Вы здесь

Рондо. ЧАСТЬ 3 (Александр Липарев, 2016)

ЧАСТЬ 3

Позади остались четыре года учёбы. Первый звонок совсем забылся, а до последнего так далеко, что о нём и не задумываешься. Повзрослевший Митин класс перебрался на этаж выше; теперь каждый предмет вёл свой преподаватель. Митя приготовился к ещё большим строгостям – по школьным коридорам гуляли жуткие легенды об учительской жестокости. Однако действительность опровергла слухи – никто больше не давил на ребят ужасом многозначительного молчания и не открывал двери их лбами.

Однажды Ольга Владимировна вынула из почтового ящика официальный ответ на один из своих последних запросов. Она долго сидела, держа конверт в руках, и никак не могла собраться с силами, чтобы его открыть. Она глядела, не отрываясь, в окно, а конверт в её пальцах слабо подрагивал. Сейчас ей вдруг стало ясно, что она всё понимала издавна, и теперь, не читая, знает смысл присланного ей документа. Подавив тяжёлый вздох, Ольга Владимировна вскрыла конверт. Проследив глазами строчки от первой буквы до последней, она бережно сложила листок, на котором две короткие фразы уместили трагедию человеческой жизни, обрубленной чьей-то злой волей. Дело, которым она занималась долгие годы, ставшим для неё таким же обыденным и естественным, как еда, умывание, работа, прекратил какой-то безликий чиновник, вдолбив внизу листа, чтобы не оставалось напрасных надежд, неопрятную фиолетовую печать.

Первого сентября Ольга Владимировна приняла новых первоклашек, привела их нарядных и необычайно торжественных на второй этаж, откуда давно убрали и серебряную голову, и даже фанерную тумбу, и, рассадив их перед собой на измученные парты, начала первый урок рассказом о том, что коммунистическая партия заботится о людях и делает всё для счастья народа.

Митя, если встречал свою бывшую учительницу, не мог заставить себя поздороваться с ней, прятал глаза и старался быстрее прошмыгнуть мимо. Он, воспитанный мальчик, понимал, что поступает нехорошо, но кто-то внутри так отчаянно сопротивлялся и бунтовал, что Митя вынужден был вести себя невежливо.

Дома Митя держался с прохладным отчуждением – более раскрепощено днём, когда мама работала, и натужно, замкнуто вечером. Для общения с домашними он обзавёлся, очень подходящими в такой ситуации, словами: «нормально» и « не знаю».

– Как дела в школе?

– Нормально.

– Обедать будешь?

– Не знаю.

От Таньки его отгораживала разница в возрасте – она ещё совсем маленькая. Если бы Митя имел старшего брата или, хотя бы сестру, он бы понимал, как здорово, когда старший уделяет тебе внимание. Но он пребывал в неведении, и до Таньки ему не было дела. Притащит её из детского сада – и свободен.

Для Мити самое интересное происходило на улице, во дворе, в школе. Это дома он с похоронным настроением сидел тихий и незаметный. Дома его время топталось на одном месте. Зато, стоило только захлопнуть за собой дверь, как всё мгновенно менялось. Его подхватывал вихрь и нёс быстрей, быстрей… свобода и восторг! И сколько всего впереди! Прекрасная жизнь, похожая на весёлую карусель. В ушах у него гремели оркестры, как в детстве на уличных демонстрациях, в глазах пестрило. Вокруг столько всего, что боишься что-то упустить. В этом безумном полёте, чем быстрее он мчался, тем меньше ему хватало времени.

Вихрь нёс Митю, в вихре неслась его страна, в вихре, казалось, несётся весь мир. Вот газеты запестрели названиями «Египет» и «Венгрия». С Египтом всё ясно. Тем более что сын соседки тёти Клавы Генка, если не сильно напивался и мог говорить, то ходил по коридору и громко заявлял, что поедет в Египет воевать, защищать Суэцкий канал от англичан. А в Венгрии творится что-то непонятное. За углом Митиного дома, как идти к Вовке, на стене за стеклом висела витрина с газетой «Гудок». Митя читал в ней маленькие заметки о Венгрии и смотрел фотографии. В заметках говорилось об убитых, которых почему-то всегда находили в негашёной извести. Кто кого убивал Митя понять не мог. И почему в Венгрии так много извести? На очень плохих фотографиях ничего нельзя было разобрать. Но раз газеты печатают, значит, там есть какие-то «не наши». И снова отвлекали другие дела.

Подоспел такой возраст, когда становится очень важно при ходьбе не наступать на трещины в асфальте или успеть поравняться с фонарём до того, как тебя обгонит троллейбус. На это уходило много внимания и сил. На той же улочке, где Митя читал газету, начали копать глубокую канаву и прокладывать в неё трубы. Рабочие вместе с землёй и обломками кирпича выкидывали с глубины кости и человеческие черепа. Особенно много их накопали около часовенки, стоявшей у перекрёстка. Черепа были коричневые и какие-то маленькие. Они лежали на выброшенной из траншеи желтоватой земле, с лёгким стуком скатывались на дорогу, с хрустом рассыпались под колёсами автомобилей. Про Венгрию забыли.

А однажды все кости исчезли. Потом в переулке двухэтажный дом оброс лесами и молодые маляры в шапках колпаках, сделанных из газеты, принялись красить стены. Работа маляра заворожит любого. Ребята с раскрытыми ртами подолгу следили за движением кистей на длинных палках-ручках. Мите нравилось смотреть, как рабочие, сидя на лесах и свесив ноги, аппетитно обедали – пили молоко прямо из бутылки, откусывали от целого батона и от здорового куска варёной колбасы.

Страна по-прежнему ковыляла бездорожьем, подпрыгивала и стонала на ухабах. Но всё-таки что-то сдвинулось в лучшую сторону. Во всяком случае, самый преступный и самый бесчеловечный период строительства социализма остался в прошлом. Наступил период разухабистой дури. Так, по крайней мере, воспринимало действительность население. Пузатый и жизнерадостный руководитель державы оказался неистощим на выдумки и начинания. Благодаря его энергии, в стране как будто откупорили бутылку тёплого лимонада, и вверх рванулись пузырьки, и зашипело, и забурлило…

«Дальнейший мощный подъём производительных сил…»

«Повышение благосостояния…»

«Переход от ведомственного управления к территориальному…»

Сильнее всего запузырилось сельское хозяйство. Одни поднимали целину, другие сажали кукурузу, третьи увеличивали надои, а четвёртые рассказывали про это анекдоты. Всё вместе, за исключением анекдотов, творилось под задиристым лозунгом: «Догоним и перегоним Америку!»

«Хрущёв, зачем тебе вишнёвый сад?

Ты кукурузою бога-а-ат…»

Настоящие, серьёзные свершения перемежались с показушешными рапортами о «громких победах». Много сил ушло на подготовку крупного мероприятия – фестиваля молодёжи и студентов в Москве. Вроде бы сама акция – апофеоз мира и дружбы. Но подготовка сопровождалась нервозным беспокойством. Между делом вполголоса предупреждали, что враги под видом дружественной молодёжи пришлют своих резидентов, и следует быть предельно бдительным. А родителям советовали на лето увезти детей из города. Москва принялась наряжаться: ломали ветхие здания, бараки, дома заблестели новыми водосточными трубами. На Манежной площади завели огромную стаю белых голубей. Раньше голубей можно было увидеть лишь у голубятников, и только одна беспризорная стая сизарей жила и кормилась около ресторана «Пекин» на Петровских Линиях, напротив дома бабушки Леры. Голубь стал символом фестиваля. Сидящие, летящие, парящие птицы на плакатах, открытках, календарях, в виде значков и сувениров расплодились задолго до всемирного торжества.

Прошёл и фестиваль. Но вместе с молодёжью со всего света в страну проникло тлетворное влияние Запада. Гости давно уехали, а тлетворное влияние осталось – появились фарцовщики и стиляги, буги-вуги и штаны «техасы». Тлетворное влияние, вне всякого сомнения, делало жизнь интересней. Ещё не остыли впечатления о всемирном форуме, как запустили первый искусственный спутник Земли. В общей кутерьме прорыв в Космос некоторым показался даже закономерным. Ну как же, – вокруг столько всего творится, не могло не случиться чего-нибудь совершенно выдающегося. Митя ликовал вместе со всеми, бегал на бульвар к памятнику Тимирязеву и в общей толпе, задрав голову, вглядывался в ночное небо, отыскивая плывущую по черноте звёздочку. Тут же началось массовое жилищное строительство, и люди из тесных коммуналок потянулись в крохотные отдельные квартирки и по-настоящему радовались этому. Повеселели городские улицы. Раньше посмотришь из окна – внизу копошатся исключительно тёмные фигурки. Теперь разноцветная одежда поднимала настроение и ласкала глаз.

