменников своих и ослушников опалы класть, а иных и казнить, имущество их брать на себя в казну, чтобы духовенство, бояре и приказные люди все это положили на его государевой воле, ему в том не мешали. Царь как будто выпросил себе у Государственного совета полицейскую диктатуру – своеобразная форма договора государя с народом!

Указ об опричнине. Для расправы с изменниками и ослушниками царь предложил учредить опричнину. Это был особый двор, какой образовал себе царь, с особыми боярами, с особыми дворецкими, казначеями и прочими управителями, дьяками, всякими приказными и дворовыми людьми, с целым придворным штатом. Летописец усиленно ударяет на это выражение «особной двор», на то, что царь приговорил все на этом дворе «учинити себе особно». Из служилых людей он отобрал в опричнину тысячу человек, которым в столице на посаде за стенами Белого города, за линией нынешних бульваров, отведены были улицы (Пречистенка, Сивцев Вражек, Арбат и левая от города сторона Никитской) с несколькими слободами до Новодевичьего монастыря; прежние обыватели этих улиц и слобод из служилых и приказных людей были выселены из своих домов на другие улицы московского посада.

На содержание этого двора, «на свой обиход» и своих детей, царевичей Ивана и Федора, он выделил из своего государства до 20 городов с уездами и несколько отдельных волостей, в которых земли розданы были опричникам, а прежние землевладельцы выведены были из своих вотчин и поместий и получали земли в неопричных уездах. До 12 тысяч этих выселенцев зимой с семействами шли пешком из отнятых у них усадеб на отдаленные пустые поместья, им отведенные. Эта выделенная из государства опричная часть не была цельная область, сплошная территория, составилась из сел, волостей и городов, даже только частей иных городов, рассеянных там и сям, преимущественно в центральных и северных уездах (Вязьма, Козельск, Суздаль, Галич, Вологда, Старая Руса, Каргополь и др.; после взята в опричнину Торговая сторона Новгорода). «Государство же свое Московское», т. е. всю остальную землю, подвластную московскому государю, с ее воинством, судом и управой, царь приказал ведать и всякие дела земские делать боярам, которым велел быть «в земских», и эта половина государства получила название земщины. Все центральные правительственные учреждения, оставшиеся в земщине, приказы, должны были действовать по-прежнему, «управу чинить по старине», обращаясь по всяким важным земским делам в думу земских бояр, которая правила земщиной, докладывая государю только о военных и важнейших земских делах.

Так все государство разделилось на две части – земщину и опричнину; во главе первой осталась Боярская дума, во главе второй непосредственно стал сам царь, не отказываясь и от верховного руководительства думой земских бояр. «За подъем же свой», т. е. на покрытие издержек по выезду из столицы, царь взыскал с земщины, как бы за служебную командировку по ее делам, подъемные деньги – 100 тысяч рублей (около 6миллионов рублей на наши деньги). Так изложила старая летопись не дошедший до нас «указ об опричнине», по-видимому, заранее заготовленный еще в Александровской слободе и прочитанный на заседании Государственного совета в Москве. Царь спешил. Не медля, на другой же день после этого заседания, пользуясь предоставленным ему полномочием, он принялся на изменников своих опалы класть, а иных – казнить, начав с ближайших сторонников беглого князя Курбского; в один этот день шестеро из боярской знати были обезглавлены, а седьмой посажен на кол.

Жизнь в слободе. Началось устроение опричнины. Прежде всего, сам царь, как первый опричник, поторопился выйти из церемонного, чинного порядка государевой жизни, установленного его отцом и дедом. Он покинул свой наследственный кремлевский дворец, перевезся на новое укрепленное подворье, которое велел построить себе где-то среди своей опричнины, между Арбатом и Никитской. В то же время приказал своим опричным боярам и дворянам ставить себе в Александровской слободе дворы, где им предстояло жить, а также здания правительственных мест, предназначенных для управления опричниной. Скоро он и сам поселился там же, а в Москву стал приезжать «не на великое время». Так возникла среди глухих лесов новая резиденция – опричная столица с дворцом, окруженным рвом и валом, со сторожевыми заставами по дорогам. В этой берлоге царь устроил дикую пародию монастыря. Он подобрал три сотни самых отъявленных опричников, которые составили братию, сам принял звание игумена, а князя Афанасия Вяземского облек в сан келаря. Царь покрыл этих штатных разбойников монашескими скуфейками, черными рясами, сочинил для них общежительный устав, сам с царевичами по утрам лазил на колокольню звонить к заутрене, в церкви читал и пел на клиросе и клал такие земные поклоны, что со лба его не сходили кровоподтеки. После обедни, за трапезой, когда веселая братия объедалась и опивалась, царь за аналоем читал поучения отцов Церкви о посте и воздержании. Потом он одиноко обедал сам, после обеда любил говорить о законе, дремал или шел в застенок присутствовать при пытке заподозренных.

Опричнина и земщина. Опричнина, при первом взгляде на нее, особенно при таком поведении царя, представляется учреждением, лишенным всякого политического смысла. В самом деле, объявив в послании всех бояр изменниками и расхитителями земли, царь оставил управление землей в руках этих изменников и хищников. Но и у опричнины был свой смысл, хотя и довольно печальный. В ней надо различать территорию и цель. Слово «опричнина» в XVI в. было уже устарелым термином, который тогдашняя московская летопись перевела выражением «особной двор». Не царь Иван выдумал это слово, заимствованное из старого удельного языка. В удельное время так назывались особые выделенные владения, преимущественно те, которые отдавались в полную собственность княгиням-вдовам, в отличие от данных в пожизненное пользование, от прожитков. Опричнина царя Ивана была дворцовое хозяйственно-административное учреждение, заведовавшее землями, отведенными на содержание царского двора.

Сам царь Иван смотрел на учрежденную им опричнину как на свое частное владение, на особый двор или удел, который он выделил из состава государства; он предназначал после себя земщину старшему своему сыну как царю, а опричнину – младшему как удельному князю. Есть известие, что во главе земщины был поставлен крещеный татарин, пленный казанский царь Едигер-Симеон.

Позднее, в 1574 г., царь Иван венчал на царство другого татарина, касимовского хана Санн-Булата, в крещении Симеона Бекбулатовича, дав ему титул государя великого князя всея Руси. Переводя этот титул на наш язык, можно сказать, что Иван назначал того и другого Симеона председателями думы земских бояр. Симеон Бекбулатович правил царством два года, потом его сослали в Тверь. Все правительственные указы писались от имени этого Симеона как настоящего всероссийского царя, а сам Иван довольствовался скромным титулом государя князя, даже не великого, а просто князя Московского, не всея Руси. Он ездил к Симеону на поклон, как простой боярин и в челобитных своих к Симеону величал себя князем Московским Иванцом Васильевым, который бьет челом «со своими детишками», с царевичами. Можно думать, что здесь не все – политический маскарад. Царь Иван противопоставлял себя как князя Московского удельного государю всея Руси, стоявшему во главе земщины.

Выставляя себя особым, опричным князем Московским, Иван как будто признавал, что вся остальная Русская земля составляла ведомство совета, состоявшего из потомков ее бывших властителей, князей великих и удельных, из которых состояло высшее московское боярство, заседавшее в земской думе. После Иван переименовал опричнину во двор, бояр и служилых людей опричных – в бояр и служилых людей дворовых. У царя в опричнине была своя дума, «свои бояре»; опричной областью управляли особые приказы, однородные со старыми земскими. Дела общегосударственные, как бы сказать, имперские, вела с докладом царю земская дума. Но иные вопросы царь приказывал обсуждать всем боярам, земским и опричным, и «бояре обои» ставили общее решение.

Назначение опричнины. Но, спрашивается, зачем понадобилась эта реставрация или эта пародия удела? Учреждению с такой обветшалой формой и с таким архаичным названием царь указал небывалую дотоле задачу: опричнина получила значение политического убежища, куда хотел укрыться царь от своего крамольного боярства. Мысль, что он должен бежать от своих бояр, постепенно овладела его умом, стала его безотвязной думой.

В духовной своей, написанной около 1572 г., царь пресерьезно изображает себя изгнанником, скитальцем. Здесь он пишет: «По множеству беззаконий моих распростерся на меня гнев Божий, изгнан я боярами, ради их самовольства, из своего достояния и скитаюсь по странам». Ему приписывали серьезное намерение бежать в Англию. Итак, опричнина явилась учреждением, которое должно было ограждать личную безопасность царя. Ей указана была политическая цель, для которой не было особого учреждения в существовавшем московском государственном устройстве. Цель эта состояла в том, чтобы истребить крамолу, гнездившуюся в Русской земле, преимущественно в боярской среде.

Опричнина получила назначение высшей полиции по делам государственной измены. Отряд в тысячу человек, зачисленный в опричнину и потом увеличенный до 6 тысяч, становился корпусом дозорщиков внутренней крамолы. Малюта Скуратов, т. е. Григорий Яковлевич Плещеев-Бельский, родич святого митрополита Алексия, был как бы шефом этого корпуса, а царь выпросил себе у духовенства, бояр и всей земли полицейскую диктатуру для борьбы с этой крамолой. Как специальный полицейский отряд опричнина получила особый мундир: у опричника были привязаны к седлу собачья голова и метла – это были знаки его должности, состоявшей в том, чтобы выслеживать, вынюхивать и выметать измену и грызть государевых злодеев-крамольников. Опричник ездил весь в черном с головы до ног, на вороном коне в черной же сбруе, потому современники прозвали опричнину «тьмой кромешной», говорили о ней: «…яко нощь, темна». Это был какой-то орден отшельников, подобно инокам, от земли отрекшихся и с землей боровшихся, как иноки борются с соблазнами мира.

Самый прием в опричную дружину обставлен был не то монастырской, не то конспиративной торжественностью. Князь Курбский в своей «Истории царя Ивана» пишет, что царь со всей Русской земли собрал себе «человеков скверных и всякими злостьми исполненных». Он обязал их страшными клятвами не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями, а служить единственно ему и на этом заставлял их целовать крест. Припомним при этом, что я сказал о монастырском чине жизни, какой установил Иван в слободе для своей избранной опричной братии.

Противоречие в строе государства. Таково было происхождение и назначение опричнины. Но, объяснив ее происхождение и назначение, все-таки довольно трудно понять ее политический смысл. Легко видеть, как и для чего она возникла, но трудно уяснить себе, как могла она возникнуть, как могла прийти царю самая мысль о таком учреждении. Ведь опричнина не отвечала на политический вопрос, стоявший тогда на очереди, не устраняла затруднения, которым была вызвана. Затруднение создавалось столкновениями, какие возникали между государем и боярством. Источником этих столкновений были не противоречивые политические стремления обеих государственных сил, а одно противоречие в самом политическом строе Московского государства. Государь и боярство не расходились друг с другом непримиримо в своих политических идеалах, в планах государственного порядка, а только натолкнулись на одну несообразность в установившемся уже государственном порядке, с которой не знали что делать.

Что такое было на самом деле Московское государство в XVI веке? Это была абсолютная монархия, но с аристократическим управлением, т. е. правительственным персоналом. Не было политического законодательства, которое определяло бы границы верховной власти, но был правительственный класс с аристократической организацией, которую признавала сама власть. Эта власть росла вместе, одновременно и даже об руку с другой политической силой, ее стеснявшей. Таким образом, характер этой власти не соответствовал свойству правительственных орудий, посредством которых она должна была действовать. Бояре возомнили себя властными советниками государя всея Руси в то самое время, когда этот государь, оставаясь верным воззрению удельного вотчинника, согласно с древнерусским правом, пожаловал их как дворовых слуг своих в звание холопов государевых. Обе стороны очутились в таком неестественном отношении друг к другу, которого они, кажется, не замечали, пока оно складывалось, и с которым не знали что делать, когда его заметили. Тогда обе стороны почувствовали себя в неловком положении и не знали, как из него выйти. Ни боярство не умело устроиться и устроить государственный порядок без государевой власти, к какой оно привыкло, ни государь не знал, как без боярского содействия управиться со своим царством в его новых пределах. Обе стороны не могли ни ужиться одна с другой, ни обойтись друг без друга. Не умея ни поладить, ни расстаться, они попытались разделиться – жить рядом, но не вместе. Таким выходом из затруднения и была опричнина.

Мысль о смене боярства дворянством. Но такой выход не устранял самого затруднения. Оно заключалось в неудобном для государя политическом положении боярства как правительственного класса, его стеснявшего. Выйти из затруднения можно было двумя путями: надобно было или устранить боярство как правительственный класс и заменить его другими, более гибкими и послушными орудиями управления, или разъединить его, привлечь к престолу наиболее надежных людей из боярства и с ними править, как и правил Иван в начале своего царствования. Первого он не мог сделать скоро, второго не сумел или не захотел сделать. В беседах с приближенными иноземцами царь неосторожно признавался в намерении изменить все управление страной и даже истребить вельмож. Но мысль преобразовать управление ограничилась разделением государства на земщину и опричнину, а поголовное истребление боярства осталось нелепой мечтой возбужденного воображения: мудрено было выделить из общества и истребить целый класс, переплетавшийся разнообразными бытовыми нитями со слоями, под ним лежавшими.

Точно так же царь не мог скоро создать другой правительственный класс взамен боярства. Такие перемены требуют времени, навыка: надобно, чтобы правящий класс привык к власти, и чтобы общество привыкло к правящему классу. Но, несомненно, царь подумывал о такой замене и в своей опричнине видел подготовку к ней. Эту мысль он вынес из детства, неурядицы боярского правления. Она же побудила его приблизить к себе и А. Адашева, взяв его, по выражению царя, из палочников, «от гноища», и учинив с вельможами в чаянии от него прямой службы. Так Адашев стал первообразом опричника. С образом мыслей, господствовавшим потом в опричнине, Иван имел случай познакомиться в самом начале своего царствования. В 1537 г. или около того выехал из Литвы в Москву некто Иван Пересветов, причитавший себя к роду героя-инока Пересвета, сражавшегося на Куликовом поле. Этот выходец был авантюрист-кондотьери (глава наемной дружины в Италии. – Прим. ред.), служивший в наемном польском отряде трем королям – польскому, венгерскому и чешскому. В Москве он потерпел от больших людей, потерял «собинку», нажитое службой имущество, и в 1548 или 1549 г. подал царю обширную челобитную. Это резкий политический памфлет, направленный против бояр, в пользу «воинов», т. е. рядового военно-служилого дворянства, к которому принадлежал сам челобитчик.

Автор предостерегает царя Ивана от «ловления» со стороны ближних людей, без которых он не может «ни часу быти»; другого такого царя во всей подсолнечной не будет, лишь бы только Бог соблюл его от «ловления вельмож». Вельможи у царя худы, крест целуют, да изменяют; царь междоусобную войну «на свое царство пущает», назначая их управителями городов и волостей, а они от крови и слез христианских «богатеют и ленивеют». Кто приближается к царю вельможеством, а не воинской заслугой или другой какой мудростью, тот – чародей и еретик, у царя счастие и мудрость отнимает, того жечь надо. Автор считает образцовым порядок, заведенный царем Махмет-Салтаном, который возведет правителя высоко, «да и пхнет его взашею надол», приговаривая: не умел в доброй славе жить и верно государю служить. Государю пристойно со всего царства доходы собирать себе в казну, из казны воинам сердце веселить, к себе их припускать близко и во всем им верить.

Челобитная как будто была писана передним числом в оправдание опричнины: так ее идеи были на руку «худородным кромешникам», и сам царь не мог не сочувствовать направлению мыслей Пересветова. Он писал одному из опричников – Васюку Грязному: «По грехам нашим учинилось, и нам того как утаить, что отца нашего и наши бояре учали нам изменять, и мы вас, страдников, приближали, ожидая от вас службы и правды». Эти опричные страдники, худородные люди из рядового дворянства, и должны были служить теми «чадами Авраама из камня», о которых писал царь князю Курбскому. Так, по мысли царя Ивана, дворянство должно было сменить боярство как правящий класс в виде опричника. В конце XVII в. эта смена, как увидим, и совершилась, только в иной форме, не столь ненавистной.

Бесцельность опричнины. Во всяком случае, избирая тот или другой выход, предстояло действовать против политического положения целого класса, а не против отдельных лиц. Царь поступил наоборот. Заподозрив все боярство в измене, он бросился на заподозренных, вырывая их поодиночке, но оставил класс во главе земского управления. Не имея возможности сокрушить неудобный для него правительственный строй, он стал истреблять отдельных подозрительных или ненавистных ему лиц. Опричники ставились не на место бояр, а против бояр; они могли быть по самому назначению своему не правителями, а только палачами земли. В этом состояла политическая бесцельность опричнины; вызванная столкновением, причиной которого был порядок, а не лица, она была направлена против лиц, а не против порядка. В этом смысле и можно сказать, что опричнина не отвечала на вопрос, стоявший на очереди. Она могла быть внушена царю только неверным пониманием положения боярства, как и своего собственного положения. Она была в значительной мере плодом чересчур пугливого воображения царя. Иван направлял ее против страшной крамолы, будто бы гнездившейся в боярской среде и грозившей истреблением всей царской семьи. Но действительно ли так страшна была опасность?

Политическая сила боярства и помимо опричнины была подорвана условиями, прямо или косвенно созданными московским собиранием Руси. Возможность дозволенного, законного отъезда, главной опоры служебной свободы боярина, ко времени царя Ивана уже исчезла: кроме Литвы, отъехать было некуда, единственный уцелевший удельный князь Владимир Старицкий договорами обязался не принимать ни князей, ни бояр и никаких людей, отъезжавших от царя.

