Глава II
«Ой, торным шляхом килиимским, Ой, диким полем ордынским…»
Там в долине огни горят, Там татары полон делят… Один полон с жиночками, Другой полон с девочками…
…Настуся почувствовала, как в лицо ей плеснули студеной воды. Очнувшись, она открыла глаза.
Какое-то мгновение она не осознавала, где находится и что происходит вокруг. Над ней склонились две мужские фигуры, с черными раскосыми глазами, редкими усиками и выступающими скулами, в остроконечных шапках, с луками за плечами и в черных овчинных кожухах шерстью наружу. Грудь девушки сжал нестерпимый страх, который в следующее мгновение превратился в отчаяние. Невыносимые ужас и отвращение заполнили все ее тело, заплескались в глазах, стиснули горло, перехватили дыхание.
В голове промелькнула мысль, что она полонянка, находится в руках татар, и эти полудикие всадники с желто-смуглыми лицами могут сделать с ней все, что пожелают.
Настуся с трудом отвела взгляд. И только тогда обнаружила, что лежит на какой-то насыпи невдалеке от лесочка. А рядом сидят или дремлют в забытьи другие молодые женщины и девушки. Отыскала несколько знакомых лиц – городских девчат, но подружки Ирины среди них не заметила. Поодаль лежали и сидели мужчины, связанные волосяными веревками и сыромятными ремнями, и она сразу же увидела среди них своего Степана. Он напряженно всматривался в женский полон, и Настуся почувствовала, что он ищет ее среди пленниц.
Одновременно она подумала о том, что сталось с ее отцом и матерью, с подругами, с ее свадьбой… Все, все рассыпалось, как разбитое стекло, исчезло, будто сон.
Родной город Рогатин, с его стенами и домами, был не виден отсюда. И он сгинул, как сон.
Что ее ждет?
Эта мысль озарила ее голову, как багрянец, который появлялся на крыше их дома с первыми лучами нового дня.
Татары расхаживали между пленниками, раздавали какие-то приказания, тут и там со свистом взлетали в воздух нагайки. Стоны и крики наполняли воздух. Настусю немного утешало только то, что их, взятых в полон, очень много и ей будет с кем делить горькую невольничью долю…
Вечерело. Ночь куталась в нежную кисею таинственной печали. В ближних зарослях мягко мерцали огоньки светлячков – они были свободны, летали себе и светили. А где-то вдали догорало зарево пожарища.
Татары развели большие костры. Должно быть, их было много, они чувствовали свою силу и ничего не опасались. Сегодня они захватили многолюдный полон. Странное дело – в нем оказалось множество новобрачных, молодых парней и девушек. И как раз в этот час их принялись разделять. Настуся не понимала, какой смысл в таком разделении, и только молча наблюдала.
В темном небе нет-нет, да и мелькали падучие звезды-метеоры, временами казалось, что идет настоящий звездный дождь. А Настуся загадала всего одно желание: жить, жить, выжить – любой ценой выжить, даже в беде и в унижении, в татарской неволе! Потому что мир вокруг был такой красивый-красивый! А она еще такая юная, совсем юная!..
Огни, что мерцали на земле и в небесах, придавали ее первой ночи в неволе какую-то зловещую красоту. А грозные и дикие татарские лица вокруг, с их раскосыми глазами и островерхими шапками, вызывали у нее приступы доселе неведомого ей всеобъемлющего ужаса. Из зарослей доносились крики девчат и женщин, над которыми измывались дикари. Только здесь Настуся поняла смысл проклятия, которое иной раз слышала на базаре от ссорящихся торговок: «А чтоб тебя замуж выдали на Диком Поле ордынском!..» И еще поняла она, что и в несчастье случается удача: подобное обращение ей пока не грозило, потому что предводители татар уже обратили на нее внимание, сочтя особенно ценной добычей, и до поры оставили в покое.
Утром с восходом солнца татарский лагерь вместе с полоном снялся с места и двинулся на восток. Пленные мужчины шли связанными, а женщины – в окружении многочисленной стражи. Некоторые из них, измученные и до смерти напуганные, уже не могли идти. Их погрузили в черные обозные мажи[33] и везли следом за караваном. Больных и раненых мужчин добивали на месте. Поэтому каждый из последних сил пытался остаться на ногах.
Настуся шла пешком в толпе молоденьких девчат. Шла в своем подвенечном наряде, только веночек где-то потеряла. Молитва, с которой она обратилась к Богу на рассвете, немного успокоила ее. И если б не голод и сумрачные, полные печали лица вокруг, могла бы чувствовать себя почти хорошо.
Позади слышалось фырканье коней татарской стражи, которая время от времени заезжала то с одной, то с другой стороны и присматривалась к полонянкам. При этом всадники во весь голос обсуждали каждую из них, уделяя особое внимание молодым девушкам. Настуся не понимала, о чем они толкуют, но заметила, что татары принимались особенно громко рассуждать о достоинствах девушек, как только рядом с ними появлялся какой-то турок.
Среди подружек по несчастью Настуся выглядела самой спокойной. Она быстро усвоила, что полная невозмутимость и чувство достоинства способны заставить даже дикую татарскую стражу относиться к ней с уважением. И не ошиблась: те, указывая на нее своими ременными плетьми, частенько повторяли: «Хуррем!»
Она решила, что «хуррем» означает что-то вроде «спокойная», «беззаботная» или, может быть, «веселая». Не знала только, по-татарски это или по-турецки.
Это было первое слово из языка грабителей и торговцев живым товаром, которое она запомнила.