Потом оказалось, что время способно бежать ещё быстрее. Почти каждый день радио одаривало чем-то новым. События толпились, толкались, перепрыгивали друг через друга. Из недавно приобретённого репродуктора – пластмассового кирпичика, пришедшего на смену бумажной тарелке, – зазвучала иная музыка, более раскрепощённая, более иностранная. А в книжных магазинах на обложках стали появляться фамилии забытых писателей и поэтов, а вместе с ними, сквозь ослабевший бетон запретов пробились росточки новых имён. Стихи выплеснулись на улицу и начали собирать вокруг себя слушателей. Стоявшее навытяжку искусство, робко вздохнув, неосмотрительно решило; «Можно!» Непуганые молодые пошли дальше и сказали: «Нужно!» Ситуация выходила из-под контроля. Дошло до того, что один писатель без спроса стал Нобелевским лауреатом. Осторожные и обжигавшиеся на своём веку неодобрительно качали головами и что-то растерянно бормотали. Действительно, имел место непорядок. Недоглядели. Против новоявленного лауреата началась общегосударственная кампания. Кто только вдохновенно не клеймил его! А если вдохновение не посещало, то негодовали по бумажке – заученно и скучно.

Среди ребят Митя не претендовал на первые роли. В тупике верховодили старшие, во дворе у Вовки он держался, как гость, потому что приходил из другого дома. А в классе лидерами считались трое, у каждого из которых, как говорила Митина мама, были непростые родители. У Игоря Соколова, который появился у них с нового учебного года, отец занимал хозяйственный пост достаточно высокого уровня, чтобы мама Миши Реброва согласилась на приятельские отношения наследника этой семьи с её мальчиком. Третий – Олег Коржев тоже принадлежал к элитарной среде. Физически крепкие, они держались всегда вместе и могли за себя постоять. Помимо того, что все трое числились сильными учениками и даже отличниками, было в них что-то ещё, что делало их немного похожими друг на друга. Возможно, они отличались от одноклассников большей самостоятельностью и поэтому выглядели взрослее сверстников. А может, их роднило умение вроде бы и жить вместе со всеми, принимать участие в общих делах, и одновременно держаться обособленно. Серёжка как-то раз сформулировал их особенность по-своему:

– Они к иностранным шмоткам привычные.

Это правда, у элитарной троицы имелись закордонные обложки для учебников, невиданные карандаши, на урок физкультуры они приносили особые иностранные кеды. Остальные, в лучшем случае, бегали в китайских. Журнал «Playboy», который кто-нибудь из них притаскивал в школу, листался ими небрежно, как обычный «Огонёк». Они не жадничали и давали посмотреть глянцевую диковинку другим. И любой, взявший журнал в руки, попадал под магию его необычности и страницы с фотографиями девушек в нижнем белье и с озорными карикатурками переворачивал скованно и осторожно словно стеклянные.

Мишка, Игорь и Олег прибывали в школу с совсем иной планеты. Остальные ребята, в большинстве своём из небогатых семей, росли в с детства знакомой и понятной стране коммунальных квартир, бараков, обшарпанных подъездов и замусоренных дворов. Их родители тратили отпущенное им на жизнь время в магазинных очередях, ездили на работу в переполненном транспорте, мучаясь и в метро, и в очередях, и дома на кухне одним и тем же вопросом: как дотянуть до получки? В этих семьях к обновкам готовились заранее и покупали тщательно, потому что надолго. За обнову могли сойти и перелицованное пальто или костюм. Мало кто из этих людей осознавал, насколько такая жизнь убога. Она была привычной и единственной – другой не знали.

А те семьи, что обитали на иной планете, не представляли существования без отдельной просторной квартиры, консьержки при входе, дачи, личной или казённой автомашины. У них тоже хватало проблем и подчас очень сложных. Например, приходилось крайне внимательно контролировать внешний вид своего благополучия, чтобы избытком не вызвать недовольства вышестоящих, а недостатком не дать повода позлорадствовать тем, кто плавает ниже. В пределах же своего круга требовалось постоянно «соответствовать», что означало следить за тем, чтобы было «не хуже, чем у других». Они, эти семьи, очень сильно удивились бы, если бы их жизнь тоже назвали убогой. Но это убожество находилось на качественно ином уровне.

В семье Миши Реброва за «соответствием» и степенью благополучия следила мама. Она же принимала решения о необходимости тех или иных существенных приобретений. От папы лишь требовалось по своим каналам добывать модный сувенир, сладкозвучный «Грюндиг» или билет на нужный концерт. Вообще-то, у Мишкиных отца и матери не было тяги к роскоши, обоих, скорее, отличала врождённая умеренность. На торжественные приёмы мама никогда не надевала грозди драгоценностей. Ей хватало какой-нибудь одной брошки. Правда, её украшение красотой и элегантностью затмевало россыпи бриллиантов на жёнах других высокопоставленных работников, однако это понимали только те, у кого имелся вкус. Но их квартира пополнялась отечественным антиквариатом и импортом, выполнявшими приблизительно ту же роль, что и звёздочки на погонах военного. Опытный человек по одному виду обстановки легко определил бы папину ступеньку. Миша тоже был обязан носить печать соответствия, и заграничные штучки, что попадали вместе с ним в школу, представляли собой куски этой печати. Иностранные диковинки для него являлись такими же обычными, как для другого веник или кастрюля на кухне.

С помощью родителей Миша взрастил своё, особое отношение к простым людям. С дошкольного детства он помнил, что папина должность делает их семью особенной, выделяющейся среди прочих. Все, кроме папиных сослуживцев, представлялись ему существами слабыми, наивными, не отдающими себе отчёта, до какой степени они беспечны и беспомощны. С детских лет в его душе поселилась бацилла исключительности. Но жила она там тихо и внешне никак себя не проявляла.

Миша входил в состав Совета отряда, занимая там какую-то должность – с первого раза он её без запинки и назвать, наверно, не смог бы. Выполняя свои обязанности, он вместе с двумя другими активистами посещал квартиры слабоуспевающих учеников. Двойки, как известно, пионера не красят, и с отстающими должна вестись воспитательная работа. Вот Мишка её и вёл. Его хождения по квартирам поднять успеваемость не помогали, но обеспечивали Кольке Кичкину полноценную галочку в плане пионерских мероприятий. Мишка жил не где-нибудь на необитаемом острове – он видел и коммуналки, был знаком с неприглядным бытом неблагополучных семей. Кроме этого, он знал и шаблонное объяснение тому, что у одних всё есть, а у других – ничего. Дело в том, что наша страна пережила тяжёлую войну и сейчас восстанавливает своё хозяйство. Поэтому обеспечить достойной жизнью всех мы пока ещё не можем, и в отдельных случаях людям ещё приходится мириться с тяжёлыми бытовыми условиями. Но партия прилагает все усилия… Так Мише объяснял его папа. Объяснения были просты и понятны, Миша им верил. Однако один «отдельный случай» его зацепил.

В тот раз активисты шли поднимать успеваемость Тимура Токсубаева. В глубине дворов, которые, как дырки в сыре, прятались в застроенном квартале, тянувшемся от тупика в сторону улицы Горького, стояли два длинных барака. В одном из них жил Тимур. Скриплая дверь, одетая с двух сторон, с помощью прибитых крест-накрест реек, в рваный чёрный дерматин, впустила ребят внутрь. Коридорная темнота встретила их смесью ароматов затхлости и всех, готовящихся в тот момент, обедов. Барак делился фанерными перегородками на неизвестное количество крошечных отсеков-комнаток. В фанерной конуре, где проживал Тимур и его мама, стояли козлы, поддерживающие настил из трёх досок – сооружение, видимо, заменявшее кровать; одинокая, выкрашенная в больничный белый цвет, табуретка и прислонённая к стене сложенная раскладушка. В разобранном виде раскладушка должна была занять всё оставшееся свободное место. Из деревянных брусков, к которым крепилась фанера стен, торчали толстые гвозди. На них висела одежда. Посещая квартиры, Мишка с товарищами обязательно интересовались, в каких условиях школьник готовит уроки, сколько тратит на них времени, помогает ли по хозяйству? Тимурова мама, как об обычном, поведала, что сын готовит домашние задания в школе – на кухне всегда много народа, толкаются, а в комнате негде. Она развела руки, показывая, что здесь тесно. А сколько он там тратит времени на учёбу, она не знает. А дома? Что ж, помогает, когда надо. За всё время короткого разговора за фанерными стенками слышалось биение жизни: справа, судя по позвякиванию металла о стекло и смачному прихлёбыванию, пили чай, слева басовито храпели. Мише Реброву надолго запомнилось это жильё – оклеенные газетами стены, небольшой краешек окна (другая его часть досталась соседям), лампочка внутри треснутого матового плафона, рядом с окном прикноплена обложка журнала с кремлёвской башней и белыми буквами в красном прямоугольнике: «Огонёк». Больше всего его поразила одинокая больничная табуретка.