Служба бояр из вольной стала обязательной, невольной. Местничество лишало класс способности к дружному совместному действию. Поземельная перетасовка важнейших служилых князей, производившаяся при Иване III и его внуке посредством обмена старинных княжеских вотчин на новые, перемещала князей Одоевских, Воротынских, Мезецких с опасных окраин, откуда они могли завести сношения с заграничными недругами Москвы, куда-нибудь на Клязьму или Верхнюю Волгу, в чужую им среду, с которой у них не было никаких связей. Знатнейшие бояре правили областями, но так, что своим управлением приобретали себе только ненависть народа.

Так, боярство не имело под собой твердой почвы ни в управлении, ни в народе, ни даже в своей сословной организации, и царь должен был знать это лучше самих бояр. Серьезная опасность грозила при повторении случая 1553 г., когда многие бояре не хотели присягать ребенку, сыну опасно больного царя, имея в виду возвести на престол удельного Владимира, дядю царевича. Едва перемогавшийся царь прямо сказал присягнувшим боярам, что, в случае своей смерти, он предвидит судьбу своего семейства при царе-дяде.

Это – участь, обычно постигавшая принцев-соперников в восточных деспотиях. Собственные предки царя Ивана, князья Московские, точно так же расправлялись со своими родичами, становившимися им поперек дороги; точно так же расправился и сам царь Иван со своим двоюродным братом Владимиром Старицким. Опасность 1553 г. не повторилась. Но опричнина не предупреждала этой опасности, а скорее усиливала ее.

В 1553 г. многие бояре стали на сторону царевича, и династическая катастрофа могла не состояться. В 1568 г., в случае смерти царя, едва ли оказалось бы достаточно сторонников у его прямого наследника: опричнина сплотила боярство инстинктивно – чувством самосохранения.

Суждения о ней современников. Без такой опасности боярская крамола не шла далее помыслов и попыток бежать в Литву: ни о заговорах, ни о покушениях со стороны бояр не говорят современники. Но если бы и существовала действительно мятежная боярская крамола, царю следовало действовать иначе: он должен был направлять свои удары исключительно на боярство, а он бил не одних бояр и даже не бояр преимущественно. Князь Курбский в своей «Истории», перечисляя жертвы Ивановой жестокости, насчитывает их свыше 400. Современники-иностранцы считали даже за 10 тысяч.

Совершая казни, царь Иван, по набожности, заносил имена казненных в помянники (синодики), которые рассылал по монастырям для поминовения душ покойных с приложением поминальных вкладов. Эти помянники – очень любопытные памятники; в некоторых из них число жертв возрастает до 4 тысяч. Но боярских имен в этих мартирологах сравнительно немного. Зато сюда заносились перебитые массами и совсем не повинные в боярской крамоле дворовые люди, подьячие, псари, монахи и монахини – «скончавшиеся христиане мужеского, женского и детского чина, имена коих Ты сам, Господи, веси», как заунывно причитает синодик после каждой группы избиенных массами. Наконец, очередь дошла и до самой «тьмы кромешной»: погибли ближайшие опричные любимцы царя – князь Вяземский и Басмановы, отец с сыном. Глубоко пониженным, сдержанно-негодующим тоном повествуют современники о смуте, какую внесла опричнина в умы, непривычные к таким внутренним потрясениям. Они изображают опричнину как социальную усобицу. «Воздвигнул царь, – пишут они, – крамолу междоусобную, в одном и том же городе одних людей на других напустил, одних опричными назвал, своими собственными учинил, а прочих земщиною наименовал и заповедал своей части другую часть людей насиловать, смерти предавать и домы их грабить. И была туга и ненависть на царя в миру, и кровопролитие, и казни учинились многие».

Один наблюдательный современник изображает опричнину какой-то непонятной политической игрой царя. Всю державу свою, как топором, пополам рассек и этим всех смутил, так, «божиими людьми играя, став заговорщиком против самого себя». Царь захотел в земщине быть государем, а в опричнине остаться вотчинником, удельным князем. Современники не могли уяснить себе этого политического двуличия. Но они поняли, что опричнина, выводя крамолу, вводила анархию, оберегая государя, колебала самые основы государства. Направленная против воображаемой крамолы, она подготовляла действительную. Наблюдатель, слова которого я сейчас привел, видит прямую связь между Смутным временем, когда он писал, и опричниной, которую помнил: «Великий раскол земли всей сотворил царь, и это разделение, думаю, было прообразом нынешнего всеземского разгласия».

Такой образ действий царя мог быть следствием не политического расчета, а исказившегося политического понимания. Столкнувшись с боярами, потеряв к ним всякое доверие после болезни 1553 г. и особенно после побега князя Курбского, царь преувеличил опасность, испугался: «…за себя есми стал». Тогда вопрос о государственном порядке превратился для него в вопрос о личной безопасности, и он, как не в меру испугавшийся человек, закрыв глаза, начал бить направо и налево, не разбирая друзей и врагов. Значит, в направлении, какое дал царь политическому столкновению, много виноват его личный характер, который потому и получает некоторое значение в нашей государственной истории.

Значение царя Ивана. Таким образом, положительное значение царя Ивана в истории нашего государства далеко не так велико, как можно было бы думать, судя по его замыслам и начинаниям, по шуму, какой производила его деятельность. Грозный царь больше задумывал, чем сделал, сильнее подействовал на воображение и нервы своих современников, чем на современный ему государственный порядок.

Жизнь Московского государства и без Ивана устроилась бы так же, как она строилась до него и после него. Но без него это устроение пошло бы легче и ровнее, чем оно шло при нем и после него. Важнейшие политические вопросы были бы разрешены без тех потрясений, какие были им подготовлены. Важнее отрицательное значение этого царствования. Царь Иван был замечательный писатель, пожалуй, даже бойкий политический мыслитель, но он не был государственный делец.

Одностороннее, себялюбивое и мнительное направление его политической мысли при его нервной возбужденности лишило его практического такта, политического глазомера, чутья действительности, и, успешно предприняв завершение государственного порядка, заложенного его предками, он, незаметно для себя самого, кончил тем, что поколебал самые основания этого порядка. Карамзин преувеличил очень немного, поставив царствование Ивана – одно из прекраснейших по началу – по конечным его результатам наряду с монгольским игом и бедствиями удельного времени. Вражде и произволу царь жертвовал и собой, и своей династией, и государственным благом. Его можно сравнить с тем ветхозаветным слепым богатырем, который, чтобы погубить своих врагов, на самого себя повалил здание, на крыше коего эти враги сидели.

Царь Федор

Начало Смуты. Но прежде чем совершилось это воцарение, Московское государство испытало страшное потрясение, поколебавшее самые глубокие его основы. Оно и дало первый и очень болезненный толчок движению новых понятий, недостававших государственному порядку, построенному угасшею династией. Это потрясение совершилось в первые годы XVII в. и известно в нашей историографии под именем Смуты или Смутных времен, по выражению Котошихина. Русские люди, пережившие это тяжелое время, называли его, и именно последние его годы, «великой разрухой Московского государства».

Признаки Смуты стали обнаруживаться тотчас после смерти последнего царя старой династии, Федора Ивановича. Смута прекращается с того времени, когда земские чины, собравшиеся в Москве в начале 1613 г., избрали на престол родоначальника новой династии, царя Михаила. Значит, Смутным временем в нашей истории можно назвать 14–15 лет с 1598 по 1613 г. 14 лет в этой эпохе «смятения» Русской земли считает и современник, келарь Троицкого монастыря Авраамий Палицын, автор сказания об осаде поляками Троицкого Сергиева монастыря. Прежде чем перейти к изучению IV периода, мы должны остановиться на происхождении и значении этого потрясения. Откуда пошла эта Смута или эта «московская трагедия» (tragoedia moscovitiса), как выражались о ней современники-иностранцы. Вот фабула этой трагедии.

Конец династии. Грозный царь Иван Васильевич года за два до своей смерти, в 1581 г., в одну из дурных минут, какие тогда часто на него находили, прибил свою сноху за то, что она, будучи беременной, при входе свекра в ее комнату оказалась слишком запросто одетой. «Simplici veste induta», – как объясняет дело иезуит Антоний Поссевин, приехавший в Москву три месяца спустя после события и знавший его по горячим следам. Муж побитой, наследник отцова престола царевич Иван, вступился за обиженную жену, а вспыливший отец печально удачным ударом железного костыля в голову, положил сына на месте. Царь Иван едва не помешался с горя по сыну, с неистовым воплем вскакивал по ночам с постели, хотел отречься от престола и постричься; однако, как бы то ни было, вследствие этого несчастного случая преемником Грозного стал второй его сын, царевич Федор.

Царь Федор. Поучительное явление в истории старой московской династии представляет этот последний ее царь Федор. Калитино племя, построившее Московское государство, всегда отличалось удивительным умением обрабатывать свои житейские дела, страдало фамильным избытком заботливости о земном. И это самое племя, погасая, блеснуло полным отрешением от всего земного, вымерло царем Федором Ивановичем, который, по выражению современников, всю жизнь «избывал мирской суеты и докуки, помышляя только о небесном».

Польский посол Сапега так описывает Федора: «Царь мал ростом, довольно худощав, с тихим, даже подобострастным, голосом, простодушным лицом, ум имеет скудный или, как я слышал от других и заметил сам, не имеет никакого, ибо, сидя на престоле во время посольского приема, он не переставал улыбаться, любуясь то на свой скипетр, то на державу». Другой современник, швед Петрей, в своем описании Московского государства (1608–1611) также замечает, что царь Федор от природы был почти лишен рассудка, находил удовольствие только в духовных предметах, часто бегал по церквам трезвонить в колокола и слушать обедню. Отец горько упрекал его за это, говоря, что он больше похож на пономарского, чем на царского, сына. В этих отзывах, несомненно, есть некоторое преувеличение, чувствуется доля карикатуры.

Набожная и почтительная к престолу мысль русских современников пыталась сделать из царя Федора знакомый и любимый ею образ подвижничества особого рода. Нам известно, какое значение имело и каким почетом пользовалось в Древней Руси юродство Христа ради. Юродивый, блаженный, отрешался от всех благ житейских, не только от телесных, но и от духовных удобств и приманок, почестей, славы, уважения и привязанности со стороны ближних. Мало того, он делал боевой вызов этим благам и приманкам. Нищий и бесприютный, ходя по улицам босиком, в лохмотьях, поступая не по-людски, по-уродски, говоря неподобные речи, презирая общепринятые приличия, он старался стать посмешищем для неразумных и как бы издевался над благами, которые люди любят и ценят, и над самими людьми, которые их любят и ценят.

В таком смирении до самоуничижения Древняя Русь видела практическую разработку высокой заповеди о блаженстве нищих духом, которым принадлежит Царствие Божие. Эта духовная нищета в лице юродивого являлась ходячей мирской совестью, «лицевым» в живом образе обличением людских страстей и пороков, и пользовалась в обществе большими правами, полной свободой слова. Сильные мира сего, вельможи и цари, сам Грозный, терпеливо выслушивали смелые, насмешливые или бранчивые речи блаженного уличного бродяги, не смея дотронуться до него пальцем. И царю Федору придан был русскими современниками этот привычный и любимый облик. Это был в их глазах блаженный на престоле, один из тех нищих духом, которым подобает Царство Небесное, а не земное, которых церковь так любила заносить в свои Святцы, в укор грязным помыслам и греховным поползновениям русского человека.

«Благоюродив бысть от чрева матери своея и ни о чем попечения не имея, токмо о душевном спасении», – так отзывается о Федоре близкий ко двору современник князь И. М. Катырев-Ростовский. По выражению другого современника, в царе Федоре «мнишество было с царствием соплетено без раздвоения, и одно служило украшением другому». Его называли «освятованным царем», свыше предназначенным к святости, к венцу небесному. Словом, в келье или пещере, пользуясь выражением Карамзина, царь Федор был бы больше на месте, чем на престоле.

И в наше время царь Федор становился предметом поэтической обработки: так, ему посвящена вторая трагедия драматической трилогии графа Алексея Толстого. И здесь изображение царя Федора очень близко к его древнерусскому образу; поэт, очевидно, рисовал портрет блаженного царя с древнерусской летописной его иконы. Тонкой чертой проведена по этому портрету и наклонность к благодушной шутке, какою древнерусский блаженный смягчал свои суровые обличения. Но сквозь внешнюю набожность, какой умилялись современники в царе Федоре, у Алексея Толстого ярко проступает нравственная чуткость. Это вещий простачок, который бессознательным, таинственно озаренным чутьем умел понимать вещи, каких никогда не понять самым большим умникам. Ему грустно слышать о партийных раздорах, вражде сторонников Бориса Годунова и князя Шуйского; ему хочется дожить до того, когда все будут сторонниками лишь одной Руси, хочется помирить всех врагов, и на сомнения Годунова в возможности такой общегосударственной мировой горячо возражает: «Ни, ни!/ Ты этого, Борис, не разумеешь!/ Ты ведай там, как знаешь, государство,/ Ты в том горазд, а здесь я больше смыслю,/ Здесь надо ведать сердце человека». В другом месте он говорит тому же Годунову: «Какой я царь? Меня во всех делах/ И с толку сбить, и обмануть не трудно,/ В одном лишь только я не обманусь:/ Когда меж тем, что бело иль черно,/ Избрать я должен – яне обманусь».

Не следует выпускать из виду исторической подкладки назидательных или поэтических изображений исторического лица современниками или позднейшими писателями. Царевич Федор вырос в Александровской слободе, среди безобразия и ужасов опричнины. Рано по утрам отец, игумен шутовского слободского монастыря, посылал его на колокольню звонить к заутрене. Родившись слабосильным от начавшей прихварывать матери Анастасии Романовны, он рос безматерним сиротой в отвратительной опричной обстановке и вырос малорослым и бледнолицым недоростком, расположенным к водянке, с неровной, старчески медленной походкой от преждевременной слабости в ногах. Так описывает царя, когда ему шел 32-й год, видевший его в 1588–1589 гг. английский посол Флетчер.

В лице царя Федора династия вымирала воочию. Он вечно улыбался, но безжизненной улыбкой. Этой грустной улыбкой, как бы молившей о жалости и пощаде, царевич оборонялся от капризного отцовского гнева. Рассчитанное жалостное выражение лица со временем, особенно после страшной смерти старшего брата, в силу привычки превратилось в невольную автоматическую гримасу, с которой Федор и вступил на престол. Под гнетом отца он потерял свою волю, но сохранил навсегда заученное выражение забитой покорности. На престоле он искал человека, который стал бы хозяином его воли: умный шурин Годунов осторожно встал на место бешеного отца.

Борис Годунов

Регентство. Умирая, царь Иван торжественно признал своего «смирением обложенного» преемника неспособным к управлению государством и назначил ему в помощь правительственную комиссию, как бы сказать, регентство из нескольких наиболее приближенных вельмож. В первое время по смерти Грозного наибольшей силой среди регентов пользовался родной дядя царя по матери Никита Романович Юрьев; но вскоре болезнь и смерть его расчистили дорогу к власти другому опекуну, шурину царя Борису Годунову.

Пользуясь характером царя и поддержкой сестры-царицы, он постепенно оттеснил от дел других регентов и сам стал править государством именем зятя. Его мало назвать премьер-министром; это был своего рода диктатор или, как бы сказать, соправитель. Царь, по выражению Котошихина, учинил его над государством своим во всяких делах правителем, сам предавшись «смирению и на молитву». Так громадно было влияние Бориса на царя и на дела. По словам князя Катырева-Ростовского, он захватил такую власть, «яко же и самому царю во всем послушну ему быти». Он окружался царственным почетом, принимал иноземных послов в своих палатах с величавостью и блеском настоящего потентата, «не меньшею честию пред царем от людей почтен бысть».

Он правил умно и осторожно, и четырнадцатилетнее царствование Федора было для государства временем отдыха от погромов и страхов опричнины. «Умилосердился Господь, – пишет тот же современник, – на людей Своих и даровал им благополучное время, позволил царю державствовать тихо и безмятежно, и все православное христианство начало утешаться и жить тихо и безмятежно». Удачная война со Швецией не нарушила этого общего настроения.

Но в Москве начали ходить самые тревожные слухи. После царя Ивана остался младший сын Димитрий, которому отец, по старинному обычаю московских государей, дал маленький удел, город Углич с уездом. В самом начале царствования Федора, для предупреждения придворных интриг и волнений, этот царевич со своими родственниками по матери Нагими был удален из Москвы. В Москве рассказывали, что этот семилетний Димитрий, сын пятой венчанной жены царя Ивана (не считая невенчанных), следовательно, царевич сомнительной законности с канонической точки зрения, выйдет весь в батюшку времен опричнины, и что этому царевичу грозит большая опасность со стороны тех близких к престолу людей, которые сами метят на престол в очень вероятном случае бездетной смерти царя Федора. И вот, как бы в оправдание этих толков, в 1591 г. по Москве разнеслась весть, что удельный князь Димитрий среди бела дня зарезан в Угличе, и что убийцы были тут же перебиты поднявшимися горожанами, так что не с кого стало снять показаний при следствии.

Следственная комиссия, посланная в Углич во главе с князем В. И. Шуйским, тайным врагом и соперником Годунова, вела дело бестолково или недобросовестно, тщательно расспрашивала о побочных мелочах и позабыла разведать важнейшие обстоятельства, не выяснила противоречий в показаниях, вообще страшно запутала дело. Она постаралась, прежде всего, уверить себя и других, что царевич не зарезан, а зарезался сам в припадке падучей болезни, попавши на нож, которым играл с детьми. Поэтому угличане были строго наказаны за самовольную расправу с мнимыми убийцами. Получив такое донесение комиссии, патриарх Иов, приятель Годунова, при его содействии и возведенный два года назад в патриарший сан, объявил соборне, что смерть царевича приключилась судом Божиим. Тем дело пока и кончилось.

В январе 1598 г. умер царь Федор. После него не осталось никого из Калитиной династии, кто бы мог занять опустевший престол. Присягнули было вдове покойного, царице Ирине; но она постриглась. Итак, династия вымерла не чисто, не своею смертью. Земский собор под председательством того же патриарха Иова избрал на царство правителя Бориса Годунова.

На престоле. Борис и на престоле правил так же умно и осторожно, как прежде, стоя у престола при царе Федоре. По своему происхождению он принадлежал к большому, хотя и не первостепенному боярству. Годуновы – младшая ветвь старинного и важного московского боярского рода, шедшего от выехавшего из Орды в Москву при Калите мурзы Чета. Старшая ветвь того же рода, Сабуровы, занимала видное место в московском боярстве. Но Годуновы поднялись лишь недавно, в царствование Грозного, и опричнина, кажется, много помогла их возвышению.

Борис был посаженым отцом на одной из многочисленных свадеб царя Ивана во время опричнины, притом он стал зятем Малюты Скуратова-Бельского, шефа опричников. Женитьба царевича Федора на сестре Бориса еще более укрепила его положение при дворе. До учреждения опричнины в Боярской думе не встречаем Годуновых; они появляются в ней только с 1573 г.; зато со смерти Грозного они посыпались туда, и все в важных званиях бояр и окольничих. Но сам Борис не значился в списках опричников и тем не уронил себя в глазах общества, которое смотрело на них, как на отверженных людей, «кромешников», – так острили над ними современники, играя синонимами «опричь» и «кроме».

Борис начал царствование с большим успехом, даже с блеском, и первыми действиями на престоле вызвал всеобщее одобрение. Современные витии кудревато писали о нем, что он своей политикой внутренней и внешней «зело прорассудительное к народам мудроправство показа». В нем находили «велемудрый и многорассудный разум», называли его мужем зело чудным и сладкоречивым и строительным вельми, о державе своей многозаботливым. С восторгом отзывались о наружности и личных качествах царя, писали, что «никто бе ему от царских синклит подобен в благолепии лица его и в рассуждении ума его». Хотя и замечали с удивлением, что это был первый в России «бескнижный государь», «грамотичного учения не сведый до мала от юности, яко ни простым буквам навычен бе». Но, признавая, что он наружностью и умом всех людей превосходил и много похвального учинил в государстве, был светлодушен, милостив и нищелюбив, хотя и неискусен в военном деле, находили в нем и некоторые недостатки: он цвел добродетелями и мог бы древним царям уподобиться, если бы зависть и злоба не омрачили этих добродетелей. Его упрекали в ненасытном властолюбии и в наклонности доверчиво слушать наушников и преследовать без разбора оболганных людей, за что и восприял он возмездие. Считая себя малоспособным к ратному делу и не доверяя своим воеводам, царь Борис вел нерешительную, двусмысленную внешнюю политику, не воспользовался ожесточенной враждой Польши со Швецией, что давало ему возможность союзом с королем Шведским приобрести от Польши Ливонию.

Главное его внимание обращено было на устройство внутреннего порядка в государстве, «исправление всех нужных царству вещей», по выражению келаря А. Палицына, и в первые два года царствования, замечает келарь, «Россия цвела всеми благами». Царь крепко заботился о бедных и нищих, расточал им милости, но жестоко преследовал злых людей и такими мерами приобрел огромную популярность, «всем любезен бысть». В устроении внутреннего государственного порядка он даже обнаруживал необычную отвагу. Борис готов был на меру, имевшую упрочить свободу и благосостояние крестьян: он, по-видимому, готовил указ, который бы точно определил повинности и оброки крестьян в пользу землевладельцев. Это – закон, на который не решалось русское правительство до самого освобождения крепостных крестьян.

Толки и слухи про Бориса. Так начал царствовать Борис. Однако, несмотря на многолетнюю правительственную опытность, милости, какие он щедро расточал по воцарении всем классам, правительственные способности, которым в нем удивлялись, популярность его была непрочна. Борис принадлежал к числу тех злосчастных людей, которые и привлекали к себе, и отталкивали от себя, – привлекали видимыми качествами ума и таланта, отталкивали незримыми, но чуемыми недостатками сердца и совести. Он умел вызывать удивление и признательность, но никому не внушал доверия; его всегда подозревали в двуличии и коварстве и считали на все способным. Несомненно, страшная школа Грозного, которую прошел Годунов, положила на него неизгладимый печальный отпечаток.

Еще при царе Федоре у многих составился взгляд на Бориса, как на человека умного и деловитого, но на все способного, не останавливающегося ни перед каким нравственным затруднением. Внимательные и беспристрастные наблюдатели, как дьяк Иван Тимофеев, автор любопытных записок о Смутном времени, характеризуя Бориса, от суровых порицаний прямо переходит к восторженным хвалам. И только недоумевает, откуда бралось у него все, что он делал доброго, было ли это даром природы или делом сильной воли, умевшей до времени искусно носить любую личину. Этот «рабоцарь», царь из рабов, представлялся загадочною смесью добра и зла, игроком, у которого чашки на весах совести постоянно колебались. При таком взгляде не было подозрения и нарекания, которого народная молва не была бы готова повесить на его имя. Он и хана Крымского под Москву подводил, и доброго царя Федора с его дочерью, ребенком Федосьей, своей родной племянницей, уморил, и даже собственную сестру, царицу Александру, отравил; и бывший земский царь, полузабытый ставленник Грозного Семен Бекбулатович, ослепший под старость, ослеплен все тем же Б. Годуновым. Он же, кстати, и Москву жег, тотчас по убиении царевича Димитрия, чтобы отвлечь внимание царя и столичного общества от углицкого злодеяния. Б. Годунов стал излюбленной жертвой всевозможной политической клеветы. Кому же, как не ему, убить и царевича Димитрия? Так решила молва, и на этот раз неспроста.

Незримые уста понесли по миру эту роковую для Бориса молву. Говорили, что он не без греха в этом темном деле, что это он подослал убийц к царевичу, чтобы проложить себе дорогу к престолу. Современные летописцы рассказывали об участии Бориса в деле, конечно, по слухам и догадкам. Прямых улик у них, понятно, не было и быть не могло: властные люди в подобных случаях могут и умеют прятать концы в воду. Но в летописных рассказах нет путаницы и противоречий, какими полно донесение углицкой следственной комиссии. Летописцы верно понимали затруднительное положение Бориса и его сторонников при царе Федоре: оно побуждало бить, чтобы не быть побитым. Ведь Нагие не пощадили бы Годуновых, если бы воцарился углицкий царевич. Борис отлично знал по самому себе, что люди, которые ползут к ступенькам престола, не любят и не умеют быть великодушными. Одним разве летописцы возбуждают некоторое сомнение: это – неосторожная откровенность, с какою ведет себя у них Борис. Они взваливают на правителя не только прямое и деятельное участие, но как будто даже почин в деле.

Неудачные попытки отравить царевича, совещания с родными и присными о других средствах извести Димитрия, неудачный первый выбор исполнителей, печаль Бориса о неудаче, утешение его Клешниным, обещающим исполнить его желание, – все эти подробности, без которых, казалось бы, могли обойтись люди, столь привычные к интриге. С таким мастером своего дела, как Клешнин, всем обязанный Борису и являющийся руководителем углицкого преступления, не было нужды быть столь откровенным: достаточно было прозрачного намека, молчаливого внушительного жеста, чтобы быть понятым. Во всяком случае, трудно предположить, чтобы это дело сделалось без ведома Бориса. Оно было подстроено какой-нибудь чересчур услужливой рукой, которая хотела сделать угодное Борису, угадывая его тайные помыслы, а еще более – обеспечить положение своей партии, державшейся Борисом.

Прошло семь лет – семь безмятежных лет правления Бориса. Время начинало стирать углицкое пятно с Борисова лица. Но со смертью царя Федора подозрительная народная молва оживилась. Пошли слухи, что и избрание Бориса на царство было нечисто, что, отравив царя Федора, Годунов достиг престола полицейскими уловками, которые молва возводила в целую организацию. По всем частям Москвы и по всем городам разосланы были агенты, даже монахи из разных монастырей, подбивавшие народ просить Бориса на царство «всем миром»; даже царица-вдова усердно помогала брату, тайно деньгами и льстивыми обещаниями соблазняя стрелецких офицеров действовать в пользу Бориса. Под угрозой тяжелого штрафа за сопротивление полиция в Москве сгоняла народ к Новодевичьему монастырю челом бить и просить у постригшейся царицы ее брата на царство. Многочисленные пристава наблюдали, чтобы это народное челобитье приносилось с великим воплем и слезами, и многие, не имея слез наготове, мазали себе глаза слюнями, чтобы отклонить от себя палки приставов. Когда царица подходила к окну кельи, чтобы удостовериться во всенародном молении и плаче, по данному из кельи знаку весь народ должен был падать ниц на землю. Не успевших или не хотевших это сделать пристава пинками в шею сзади заставляли кланяться в землю, и все, поднимаясь, завывали, точно волки. От неистового вопля расседались утробы кричавших, лица багровели от натуги, приходилось затыкать уши от общего крика. Так повторялось много раз. Умиленная зрелищем такой преданности народа, царица, наконец, благословила брата на царство. Горечь этих рассказов, может быть преувеличенных, резко выражает степень ожесточения, какое Годунов и его сторонники постарались поселить к себе в обществе.

Царь Борис законным путем земского соборного избрания вступил на престол и мог стать основателем новой династии, как по своим личным качествам, так и по своим политическим заслугам. Но бояре, много натерпевшиеся при Грозном, теперь, при выборном царе из своей братии, не хотели довольствоваться простым обычаем, на котором держалось их политическое значение при прежней династии. Они ждали от Бориса более прочного обеспечения этого значения, т. е. ограничения его власти формальным актом, «чтобы он государству по предписанной грамоте крест целовал», как говорит известие, дошедшее от того времени в бумагах историка XVIII в. Татищева. Борис поступил с обычным своим двоедушием: он хорошо понимал молчаливое ожидание бояр, но не хотел ни уступить, ни отказать прямо, и вся затеянная им комедия упрямого отказа от предлагаемой власти была только уловкой с целью уклониться от условий, на которых эта власть предлагалась. Бояре молчали, ожидая, что Годунов сам заговорит с ними об этих условиях, крестоцеловании, а Борис молчал и отказывался от власти, надеясь, что Земский собор выберет его без всяких условий. Борис перемолчал бояр и был выбран без всяких условий.

Это была ошибка Годунова, за которую он со своей семьей жестоко поплатился. Он сразу дал этим чрезвычайно фальшивую постановку своей власти. Ему следовало всего крепче держаться за свое значение земского избранника, а он старался пристроиться к старой династии по вымышленным завещательным распоряжениям. Соборное определение смело уверяет, будто Грозный, поручая Борису своего сына Федора, сказал: «По его преставлении тебе приказываю и царство сие». Как будто Грозный предвидел и гибель царевича Димитрия, и бездетную смерть Федора. И царь Федор, умирая, будто «вручил царство свое» тому же Борису. Все эти выдумки – плод приятельского усердия патриарха Иова, редактировавшего соборное определение. Борис был не наследственный вотчинник Московского государства, а народный избранник, начинал особый ряд царей с новым государственным значением. Чтобы не быть смешным или ненавистным, ему следовало и вести себя иначе, а не пародировать погибшую династию с ее удельными привычками и предрассудками.

Большие бояре с князьями Шуйскими во главе были против избрания Бориса, опасаясь, по выражению летописца, что «быти от него людям и себе гонению». Надобно было рассеять это опасение, и некоторое время большое боярство, кажется, ожидало этого. Один сторонник царя Василия Шуйского, писавший по его внушению, замечает, что большие бояре, князья Рюриковичи, сродники по родословцу прежних царей Московских и достойные их преемники, не хотели избирать царя из своей среды, а отдали это дело на волю народа, так как и без того они были при прежних царях велики и славны не только в России, но и в дальних странах. Но это величие и славу надобно было обеспечить от произвола, не признающего ни великих, ни славных, а обеспечение могло состоять только в ограничении власти избранного царя, чего и ждали бояре. Борису следовало взять на себя почин в деле, превратив при этом Земский собор из случайного должностного собрания в постоянное народное представительство, идея которого уже бродила в московских умах при Грозном, и созыва которого требовал сам Борис, чтобы быть всенародно избранным. Это примирило бы с ним оппозиционное боярство и – кто знает? – отвратило бы беды, постигшие его с семьей и Россию, сделав его родоначальником новой династии. Но «проныр лукавый», при недостатке политического сознания, перехитрил самого себя.

Когда бояре увидали, что их надежды обмануты, что новый царь расположен править так же самовластно, как правил Иван Грозный, они решили тайно действовать против него. Русские современники прямо объясняют несчастья Бориса негодованием чиноначальников всей Русской земли, от которых много напастных зол на него восстало. Чуя глухой ропот бояр, Борис принял меры, чтобы оградить себя от их козней. Была сплетена сложная сеть тайного полицейского надзора, в котором главную роль играли боярские холопы, доносившие на своих господ, и выпущенные из тюрем воры, которые, шныряя по московским улицам, подслушивали, что говорили о царе, и хватали каждого, сказавшего неосторожное слово.

Донос и клевета быстро стали страшными общественными язвами: доносили друг на друга люди всех классов, даже духовные; члены семейств боялись говорить друг с другом; страшно было произнести имя царя – сыщик хватал и доставлял в застенок. Доносы сопровождались опалами, пытками, казнями и разорением домов. «Ни при одном государе таких бед не бывало», по замечанию современников. С особенным озлоблением накинулся Борис на значительный боярский кружок с Романовыми во главе, в которых, как в двоюродных братьях царя Федора, видел своих недоброжелателей и соперников. Пятерых Никитичей, их родных и приятелей с женами, детьми, сестрами, племянниками разбросали по отдаленным углам государства, а старшего Никитича, будущего патриарха Филарета, при этом еще и постригли, как и жену его.

Наконец, Борис совсем обезумел, хотел знать домашние помыслы, читать в сердцах и хозяйничать в чужой совести. Он разослал всюду особую молитву, которую во всех домах за трапезой должны были произносить при заздравной чаше за царя и его семейство. Читая эту лицемерную и хвастливую молитву, проникаешься сожалением, до чего может потеряться человек, хотя бы и царь. Всеми этими мерами Борис создал себе ненавистное положение. Боярская знать с вековыми преданиями скрылась по подворьям, усадьбам и дальним тюрьмам. На ее место повылезли из щелей неведомые «Годуновы со товарищи» и завистливой шайкой окружили престол, наполнили двор. На место династии стала родня, главой которой явился земский избранник, превратившийся в мелкодушного полицейского труса. Он спрятался во дворце, редко выходил к народу и не принимал сам челобитных, как это делали прежние цари. Всех подозревая, мучась воспоминаниями и страхами, он показал, что всех боится, как вор, ежеминутно опасающийся быть пойманным, по удачному выражению одного жившего тогда в Москве иностранца.

Наконец, в 1604 г. пошел самый страшный слух. Года три уже в Москве шептали про неведомого человека, называвшего себя царевичем Димитрием. Теперь разнеслась громкая весть, что агенты Годунова промахнулись в Угличе, зарезали подставного ребенка, а настоящий царевич жив и идет из Литвы добывать прародительский престол. Замутились при этих слухах умы у русских людей, и пошла Смута. Царь Борис умер весной 1605 г., потрясенный успехами Самозванца, который, воцарившись в Москве, вскоре был убит.

Лжедимитрий I

Самозванство. Так подготовлялась и началась Смута. Как вы видите, она была вызвана двумя поводами: насильственным и таинственным пресечением старой династии и потом искусственным ее воскрешением в лице первого самозванца. Насильственное и таинственное пресечение династии было первым толчком к Смуте.

Пресечение династии есть, конечно, несчастье в истории монархического государства; нигде, однако, оно не сопровождалось такими разрушительными последствиями, как у нас. Погаснет династия, выберут другую, и порядок восстанавливается; при этом обыкновенно не появляются самозванцы, или на появившихся не обращают внимания, и они исчезают сами собою. А у нас, с легкой руки первого Лжедимитрия, самозванство стало хронической болезнью государства: с тех пор чуть не до конца XVIII в. редкое царствование проходило без самозванца, а при Петре, за недостатком такового, народная молва настоящего царя превратила в самозванца. Итак, ни пресечение династии, ни появление самозванца не могли бы сами по себе послужить достаточными причинами Смуты; были какие-либо другие условия, которые сообщили этим событиям такую разрушительную силу. Этих настоящих причин Смуты надобно искать под внешними поводами, ее вызвавшими.

Скрытые причины Смуты открываются при обзоре событий Смутного времени в их последовательном развитии и внутренней связи. Отличительной особенностью Смуты является то, что в ней последовательно выступают все классы русского общества, и выступают в том самом порядке, в каком они лежали в тогдашнем составе русского общества, как были размещены по своему сравнительному значению в государстве на социальной лествице чинов. На вершине этой лествицы стояло боярство; оно и начало Смуту.