Это посещение у Мишки засело в голове. Некоторые «отдельные случаи» выглядели уж слишком вопиющими. С того раза он, не то чтобы засовестился своим комфортным существованием, но сперва нескладно, а потом всё более глубоко начал осознавать, что исключительность не может не сопровождаться ответственностью. Об этом первом самостоятельном достижении он не рассказал никому. Рождённая им мысль казалась настолько очевидной, что и обсуждать тут нечего. А вместе с тем, пусть не вслух, пусть про себя, но он уже произнёс слово «толпа». Нет, нет, никакого высокомерия. А, собственно, что тут такого? Так устроен мир. Зато личная исключительность, особость придавала ему уверенности, воспитывала самостоятельность. Иначе и быть не могло – ведь вокруг подслеповатые, не способные оторваться от приземлённых забот люди. Исключение составлял, разве что, Игорёк Соколов. Его семья принадлежала тоже к когорте тех, кто отвечал за страну, за народ, кто направлял и помогал вести от победы к победе. Хотя сам Игорёк, по Мишкиному мнению, был каким-то несерьёзным.

Ступенька, на которой обосновался Соколов-старший, находилась приблизительно на одном уровне со ступенькой старшего Реброва. Папы близко знакомы не были, зато одноуровневые инфанты сблизились быстро. Одинаковые жизненные ценности и схожий быт их семей помогли непринуждённому взаимопониманию. О своей Олимпийской прописке Игорь не задумывался и воспринимал её, как должное. Примитивный тезис: «когда мне хорошо, это лучше, чем, если мне плохо» с раннего детства стал принципом его существования. И жизнь ему представлялась цепью моментов, в каждом из которых имелось что-то полезное для него. Надо только суметь взять. Он не рвался быть везде и всюду первым, но, когда дело принимало откровенно соревновательный оборот, страшно не любил, чтобы его обходили. Если вдруг выяснялось, что он не читал что-то общеизвестное, или он дольше других решал заковыристую задачку, у него портилось настроение, он до конца дня оставался злым и желчным. Потому что успех ему должен доставаться легко, ведь он не глуп, развит, начитан.

Ему нравилось спорить, чтобы в споре поблистать знаниями. Он вообще любил блистать, гарцевать и притягивать к себе внимание. Игорь тоже выделялся особенной уверенностью-самостоятельностью, но шло это, скорее, от того, что он не встречал ни в чём серьёзного сопротивления. Учёба ему давалась легко, а дома, любящая его до сладких сердечных спазм, мама соглашалась с ним во всём и ограничениями не досаждала. Судьба тоже оберегала его от серьёзных конфликтов. Возможно, был бдителен его ангел-хранитель, а может, сам Игорь был разумен. Во всяком случае, он шёл вперёд широким шагом, не спотыкаясь, и верил, что так будет всегда. Этого хотелось бы и его родителям.

Отец с сыном общались мало – папа был чрезвычайно загружен работой. Но, когда удавалось, Игорь внимательно наблюдал за своим родителем, – как он ведёт себя со знакомыми, с подчинёнными, как говорит, как строит фразы, – и потом обстоятельно примерял подсмотренное.

Он рос в атмосфере двойной правды – для избранных и для всех остальных – и привык считать это нормальным, привык к снисходительным замечаниям по поводу событий, которые в газете преподносились с краснознамённым восторгом, привык к благам, доставшимся их семье, и полагал, что и сам имеет право на венок избранного. Только вот мысль о том, что на избранных лежит большая ответственность, в его голову не залетала.

Да, Миша и Игорёк во многом походили друг на друга. А вот Коржев принадлежал к другой среде. Тоже обласканный судьбой, которая предпочитала материальное, он жил в мире искусства, а точнее в той части этого мира, что приветствовалась высшим руководством страны. Папаша Коржика, заметно возвышающийся над общей массой коллег, скульптор, заработавший правительственную благосклонность ваянием сталеваров, шахтёров, председателей колхозов, уродился патологически безвольным человеком. Эта черта характера настолько доминировала в нём, что отложила отпечаток на весь его облик. Пухло-розовое лицо с растерянно вопрошающими глазами, ртом, выжидающие руки, потерянная фигура – всё в нём выражало бесконечный вопрос. Собственно, готовность безропотно подчиняться и не спорить помогла его взлёту. Он обладал несомненным талантом подхватывать брошенное вскользь замечание, умел виртуозно исправлять готовую работу с учётом пожеланий высокопоставленных критиков, он создавал только то, что ему велели, так, как ему велели, и называл это творчеством. В семье он полностью зависел от жены. Его супруге ничего не оставалось, как с самого начала стать главой дома. Сперва она опекала чересчур податливого мужа исключительно в бытовых вопросах, а потом, привыкнув контролировать каждый его шаг, за полтора десятка лет совместной жизни превратилась во властную и даже деспотичную женщину. Олег, как и его отец, побаивался матери, постоянно угадывал её настроение. Естественно, что два угнетаемых мужика тянулись друг к другу.

Через их квартиру и папину мастерскую проходило много людей – солидных художников; суетливых околобогемных прихлебателей; робких, ещё непризнанных, талантов; скованных непривычной обстановкой, командиров производства; монументально уверенных в своём превосходстве, а иногда нарочито развязных, представителей государственных и партийных органов. Последние, как правило, маститостью не отличались, маститые приглашали папу к себе в кабинеты. Во время домашних застолий, чаепитий дом сперва наполнялся пустыми, необязательными разговорами вместе с дифирамбами в адрес хозяина. Чуть позже те гости, что привыкли своим голосом подавлять побочный шум, начинали расцвечивать собственное присутствие осведомлённостью. Новости ими извлекались из личных запасников одна за другой. Реальные и мнимые неудачи общих знакомых, кремлёвские и минкультовские сплетни подавались к столу умело словно изысканные блюда. Олега этот профессиональный мусор не интересовал, но в нём, как и положено, изредка попадались жемчужные зёрна. Жемчужинки туда закатывались из-за кордона и отличались изысканностью. Ими мог оказаться каталог выставки Сальвадора Дали, альбом репродукций импрессионистов или, недоступная простому читателю, книга. А кроме того, здесь всё-таки иногда проскакивали оригинальные мысли и любопытные факты. Олег не всё понимал, но побравировать осведомлённостью перед Игорем и Мишей ему доставляло удовольствие. Школьным приятелям Коржика тоже были любопытны богемные сплетни – другая среда, особый колорит. Но главный интерес представляли альбомы и книги. Родители Миши и Игоря за такими вещами не охотились, у них подобное ценным не считалось. А Олега по-обывательски занимали реалии жизни руководящих чиновников, спрятанные за легендарно-монументально-залакированными заборами. Вот на взаимном интересе и держалось содружество Коржика с Ребровым и Соколовым. Так втроём их чаще всего и видели – высокие и светловолосые Миша с Игорем и рядом коренастый, брюнетистый Олег.

Лидерство этой троицы никто не оспаривал, однако официально первым лицом класса считался Колька Кичкин. Над его толстым телом и неуклюжестью по привычке подшучивали. Особенно смешно он гляделся на уроках физкультуры. Но когда требовалось составить протокол очередного собрания, он делал это и ловко, и грациозно, и талантливо. С неизменной деловито-озабоченной миной на лице, он с удовольствием тащил воз общественных нагрузок. Спокойным его видели лишь на уроках, в остальное время Колька метался по школе, или горячо уговаривал, или горячо спорил. И всегда при нём был раздутый, бывший чёрный, но посеревший от старости, портфель со сломанным замком. Колькины сверстники ходили в спортивные секции, собирали марки или ещё какую-нибудь мелочь, мастерили модели или просто хулиганили во дворе. У всех находилось увлечение, о котором, гордясь и похваляясь, рассказывали друг другу. Кичкин подобных страстей не имел. А поскольку организацией школьных мероприятий и составлением протоколов больше никто не интересовался и рассказы об этом никто слушать не желал, Колька оставался в классе одиноким символом активного общественного деятеля. Настолько активного, что в классе ему было тесно, и он принадлежал всей школе. На него смотрели, как на чудака не от мира сего, смотрели с иронией, но признавали, что он местная достопримечательность.