В гнезде наиболее гонимого Борисом боярства с Романовыми во главе, по всей вероятности, и была высижена мысль о самозванце. Винили поляков, что они его подстроили; но он был только испечен в польской печке, а заквашен в Москве. Недаром Борис, как только услыхал о появлении Лжедмитрия, прямо сказал боярам, что это их дело, что они подставили самозванца. Этот неведомый кто-то, воссевший на московский престол после Бориса, возбуждает большой анекдотический интерес.

Его личность доселе остается загадочной, несмотря на все усилия ученых разгадать ее. Долго господствовало мнение, идущее от самого Бориса, что это был сын галицкого мелкого дворянина Юрий Отрепьев, в иночестве Григорий. Не буду рассказывать о похождениях этого человека. Упомяну только, что в Москве он служил холопом у бояр Романовых и у князя Черкасского, потом принял монашество, за книжность и составление похвалы московским чудотворцам взят был к патриарху в книгописцы и здесь вдруг с чего-то начал говорить, что он, пожалуй, будет и царем на Москве. Ему предстояло за это заглохнуть в дальнем монастыре; но какие-то сильные люди прикрыли его, и он бежал в Литву в то самое время, когда обрушились опалы на романовский кружок. Тот, кто в Польше назвался царевичем Димитрием, признавался, что ему покровительствовал В. Щелкалов, большой дьяк, тоже подвергавшийся гонению от Годунова. Трудно сказать, был ли первым самозванцем этот Григорий или кто другой, что, впрочем, менее вероятно.

Но для нас важна не личность самозванца, а его личина, роль, им сыгранная. На престоле московских государей он был небывалым явлением. Молодой человек, роста ниже среднего, некрасивый, рыжеватый, неловкий, с грустно-задумчивым выражением лица, он в своей наружности вовсе не отражал своей духовной природы. Богато одаренный, с бойким умом, легко разрешавшим в Боярской думе самые трудные вопросы, живым, даже пылким темпераментом, в опасные минуты доводившим его храбрость до удальства, податливый на увлечения, он был мастер говорить, обнаруживал и довольно разнообразные знания. Он совершенно изменил чопорный порядок жизни старых московских государей и их тяжелое, угнетательное отношение к людям, нарушал заветные обычаи священной московской старины, не спал после обеда, не ходил в баню, со всеми обращался просто, обходительно, не по-царски.

Он тотчас показал себя деятельным управителем, чуждался жестокости, сам вникал во все, каждый день бывал в Боярской думе, сам обучал ратных людей. Своим образом действий он приобрел широкую и сильную привязанность в народе, хотя в Москве кое-кто подозревал и открыто обличал его в самозванстве. Лучший и преданный его слуга П. Ф. Басманов под рукой признавался иностранцам, что царь – не сын Ивана Грозного, но его признают царем потому, что присягали ему, и потому еще, что лучшего царя теперь и не найти.

Но сам Лжедимитрий смотрел на себя совсем иначе: он держался как законный, природный царь, вполне уверенный в своем царственном происхождении; никто из близко знавших его людей не подметил на его лице ни малейшей морщины сомнения в этом. Он был убежден, что и вся земля смотрит на него точно так же. Дело о князьях Шуйских, распространявших слухи о его самозванстве, свое личное дело, он отдал на суд всей земли и для того созвал Земский собор, первый собор, приблизившийся к типу народно-представительского, с выборными от всех чинов или сословий. Смертный приговор, произнесенный этим собором, Лжедимитрий заменил ссылкой, но скоро вернул ссыльных и возвратил им боярство. Царь, сознававший себя обманщиком, укравшим власть, едва ли поступил бы так рискованно и доверчиво, а Борис Годунов в подобном случае, наверное, разделался бы с попавшимися келейно в застенке, а потом переморил бы их по тюрьмам. Но, как сложился в Лжедимитрии такой взгляд на себя, это остается загадкой столько же исторической, сколько и психологической.

Как бы то ни было, но он не усидел на престоле, потому что не оправдал боярских ожиданий. Он не хотел быть орудием в руках бояр, действовал слишком самостоятельно, развивал свои особые политические планы, во внешней политике даже очень смелые и широкие, хлопотал поднять против турок и татар все католические державы с православной Россией во главе. По временам он ставил на вид своим советникам в Думе, что они ничего не видали, ничему не учились, что им надо ездить за границу для образования, но это он делал вежливо, безобидно.

Всего досаднее было для великородных бояр приближение к престолу мнимой незнатной родни царя и его слабость к иноземцам, особенно к католикам. В Боярской думе, рядом с одним князем Мстиславским, двумя князьями Шуйскими и одним князем Голицыным, в звании бояр сидело целых пятеро каких-нибудь Нагих, а среди окольничих значились три бывших дьяка. Еще более возмущали не одних бояр, но и всех москвичей своевольные и разгульные поляки, которыми новый царь наводнил Москву. В записках польского гетмана Жолкевского, принимавшего деятельное участие в московских делах Смутного времени, рассказана одна небольшая сцена, разыгравшаяся в Кракове, выразительно изображающая положение дел в Москве.

В самом начале 1606 г. туда приехал от Лжедимитрия посол Безобразов известить короля о вступлении нового царя на московский престол. Справив посольство по чину, Безобразов мигнул канцлеру в знак того, что желает поговорить с ним наедине. Назначенному выслушать его пану сообщил данное ему князьями Шуйскими и Голицыными поручение – попенять королю за то, что он дал им в цари человека низкого и легкомысленного, жестокого, распутного мота, недостойного занимать московский престол и не умеющего прилично обращаться с боярами. Они-де не знают, как от него отделаться, и уж лучше готовы признать своим царем королевича Владислава. Очевидно, большая знать в Москве что-то затевала против Лжедимитрия и только боялась, как бы король не заступился за своего ставленника.

Своими привычками и выходками, особенно легким отношением ко всяким обрядам, отдельными поступками и распоряжениями, заграничными сношениями Лжедимитрий возбуждал против себя в различных слоях московского общества множество нареканий и неудовольствий, хотя вне столицы, в народных массах популярность его не ослабевала заметно.

Однако главная причина его падения была другая. Ее высказал коновод боярского заговора, составившегося против Самозванца, князь В. И. Шуйский. На собрании заговорщиков накануне восстания он откровенно заявил, что признал Лжедимитрия только для того, чтобы избавиться от Годунова. Большим боярам нужно было создать самозванца, чтобы низложить Годунова, а потом низложить и самозванца, чтобы открыть дорогу к престолу одному из своей среды. Они так и сделали, только при этом разделили работу между собою: романовский кружок сделал первое дело, а титулованный кружок с князем В. И. Шуйским во главе исполнил второй акт. Те и другие бояре видели в самозванце свою ряженую куклу, которую, подержав до времени на престоле, потом выбросили на задворки. Однако заговорщики не надеялись на успех восстания без обмана. Всего больше роптали на самозванца из-за поляков; но бояре не решались поднять народ на Лжедимитрия и на поляков вместе, а разделили обе стороны и 17 мая 1606 г. вели народ в Кремль с криком: «Поляки бьют бояр и государя». Их цель была окружить Лжедимитрия будто для защиты и убить его.

Василий Шуйский

Воцарение. После царя-самозванца на престол вступил князь В. И. Шуйский, царь-заговорщик. Это был пожилой, 54-летний боярин небольшого роста, невзрачный, подслеповатый, человек неглупый, но более хитрый, чем умный, донельзя изолгавшийся и изынтриганившийся, прошедший огонь и воду, видавший и плаху и не попробовавший ее только по милости Самозванца, против которого он исподтишка действовал, большой охотник до наушников и сильно побаивавшийся колдунов.

Свое царствование он открыл рядом грамот, распубликованных по всему государству, и в каждом из этих манифестов заключалось, по меньшей мере, по одной лжи. Так, в записи, на которой он крест целовал, он писал: «Поволил он крест целовать на том, что ему никого смерти не предавать, не осудя истинным судом с боярами своими». На самом деле, как сейчас увидим, целуя крест, он говорил совсем не то. В другой грамоте, писанной от имени бояр и разных чинов людей, читаем, что, по низложении Гришки Отрепьева, Освященный собор, бояре и всякие люди избирали государя «всем Московским государством» и избрали князя Василия Ивановича, всея Руси самодержца. Акт говорит ясно о соборном избрании царя, но такого избрания не было.

Правда, по низвержении Самозванца, бояре думали, как бы сговориться со всей землей и вызвать в Москву из городов всяких людей, чтобы «по совету выбрать государя такого, который бы всем был люб». Но князь Василий боялся городовых, провинциальных избирателей и сам посоветовал обойтись без земского собора. Его признали царем келейно немногие сторонники из большого титулованного боярства, а на Красной площади имя его прокричала преданная ему толпа москвичей, которых он поднял против Самозванца и поляков; даже и в Москве, по летописцу, многие не ведали про это дело. В третьей грамоте от своего имени новый царь не побрезговал лживым или поддельным польским показанием о намерении Самозванца перебить всех бояр, а всех православных крестьян обратить «в люторскую и латынскую веру».

Тем не менее воцарение князя Василия составило эпоху в нашей политической истории. Вступая на престол, он ограничил свою власть и условия этого ограничения официально изложил в разосланной по областям записи, на которой он целовал крест при воцарении.

Подкрестная запись. Запись слишком сжата, неотчетлива, производит впечатление спешного чернового наброска. В конце ее царь дает всем православным христианам одно общее клятвенное обязательство судить их «истинным, праведным судом», по закону, а не по усмотрению. В изложении записи это условие несколько расчленено. Дела о наиболее тяжких преступлениях, караемых смертью и конфискацией имущества преступника, царь обязуется вершить непременно «с бояры своими», т. е. с Думой, и при этом отказывается от права конфисковать имущество у братьи и семьи преступника, не участвовавших в преступлении. Вслед за тем царь продолжает: «Да и доводов (доносов) ложных мне не слушать, а сыскивать всякими сысками накрепко и ставить с очей на очи», а за ложный донос по сыску наказывать, смотря по вине, взведенной на оболганного. Здесь речь идет как будто о деяниях менее преступных, которые разбирались одним царем, без Думы, и точнее определяется понятие истинного суда. Так, запись, по-видимому, различает два вида высшего суда: царя с Думой и единоличный суд царя. Запись оканчивается условием особого рода: царь обязуется «без вины опалы своей не класти». Опала, немилость государя, падала на служилых людей, которые чем-либо вызывали его недовольство. Она сопровождалась соответственными неисправности опального или государеву недовольству служебными лишениями, временным удалением от двора, «пресветлых очей» государя, понижением чина или должности, даже имущественной карой, отобранием поместья или городского подворья. Здесь государь действовал уже не судебной, а дисциплинарной властью, охраняющей интересы и порядок службы. Как выражение хозяйской воли государя, опала не нуждалась в оправдании и, при старомосковском уровне человечности, подчас принимала формы дикого произвола, превращаясь из дисциплинарной меры в уголовную кару: при Грозном одно сомнение в преданности долгу службы могло привести опального на плаху.

Царь Василий дал смелый обет, которого потом, конечно, не исполнил, опаляться только за дело, за вину, а для разыскания вины необходимо было установить особое дисциплинарное производство.

Характер и происхождение подкрестной записи. Запись, как видите, очень односторонняя. Все обязательства, принятые на себя царем Василием по этой записи, направлены были исключительно к ограждению личной и имущественной безопасности подданных от произвола сверху. Но они не касались прямо общих оснований государственного порядка, не изменяли и даже не определяли точнее значения, компетенции и взаимного отношения царя и высших правительственных учреждений. Царская власть ограничивалась советом бояр, вместе с которым она действовала и прежде; но это ограничение связывало царя лишь в судных делах, в отношении к отдельным лицам. Впрочем, происхождение подкрестной записи было сложнее ее содержания: она имела свою закулисную историю.

Летописец рассказывает, что царь Василий, тотчас по своем провозглашении, пошел в Успенский собор и начал там говорить, чего искони веков в Московском государстве не важивалось: «Целую крест всей земле на том, что мне ни над кем ничего не делати без собору, никакого дурна». Бояре и всякие люди говорили царю, чтобы он на том креста не целовал, потому что в Московском государстве того не повелось; но он никого не послушал. Поступок Василия показался боярам революционной выходкой. Царь призывал к участию в своей царской судной расправе не Боярскую думу, исконную сотрудницу государей в делах суда и управления, а Земский собор, недавнее учреждение, изредка созываемое для обсуждения чрезвычайных вопросов государственной жизни. В этой выходке увидели небывалую новизну, попытку поставить Собор на место Думы, переместить центр тяжести государственной жизни из боярской среды в народное представительство. Править с Земским собором решался царь, побоявшийся воцариться с его помощью.

Но и царь Василий знал, что делал. Обязавшись пред товарищами накануне восстания против Самозванца править «по общему совету» с ними, подкинутый земле кружком знатных бояр, он являлся царем боярским, партийным, вынужденным смотреть из чужих рук. Он, естественно, искал земской опоры для своей некорректной власти и в Земском соборе надеялся найти противовес Боярской думе. Клятвенно обязуясь перед всей землей не карать без собора, он рассчитывал избавиться от боярской опеки, стать земским царем и ограничить свою власть учреждением, к тому непривычным, т. е. освободить ее от всякого действительного ограничения.

Подкрестная запись в том виде, как она была обнародована, является плодом сделки царя с боярами. По предварительному негласному уговору царь делил свою власть с боярами во всех делах законодательства, управления и суда. Отстояв свою Думу против Земского собора, бояре не настаивали на обнародовании всех вынужденных ими у царя уступок: с их стороны было даже неблагоразумно являть всему обществу, как чисто удалось им ощипать своего старого петуха. Подкрестная запись усиленно отмечала значение Боярской думы только как полномочной сотрудницы царя в делах высшего суда. В то время высшему боярству только это и было нужно. Как правительственный класс, оно делило власть с государями в продолжение всего XVI в.; но отдельные лица из его среды много терпели от произвола верховной власти при царях Иване и Борисе.

Теперь, пользуясь случаем, боярство и спешило устранить этот произвол, оградить частные лица, т. е. самих себя, от повторения испытанных бедствий, обязав царя призывать к участию в политическом суде Боярскую думу, в уверенности, что правительственная власть и впредь останется в его руках в силу обычая.

Политическое значение подкрестной записи. При всей неполноте своей, подкрестная запись царя Василия есть новый, дотоле небывалый акт в московском государственном праве. Это – первый опыт построения государственного порядка на основе формально ограниченной верховной власти. В состав этой власти вводился элемент, или, точнее, акт, совершенно изменявший ее характер и постановку. Мало того, что царь Василий ограничивал свою власть: крестной клятвой он еще скреплял ее ограничение и являлся не только выборным, но и присяжным царем. Присяга отрицала в самом существе личную власть царя прежней династии, сложившуюся из удельных отношений государя-хозяина: разве домохозяева присягают своим слугам и постояльцам?

Вместе с тем царь Василий отказывался от трех прерогатив, в которых наиболее явственно выражалась эта личная власть царя. То были: 1) «опала без вины», царская немилость без достаточного повода, по личному усмотрению; 2) конфискация имущества у непричастной к преступлению семьи и родни преступника – отказом от этого права упразднялся старинный институт политической ответственности рода за родичей; 3)чрезвычайный следственно-полицейский суд по доносам, с пытками и оговорами, но без очных ставок, свидетельских показаний и других средств нормального процесса.

Эти прерогативы составляли существенное содержание власти московского государя, выраженное изречениями деда и внука, словами Ивана III: «кому хочу, тому и дам княжение», и словами Ивана IV: «жаловать своих холопей вольны мы, и казнить их вольны же». Клятвенно стряхивая с себя эти прерогативы, Василий Шуйский превращался из государя холопов в правомерного царя подданных, правящего по законам.

Лжедмитрий II

Второй слой правящего класса вступает в Смуту. Но боярство, как правительственный класс, в продолжение Смуты не действовало единодушно, раскололось на два слоя: от первостепенной знати заметно отделяется среднее боярство, к которому примыкают столичное дворянство и приказные дельцы, дьяки. Этот второй слой правящего класса деятельно вмешивается в Смуту с воцарением Василия. Среди него и выработался другой план государственного устройства, тоже основанный на ограничении верховной власти, но гораздо шире захватывавший политические отношения сравнительно с подкрестной записью царя Василия. Акт, в котором изложен этот план, составлен был при следующих обстоятельствах.

Царем Василием мало кто был доволен. Главными причинами недовольства были некорректный путь В. Шуйского к престолу и его зависимость от кружка бояр, его избравших и игравших им как ребенком, по выражению современника. Недовольны наличным царем – стало быть, надобен самозванец: самозванство становилось стереотипной формой русского политического мышления, в которую отливалось всякое общественное недовольство. И слухи о спасении Лжедмитрия I, т. е. о втором самозванце, пошли с первых минут царствования Василия, когда второго Лжедмитрия еще не было и в заводе. Во имя этого призрака уже в 1606 г. поднялись против Василия Северская земля и заокские города с Путивлем, Тулой и Рязанью во главе. Мятежники, пораженные под Москвой царскими войсками, укрылись в Туле и оттуда обратились к пану Мнишку в его мастерскую русского самозванства с просьбой выслать им какого ни на есть человека с именем царевича Дмитрия.

Лжедмитрий II, наконец, нашелся и, усиленный польско-литовскими и казацкими отрядами, летом 1608 г. стоял в подмосковном селе Тушине, подводя под свою воровскую руку самую сердцевину Московского государства, междуречье Оки – Волги. Международные отношения еще более осложнили ход московских дел. Стоит вспомнить о вражде, шедшей тогда между Швецией и Польшей из-за того, что у выборного короля Польского Сигизмунда III отнял наследственный шведский престол его дядя Карл IX. Так как второго самозванца хотя и негласно, но довольно явно поддерживало польское правительство, то царь Василий обратился за помощью против тушинцев к Карлу IX. Переговоры, веденные племянником царя князем Скопиным-Шуйским, окончились посылкой вспомогательного шведского отряда под начальством генерала Делагарди, за что царь Василий принужден был заключить вечный союз со Швецией против Польши и пойти на другие тяжкие уступки. На такой прямой вызов Сигизмунд отвечал открытым разрывом с Москвой и осенью 1609 г. осадил Смоленск.

В тушинском лагере у Самозванца служило много поляков под главным начальством князя Рожинского, который был гетманом в тушинском стане. Презираемый и оскорбляемый своими польскими союзниками, царек в мужицком платье и на навозных санях едва ускользнул в Калугу из-под бдительного надзора, под каким его держали в Тушине. После того Рожинский вступил в соглашение с королем, который звал его поляков к себе под Смоленск. Русские тушинцы вынуждены были последовать их примеру и выбрали послов для переговоров с Сигизмундом об избрании его сына Владислава на московский престол. Посольство состояло из боярина М. Г. Салтыкова, из нескольких дворян столичных чинов и из полудюжины крупных дьяков московских приказов. В этом посольстве не встречаем ни одного ярко знатного имени. Но в большинстве это были люди не худых родов.

Заброшенные личным честолюбием или общей смутой в бунтовской полурусский-полупольский тушинский стан, они, однако, взяли на себя роль представителей Московского государства Русской земли. Это была с их стороны узурпация, не дававшая им никакого права на земское признание их фиктивных полномочий. Но это не лишает их дела исторического значения. Общение с поляками, знакомство с их вольнолюбивыми понятиями и нравами расширило политический кругозор этих русских авантюристов, и они поставили королю условием избрания его сына в цари не только сохранение древних прав и вольностей московского народа, но и прибавку новых, какими этот народ еще не пользовался. Но это же общение, соблазняя москвичей зрелищем чужой свободы, обостряло в них чувство религиозных и национальных опасностей, какие она несла с собою: Салтыков заплакал, когда говорил перед королем о сохранении православия. Это двойственное побуждение сказалось в предосторожностях, какими тушинские послы старались обезопасить свое отечество от призываемой со стороны власти, иноверной и иноплеменной.

Царь Михаил Романов

Выборный царь. Пришлось выбирать царя Земским собором. Но соборное избрание по самой новизне дела не считалось достаточным оправданием новой государственной власти, вызывало сомнения, тревогу. Соборное определение об избрании Бориса Годунова предвидит возражение людей, которые скажут про избирателей: «Отделимся от них, потому что они сами себе поставили царя». Кто скажет такое слово, того соборный акт называет неразумным и проклятым.

В одном очень распространенном памфлете 1611 г. рассказывается, как автору его в чудесном видении было поведано, что сам Господь укажет, кому владеть Российским государством. Если же поставят царя по своей воле, «навеки не будет царь». В продолжение всей Смуты не могли освоиться с мыслью о выборном царе. Думали, что выборный царь – не царь. Настоящим, законным царем может быть только прирожденный, наследственный государь из потомства Калиты, и выборного царя старались пристроить к этому племени всякими способами, юридическим вымыслом, генеалогической натяжкой, риторическим преувеличением.

Бориса Годунова, по его избрании, духовенство и народ торжественно приветствовали как наследственного царя, «здравствоваша ему на его государеве вотчине», а Василий Шуйский, формально ограничивший свою власть, в официальных актах писался «самодержцем», как титуловались природные московские государи. При такой неподатливости мышления в руководящих кругах появление выборного царя на престоле должно было представляться народной массе не следствием политической необходимости, хотя и печальной, а чем-то похожим на нарушение законов природы: выборный царь был для нее такой же несообразностью, как выборный отец, выборная мать. Вот почему в понятие об «истинном» царе простые умы не могли, не умели уложить ни Бориса Годунова, ни Василия Шуйского, а тем паче польского королевича Владислава. В них видели узурпаторов, тогда как один призрак природного царя в лице пройдохи неведомого происхождения успокаивал династически-легитимные совести и располагал к доверию.

Смута и прекратилась только тогда, когда удалось найти царя, которого можно было связать родством, хотя и не прямым, с угасшей династией. Царь Михаил утвердился на престоле не столько потому, что был земским всенародным избранником, сколько потому, что доводился племянником последнему царю прежней династии. Сомнение в народном избрании, как в достаточно правомерном источнике верховной власти, было немаловажным условием, питавшим Смуту, а это сомнение вытекало из укоренившегося в умах убеждения, что таким источником должно быть только вотчинное преемство в известной династии.

Потому это неуменье освоиться с идеей выборного царя можно признать производной причиной Смуты, вышедшей из только что изложенной основной.

Избрание. Вожди земского и казацкого ополчения, князья Пожарский и Трубецкой, разослали по всем городам государства повестки, призывавшие в столицу духовные власти и выборных людей из всех чинов для земского совета и государского избрания. В самом начале 1613 г. стали съезжаться в Москву выборные всей земли. Мы потом увидим, что это был первый, бесспорно всесословный, Земский собор с участием посадских и даже сельских обывателей. Когда выборные съехались, был назначен трехдневный пост, которым представители Русской земли хотели очиститься от грехов Смуты перед совершением такого важного дела.

По окончании поста начались совещания. Первый вопрос, поставленный на соборе, выбирать ли царя из иноземных королевских домов, решили отрицательно, приговорили: ни польского, ни шведского королевича, ни иных немецких вер и ни из каких неправославных государств на Московское государство не выбирать, как и «Маринкина сына». Этот приговор разрушал замыслы сторонников королевича Владислава. Но выбрать и своего природного русского государя было нелегко. Памятники, близкие к тому времени, изображают ход этого дела на соборе не светлыми красками. Единомыслия не оказалось. Было большое волнение; каждый хотел по своей мысли делать, каждый говорил за своего; одни предлагали того, другие этого, все разноречили; придумывали, кого бы выбрать, перебирали великие роды, но ни на ком не могли согласиться и так потеряли немало дней. Многие вельможи и даже невельможи подкупали избирателей, засылали с подарками и обещаниями.

По избрании Михаила соборная депутация, просившая инокиню-мать благословить сына на царство, на упрек ее, что московские люди «измалодушествовались», отвечала, что теперь они «наказались», проучены, образумились и пришли в соединение. Соборные происки, козни и раздоры совсем не оправдывали благодушного уверения соборных послов. Собор распался на партии между великородными искателями, из которых более поздние известия называют князей Голицына, Мстиславского, Воротынского, Трубецкого, М. Ф. Романова. Сам, скромный по отечеству и характеру, князь Пожарский тоже, говорили, искал престола и потратил немало денег на происки. Наиболее серьезный кандидат по способностям и знатности, князь В. В. Голицын, был в польском плену, князь Мстиславский отказывался; из остальных выбирать было некого.

Московское государство выходило из страшной Смуты без героев; его выводили из беды добрые, но посредственные люди. Князь Пожарский был не Борис Годунов, а Михаил Романов – не князь Скопин-Шуйский. При недостатке настоящих сил, дело решалось предрассудком и интригой. В то время как собор разбивался на партии, не зная, кого выбрать, в него вдруг пошли одно за другим «писания», петиции за Михаила от дворян, больших купцов, от городов Северской земли и даже от казаков; последние и решили дело. Видя слабосилие дворянской рати, казаки буйствовали в освобожденной ими Москве, делали, что хотели, не стесняясь временным правительством Трубецкого, Пожарского и Минина. Но в деле царского избрания они заявили себя патриотами, решительно восстали против царя из чужеземцев. Они намечали, «примеривали» настоящих русских кандидатов: ребенка, сына Вора тушинского, и Михаила Романова, отец которого Филарет был ставленник обоих самозванцев, получил сан митрополита от первого и провозглашен патриархом в подмосковном лагере второго. Главная опора самозванства, казачество, естественно, хотело видеть на престоле московском или сына своего тушинского царя, или сына своего тушинского патриарха. Впрочем, сын Вора был поставлен на конкурс несерьезно, больше из казацкого приличия, и казаки не настаивали на этом кандидате, когда Земский собор отверг его.

Сам по себе и Михаил, 16-летний мальчик, ничем не выдававшийся, мог иметь мало видов на престол, и, однако, на нем сошлись такие враждебные друг другу силы, как дворянство и казачество. Это неожиданное согласие отразилось и на соборе. В самый разгар борьбы партий какой-то дворянин из Галича, откуда производили первого самозванца, подал на соборе письменное мнение, в котором заявлял, что ближе всех по родству к прежним царям стоит М. Ф. Романов, а потому его и надобно выбрать в цари. Против Михаила были многие члены собора, хотя он давно считался кандидатом и на него указывал еще патриарх Гермоген, как на желательного преемника царя В. Шуйского. Письменное мнение галицкого городового дворянина раздражило многих. Раздались сердитые голоса: кто принес такое писание, откуда? В это время из рядов выборных выделился донской атаман и, подошедши к столу, также положил на него писание. «Какое это писание ты подал, атаман?» – спросил его князь Д. М. Пожарский. «О природном царе Михаиле Федоровиче», – отвечал атаман. Этот атаман будто бы и решил дело. «Прочетше писание атаманское и бысть у всех согласен и единомыслен совет», – как пишет один бытописатель.

Михаила провозгласили царем. Но это было лишь предварительное избрание, только наметившее соборного кандидата. Окончательное решение предоставили непосредственно всей земле. Тайно разослали по городам верных людей выведать мнение народа, кого хотят государем на Московское государство. Народ оказался уже достаточно подготовленным. Посланные возвратились с донесением, что у всех людей, от мала и до велика, та же мысль: быть государем М. Ф. Романову, а опричь его никак никого на государство не хотеть. Это секретно-полицейское дознание, соединенное, может быть, с агитацией, стало для собора своего рода избирательным плебисцитом.

В торжественный день, в Неделю православия, первое воскресенье Великого поста, 21февраля 1613 г., были назначены окончательные выборы. Каждый чин подавал особое письменное мнение, и во всех мнениях значилось одно имя – Михаила Федоровича. Тогда несколько духовных лиц вместе с боярином посланы были на Красную площадь, и не успели они с Лобного места спросить собравшийся во множестве народ, кого хотят в царя, как все закричали: «Михаила Федоровича!».

Романовы. Так соборное избрание Михаила было подготовлено и поддержано на соборе и в народе целым рядом вспомогательных средств: предвыборной агитацией с участием многочисленной родни Романовых, давлением казацкой силы, негласным дознанием в народе, выкриком столичной толпы на Красной площади. Но все эти избирательные приемы имели успех потому, что нашли опору в отношении общества к фамилии. Михаила вынесла не личная или агитационная, а фамильная популярность. Он принадлежал к боярской фамилии, едва ли не самой любимой тогда в московском обществе.

Романовы – недавно обособившаяся ветвь старинного боярского рода Кошкиных. Давно, еще при великом князе Иване Даниловиче Калите, выехал в Москву из «Прусския земли», как гласит родословная, знатный человек, которого в Москве прозвали Андреем Ивановичем Кобылой. Он стал видным боярином при Московском дворе. От пятого сына его, Федора Кошки, и пошел «Кошкин род», как он зовется в наших летописях. Кошкины блистали при Московском дворе в XIV и XV вв. Это была единственная нетитулованная боярская фамилия, которая не потонула в потоке новых титулованных слуг, нахлынувших к московскому двору с половины XV в. Среди князей Шуйских, Воротынских, Мстиславских Кошкины умели удержаться в первом ряду боярства. В начале XVI в. видное место при дворе занимал боярин Роман Юрьевич Захарьин, шедший от Кошкина внука Захария. Он и стал родоначальником новой ветви этой фамилии – Романовых. Сын Романа Никита, родной брат царицы Анастасии, – единственный московский боярин XVI в., оставивший на себе добрую память в народе: его имя запомнила народная былина, изображая его в своих песнях о Грозном благодушным посредником между народом и сердитым царем.

Из шести сыновей Никиты особенно выдавался старший, Федор. Это был очень добрый и ласковый боярин, щеголь и очень любознательный человек. Англичанин Горсей, живший тогда в Москве, рассказывает в своих записках, что этот боярин непременно хотел выучиться по-латыни, и по его просьбе Горсей составил для него «Латинскую грамматику», написав в ней латинские слова русскими литерами. Популярность Романовых, приобретенная личными их качествами, несомненно, усилилась от гонения, какому подверглись Никитичи при подозрительном Годунове. А. Палицын даже ставит это гонение в число тех грехов, за которые Бог покарал землю Русскую Смутой. Вражда с царем Василием и связи с Тушином доставили Романовым покровительство и второго Лжедимитрия и популярность в казацких таборах. Так двусмысленное поведение фамилии в смутные годы подготовило Михаилу двустороннюю поддержку, и в земстве и в казачестве.

Но всего больше помогла Михаилу на соборных выборах родственная связь Романовых с прежней династией. В продолжение Смуты русский народ столько раз неудачно выбирал новых царей, и теперь только то избрание казалось ему прочно, которое падало на лицо, хотя как-нибудь связанное с прежним царским домом. В царе Михаиле видели не соборного избранника, а племянника царя Федора, природного, наследственного царя. Современный хронограф прямо говорит, что Михаила просили на царство «сродственного его ради союза царских искр». Недаром Авраамий Палицын зовет Михаила «избранным от Бога прежде его рождения», а дьяк И. Тимофеев в непрерывной цепи наследственных царей ставил Михаила прямо после Федора Ивановича, игнорируя и Годунова, и Шуйского, и всех самозванцев. И сам царь Михаил в своих грамотах обычно называл Грозного своим дедом.

Трудно сказать, насколько помог избранию Михаила ходивший тогда слух, будто царь Федор, умирая, устно завещал престол своему двоюродному брату Федору, отцу Михаила. Но бояр, руководивших выборами, должно было склонять в пользу Михаила еще одно удобство, к которому они не могли быть равнодушны. Есть известие, будто бы Ф. И. Шереметев писал в Польшу князю Голицыну: «Миша-де Романов молод, разумом еще не дошел и нам будет поваден». Шереметев, конечно, знал, что престол не лишит Михаила способности зреть и молодость его не будет перманентна. Но другие качества обещали показать, что племянник будет второй дядя, напоминая его умственной и физической хилостью, выйдет добрым, кротким царем, при котором не повторятся испытания, пережитые боярством в царствование Грозного и Бориса. Хотели выбрать не способнейшего, а удобнейшего. Так явился родоначальник новой династии, положивший конец Смуте.

Царь Алексей Михайлович

Нам остается взглянуть на людей, стоявших во главе русского общества XVII в. Это необходимо для полноты наблюдения. Из противоположных течений, волновавших русское общество, одно отталкивало его к старине, а другое увлекало вперед, в темную даль неведомой чужбины. Эти противоположные влияния рождали и распространяли в обществе смутные чувства и настроения. Но в отдельных людях, становившихся впереди общества, эти чувства и стремления уяснялись, превращались в сознательные идеи и становились практическими задачами. Притом такие представительные, типические лица помогут нам полнее изучить состав жизни, их воспитавшей. В таких лицах цельно собирались и выпукло проступали такие интересы и свойства их среды, которые терялись в ежедневном обиходе, спорадически бродя по заурядным людям, разбросанными и бессильными случайностями. Я остановлю ваше внимание только на немногих людях, шедших во главе преобразовательного движения, которым подготовлялось дело Петра. В их идеях и в задачах, ими поставленных, всего явственнее обнаруживаются существенные результаты этой подготовки. То были идеи и задачи, которые прямо вошли в преобразовательную программу Петра как завет его предшественников.

Первое место между этими предшественниками принадлежит, бесспорно, отцу преобразователя. В этом лице отразился первый момент преобразовательного движения, когда вожди его еще не думали разрывать со своим прошлым и ломать существующее. Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другую уже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении.

Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины. Это было у нас единственное поколение, так думавшее: так не думали прежде и перестали думать потом. Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться, как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной. Но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, даже смотреть на иноземную потеху, «комедийное действо», и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в Крещенский сочельник до звезды.

Царь Алексей родился в 1629 г. Он прошел полный курс древнерусского образования, или словесного учения, как тогда говорили. По заведенному порядку тогдашней педагогики, на шестом году его посадили за букварь, нарочно для него составленный патриаршим дьяком по заказу дедушки, патриарха Филарета. Это был известный древнерусский букварь с титлами, заповедями, кратким катехизисом и т. д.

Учил царевича, как это было принято при Московском дворе, дьяк одного из московских приказов. Через год перешли от азбуки к чтению Часовника, месяцев через пять – к Псалтырю, еще через три принялись изучать Деяния апостолов, через полгода стали учить писать, на девятом году певчий дьяк, т. е. регент дворцового хора, начал разучивать Охтой (Октоих), нотную богослужебную книгу, от которой месяцев через восемь перешли к изучению «страшного пения», т. е. церковных песнопений Страстной седмицы, особенно трудных по своему напеву. И лет десяти царевич был готов, прошел весь курс древнерусского гимназического образования. Он мог бойко прочесть в церкви Часы и не без успеха петь с дьячком на клиросе по крюковым нотам стихиры и каноны. При этом он до мельчайших подробностей изучил чин церковного богослужения, в чем мог поспорить с любым монастырским и даже соборным уставщиком. Царевич прежнего времени, вероятно, на этом бы и остановился.