Для Мити Кичкин с его причудами и закидонами оставался непонятным уникумом. Себя он осознавал вполне нормальным и всякой официальной скукотище и обязаловке предпочитал дворовую свободу. Вокруг полно ребят без придури, хотя бы тот же Лёнька Каратаев. Впрочем, Лёнька после пятого класса переехал в другой район. Наверно, по той же причине исчезли силачи Таранов и Струмилин. Постоянным Митиным товарищем оставался Вовка. Незаметно для всех он перестал заикаться, однако от неуверенности избавиться никак не мог. Раньше он пуще смерти боялся насмешек. Отвечая у доски, он выглядел скованным и даже испуганным; глухим голосом, без выражения торопился отговорить необходимый минимум и спешил сесть на место. В отличие от Мити, ему вольготнее дышалось дома. Правда, мама и сестра по инерции продолжали его опекать, зато с отцом у него давно сложились настоящие мужские отношения. И было у них много общих интересных дел, особенно на даче, когда папа находился в отпуске. Он научил Вовку ловить щук на жерлицы, собирать байдарку и ходить на ней под парусом, колоть «по-умному» дрова, вязать на верёвках хитрые морские узлы и делать ещё массу полезных вещей. Во дворе, среди ребят Вовка остатки неуверенности побеждал бравадой и гусарством. Он всегда играл какую-нибудь роль – то благородного дона, то мудрого разведчика, то проницательного Шерлока Холмса. Под чужой маской он чувствовал себя свободней. Совсем легко ему было с Ромкой и Митей. С ними он не стеснялся оказаться в центре внимания, и его приятели заворожено поглощали удивительные таинственные истории, которые Вовка приносил от отца. Рассказывать он любил.

– Ленинградские туристы – человек шесть – поехали на Полярный Урал. Скоро их родственники спохватились – что-то от них давно никаких известий нет. Забили тревогу, подняли на ноги милицию, потом солдаты стали помогать. Искали, искали, наконец, нашли их лагерь. Стоят палатки, чайник над кострищем висит – и ни души. – Вовка мастерски держал паузу, а у Мити с Ромкой от нетерпения расширялись зрачки. – Потом и самих туристов нашли. Все мёртвые, а на лицах застыл ужас.

Вовкины рассказы долго не выходили из головы. Загнул он или всё было на самом деле?

Серёжка Терешков отвлечёнными историями голову себе не забивал. Его занимали вполне реальные вещи. В прошлом году, в одно из осенних воскресений, его отец, как обычно, опустошил после бани чекушку и, вместо того, чтобы просмотреть отметки в дневнике сына, а если потребуется, то и заняться его воспитанием, вдруг завёл разговор о жизни вообще и о высшей справедливости. Какое-то событие – Серёжка пропустил начало тоскливого монолога – выбило его из колеи до такой степени, что он забыл о дневнике. Отец сидел в расстёгнутой рубахе, подперев голову рукой, и глядел, не моргая, в пасмурное окно. Он обращался будто бы к матери, но выходило, что он просто размышляет вслух:

– …то, что у него, ить, дом под самую крышу мебелью лакированной набит, на это мне наплевать. Тут дело в другом. Мать твою, они живут по-человечески. Не то, что мы… ить, как тараканы в спичечном коробке. Квартирка у него отдельная и размером будет побольше всей нашей коммуналки. У детей своя комната. Столовая, спальня… ёнть… ванная… телефон. Балкон есть. Кухня здоровая и вся на одну хозяйку.

Отец говорил и глядел в окно пустыми глазами. От его слов тянуло духотой бесконечной усталости. Тихая Серёжкина мать собирала со стола. Протирая клеёнку серой сырой тряпкой, она успокаивающе возражала:

– Ну чего ты? Грех жаловаться – все сыты, обуты, одеты. Есть работа, есть крыша над головой. Ну чего ты, ей Богу?

– Во-во! Сыты, обуты! – скопившаяся тоска вырвалась наружу комком длинного ругательства. – Я не жалуюсь. А ты мне скажи: если я шофёр, а он бумаги с одного стола ложит на другой, то чем он лучше меня? Я всю жизнь за баранкой, я бензином насквозь пропах. Войну прошёл, работаю – от начальства одни благодарности… Мне благодарности на бумаге, а этому, ёнть, натурой. Я ему не завидую, нет. Может, он и работник-то хороший. Я понять не могу, почему один честно работает и может жить, как человек, а другой такой же должен, как червь в навозе?.. Не-е-ет, значит, тут всё расписано: какой путевой лист при рождении получил, так по нему и живи. И не рыпайся.

В этот момент в Серёжке что-то произошло, что-то сдвинулось. Он ещё ни разу не задумывался о своём будущем, и без этого хватало забот. А тут он увидал, что его красномордый, волосатый отец, который одной левой быка завалит – Серёжка в этом был железно уверен, – на глазах семьи беспомощно сдавался на милость неизвестного диспетчера, выдающего путевые листы в жизнь. И значит, эта комната, этот протёртый половичок при входе – это навсегда! И никогда у него не будет своего письменного стола, как у Митьки. Не говоря о ванной и телефоне. Вот с этого дня у Серёжки появилась в жизни цель. Сначала он не понимал, что она у него появилась. Но он долго обмозговывал отцовы слова, думая о себе. Его житьё ему привычно, но у многих оно лучше. Действительно, Серёжке не хватало телефона. И ещё телевизора. Потом воображение соблазнило его преимуществом ванны – не надо по воскресеньям торчать в длинных очередях в баню. Затем он смекнул, как здорово иметь личную комнату, где можно прятаться от родительских глаз и духариться, как хочешь. Через некоторое время его цель жизни оформилась в виде нечто связного и конкретного, что выражалось словами «человеческие условия». Она представляла собой компактную картину кучи бытовых благ, которая имела то преимущество, что растягивалась, как резиновая и при необходимости пополнялась новыми деталями.

– Представляешь, в квартире вся мебель новая, полированная. Всё сверкает. И уборная никогда не занята.

– А если в ней жена твоя засядет?

– Какая жена?

– Ну, будет же у тебя когда-нибудь жена…

– Нет, у каждого будет своя уборная. Сколько людей – столько уборных.

Время шло, и Серёжка продолжал мечтать о личном благополучии. Поблистав множество раз бесконечным количеством сказочных граней, его мечта закономерно упёрлась в вопрос, как всего этого добиться? В самом общем виде ответ был прост и не являлся ни для кого секретом: хочешь жить хорошо – стань большим начальником. Некоторое время Серёжка смаковал избранные моменты жизни больших начальников.

– Вот увидишь, – убеждал он Митю – буду сидеть в отдельном кабинете, а перед ним секретари… штук десять. «А ну-ка вызовите ко мне Реброва Михаила…» Как его отчество? Ну, неважно. «Реброва Михаила Ивановича». Тот прибегает, перед моей дверью причёсывается, галстук поправляет и осторожно так входит. А у меня кабинетище… Стол широкий, длинный… На нём – графин с водой и стаканы. До меня от двери идти шагов сто… нет, двадцать, – Серёжка не хотел отрываться от реальности. – Двадцать пять.

Очевидно, секретарей перед кабинетом и это «Вызовите ко мне…» он украл у Гоголя, но где ему приходилось видеть такие кабинеты? И откуда он знает такие детали?

– Ребров идёт, а у него от страха коленки трясутся – вот-вот с катушек свалится. А я сижу, головы не поднимаю, читаю бумаги. Потом из внутреннего кармана пинжака вынимаю авторучку с золотым пером и начинаю приказы подписывать. Вот так вот. А когда надо будет куда ехать, дверцу машины мне будет открывать шофёр или ещё кто-нибудь.

Серёжка мечтал, фантазировал. Чуть ли не бредил. Он увлекался всё больше и больше. Фантазии способны увести далеко, и Серёжка возненавидел своё нынешнее существование. У него сама собой сложилась большая задумка: не допустить возможных ошибок провидения, а смастерить себе такую судьбу, какую захочет он сам. Как это сделать, он точно ещё не знал, а внутри у него всё зудело и требовало действий.

С удвоенной силой он налёг на учёбу. Он и без того ходил в твёрдых хорошистах, а тут вдруг подрос до настоящего отличника. У него появилась привычка тщательно подмечать, кто во что одет, кто что ест. Большому делу требуется постоянная подпитка энергией, и Серёжка её добывал, стравливая капельки своих наблюдений чужого благополучия с примерами личной обездоленности. В результате образовывалось очень эффективное топливо, которое он называл несправедливостью. Это горючее ежедневно поддерживало Серёжку в его устремлениях, не давало потускнеть, сияющей впереди, цели, слепленной из больших и малых вожделений. Он их любовно складировал, мысленно перебирал, придумывал новые. Без последствий это остаться не могло. Отходы горючего копились в нём в виде болезненной зависти к удачливым и состоятельным. Её Серёжка тоже сладострастно лелеял, и потихоньку он начал прихварывать озлобленным мировосприятием.

Неистощимой залежью несправедливостей, которую он не уставал отрабатывать, служила фартовая жизнь Реброва, Соколова и Коржева. Накопленная масса жгущих душу фактов проросла ещё одной особенностью. Серёжка, как и большинство населения страны, всегда бездумно принимавший всё, что сыпалось из высоких правительственных сфер, вдруг перестал верить официальной информации и, тем более, – официальным обещаниям. Обострённое внимание к благосостоянию окружающих привело его к выводу, что правительство, газеты, радио врут насчёт счастливой жизни и уверенности в завтрашнем дне. Теперь жизнь своей семьи он, однозначно, считал нищенской. Серёжка очень рано взялся всё пробовать «на зуб», но мудрее от этого не стал. Он стал циничней.

Вот так, неосторожно оброненное родителем слово, на долгий срок зажгло в Серёжкиной душе неугасимую страсть. И так само собой сложилось, что он начал делиться с Митей сперва своими мечтами и фантазиями, а позже – планами. Все эти мечты, фантазии и планы внутри Серёжки не умещались, они распухали и рвались наружу. Их требовалось кому-то рассказать. Митька для этого подходил лучше всего. Он только слушал и молчал, а если и спрашивал чего, то лишь затем, чтобы уточнить непонятное.

А у Мити жизненной цели не было. Один только раз он случайно задумался над тем, что интересно бы дожить до двухтысячного года. Новое тысячелетие, новый век и вообще… Высчитал, что тогда ему стукнет пятьдесят пять лет – значит, дотянуть до круглой даты вполне можно. Но разве это жизненная цель? Не было у него и взрослого друга, который поддомкратил бы ему мозги или хотя бы научил его ходить на байдарке под парусом. Отец приходил к ним в гости не чаще двух раз в год. При нём мама старалась казаться весёлой. Папа старался казаться беспечным. А получалось натянуто, каждая сказанная фраза была перегружена скрытым смыслом. Какие уж тут паруса. И вообще, чтобы говорить о парусах, надо видеть друг друга каждый день. Отец для сына давно превратился из родного в просто знакомого.

Но избыток энергии будоражил, требовал хоть как-то проявить себя, и Митя, как и положено в его возрасте, вместе с приятелями-хулиганами бил из рогатки по стёклам, мастерил самодельные пистолеты-поджиги, опустошал телефоны-автоматы с помощью специально подобранных железных шайб.

А время всё ускорялось. И вдруг оно вообще свернулось воронкой и в бешеном темпе принялось засасывать людей и события. Так, по крайней мере, казалось Мите, потому что наперегонки с ним торопливо менялся и он сам, как, впрочем, и его товарищи. Первое, что бросалось в глаза, – ребята неумолимо шли в рост. Теперь мамы в разговоре часто упоминали, каким по счёту стоит их отпрыск в шеренге на уроке физкультуры. В их голосе гордость соседствовала с тревогой. Остальные изменения совершались внутри тянущихся к солнцу организмов. Смена настроений, сумбур желаний. В этой неразберихе кто-то неожиданно исчезал, как, например, Ромка Дугин. После седьмого класса он рванулся искать какой-нибудь интересный техникум.

Обнаружилось, что в классе есть девочки. Присутствовали-то они и раньше, и мальчишки даже немного соперничали, чтобы покрасоваться перед ними. Но это было так… несерьёзно. А сейчас из-за них отчаянно захотелось быть и умнее, и интереснее. Стать эдак непринуждённо, и чтобы все ахали от твоих высказываний, чтобы все хохотали над твоими остротами. И хотелось уметь или знать что-то такое, чего не умеют и не знают другие. И внутри Мити тоже проснулось и расправило крылья беспокойное существо, натурой сильно напоминавшее петуха. Оно старалось взлететь на самый высокий плетень, стремилось всех перекукарекать, утвердиться в середине двора и рисоваться там ярким пятном.

Тяга произвести впечатление неудержима. Перебираются варианты причёсок и манеры поведения. Найденная удачная форма рождает уверенность в себе, а заодно имитирует наличие богатого внутреннего содержания. На этом этапе все копируют чужие образцы. Много позже кто-то научится создавать себя сам. А кто-то и не научится. А пока что для подражания берутся родители, старшие братья, их друзья, герои кинофильмов. Желание выделиться не миновало и девочек. Они, в первую очередь, потянулись к косметике, одновременно прикидывая, как бы убедить родителей, что пора пожертвовать детскими косичками в пользу взрослой причёски. Макияжные опыты самых отчаянных попадали в повестку дня пионерских собраний.

– Пионерку украшает скромность, а не губная помада!

– Надо думать не о причёске, а о том, что в голове!

– Сегодня она накрасила ресницы, а завтра…

Чего «завтра» всегда не договаривали. То ли подразумевалась выгодная продажа Родины империалистическим акулам, то ли что поинтересней.

И только Колька Кичкин не мучился вопросом, как он выглядит со стороны. Свою маску озабоченного общественного деятеля он нацепил давно, к ней привыкли, и она смотрелась на нём уже естественно.

Сочинение своей внешности значило не меньше, чем отметки за четверть. И Митя не оставался в стороне от общего поветрия. Как и все, он искал подходящее, примеряя, отбрасывая. Не то чтобы он только этим и занимался. Ну, лезла из него петушиная сущность, лезла везде, где только могла, но всё-таки даже перед самим собой он немного стыдился парикмахерских изысканий. Просто иногда… проходя мимо зеркала, он проводил рукой по волосам с одной стороны на другую. Хорошо Игорю – у него на голове держится стильный «бобрик». Сейчас многие с «бобриком» ходят. А у Мити «бобрик» не получался. Волосы, наверно, мягкие, надо придумать что-нибудь иное. И опять, проходя мимо зеркала… Так могло продолжаться долго, если бы он случайно не вспомнил, что ещё совсем маленьким мечтал иметь причёску, как у папы. Дома хранилась старая фотография, на которой отец, чуть постарше, чем Митя сейчас, обнимал за шею большую овчарку. Надо было обязательно взглянуть на этот снимок ещё раз. Он лежал вместе с разными документами на верхней полке дряхлого зеркального шкафа, в старой синей женской сумочке.

Однажды после школы, когда мама работала, а бабушка ушла в магазин, Митя решил найти эту фотографию. На краю стола очень осторожно, чтобы не нарушить порядок, он перебирал содержимое сумочки. Мама обязательно заметит, если хоть одна бумажка окажется не на своём месте. Тогда начнутся ненужные вопросы. От сумочки веяло ароматом древних духов. Из репродуктора тихо сочилась песня о Родине. Митя ничего плохого не делал, но оттого, что копался в документах тайно, был слегка напряжён. Коричневую фотографию он нашёл быстро. У отца волосы зачёсаны назад, и вся причёска немного разваливается на две стороны, глаза напряжённо глядят в объектив. Ну что ж, попробуем зачесать таким же манером. Митя неловко повернулся к зеркалу, задел локтем синее хранилище документов, и оно шлёпнулось флюсоподобной щекой на паркет, вытолкнув из себя часть бумаг. Митя кинулся подбирать. Ни о каком порядке говорить уже не приходилось. Паспорта, вроде бы, сюда, к самому краю, потом лежали какие-то справки с работы, анкеты. А вот где находилась бледно-зелёная книжечка с вложенными в неё листками, теперь не вспомнить. На её обложке почему-то по-украински значилось: «Свiдоцтво про нарождення». Внутри фиолетовыми чернилами вписаны его, Митины имя, отчество, фамилия, а в графе «Мисце нарождения дитини» указан какой-то город Хорол Полтавской области.

«Почему? Я всегда считал, что родился в Москве. Скрыть, что рылся в документах, не удастся. В этом Хороле отец жил в конце войны, он иногда вспоминал об этом. Но мама в это же время находилась в эвакуации в Средней Азии. Или уже была в Москве?»

Вспотели ладони. Наверху теми же фиолетовыми чернилами сделана пометка: «Повторное». Дата выдачи…

«Так, значит, это уже после того, как родители развелись. Внутри была ещё вот эта справка…»

Первое же слово из напечатанного на машинке, как выстрел в лицо: «Усыновлён».