Но Алексей воспитывался в иное время, у людей которого настойчиво стучалась в голову смутная потребность ступить дальше, в таинственную область эллинской и даже латинской мудрости, мимо которой, боязливо чураясь и крестясь, пробегал благочестивый русский грамотей прежних веков. Немец со своими нововымышленными хитростями, уже забравшийся в ряды русских ратных людей, проникал и в детскую комнату государева дворца. В руках ребенка Алексея была уже «потеха», конь немецкой работы и немецкие «карты», картинки, купленные в Овощном ряду за 3 алтына 4 деньги (рубля полтора на наши деньги), и даже детские латы, сделанные для царевича мастером-немчином Петром Шальтом.

Когда царевичу было лет 11–12, он обладал уже маленькой библиотекой, составившейся преимущественно из подарков дедушки, дядек и учителя, заключавшей в себе томов 13. Большею частью это были книги Священного Писания и богослужебные; но между ними находились уже «Грамматика», печатанная в Литве, «Космография» и в Литве же изданный какой-то «Лексикон». К тому же главным воспитателем царевича был боярин Б. И. Морозов, один из первых русских бояр, сильно пристрастившийся к западноевропейскому. Он ввел в учебную программу царевича прием наглядного обучения, знакомил его с некоторыми предметами посредством немецких гравированных картинок; он же ввел и другую, еще более смелую новизну в московский государев дворец – одел цесаревича Алексея и его брата в немецкое платье.

В зрелые годы царь Алексей представлял в высшей степени привлекательное сочетание добрых свойств верного старине древнерусского человека с наклонностью к полезным и приятным новшествам. Он был образцом набожности, того чинного, точно размеренного и твердо разученного благочестия, над которым так много и долго работало религиозное чувство Древней Руси. С любым иноком мог он поспорить в искусстве молиться и поститься. В Великий и Успенский пост, по воскресеньям, вторникам, четвергам и субботам, царь кушал раз в день, и кушанье его состояло из капусты, груздей и ягод – все без масла; по понедельникам, средам и пятницам во все посты он не ел и не пил ничего. В церкви он стоял иногда часов по пяти и по шести сряду, клал по тысяче земных поклонов, а в иные дни и по полторы тысячи. Это был истовый древнерусский богомолец, стройно и цельно соединявший в подвиге душевного спасения труд телесный с напряжением религиозного чувства. Эта набожность оказывала могущественное влияние и на государственные понятия, и на житейские отношения Алексея.

Сын и преемник царя, пользовавшегося ограниченною властью, но сам вполне самодержавный властелин, царь Алексей крепко держался того выспреннего взгляда на царскую власть, какой выработало старое московское общество. Предание Грозного звучит в словах царя Алексея: «Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе, и на юге и на севере вправду». Но сознание самодержавной власти в своих проявлениях смягчалось набожной кротостью, глубоким смирением царя, пытавшегося не забыть в себе человека.

В царе Алексее нет и тени самонадеянности, того щекотливого и мнительного, обидчивого властолюбия, которым страдал Грозный. «Лучше слезами, усердием и низостью (смирением) перед Богом промысел чинить, чем силой и славой (надменностью)», – писал он одному из своих воевод. Это соединение власти и кротости помогало царю ладить с боярами, которым он, при своем самодержавии, уступал широкое участие в управлении. Делиться с ними властью, действовать с ними об руку было для него привычкой и правилом, а не жертвой или досадной уступкой обстоятельствам. «А мы, великий государь, – писал он князю Никите Одоевскому в 1652 г., – ежедневно просим у Создателя и у Пречистой Его Богоматери и у всех святых, чтобы Господь Бог даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди Его световы управить вправду всем ровно».

Сохранилась весьма характерная в своем роде записочка царя Алексея, коротенький конспект того, о чем предполагалось говорить на заседании Боярской думы. Этот документ показывает, как царь готовился к думским заседаниям: он не только записал, какие вопросы предложить на обсуждение бояр, но и наметил, о чем говорить самому, как решить тот или другой вопрос. Кое о чем он навел справки, записал цифры. Об ином он еще не составил мнения, и не знает, как выскажутся бояре. О другом он имеет нерешительное мнение, от которого откажется, если станут возражать. Зато по некоторым вопросам он составил твердое суждение и будет упорно за него стоять в совете: это именно вопросы простой справедливости и служебной добросовестности.

Астраханский воевода, по слухам, уступил калмыкам православных пленников, ими захваченных. Царь решил написать ему «с грозою и с милостию», а если слух оправдается, казнить его смертью или, по меньшей мере, отсечь руку и сослать в Сибирь. Эта записочка всего нагляднее рисует простоту и прямоту отношений царя к своим советникам, равно и внимательность к своим правительственным обязанностям.

Общественные нравы и понятия в иных случаях перемогали добрые свойства и влечения царя. Властный человек в Древней Руси так легко забывал, что он не единственный человек на свете, и не замечал рубежа, до которого простирается его воля и за которым начинаются чужое право и общеобязательное приличие. Древнерусская набожность имела довольно ограниченное поле действия, поддерживала религиозное чувство, но слабо сдерживала волю. От природы живой, впечатлительный и подвижный, Алексей страдал вспыльчивостью, легко терял самообладание и давал излишний простор языку и рукам. Однажды, в пору уже натянутых отношений к Никону, царь, возмущаемый высокомерием патриарха, из-за церковного обряда поссорился с ним в церкви в Великую пятницу и выбранил его обычной тогда бранью московских сильных людей, не исключая и самого патриарха, обозвав Никона «мужиком, сыном».

В другой раз, в любимом своем монастыре Саввы Сторожевского, который он недавно отстроил, царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии патриарха Антиохийского Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из Жития святого обычным возгласом: «Благослови, отче!» Царь вскочил с кресла и закричал: «Что ты говоришь, мужик, сын: “Благослови, отче”? Тут патриарх; говори: “Благослови, владыко!”» В продолжение службы царь ходил среди монахов и учил их читать то-то, петь так-то. Если они ошибались, с бранью поправлял их, вел себя уставщиком и церковным старостой. Он зажигал и гасил свечи, снимал с них нагар, во время службы не переставал разговаривать со стоявшим рядом приезжим патриархом, был в храме, как дома, как будто на него никто не смотрел.

Ни доброта природы, ни мысль о достоинстве сана, ни усилия быть набожным и порядочным ни на вершок не поднимали царя выше грубейшего из его подданных. Религиозно-нравственное чувство разбивалось о неблаговоспитанный темперамент, и даже добрые движения души получали непристойное выражение. Вспыльчивость царя чаще всего возбуждалась встречей с нравственным безобразием, особенно с поступками, в которых обнаруживались хвастовство и надменность. Кто на похвальбе ходит, всегда посрамлен бывает: таково было житейское наблюдение царя. В 1660 г. князь Хованский был разбит в Литве и потерял почти всю свою двадцатитысячную армию. Царь спрашивал в Думе бояр, что делать. Боярин И. Д. Милославский, тесть царя, не бывавший в походах, неожиданно заявил, что если государь пожалует его, даст ему начальство над войском, то он скоро приведет пленником самого короля Польского. «Как ты смеешь, – закричал на него царь, – ты, страдник, худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном! Когда ты ходил с полками, какие победы показал над неприятелем?» Говоря это, царь вскочил, дал старику пощечину, надрал ему бороду и, пинками вытолкнув его из палаты, с силой захлопнул за ним двери. На хвастуна или озорника царь вспылит, пожалуй, даже пустит в дело кулаки, если виноватый под руками, и уж непременно обругает вволю. Алексей был мастер браниться тою изысканною бранью, какой умеет браниться только негодующее и незлопамятное русское добродушие.

Казначей Саввина Сторожевского монастыря, отец Никита, выпивши, подрался со стрельцами, стоявшими в монастыре, прибил их десятника (офицера) и велел выбросить за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Царь возмутился этим поступком, «до слез ему стало, во мгле ходил», по его собственному признанию. Он не утерпел и написал грозное письмо буйному монаху. Характерен самый адрес послания: «От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Русии – врагу Божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дому и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Миките». Но прилив царственного гнева разбивался о мысль, никогда не покидавшую царя, что на земле никто не безгрешен перед Богом, что на Его суде все равны, и цари и подданные: в минуты сильнейшего раздражения Алексей ни в себе, ни в виноватом подданном старался не забыть человека. «Да и то себе ведай, сатанин ангел, – писал царь в письме к казначею, – что одному тебе да отцу твоему диаволу годна и дорога твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь, аки прах, и дороги ли мы перед Богом с тобою и дороги ли наши высокосердечные мысли, доколе Бога не боимся». Самодержавный государь, который мог сдуть с лица земли отца Микиту, как пылинку, пишет далее, что он сам со слезами будет милости просить у чудотворца преподобного Саввы, чтобы оборонил его от злонравного казначея. «На оном веке рассудит нас Бог с тобою, а опричь того мне нечем от тебя оборониться». При доброте и мягкости характера, это уважение к человеческому достоинству в подданном производило обаятельное действие на своих и чужих, и заслужило Алексею прозвание «тишайшего царя».

Иностранцы не могли надивиться тому, что этот царь, при беспредельной власти своей над народом, привыкшим к полному рабству, не посягнул «ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь» (слова австрийского посла Мейерберга). Дурные поступки других тяжело действовали на него, всего более потому, что возлагали на него противную ему обязанность наказывать за них. Гнев его был отходчив, проходил минутной вспышкой, не простираясь далее угроз и пинков, и царь первый шел навстречу к потерпевшему с прощением и примирением, стараясь приласкать его, чтобы не сердился. Страдая тучностью, царь раз позвал немецкого «дохтура» открыть себе кровь. Почувствовав облегчение, он, по привычке делиться всяким удовольствием с другими, предложил и своим вельможам сделать ту же операцию. Не согласился на это один боярин Стрешнев, родственник царя по матери, ссылаясь на свою старость. Царь вспылил и прибил старика, приговаривая: «Твоя кровь дороже, что ли, моей? Или ты считаешь себя лучше всех?» Но скоро царь и не знал, как задобрить обиженного, какие подарки послать ему, чтобы не сердился, забыл обиду.

Алексей любил, чтобы вокруг него все были веселы и довольны. Всего невыносимее была ему мысль, что кто-нибудь им недоволен, ропщет на него, что он кого-нибудь стесняет. Он первый начал ослаблять строгость заведенного при Московском дворе чопорного этикета, делавшего столь тяжелыми и натянутыми придворные отношения. Он нисходил до шутки с придворными, ездил к ним запросто в гости, приглашал их к себе на вечерние пирушки, поил, близко входил в их домашние дела. Уменье входить в положение других, понимать и принимать к сердцу их горе и радость было одною из лучших черт в характере царя. Надобно читать его утешительные письма к князю Николаю Одоевскому по случаю смерти его сына и к Ордин-Нащокину по поводу побега его сына за границу. Надобно читать эти задушевные письма, чтобы видеть, на какую высоту деликатности и нравственной чуткости могла поднять даже неустойчивого человека эта способность проникаться чужим горем. В 1652 г. сын князя Николая Одоевского, служившего тогда воеводой в Казани, умер от горячки почти на глазах у царя. Царь написал старику-отцу, чтобы утешить его, и, между прочим, писал: «И тебе бы, боярину нашему, через меру не скорбеть, а нельзя, чтобы не поскорбеть и не поплакать, и поплакать надобно, только в меру, чтобы Бога не прогневить». Автор письма не ограничился подробным рассказом о неожиданной смерти и обильным потоком утешений отцу. Окончив письмо, он не утерпел, еще приписал: «Князь Никита Иванович! Не горюй, а уповай на Бога и на нас будь надежен». В 1660 г. сын Ордин-Нащокина, молодой человек, подававший большие надежды, которому иноземные учителя вскружили голову рассказами о Западной Европе, бежал за границу. Отец был страшно сконфужен и убит горем, сам уведомил царя о своем несчастии и просил отставки. Царь умел понимать такие положения и написал отцу задушевное письмо, в котором защищал его от него самого. Между прочим он писал: «Просишь ты, чтобы дать тебе отставку; с чего ты взял просить об этом? Думаю, что от безмерной печали. И что удивительного в том, что надурил твой сын? От малоумия так поступил. Человек он молодой, захотелось посмотреть на мир Божий и его дела; как птица полетает туда и сюда и, налетавшись, прилетает в свое гнездо, так и сын ваш припомнит свое гнездо и свою духовную привязанность и скоро к вам воротится».

Царь Алексей Михайлович был добрейший человек, славная русская душа. Я готов видеть в нем лучшего человека Древней Руси, по крайней мере, не знаю другого древнерусского человека, который производил бы более приятное впечатление – но только не на престоле. Это был довольно пассивный характер. Природа или воспитание было виною того, что в нем развились преимущественно те свойства, которые имеют такую цену в ежедневном житейском обиходе, вносят столько света и тепла в домашние отношения. Но при нравственной чуткости царю Алексею недоставало нравственной энергии. Он любил людей и желал им всякого добра, потому что не хотел, чтобы они своим горем и жалобами расстраивали его тихие личные радости. В нем, если можно так выразиться, было много того нравственного сибаритства, которое любит добро, потому что добро вызывает приятные ощущения. Но он был мало способен и мало расположен что-нибудь отстаивать или проводить, как и с чем-либо долго бороться. Рядом с даровитыми и честными дельцами он ставил на важные посты людей, которых сам ценил очень низко. Наблюдатели непредубежденные, но и непристрастные выносили несогласимые впечатления, из которых слагалось такое общее суждение о царе, что это был добрейший и мудрейший государь, если бы не слушался дурных и глупых советников.

В царе Алексее не было ничего боевого. Всего менее имел он охоты и способности двигать вперед, понукать и направлять людей, хотя и любил подчас собственноручно «смирить», т. е. отколотить неисправного или недобросовестного слугу. Современники, даже иностранцы, признавали в нем богатые природные дарования; восприимчивость и любознательность помогли ему приобрести замечательную по тому времени начитанность не только в божественном, но и в мирском писании. О нем говорили, что он «навычен многим философским наукам»; дух времени, потребности минуты также будили в нем мысль, задавали новые вопросы.

Это возбуждение сказалось в литературных наклонностях царя Алексея. Он любил писать и писал много, больше, чем кто-либо из древнерусских царей после Грозного. Он пытался изложить историю своих военных походов, делал даже опыты в стихотворстве: сохранилось несколько написанных им строк, которые могли казаться автору стихами. Всего больше оставил он писем к разным лицам. В этих письмах много простодушия, веселости, подчас задушевной грусти, и просвечивает тонкое понимание ежедневных людских отношений, меткая оценка житейских мелочей и заурядных людей, но не заметно ни тех смелых и бойких оборотов мысли, ни той иронии – ничего, чем так обильны послания Грозного. У царя Алексея все мило, многоречиво, иногда живо и образно, но вообще все сдержанно, мягко, тускло и немного сладковато. Автор, очевидно, человек порядка, а не идей и увлечения, готового расстроить порядок во имя идеи; он готов был увлекаться всем хорошим, но ничем исключительно, чтобы ни в себе, ни вокруг себя не разрушить спокойного равновесия. Склад его ума и сердца с удивительной точностью отражался в его полной, даже тучной фигуре, с низким лбом, белым лицом, обрамленным красивой бородой, пухлыми румяными щеками, русыми волосами, кроткими чертами лица и мягкими глазами.

Этому-то царю пришлось стоять в потоке самых важных внутренних и внешних движений. Разносторонние отношения, старинные и недавние, шведские, польские, крымские, турецкие, западнорусские, социальные, церковные, как нарочно, в это царствование обострились. Они встретились и перепутались, превратились в неотложные вопросы и требовали решения, не соблюдая своей исторической очереди. И над всеми ними как общий ключ к их решению стоял основной вопрос: оставаться ли верным родной старине, или брать уроки у чужих? Царь Алексей разрешил этот вопрос по-своему: чтобы не выбирать между стариной и новшествами, он не разрывал с первой и не отворачивался от последних. Привычки, родственные и другие отношения привязывали его к стародумам. Нужды государства, отзывчивость на все хорошее, личное сочувствие тянули его на сторону умных и энергических людей, которые во имя народного блага хотели вести дела не по-старому. Царь и не мешал этим новаторам, даже поддерживал их, но только до первого раздумья, до первого энергичного возражения со стороны стародумов.

Увлекаемый новыми веяниями, царь во многом отступал от старозаветного порядка жизни, ездил в немецкой карете, брал с собой жену на охоту, водил ее и детей на иноземную потеху, «комедийные действа» с музыкой и танцами, поил допьяна вельмож и духовника на вечерних пирушках, причем «немчин в трубы трубил и в органы играл».

Он дал детям учителя, западнорусского ученого монаха, который повел преподавание дальше Часослова, Псалтыря и Октоиха, учил царевичей языкам латинскому и польскому.

Но царь Алексей не мог стать во главе нового движения и дать ему определенное направление, отыскать нужных для того людей, указать им пути и приемы действия. Он был не прочь срывать цветки иноземной культуры, но не хотел марать рук в черной работе ее посева на русской почве. Несмотря, однако, на свой пассивный характер, на свое добродушно-нерешительное отношение к вопросам времени, царь Алексей много помог успеху преобразовательного движения. Своими часто беспорядочными и непоследовательными порывами к новому, своим уменьем все сглаживать и улаживать, он приручил пугливую русскую мысль к влияниям, шедшим с чужой стороны. Он не дал руководящих идей для реформы, но помог выступить первым реформаторам с их идеями, дал им возможность почувствовать себя свободно, проявить свои силы и открыл им довольно просторную дорогу для деятельности: не дал ни плана, ни направления преобразованиям, но создал преобразовательное настроение.