«Как это?.. Почему?.. Имя, фамилия… отец… всё правильно. Мать… Усыновлён…»

Заныла спина – он стоял, закаменев в неудобной позе над столом. Свело мышцы. Печать, как большая шляпка гвоздя. В груди ритмично бил молот, это мешало думать. Митя собрал документы и положил в сумочку, но заниматься уже ничем не мог. Он стал вспоминать, что слышал о семейных делах, случившихся в конце войны. Да, отец жил в Хороле, его туда послали после освобождения Украины. Партизанский отряд расформировали, а он там помогал восстанавливать медицинское обслуживание. В каком году отец вернулся домой, Митя не знал. Никаких дат, никаких деталей и никаких подсказок. Ещё несколько раз, оставаясь дома один, Митя доставал эти документы. Ему всё казалось, что он что-то пропустил, не дочитал… Он пытался из блёклой бумаги вытянуть хоть какой-то намёк, хоть какую-то зацепочку.

Придавленный неожиданной тайной, Митя много дней ходил как будто задохнувшийся, как будто он еле всплыл с большой глубины. Чужой силой он оказался втянут в то, что заварили взрослые. Что произошло – понятно, но как это случилось? Надо срочно разобраться, что они там натворили. И как жить дальше? В Митиной голове началась напряжённая работа. Он думал много дней, думал с утра до вечера. Отрешённость от того, что происходило вокруг, обернулась несколькими полноценными двойками в дневнике. Но огорчения они не вызвали. На Митю свалилась большая, а, главное, опять непонятная беда. Осмыслить её целиком сил не хватало, и он принялся осваивать беду по кусочкам. И в первую очередь было очень-очень важно всё то, что касалось его рождения. Настолько важно, что даже торопливый, на одном дыхании, рассказ Серёжки об увиденном в компании тупичковых ребят с верхушки высокого сугроба во дворе Чернышевских бань через плохо замазанное окно женского отделения, не увлёк Митю. В иное время эта самая жгучая сторона взрослой жизни загородила бы собой всё остальное. Но не сейчас. Он метался от одного предположения к другому, опять возвращался назад. В этих метаниях ничего разумного родиться не могло, а спокойно рассуждать не доставало выдержки, мешали эмоции и растерянность. Мысли скакали, разбегались и бесследно исчезали, как дробинки, просыпавшиеся из прохудившегося мешочка.

Первое, что он почувствовал после отступления растерянности, была злость. Его четырнадцать лет обманывали. Сговорились за его спиной и… Всю жизнь втайне шептались, скашивая на него глаза, следили, чтобы он ничего не услышал, не узнал, не заподозрил. Правду знали все – и соседи, и родственники. Все. Все шушукались, а он ни о чём не догадывался, все вокруг знали о нём больше, чем он знал о себе. Митя казался себе голым среди одетых. Долго у него внутри пылали обида и злость: «Гады! Как они посмели у него за спиной…»

Следом резанула непривычная мысль, что он в этом доме чужой. Мысль была, а понять себя чужим он не мог, хотя из-за обиды и злости очень хотелось ощутить, что никому не нужен. Что б назло! Не мог, потому что он давно врос в этот дом, в эту комнату. У него имелось своё место для еды, свой матрас, на котором он спал, свой письменный стол, за которым он готовил уроки. Митя присутствовал в этой комнате, даже если находился на улице или в школе. И всё-таки он здесь чужой. Митя расковыривал этот ноющий нарывчик до тех пор, пока в его гудящую голову не забрался ядовитый вопрос: «А кому и зачем я здесь нужен? Почему перед разводом с отцом мама уговаривала меня заявить на суде будто я хочу остаться жить с ней? Ведь маму я тогда так раздражал, что она меня ненавидела». Впрочем, он всего лишь расплачивался за отца. Но всё равно: почему? Ответ, как и вопрос, объявился сам собой, и от него стало ещё хуже. Выходило так, что ему отвели роль приманки, на которую мама хотела заманить отца обратно в семью. Мите вспомнились Вовкины рассказы о ловле щук: беспомощный малёк проткнут от хвоста до головы стальным крючком и подвешен на леске. Он, хоть и в воде, а деться никуда не может и висит там, где ему определили. Он – приманка для щуки. Митя – приманка для отца.

Его парализовало осознание своей глубокой беспомощности. Гамлетовский вопрос, так рано преградивший ему путь, он решил по-своему. Он не стал приспосабливаться, не полез на рожон, размахивая деревянной шпагой, не стал сопротивляться, а отошёл в сторону и затих. А что ещё мог сделать бессильный малёк? Он провёл вокруг себя границу, он спрятался за стену, он зарылся с головой в землю. От домашних он целиком закуклился и готовился просуществовать молчком весь остаток жизни. Так, по крайней мере, легче справляться с подмявшей его растерянностью. А на первых порах он вообще омертвел и долго не впускал в себя ничего такого, что требовало любви или ненависти, восторга или недовольства. Он воплощал собой дистилированное равнодушие.

С недоверием только что обманутого, Митя заново рассматривал знакомое и вдруг обнаружил, как много вокруг желающих распоряжаться им. Он думал, что, выбирая причёску или отлаживая росчерк в подписи, он лепил себя сам. Чёрта лысого! Причёска – никому не интересная ерунда, это – пустое. По-настоящему его лепили другие. Его подталкивали, его придерживали, ему подсказывали, его вели, гнули, давили, выкручивали руки. Сейчас он это ощущал почти физически. И он добросовестно старался соответствовать чужим требованиям. А в это время за его спиной… Больше других усердствовала родная страна. Она, в который раз, торопилась воспитать человека «коммунистического завтра» – личность целеустремлённую, гармонично развитую, политически грамотную.

К сожалению, одними призывами страна не ограничилась, и новая волна экспериментов над населением накрыла Митино поколение. Сам он на всякие идейные лозунги и обещания смотрел с лёгким сарказмом. Возраст подступал такой – авторитеты раздражали, и хотелось избавиться от мелочной опёки. Одни цинично плевали на высокие слова и призывы, но некоторые ещё засыпали, убаюканные сладким враньём лукавых идеологов. А вслух чаще слышалось – или мода такая, что ли завелась – юморное отношение ко всему на свете.

Партийное око волновалось: «У них же нет ничего святого!» Партийное око винило во всём тлетворное влияние Запада. А всего и дел-то было, что молодняк повзрослел до состояния нормального юношеского бунта против скуки.

От гармонично развитой личности в обязательном порядке требовалось участие в общественной жизни. Это означало, что личность должна делать какую-нибудь бесплатную работу даже, если ей этого не хочется: или раз в месяц выпускать стенную газету, или… Для Мити других «или» не нашлось, и он стал членом редколлегии стенгазеты без названия. В редколлегию ещё входили Коржик, обладавший талантом художника, и Сашка Бурштейн, в качестве главного редактора. Сашка добывал заметки, Коржик разрисовывал большой лист плотной бумаги, а Митя на свободных местах эти заметки наклеивал. Работа не сложная, но каждый раз газета готовилась в то время, когда у Мити случался цейтнот, когда его ждали другие неотложные дела.

Благодаря стенной газете Митя сблизился с Коржиком. Тот оказался нормальным парнем и не возводил вокруг себя бастионы неприступности, как Мишка и Игорь. Видимо, рядом с ними он играл на их поле и по их правилам, а сам Олег нужды в предохранительных дистанциях не испытывал. Один раз он забыл принести готовый разрисованный лист в школу, и они с Митей отправились к Коржику домой. Олег жил в новом здании, незаметно выросшем в одном из переулков. В просторном подъезде за столом с телефоном сидела пожилая женщина, с которой Олег поздоровался. В Митином подъезде всегда стоял неприятный полумрак, исцарапанную стенку украшал телефон-автомат, а напротив него, в подлестничной темноте работал подпольный филиал, расположенной рядом, комиссионки – в любое время там шевелились деловые тётки, они тихо переговаривались и примеряли разную одежду. В светлый и чистый подъезд Коржика посторонних не пускали. Для этого там и сидела женщина с телефоном.

Лифт поднял ребят на четвёртый этаж. Большая прибранная квартира была слегка переполнена крупными и мелкими вещами. Мелочь умелые руки распределили в тщательно продуманном художественном порядке. Коржик показал на прикрытый салфеткой магнитофон:

– Это настоящий «Грюндиг».

Митя такого названия никогда не слышал, но одобрительно с пониманием кивнул.

– Мама его включать не разрешает. Родители мне вот этот гроб отдали, – он ткнул пальцем в массивный куб «Днепра».