Петр Великий

Младенчество. Петр родился в Москве, в Кремле, 30 мая 1672 г. Он был четырнадцатое дитя многосемейного царя Алексея и первый ребенок от его второго брака – с Натальей Кирилловной Нарышкиной. Царица Наталья была взята из семьи западника А. С. Матвеева, дом которого был убран по-европейски, и могла принести во дворец вкусы, усвоенные в доме воспитателя; притом и до нее заморские новизны проникали уже на царицыну половину, в детские комнаты кремлевского дворца.

Как только Петр стал помнить себя, он был окружен в своей детской иноземными вещами; все, во что он играл, напоминало ему немца. Некоторые из этих заморских игрушек особенно обращают на себя наше внимание: двухлетнего Петра забавляли музыкальными ящиками, «цимбальцами» и «большими цимбалами» немецкой работы; в его комнате стоял даже какой-то «клевикорд» с медными зелеными струнами. Все это живо напоминает нам придворное общество царя Алексея, столь падкое на иноземные художественные вещи. С летами детская Петра наполняется предметами военного дела. В ней появляется целый арсенал игрушечного оружия, и в некоторых мелочах этого детского арсенала отразились тревожные заботы взрослых людей того времени. Так, в детской Петра довольно полно представлена была московская артиллерия, встречаем много деревянных пищалей и пушек с лошадками.

На четвертом году Петр лишился отца. При царе Федоре, сыне Милославской, положение матери Петра с ее родственниками и друзьями стало очень затруднительно. Другие люди всплыли наверх, овладели делами. Царь Алексей был женат два раза, следовательно, оставил после себя две клики родственников и свойственников, которые насмерть злобствовали одна против другой, ничем не брезгуя в ожесточенной вражде. Милославские осилили Нарышкиных и самого сильного человека их стороны, Матвеева, не замедлили убрать подальше на север, в Пустозерск. Молодая царица-вдова отступила на задний план, стала в тени.

Придворный учитель. Не раз можно слышать мнение, будто Петр был воспитан не по-старому, иначе и заботливее, чем воспитывались его отец и старшие братья. В ответ на это мнение люди первой половины XVIII в., еще по свежему преданию рассказывая о том, как Петра учили грамоте, дают понять, что по крайней мере до десяти лет Петр рос и воспитывался, пожалуй, даже более по-старому, чем его старшие братья, чем даже его отец. Рассказ записан неким Крекшиным, младшим современником Петра, лет 30 трудолюбиво, но довольно неразборчиво собиравшим всякие известия, бумаги, слухи и предания о благоговейно чтимом им преобразователе. Рассказ Крекшина любопытен если не как документально достоверный факт, то как нравоописательная картинка.

По старорусскому обычаю, Петра начали учить с пяти лет. Старший брат и крестный отец Петра, царь Федор, не раз говаривал куме-мачехе, царице Наталье: «Пора, государыня, учить крестника». Царица просила кума найти учителя кроткого, смиренного, Божественное Писание ведущего. Как нарочно, выбор учителя решен был человеком, от которого слишком пахло благочестивой стариной, боярином Федором Прокофьевичем Соковниным. Дом Соковниных был убежищем староверья: они придерживались раскола. Две родные сестры Соковнина – Феодосья Морозова и княгиня Авдотья Урусова – еще при царе Алексее запечатлели мученичеством свое древнее благочестие: царь подверг их суровому заключению в земляной Боровской тюрьме за упрямую привязанность к старой вере и к протопопу Аввакуму. Другой брат этих боярынь – Алексей – впоследствии сложил голову на плахе за участие в заговоре против Петра во имя благочестивой старины. Федор Соковнин и указал царю на мужа кроткого и смиренного, всяких добродетелей исполненного, в грамоте и Писании искусного: то был Никита Моисеев, сын Зотов, подьячий из приказа Большого Прихода (ведомства неокладных сборов).

Рассказ о том, как Зотов введен был в должность придворного учителя, дышит такой древнерусской простотой, что не оставляет сомнения в характере зотовской педагогики. Соковнин привез Зотова к царю и, оставив в передней, отправился с докладом. Вскоре из комнат царя вышел дворянин и спросил: «Кто здесь Никита Зотов?» Будущий придворный учитель так оробел, что в беспамятстве не мог тронуться с места, и дворянин должен был взять его за руку. Зотов просил повременить немного, чтобы дать ему прийти в себя. Отстоявшись, он перекрестился и пошел к царю, который пожаловал его к руке и проэкзаменовал в присутствии Симеона Полоцкого. Ученый воспитатель царя одобрил чтение и письмо Зотова; тогда Соковнин повез аттестованного учителя к царице-вдове. Та приняла его, держа Петра за руку, и сказала: «Знаю, что ты доброй жизни и в Божественном Писании искусен; вручаю тебе моего единственного сына». Зотов залился слезами и, дрожа от страха, повалился к ногам царицы со словами: «Недостоин я, матушка-государыня, принять такое сокровище». Царица пожаловала его к руке и велела на следующее утро начать учение. На открытие курса пришли царь и патриарх, отслужили молебен с водосвятием, окропили святой водой нового спудея (так называли учащихся духовных учебных заведений – Прим. ред.) и, благословив, посадили за азбуку. Зотов поклонился своему ученику в землю и начал курс своего учения, причем тут же получил и гонорар: патриарх дал ему сто рублей (с лишком тысячу рублей на наши деньги), государь пожаловал ему двор, произвел во дворяне, а царица-мать прислала две пары богатого верхнего и исподнего платья и «весь убор», в который, по уходе государя и патриарха, Зотов тут же и перерядился. Крекшин отметил и день, когда началось обучение Петра, – 12 марта 1677 г., следовательно, Петру не исполнилось и пяти лет. Выслушав этот рассказ, и не говорите, что Зотов мог посвятить своего ученика в новую науку, обучить его каким-нибудь «еллинским и латинским борзостям».

Учение. По словам Котошихина, для обучения царевичей выбирали из приказных подьячих – «учительных людей тихих и небражников». Что Зотов был учительный человек, тихий, за это ручается только что приведенный рассказ; но, говорят, он не вполне удовлетворял второму требованию, любил выпить. Впоследствии Петр назначил его князем-папой, президентом шутовской коллегии пьянства.

Историки Петра иногда винят Зотова в том, что он не оказал воспитательного, развивающего влияния на своего ученика. Но ведь Зотова позвали во дворец не воспитывать, а просто учить грамоте, и он, может быть, передал своему ученику курс древнерусской грамотной выучки если не лучше, то и не хуже многих предшествовавших ему придворных учителей-грамотеев. Он начал, разумеется, со «словесного учения», т. е. прошел с Петром азбуку, Часослов, Псалтырь, даже Евангелие и Апостол; все пройденное по древнерусскому педагогическому правилу взято было назубок. Впоследствии Петр свободно держался на клиросе, читал и пел своим негустым баритоном не хуже любого дьячка; говорили даже, что он мог прочесть наизусть Евангелие и Апостол. Так учился царь Алексей; так начинали учение и его старшие сыновья.

Но простым обучением грамотному мастерству не ограничилось преподавание Зотова. Очевидно, новые веяния коснулись и этого импровизированного педагога из приказа Большого Прихода. Подобно воспитателю царя Алексея Морозову, Зотов применял прием наглядного обучения. Царевич учился охотно и бойко. На досуге он любил слушать разные рассказы и рассматривать книжки с «кунштами», картинками. Зотов сказал об этом царице, и та велела ему выдать «исторические книги», рукописи с рисунками из дворцовой библиотеки, и заказала живописного дела мастерам в Оружейной палате несколько новых иллюстраций. Так составилась у Петра коллекция «потешных тетрадей», в которых были изображены золотом и красками города, здания, корабли, солдаты, оружие, сражения и «истории лицевыя с прописьми», иллюстрированные повести и сказки с текстами. Все эти тетради, писанные самым лучшим мастерством, Зотов разложил в комнатах царевича. Заметив, когда Петр начинал утомляться книжным чтением, Зотов брал у него из рук книгу и показывал ему эти картинки, сопровождая обзор их пояснениями. При этом он, как пишет Крекшин, касался и русской старины, рассказывал царевичу про дела его отца, царя Ивана Грозного, восходил и к более отдаленным временам, Димитрия Донского, Александра Невского и даже до самого Владимира. Впоследствии Петр очень мало имел досуга заниматься русской историей, но не терял интереса к ней, придавал ей большое значение для народного образования и много хлопотал о составлении популярного учебника по этому предмету. Кто знает? Быть может, во всем этом сказывалась память об уроках Зотова. И на том подьячему спасибо!

События 1682 г. Едва минуло Петру десять лет, как начальное обучение его прекратилось, точнее, прервалось. Царь Федор умер 27 апреля 1682 г. За смертью его последовали известные бурные события: провозглашение Петра царем мимо старшего брата Ивана; интриги царевны Софьи и Милославских, вызвавшие страшный стрелецкий мятеж в мае того года; избиение бояр; установление двоевластия и провозглашение Софьи правительницей государства. Наконец, шумное раскольничье движение с буйными выходками старообрядцев 5 июля в Грановитой палате.

Петр, бывший очевидцем кровавых сцен стрелецкого мятежа, вызвал удивление твердостью, какую сохранил при этом: стоя на Красном крыльце подле матери, он, говорят, не изменился в лице, когда стрельцы подхватывали на копья Матвеева и других его сторонников. Но майские ужасы 1682 г. неизгладимо врезались в его памяти. Он понял в них больше, чем можно было предполагать по его возрасту. Через год 11-летний Петр по развитости показался иноземному послу 16-летним юношей. Старая Русь тут встала и вскрылась перед Петром со всей своей многовековой работой и ее плодами. Когда огражденный грозой палача и застенка кремлевский дворец превратился в большой сарай, и по нему бегали и шарили одурелые стрельцы, отыскивая Нарышкиных, а потом буйствовали по всей Москве, пропивая добычу, взятую из богатых боярских и купеческих домов, то духовенство молчало, творя волю мятежников, благословляя двоевластие. Бояре и дворяне попрятались, и только холопы боярские вступились за попранный порядок. Напрасно стрельцы заманивали их обещанием свободы, громили Холопий приказ, рвали и разбрасывали по площади кабалы и другие крепости. Холопы унимали мятежников, грозя им: «Лежать вашим головам на площади; до чего вы добунтуетесь? Русская земля велика, вам с ней не совладать». Холопы, которых в боярской столице было вдвое больше стрельцов, ждали только знака от своих господ на усмирение мятежников и не дождались. От общественных сил, считавшихся опорами государственного порядка, Петр отвернулся прежде, чем мог сообразить, как обойтись без них и чем их заменить.

С тех пор московский Кремль ему опротивел и был осужден на участь заброшенной барской усадьбы со своими древностями, запутанными дворцовыми хоромами и доживавшими в них свой век царевнами, тетками и сестрами, двумя Михайловными и семью Алексеевными, и с сотнями их певчих, крестовых дьяков и «всяких верховых чинов».

Петр в Преображенском. События 1682 г. окончательно выбили царицу-вдову из московского Кремля и заставили ее уединиться в Преображенском, любимом подмосковном селе царя Алексея. Этому селу суждено было стать временной царской резиденцией, станционным двором на пути к Петербургу. Здесь царица с сыном, удаленная от всякого участия в управлении, по выражению современника князя Б. И. Куракина, «жила тем, что давано было от рук царевны Софии», нуждалась и принуждена была принимать тайком денежную помощь от патриарха Троицкого монастыря и ростовского митрополита. Петр, опальный царь, выгнанный сестриным заговором из родного дворца, рос в Преображенском на просторе.

Силой обстоятельств он слишком рано предоставлен был самому себе, с десяти лет перешел из учебной комнаты прямо на задворки. Легко можно себе представить, как мало занимательного было для мальчика в комнатах матери: он видел вокруг себя печальные лица, отставных придворных, слышал все одни и те же горькие или озлобленные речи о неправде и злобе людской, про падчерицу и ее злых советчиков. Скука, какую должен был испытывать здесь живой мальчик, надо думать, и выжила его из комнат матери на дворы и в рощи села Преображенского.

С 1683 г., никем не руководимый, он начал здесь продолжительную игру, какую сам себе устроил и которая стала для него школой самообразования, а играл он в то, во что играют все наблюдательные дети в мире, в то, о чем думают и говорят взрослые. Современники приписывали природной склонности пробудившееся еще в младенчестве увлечение Петра военным делом. Темперамент подогревал эту охоту и превратил ее в страсть. Толки окружающих о войсках иноземного строя, может быть, и рассказы Зотова об отцовых войнах, дали с летами юношескому спорту определенную цель, а острые впечатления мятежного 1682 г. вмешали в дело чувство личного самосохранения и мести за обиды. Стрельцы дали незаконную власть царевне Софье: надо завести своего солдата, чтобы оборониться от своевольной сестры.

По сохранившимся дворцовым записям можно следить за занятиями Петра, если не за каждым шагом его в эти годы. Здесь видим, как игра с летами разрастается и осложняется, принимая все новые формы и вбирая в себя разнообразные отрасли военного дела. Из кремлевской Оружейной палаты к Петру в Преображенское таскают разные вещи, преимущественно оружие, из его комнат выносят на починку то сломанную пищаль, то прорванный барабан. Вместе с образом Спасителя Петр берет из Кремля и столовые часы с арапом, и карабинец винтовой немецкий, то и дело требует свинца, пороха, полковых знамен, бердышей (широкие длинные топоры с изогнутым лезвием в виде полумесяца на длинной рукоятке, использовавшиеся русскими пехотинцами в XV–XVII вв. – Прим. ред.), пистолей; дворцовый кремлевский арсенал постепенно переносился в комнаты Преображенского дворца. При этом Петр ведет чрезвычайно непоседный образ жизни, вечно в походе. То он в селе Воробьеве, то в Коломенском, то у Троицы, то у Саввы Сторожевского, рыщет по монастырям и дворцовым подмосковным селам, и в этих походах за ним всюду возят, иногда на нескольких подводах, его оружейную казну. Следя за Петром в эти годы, видим, с кем он водится, кем окружен, во что играет; не видим только, садился ли он за книгу, продолжались ли его учебные занятия. В 1688 г. Петр забирает из Оружейной палаты вместе с калмыцким седлом «глебос большой». Зачем понадобился этот глобус – неизвестно; только, должно быть, он был предметом довольно усиленных занятий не совсем научного характера, так как вскоре его выдали для починки часовому мастеру. Затем вместе с потешной обезьяной высылают ему какую-то «книгу огнестрельную».

Потешные. Таская нужные для потехи вещи из кремлевских кладовых, Петр набирал около себя толпу товарищей своих потех. У него был под руками обильный материал для этого набора. По заведенному обычаю, когда московскому царевичу исполнялось пять лет, к нему из придворной знати назначали в слуги, в стольники и спальники породистых сверстников, которые становились его «комнатными людьми». Прежние цари жили широким и людным хозяйством. Для любимой соколиной потехи царя Алексея на царских дворах содержали больше 3 тысяч соколов, кречетов и других охотничьих птиц, а для их ловли и корма – больше 100 тысяч голубиных гнезд. Для ловли, выучки и содержания тех птиц в «сокольничьем пути», т. е. ведомстве, служило больше 200 человек сокольников и кречетников. В конюшенном ведомстве числилось свыше 40 тысяч лошадей, к которым приставлено было чиновных людей, столповых приказчиков, конюхов стремянных, задворных, стряпчих, стадных и разных ремесленников больше 600 человек. Это были большею частью все люди породою «честные», не простые, были пожалованы денежным жалованьем и платьем погодно и поместьями и вотчинами, «пили и ели царское». Со смерти царя Алексея в этих ведомствах осталось мало дела или не стало никакого. Больным царю Федору и царевичу Ивану было трудно выезжать из дворца часто, а царевнам – некуда и непристойно. Петр терпеть не мог соколиной охоты и любил бегать пешком или ездить запросто, на чем ни попало.

Этому праздному придворному и дворцовому люду Петр и задал более серьезную работу. Он начал верстать в свою службу молодежь из своих спальников и дворовых конюхов, а потом сокольников и кречетников, образовав из них две роты, которые прибором охотников из дворян и других чинов, даже из боярских холопов, развились в два батальона, человек по 300 в каждом. Они и получили название потешных. Не думайте, что это были игрушечные, шуточные солдаты. Играл в солдаты царь, а товарищи его игр служили и за свою потешную службу получали жалованье, как настоящие служилые люди. Звание потешного стало особым чином. «Пожалован я, – читаем в одной челобитной, – в ваш, великих государей, чин, в потешные конюхи». Набор потешных производился официальным, канцелярским порядком. Так, в 1686 г. Конюшенному приказу предписано было выслать к Петру в Преображенское 7 придворных конюхов для записи в потешные пушкари. В числе этих потешных рано является и Александр Данилович Меншиков, сын придворного конюха, «породы самой низкой, ниже шляхетства», по замечанию князя Б. Куракина. Впрочем, потом в потешные стала поступать и знатная молодежь. Так, в 1687 г. с толпой конюхов поступили И. И. Бутурлин и князь М. М. Голицын, будущий фельдмаршал, который за малолетством записался в «барабанную науку», как говорит дворцовая запись. С этими потешными Петр и поднял в Преображенском неугомонную возню, построил потешный двор, потешную съезжую избу для управления командой, потешную конюшню, забрал из Конюшенного приказа упряжь под свою артиллерию. Словом, игра обратилась в целое учреждение с особым штатом, бюджетом, с «потешной казной». Играя в солдаты, Петр хотел сам быть настоящим солдатом и такими же сделать участников своих игр, одел их в темно-зеленый мундир, дал полное солдатское вооружение, назначил штаб-офицеров, обер-офицеров и унтер-офицеров из своих комнатных людей, все «изящных фамилий», и в рощах Преображенского чуть не ежедневно подвергал команду строгой солдатской выучке, причем сам проходил все солдатские чины, начиная с барабанщика. Чтобы приучить солдат к осаде и штурму крепостей, на реке Яузе построена была «регулярным порядком потешная фортеция», городок Плесбурх, который осаждали с мортирами и со всеми приемами осадного искусства. Во всех этих воинских экзерцициях, требовавших технического знания, Петр едва ли мог обойтись одними доморощенными сведениями.

По соседству с Преображенским давно уже возник заманчивый и своеобразный мирок, на который искоса посматривали из Кремля руководители Московского государства: то была Немецкая слобода. При царе Алексее она особенно населилась военным людом: тогда вызваны были из-за границы для командования русскими полками иноземного строя пара генералов, до сотни полковников и бесчисленное количество офицеров.

Сюда и обратился Петр за новыми потехами и воинскими хитростями, каких не умел придумать со своими потешными. В 1684 г. иноземный мастер Зоммер показывал ему гранатную стрельбу, любимую его потеху впоследствии. Иноземные офицеры были привлечены и в Преображенское для устройства потешной команды. По крайней мере в начале 1690-х годов, когда потешные батальоны развернулись уже в два регулярных полка, поселенных в селах Преображенском и Семеновском и от них получивших свои названия, полковники, майоры, капитаны были почти все иноземцы и только сержанты – из русских. Но главным командиром обоих полков был поставлен русский, Автамон Головин, «человек гораздо глупый, но знавший солдатскую экзерцицию», как отзывается о нем тогдашний семеновец и свояк Петра, помянутый князь Куракин.

Вторичная школа. Страсть к иноземным диковинам привела Петра ко вторичной выучке, незнакомой прежним царевичам. По рассказу самого Петра, в 1687 г. князь Я. Ф. Долгорукий, отправляясь послом во Францию, в разговоре с царевичем сказал, что у него был инструмент, которым «можно брать дистанции или расстояния, не доходя до того места», да жаль – украли. Петр просил князя купить ему этот инструмент во Франции, и в следующем году Долгорукий привез ему астролябию. Не зная, что с ней делать, Петр прежде всего обратился, разумеется, ко всеведущему немцу-«дохтуру». Тот сказал, что и сам не знает, но сыщет знающего человека. Петр с «великою охотою» велел найти такого человека, и доктор скоро привез голландца Тиммермана. Под его руководством Петр «гораздо с охотою» принялся учиться арифметике, геометрии, артиллерии и фортификации. До нас дошли учебные тетради Петра с задачами, им решенными, и объяснениями, написанными его же рукой. Из этих тетрадей, прежде всего, видим, как плохо обучен был Петр грамоте. Он пишет невозможно, не соблюдает правил тогдашнего правописания, с трудом выводит буквы, не умеет разделять слов. Пишет слова по выговору, между двумя согласными то и дело подозревает твердый знак: «всегъда, сътърелять, възяфъ». Он плохо вслушивается в непонятные ему математические термины: сложение (additio) он пишет то «адицое», то «водицыя». И сам учитель был не бойкий математик; в тетрадях встречаем задачи, им самим решенные, и в задачах на умножение он не раз делает ошибки. Но те же тетради дают видеть степень охоты, с какой Петр принялся за математику и военные науки. Он быстро прошел арифметику, геометрию, артиллерию и фортификацию, овладел астролябией, изучил строение крепостей, умел вычислять полет пушечного ядра.

С этим Тиммерманом, осматривая в селе Измайлове амбары деда Никиты Ивановича Романова, Петр нашел завалявшийся английский бот, который, по рассказу самого Петра, послужил родоначальником русского флота, пробудил в нем страсть к мореплаванию, повел к постройке флотилии на Переяславском озере, а потом под Архангельском. Но у прославленного «дедушки русского флота» были безвестные боковые родичи, о которых Петр не счел нужным упомянуть. Еще в 1687 г., за год или больше до находки бота, Петр таскал из Оружейной казны «корабли малые», вероятно, старые отцовские модели кораблей, оставшиеся от постройки «Орла» на Оке; даже еще раньше, в 1686 г., по дворцовым записям, в селе Преображенском строились потешные суда. Вспомним, что правительство царя Алексея много хлопотало о заведении флота; для Петра это дело было наследственным преданием.

Нравственный рост Петра. Изложенные черты детства и юности Петра дают возможность восстановить ранние моменты его духовного роста. До десяти лет он проходит совершенно древнерусскую выучку мастерству церковной грамоты. Но эта выучка шла среди толков и явлений совсем не древнерусского характера. С десяти лет кровавые события, раздражающие впечатления вытолкнули Петра из Кремля, сбили его с привычной колеи древнерусской жизни, связали для него старый житейский порядок с самыми горькими воспоминаниями и дурными чувствами, рано оставили его одного с военными игрушками и зотовскими кунштами [Куншт Яган – актер-комедиант времен Петра Великого. Кунст – искусство (нем.).]. Во что он играл в кремлевской своей детской, это теперь он разыгрывал на дворах и в рощах села Преображенского уже не с заморскими куклами, а с живыми людьми и с настоящими пушками, без плана и руководства, окруженный своими спальниками и конюхами. И так продолжалось до 17-летнего возраста. Он оторвался от понятий, лучше сказать, от привычек и преданий кремлевского дворца, которые составляли политическое миросозерцание старорусского царя, его государственную науку, а новых на их место не являлось, взять их было негде и выработать было не из чего. Обучение, начатое с зотовской указкой и рано прерванное по обстоятельствам, потом возобновилось, но уже под другим руководством и в ином направлении.

Старшие братья Петра переходили от подьячих, обучавших их церковной грамоте, к воспитателю, который кое-как все же знакомил воспитанников с политическими и нравственными понятиями, шедшими далее обычного московского кругозора, говорил о гражданстве, о правлении, о государе и его обязанностях к подданным. Петру не досталось такого учителя: место Симеона Полоцкого или Ртищева для него заступил голландский мастер со своими математическими и военными науками, с выучкой столь же мастеровой, технической, как зотовская, только с другим содержанием. Прежде, при Зотове, была занята преимущественно память; теперь вовлечены были в занятия еще глаз, сноровка, сообразительность; разум, сердце оставались праздными по-прежнему. Понятия и наклонности Петра получили крайне одностороннее направление. Вся политическая мысль его была поглощена борьбой с сестрой и Милославскими; все гражданское настроение его сложилось из ненавистей и антипатий к духовенству, боярству, стрельцам, раскольникам; солдаты, пушки, фортеции, корабли заняли в его уме место людей, политических учреждений, народных нужд, гражданских отношений. Необходимая для каждого мыслящего человека область понятий об обществе и общественных обязанностях, гражданская этика, долго, очень долго оставалась заброшенным углом в духовном хозяйстве Петра. Он перестал думать об обществе раньше, нежели успел сообразить, чем мог быть для него.

Правление царицы Натальи. Между тем царевна Софья со своим новым «голантом» Шакловитым построила было новый стрелецкий умысел, против брата и мачехи. В августе 1689 г., за полночь, внезапно разбуженный, Петр ускакал в лес и оттуда к Троице, бросив мать и беременную жену. Это был с ним едва ли не единственный случай крайнего испуга, показавший, каких ужасов привык он ожидать со стороны сестры. Замысел не удался. Троевластное правление, которому насмешливо удивлялись за границей, но которым все были довольны дома, кроме села Преображенского, кончилось: «третье зазорное лицо», как называл Петр Софью в письме к брату Ивану, заперли в монастырь. Царь Иван остался выходным, церемониальным царем; Петр продолжал свои потехи. Власть перешла от падчерицы к мачехе. Но царица Наталья, по отзыву князя Куракина, «была править некапабель (неспособна. – Прим. ред.), ума малого». Дела правления распределились между ее присными. Лучший из них, князь Б. А. Голицын, ловко проведший последнюю кампанию против царевны, был человек умный и образованный, говорил по-латыни, но «пил непрестанно» и, правя Казанским дворцом почти неограниченно, разорил Поволжье.

О двух других временщиках, брате царицы Льве Нарышкине и свойственнике обоих царей по бабушке Тихоне Стрешневе, тот же современник говорит, что первый был человек очень недалекий и пьяный, взбалмошный, делавший добро «без резону, по бизарии своего гумору». Второй – тоже человек недалекий, но лукавый и злой, «интригант дворовый». Эти люди и повели «правление весьма непорядочное», с обидами и судейскими неправдами; началось «мздоимство великое и кража государственная». Они вертели Боярской думой; бояре первых домов остались «без всякого повоира и в консилии или палате токмо были спектакулями». Родовитый князь Куракин возмущен этим падением первых фамилий, особенно княжеских, их унижением перед какими-то Нарышкиными, Стрешневыми, «господами самого низкого и убогого шляхетства», а брак Петра привел ко двору более чем три десятка Лопухиных обоего пола, встреченных здесь дружной ненавистью, главы которых, приказные доки, были «люди злые, скупые ябедники, умов самых низких». Правящей среде вполне под стать было московское общество, служилое и приказное, проявлявшее себя рядом скандалов.

В записках окольничего Желябужского, близкого наблюдателя и участника московских дел в те годы, длинной вереницей проходят бояре, дворяне, дьяки думные и простые, судившиеся, пытанные и разнообразно наказанные разжалованием, кнутом, батогами, ссылкой, конфискацией, лишением жизни за разные преступления и проступки, брань во дворце, «неистовые слова» про государя, женоубийство, оскорбление девичьей чести, подделку документов, кражу казенных золотых с участием жены министра Т. Стрешнева. Так, князь Лобанов-Ростовский, владевший несколькими сотнями крестьянских дворов, разбоем отбил царскую казну на Троицкой дороге, за то был бит кнутом и, однако, лет через 6, в Кожуховском походе шел капитаном Преображенского полка. В этом придворном обществе напрасно искать деления на партии старую и новую, консервативную и прогрессивную: боролись дикие инстинкты и нравы, а не идеи и направления.

Компания Петра. В такой обстановке очутился Петр по низложении Софьи. Впечатления, шедшие отсюда, не привлекали его внимания к правительственным и общественным делам, и он вполне отдался своим привычным занятиям, весь ушел в «марсовы потехи». Это теснее сблизило его с Немецкой слободой: оттуда вызывал он генералов и офицеров для строевого и артиллерийского обучения своих потешных, для руководства маневрами, часто сам туда ездил запросто, обедал и ужинал у старого служаки генерала Гордона и у других иноземцев.

Слободские знакомства расширили первоначальную «кумпанию» Петра. К комнатным стольникам и спальникам, к потешным конюхам и пушкарям присоединились бродяги с Кокуя. Рядом с бомбардиром «Алексашкой» Меншиковым, человеком темного происхождения, невежественным, едва умевшим подписать свое имя и фамилию, но шустрым и сметливым, а потом всемогущим «фаворитом», стал Франц Яковлевич Лефорт, авантюрист из Женевы, пустившийся за тридевять земель искать счастья и попавший в Москву, невежественный немного менее Меншикова, но человек бывалый, веселый говорун, вечно жизнерадостный, преданный друг, неутомимый кавалер в танцевальной зале, неизменный товарищ за бутылкой, мастер веселить и веселиться, устроить пир на славу с музыкой, с дамами и танцами, – словом, душа-человек или «дебошан французский», как суммарно характеризует его князь Куракин, один из царских спальников в этой компании. Иногда здесь появлялся и степенный шотландец, пожилой, осторожный и аккуратный генерал Патрик Гордон, наемная сабля, служившая в семи ордах семи царям, по выражению нашей былины.

Если иноземцев принимали в компанию, как своих, русских, то двое русских играли в ней роли иноземцев. То были потешные генералиссимусы: князь Ф. Ю. Ромодановский и И. И. Бутурлин. Первый носил имя Фридриха, был главнокомандующий новой солдатской армией, королем Пресбургским, облеченным обширными полицейскими полномочиями. Он являлся начальником розыскного Преображенского приказа, министром кнута и пыточного застенка, «собою видом как монстра, нравом злой тиран, превеликий нежелатель добра никому, пьян по вся дни», но по-собачьи преданный Петру. Второй – король польский или, по своей столице, царь Семеновский, командир старой, преимущественно стрелецкой, армии, «человек злорадный и пьяный и мздоимливый».

Обе армии ненавидели одна другую заправской, не потешной ненавистью, разрешавшейся настоящими, не символическими драками. Эта компания была смесь племен, наречий, состояний. Чтобы видеть, как в ней объяснялись друг с другом, достаточно привести две строчки из русского письма, какое Лефорт написал Петру французскими буквами в 1696 г., двадцать лет спустя по прибытии в Россию: «Slavou Bogh sto ti prechol sdorova ou gorrod voronets. Daj Boc ifso dobro sauersit i che Moscva sdorovou buit (здорову быть)». Но ведь и сам Петр в письмах к Меншикову делал русскими буквами такие немецкие надписи: «мейн либсте камарат, мейн бест фринт», а архангельского воеводу Ф. М. Апраксина величал в письмах просто иностранным алфавитом: «Min Her Geuverneur Archangel». В компании обходились без чинов: раз Петр сильно упрекнул этого Апраксина за то, что тот писал «с зельными чинами, чего не люблю, а тебе можно знать для того, что ты нашей компании, как писать». Эта компания постепенно и заменила Петру домашний очаг.

Брак Петра с Евдокией Лопухиной был делом интриги Нарышкиных и Тихона Стрешнева: неумная, суеверная и вздорная, Евдокия была совсем не пара своему мужу. Согласие держалось, только пока он и она не понимали друг друга, а свекровь, невзлюбившая невестку, ускорила неизбежный разлад. По своему образу жизни Петр часто и надолго отлучался из дома; это охлаждало, а охлаждение учащало отлучки. При таких условиях у Петра сложилась жизнь какого-то бездомного, бродячего студента. Он ведет усиленные военные экзерциции. Сам изготовляет и пускает замысловатые и опасные фейерверки, производит смотры и строевые учения. Он предпринимает походы, большие маневры с примерными сражениями, оставляющими после себя немало раненых, даже убитых. Сам испытывает новые пушки, один, без мастеров и плотников, строит на Яузе речную яхту со всей отделкой. Он берет у Гордона или через него выписывает из-за границы книги по артиллерии, учится, наблюдает, все пробует. Он расспрашивает иноземцев о военном деле и о делах европейских, и при этом обедает и ночует где придется: то у кого-нибудь в Немецкой слободе, чаще на полковом дворе в Преображенском у сержанта Буженинова, всего реже – дома, только по временам приезжает пообедать к матери.

Однажды в 1691 г. Петр напросился к Гордону обедать, ужинать и даже ночевать. Гостей набралось 85 человек. После ужина все гости расположились на ночлег по-бивачному, вповалку, а на другой день все двинулись обедать к Лефорту. Последний, нося чины генерала и адмирала, был, собственно, министром пиров и увеселений, и в построенном для него на Яузе дворце компания по временам запиралась дня на три, по словам князя Куракина, «для пьянства, столь великого, что невозможно описать, и многим случалось от того умирать». Уцелевшие от таких побоищ с «Ивашкой Хмельницким» хворали по нескольку дней; только Петр поутру просыпался и бежал на работу, как ни в чем не бывало.

Значение потех. Воинские потехи занимали Петра до 24-го года его жизни среди частых попоек с компанией и поездок в Александровскую слободу, в Переяславль и Архангельск. С летами игра незаметно теряла характер детской забавы и становилась серьезным делом: это потому, что и в детстве она была очень похожа на серьезное дело, о котором думали старшие современники Петра. Вместе с царем росло и все незрелое, что его окружало, и пушки, и люди. Толпы потешных превращались в настоящие регулярные полки с иностранными офицерами; из игрушечных пушек и пушкарей вышли настоящая артиллерия и заправские артиллеристы. Напрасно Гордон, сведущий руководитель потешных походов, в своем дневнике называет их военным балетом: в этих походах, как и во флотилии на Переяславском озере, видимо бесцельной и смешной, вырабатывались кадры формировавшейся армии и будущего флота.

Потехи имели немаловажное учебное значение. Трехнедельные маневры под Кожуховом, на берегу реки Москвы, в 1694 г., в которые, по свидетельству участника князя Куракина, едва ли, впрочем, непреувеличенному, введено было до 30 тысяч человек, велись по плану, серьезно разработанному при содействии того же Гордона. О них была составлена целая книга с чертежами станов, обозов и боев. Князь Куракин говорит об этих экзерцициях, что они весьма содействовали обучению солдатства, а о Кожуховском походе замечает, что едва ли какой монарх в Европе может учинить лучше того, прибавляя, однако, что тогда «убито с 24 персоны пыжами и иными случаи и ранено с 50». Правда, сам Петр об этой последней своей потехе писал, что под Кожуховом у него, кроме игры, ничего на уме не было, но эта игра стала предвестницей настоящего дела, каким были Азовские походы 1695 и 1696 гг. Они оправдали эту игру, показав ее практическую пользу. Азов взят был с помощью артиллерии, подготовленной потешными экзерцициями, и флота, в одну зиму построенного на реке Воронеже под непосредственным руководством Петра, запасшегося необходимыми для того знаниями на Переяславской верфи, и с помощью мастеров, там же им выученных.

Конец ознакомительного фрагмента.