Магнитофон – это была заветная Митина мечта. Маг и фотоаппарат.

– А это мне отец из Парижа привёз – краски на меду.

В коробочке пряталось шесть разноцветных кругляшей – ярких, чистых, как из мультфильма.

– Мне пока рисовать ими нельзя, – безо всякого сожаления сообщил Коржик. – А это из Голландии привезли, – он вытащил из шкафа лакированный этюдник. – Подарили заранее, чтобы после того, как закончу школу, на этюды ездил.

Для Олега не существовало представителей своего круга, низших, высших. Конечно, с одними интересно, с другими скучно, но терпеть он мог почти кого угодно. Терпел же Игоря, который, по большому счёту, представлял собой малосимпатичную личность. Вот и с Митей Олегу было ненатужно. Митька – хвастун, это сразу видно, тоже любит распушить хвост, как павлин, но это совсем не то, что Соколов. Митька незлоблив, ни на кого не крысится. Пришибленный он только какой-то последнее время. Может, у него дома что случилось.

Олег заметил, что гость рассматривал его подъезд, его квартиру с видом экскурсанта, попавшего в царские хоромы. А название «Грюндиг» Митьке явно незнакомо. Он, наверно, много чего не знает. Олегу захотелось взять шефство над человеком, рассказать ему, сколько всего интересного существует на этом свете, о чём советские люди и слыхом не слыхивали. Но, демонстрируя краски, магнитофон, этюдник, ему казалось, что он хвастается. Он боялся предстать перед гостем эдаким богатеньким барином.

Но не одна только школа была озабочена тем, каким станет Митя. Бок о бок с ним жили и другие, кто хотел сделать из него человека на свой лад. Уже наступило время настоящей, негазетной полуправды, которая добралась до каждого. История бабушки Веры, её мужа и их друзей перестала быть тайной. И сами эти люди не могли молчать. Ведь произошла чудовищная несправедливость, погибло множество народу, значит, выжившие обязаны донести правду до тех, кого трагедия не коснулась, чтобы узнали, чтобы не повторилось. И в первую очередь, узнать должна молодёжь – ей жить, ей судить. А из молодых, доросших до возраста способного услышать и понять, поблизости, кроме Мити, никого нет. Так пусть он первым и услышит. И обязательно надо познакомить его с литературой, на которой выросло старшее поколение.

По-видимому, человек, выживший в условиях, в которых выжить нельзя, становится более проницательным, чем остальные. Во всяком случае, баба Вера углядела на самолюбии хмурого, насупленного мальчишки целый набор неположенных ему по малолетству болезненных ран и сумела, не задев их, расшевелить и увлечь Митю.

Увлечь-то было не трудно – уж больно она и её друзья были необычными. И пришли они из необычной стороны. Они очень долго находились там, где, очищенные от всякой шелухи, добро и зло противостояли друг другу. Выжившие в этом противостоянии заметно отличались от других. Отличались простотой, доброжелательностью и жизнелюбием. Ни на один вопрос они не держали запасных вариантов ответов, чтобы, в случае чего, оправдаться, не запасались никакими «но», чтобы было легче поладить с совестью. Они разучились или никогда не умели идти на поводу и двигались туда, куда хотели, занимались тем, что считали важным. Их страх давно умер, они стали свободными, а потому – «другими», непонятными для окружающих.

Митя все эти их качества по отдельности не выделял и ни с чем не сравнивал, и по полочкам не раскладывал. Людей, да и всё остальное он воспринимал и оценивал с размаху, бегло и целиком.

А в бабе Вере не угасало стремление попытаться чей-нибудь ум взволновать сомнением, разворошить равнодушие. Она не была навязчива, но на правах старшей нет-нет, да и внедрялась в Митину жизнь. Время от времени Митя получал от неё, напечатанные на машинке, короткие рассказы-воспоминания бывших политзаключённых.

По определённым семейным датам, а то и без них, трубился сбор, и в комнатушке бабы Веры становилось тесно. Большую её часть занимали стол и диван. Справа от входа, вжавшись в угол, стоял застеклённый шкафчик, в котором хранилась вся посуда. К его стёклам крепились фотографии родственников и друзей бабы Веры. Под потолком, прикрывая лампочку, вместо люстры в сетке-авоське, зацепленной за крюк, покоилась простая стеклянная чаша матового плафона. Тень от авоськи покрывала стол и лица косыми ромбами. Сидя чуть ли не на коленях друг у друга, за столом плечо к плечу теснились бывшие эсеры, коммунисты, анархисты, а вместе с ними и те, кто никогда ни в каких партиях не состоял. Но все они прошли колымские, казахские и Бог весть, какие ещё лагеря и пересылки.

В коридоре, на кухне, в комнате оживлённые голоса бурлили маленькими кипяточками по двое-по трое. За столом разговор становился общим. Над остывшим чаем горячо обсуждались политические события, публикации в «Новом Мире», поступки и слова известных людей. Муж бабы Веры, Пётр Рафаилович, редко вставлял слово-другое. Откинувшись на спинку стула, он слушал. Одной рукой он весь вечер катал по скатерти хлебные шарики. Может быть, он понимал больше и вникал глубже или у него внутри саднило прошлое, ныла душа по потерянным в неволе годам. Этот человек тоже занимал Митино внимание.

Иногда среди гостей бабы Веры оказывался писатель. Он читал свой рассказ или отрывок из повести, ещё не видавшей печатного станка. Потом все обсуждали, хвалили, сравнивали с предыдущими сочинениями автора. Митя себя чувствовал неловко – он не знал этих имён, не держал в руках этих книг. А если человека, привлекавшего общее внимание, не случалось, то начинались воспоминания о «тех» временах, о лагерях. Митя уже хорошо знал, кто такие «вертухаи», «ЧМО», «стукачи», «доходяги». Он быстро ухватил и запомнил лагерные фразы и понимал что за ними кроется: «шаг влево, шаг вправо…», «сахар, масло, белый хлеб», «десять лет без права переписки» и много чего ещё. Затем беседа опять перетекала на сегодняшние события. И ни разу Митя здесь не слышал речи о том, кто-что-где купил и сколько оно стоило. Интересы людей, собравшихся за этим столом, находились совсем в другом месте. Каждый из них в молодые годы молился своему богу, свою идею считал самой истинной, готов был стоять за неё до смерти. Но поутихли страсти, остались в прошлом непримиримые споры о том, на чьей стороне правда. Сейчас лишь слабые отголоски древних схваток нет-нет, да и обнаруживали себя вполне миролюбивым полунамёком. Так, в почти угасшем костре, среди багровых головешек, вдруг что-то щёлкнет, на секунду колыхнётся ленивый завиток бледного синеватого пламени и снова спрячется в засыпающих угольях.

Свою идею баба Вера никому не навязывала, но с воодушевлением и с блеском в глазах, рассказывая о подвигах своих соратников, расцвечивала их лаковыми красками романтики. Баба Вера и её муж с молодых лет оставались убеждёнными анархистами. Пётр Рафаилович до революции занимался, как не раз было в этой компании упомянуто, «экспроприацией денежных сумм» для своего движения, организовывал убийства градоначальников и работников охранных отделений. Апофеозом его биографии стала девятилетняя каторга. А бабушка Вера помогала мужу. При упоминании о мрачных делах боевиков-анархистов в ней загоралась гордость, и её бледные щёки розовели… В её рассказах изобиловали удаль, находчивость и смелость. Ой, как они напоминали байки блатных в укромном закутке тупика! Цели, само собой, разные, а методы и суть те же: застать врасплох, напасть сзади, убить из-за угла, чтобы напугать и навязать свою волю, свои правила. Блатные примитивны и поэтому понятны, а как понять бабу Веру и Петра Рафаиловича? Понятны их сегодняшние желания быть услышанными. А что ими двигало в молодости?

За столом умели рассказывать, умели и слушать. И бабу Веру слушали, не прерывая, как её единоверцы, так и бывшие противники. Жажда справедливости, стремление во весь голос прокричать правду о том, что они пережили, объединяла этих пожилых людей. Баба Вера всё время подводила к тому, что тихая и мирная жизнь, работа с её окладами и должностями – несущественны. Куда важней высокие идеалы, неустанная борьба, яркие, громоподобные поступки и, в конечном счёте, всё то же справедливо-счастливое будущее. С той лишь разницей, что справедливо-счастливым оно будет в понимании бабы Веры и её соратников, а не нынешних властей. Ведь именно баба Вера и Пётр Рафаилович лучше других знали, какая должна наступить жизнь. Ради неё они в прежние годы убивали людей. Позже их самих убивали и сажали за решётку те, кто считал, что обладает ещё более правильными представлениями о будущем.

Высокие устремления бабы Веры не находили отклика в душе Мити. Тем не менее, о часах, проведённых в её доме, он не жалел. Необычным был этот дом, и вещи там говорились необычные. Здесь Митя впервые узнал, что одни и те же факты могут трактоваться по-разному, что на прошлое и настоящее могут существовать разные, даже отличные от пропечатанных в учебниках и газетах, взгляды. Оказалось, что самое очевидное можно критиковать и обсуждать. И на всё-провсё можно иметь своё собственное мнение. Сперва такое представлялось диким и чуть ли ни неприличным. Не мог он это принять. Куда проще – в газете написали, по радио сказали, и все так думают… или должны так думать… Нет, когда одна точка зрения, – это проще. В Митиной голове скопилась мешанина из того, чему его учили в школе, что он читал, что где-то слышал, с чем легкомысленно соглашался, не давая себе труда обдумать и понять. Пересматривать давно подсунутые ему убеждения, менять их он просто был не готов. Под ним и так рассыпалось то, что он полагал незыблемым. Он после этого ещё в себя не пришёл и боялся шагнуть с тверди, надёжность которой гарантировалась целым государством, на хрупкий и неустойчивый кораблик под командой интересных, но немного странных людей. Из-за одного этого критика устоявшегося в Митиных мозгах вызывала в нём раздражение и протест. Единственное, с чем он был безоговорочно согласен с людьми, называвшими себя политкаторжанами, так это с брезгливым отношением к доносчикам, стукачам. Своих не выдают – он помнил хорошо.

Трофим Осипович постепенно обзавёлся кой-какой мебелью, хоть и старенькой, поцарапанной, но комната всё же стала походить на человеческое жильё. Постоянной работы он не имел, а подрабатывал то грузчиком в гастрономе, то книгоношей в «Подписных изданиях». Жил он тихо, почти незаметно. Гости к нему приходили редко. По-особому сдержанные, они чем-то неуловимо походили на принимавшего их хозяина. В дни таких посещений тётка Митрохина начинала, будто бы по своим делам, семенить взад-вперёд по тёмному коридору, замедляя бег у комнаты подозрительного жильца. Было замечено, как она припадала к замочной скважине его двери. За это ей крепко досталось от двух кухонных скандалисток, взявших Трофима Осиповича под свою опеку. Мужья той и другой остались навсегда там, где их соседу посчастливилось выжить. И сидели они по той же пятьдесят восьмой статье. А для Витьки Трофим Осипович стал и учителем, и товарищем. Они вместе обсуждали текущие события в стране и мире, копались в историческом прошлом. Витька на свои вопросы теперь не получал готовых пояснений. Вместо этого Трофим Осипович давал ему названия нужных книг, приучая своего подопечного самому добираться до ответов, учил его думать. Витькина мама тихо радовалась этой дружбе – сын перестал гонять по двору со шпаной, и отметки у него улучшились. Она часто подкармливала этого тощего, как ей казалось, человека своей стряпнёй.

Витька взрослел, и его беседы с соседом становились всё серьёзнее. Направляемый Трофимом Осиповичем, он начал задумываться о своей будущей профессии. Трофим Осипович советовал приглядеться к журналистике – специальность хороша тем, что позволяла находиться в гуще событий, многое видеть собственными глазами и, при наличии неглупой головы, давала возможность попытаться понять своё время. Рассказы Трофима Осиповича о лагерной жизни Витька слушал, затаив дыхание. По детской глупости он завидовал своему учителю – тот в заключении общался с такими интересными людьми, каких в обычной жизни не найти, и говорили они там об интересном. По всему выходило, что за колючей проволокой жизнь протекала более насыщенно, чем на воле.

По подсказке своего соседа Витька прочитал много отличных книг: о Великом Комбинаторе, о Тиле, о Гаргантюа и Пантагрюэле. А недавно Трофим Осипович принёс, изданный где-то не у нас, роман опального нобелевского лауреата. Витька прочёл его единым махом и вернул книгу со вздохом разочарования. Он ожидал чего-то очень острого, может быть, скандального, а иначе из-за чего же автора в газетах называли Иудой и литературным сорняком? Трофим Осипович настаивал на том, что в романах главное не скандальность или сенсация, а нравственные, философские, эстетические достоинства.

– И обрати внимание на стихи в этой книге. Одни они уже являются событием в литературе.

Но Витька к стихам остался равнодушен.

У Коржика умер отец. До этого ни у кого в классе родители не умирали. Или никто не знал, что у кого-то кто-то умер. А про Олега узнали все, потому что его отец был известным. Олег три дня не появлялся в школе, а потом пришёл с растерянным лицом и с какой-то неуверенной походкой, и рядом с ним всем становилось неловко. Даже Ребров с Соколовым при нём теряли самоуверенность и не находили чего сказать. Поэтому Олега немножко сторонились. А вот некоторые из девчонок, наоборот, вели себя с ним нескованно и говорили, видимо, то, что нужно – было заметно, что Коржик им благодарен. После уроков к Олегу подошёл Вовка.

– Слушай, если есть какие дела по дому там, или ещё чего… Тебе с матерью сейчас не до этого. Ты, если надо, скажи…

Они долго потом стояли на крыльце школы, и Коржик рассказывал Вовке, сколько было на похоронах цветов, как все говорили, говорили, а лучшие папины друзья, прочитав красивую речь по бумажке, отходили в сторону и обсуждали, кому достанется мастерская и невыполненные отцом заказы.

На платформе станции метро «Арбатская», в ожидании, когда из чёрной дыры с шумом вылетит голубая с двумя огнящими глазами змея, Митя машинально прогуливался взглядом по приклеенным к кремовой стене табличкам схемы этой подземной линии. Не сразу он осознал, что буквы расплываются, и слова выглядят мутными полосками. Чтобы прочесть названия станций, приходилось щуриться. Это мешало и раздражало, но подумать об этом времени не хватило – подошёл состав.

Очередная классная руководительница, математичка Сусанна Давыдовна – молодая, энергичная, подхваченная, как и её ученики, ураганом взбудораженного времени, торопилась и сама увидеть и услышать как можно больше, и ученикам не дать пройти мимо интересного. Она организовывала коллективные походы на лучшие кинофильмы, на тематические лекции в консерватории, затевала диспуты, вплетала в ход уроков регулярный обзор газет. А вокруг столько всего творилось! У знакомых появилась модерновая мебель на тонких ножках. Вдруг стало модным собирать всякие сучки и корешки, хотя бы чуть-чуть напоминавшие фигурки людей или животных. Творения скульптора-природы хранились на книжных полках, а самое удачное водружалось на телевизор. И все куда-то ехали – одни на стройки, другие на целину. Даже памятник Пушкину переехал на другую сторону площади. Кажется, что буквально вчера танцевали буги-вуги, а сегодня новое увлечение – рок-энд-ролл. А в Митину квартиру провели телефон.

Вовкины родители слишком уж привыкли видеть в сыне травмированного малыша. Сейчас у малыша над по-детски пухлой губой пробивалось нечто похожее на усики. Усики вошли в противоречие с родительским сюсюканьем. Ну, маме простительно, для мам сыновья навсегда остаются маленькими. А отношения с отцом пора переиначивать. В папином ласковом прищуре, когда он смотрит на сына, отчётливо читается: «Какой же ты у меня ещё глупый!» Вовка и так-то робеет высказываться, если в классе начинают что-нибудь обсуждать, а тут ещё и дома…

Для Серёжки в семье авторитетов не существовало. Отец – слабак. Только и способен ныть да жаловаться на неудавшуюся жизнь. За ремень, правда, если что, ещё хватается, но ничего – осталось недолго терпеть. Серёжка вёл себя с ним нарочито холодно и всё чаще позволял грубить ему. Мать каждому поддакивает: при отце – отцу, а когда его нет, во всём соглашается с сыном. С ней Серёжка научился говорить по-отцовски командным тоном. Учителей он, как другие, острыми вопросами не изводил, и вообще он стал опасливо скрытен – в споры не втягивался, от обсуждения соучеников на собраниях или просто в разговоре уклонялся. Он тащил на себе какие-то общественные нагрузки, но в классе оставался незаметным и ни с кем, кроме Мити, отношений не поддерживал. Он напоминал камушек на дороге: невзрачный цвет, простая округлая форма – не отличить от других, а всё, что может сверкнуть, раскрыть содержание или стать индивидуальной чертой, запрятано глубоко внутри.

Конец ознакомительного фрагмента.