Татары довольно часто делали короткие привалы и спешивались, чтобы дать коням передохнуть и подкрепиться. К тому же, им приходилось ждать, пока подтянутся стада захваченного рогатого скота и овечьи отары. Тогда и пленники могли перевести дух.
Около полудня, в самую жару, татары устроили более продолжительный привал. Стали готовиться к обеду. Настусе стало интересно, как же будет выглядеть первый татарский обед. Но уже по приготовлениям стало понятно, что мужскому полону не достанется ничего – еду получит только женский. Ох, как же ей хотелось поделиться со своим Степаном, но для этого не было ни малейшей возможности.
А татары тем временем расставляли казаны и разводили огонь. Тащили из возов мешки с награбленной мукой, замешивали тесто, добавляя конскую кровь, раскатывали колбасами и бросали в кипящую воду. Потом, показав полонянкам, как нужно делать, приставили некоторых из них к этой работе. Выбирали, смеясь, одних невест – тех, кого схватили в подвенечных платьях. Среди них оказались Настуся и одна польская панночка, которую из-за ее блестящего платья тоже приняли за «молодую». Поначалу полька упиралась, но, отведав сыромятной нагайки, принялась усердно месить муку с конской кровью.
Тут в отдалении поднялся гомон. Один из коней внезапно рухнул на землю и издох. Татары с радостными воплями кинулись к нему и начали кромсать падаль ножами. Всю ее, кроме мясистой задней части, было велено сварить в соленой воде, а заднюю часть нарезали тонкими пластами и уложили под седла. Настусе сделалось дурно при виде их приготовлений, но еще хуже ей стало от мысли, что с этими людьми ей придется жить – и кто знает, как долго! Несмотря на голод, она так и не смогла заставить себя прикоснуться к «яствам». А татары за обе щеки уплетали вареную падаль и колбасы из конской крови с мукой.
Мало кто из полонянок отведал татарской еды. Стража насмехалась над теми, кто не ел, – мол, не понимают вкуса. Среди общего хохота, как бы «в шутку», щедро сыпались направо и налево удары нагаек и бичей.
После отдыха лагерь снова тронулся в путь.
На следующий день Настуся также не смогла прикоснуться к татарской стряпне. Пила одну только воду. И так ослабела, что не могла уже идти, но боялась, что ее заподозрят – мол, притворяется. Поэтому из последних сил держалась на ногах.
Но ближе к вечеру все-таки упала – в степи у села Панталиха. Словно сговорившись, почти одновременно с ней упали на пыльный шлях еще несколько полонянок. Над степью стояла тяжелая жара. Татары остановили толпу пленников…
Настуся, находясь в полубессознательном состоянии, получила несколько жестоких ударов бичом, а затем почувствовала, как ее подняли и швырнули в какую-то повозку, на жесткие доски. Бичи из полос сыромятной кожи с узлами причиняли страшную, долго не утихающую боль. От этой боли она извивалась и корчилась, а жесткие доски только усиливали ее. Лишь под головой Настуся почувствовала что-то мягкое, а пальцы ее ног сквозь расползшиеся свадебные башмачки коснулись какой-то плотной ткани. В горячке она решила, что это ризы из церкви Святого Духа. Какая-то дымка застилала ей глаза, и чтобы избавиться от этого, она с усилием широко распахнула их. И увидела то, о чем поется в народной песне:
Одну взяли при конях,
При конях да на ремнях…
Другую взяли при возу,
При возу на мотузу…
Третью взяли в черной маже…
Она лежала в черной скрипучей маже, и ей казалось, что это гроб. И в этом черном гробу похоронено все ее девичье прошлое.
Настуся впала в забытье. Но и сквозь него чувствовала, как пылают рубцы от татарских бичей на ее нежном теле. И припомнилось вдруг, как несколько лет назад она тяжело захворала. И тогда точно так же горела ее голова и ломило все тело, будто от побоев. А мать преклоняла колени перед образом Распятого, обещая отдать свою единственную Настусю в монастырь, если та выздоровеет. Только сейчас она вспомнила, что уже после того, как Степан попросил ее руки, мать противилась этому, памятуя о давнем обете.
Кровь ударила ей в голову.
Теперь она знала: если б покорилась воле матери, не шла бы сейчас страшным ордынским шляхом. Ведь даже дикие татары почитали монахинь и уважительно уступали им дорогу, называя «невестами пророка джавров, умершего на кресте». Монахини беспрепятственно могли заходить в татарские лагеря и даже брать для пленников молоко от татарских кобыл. Если б послушала она мать, сейчас могла бы спокойно идти среди дикой орды с опущенными долу очами и кувшинчиком в руке. А татарские баши и ага с суеверным страхом отступали бы перед нею – «невестой пророка, умершего на кресте».
Настуся заплакала тихим, самым тяжким и мучительным плачем, – в черной маже татарской, что катилась Диким Полем в неведомые места и незнаемое будущее… А затем погрузилась в дрему.
Сколько времени она провела в этом полусне – неизвестно. Чуствовала только, как несколько раз ей плескали в лицо водой. А дважды чьи-то, как ей показалось, женские руки попытались напоить ее молоком.
Когда она наконец открыла глаза, вокруг расстилалась бескрайняя дикая равнина, покрытая полынью, чернобыльником и ковылем, изрытая балками и оврагами. Настуся поняла, что галицкая земля, с ее ухоженными полями, рощами и лесами, осталась уже позади. Позади и навсегда – шепнуло что-то внутри.
Гнетущая печаль сдавила грудь, защемило сердце. Насколько хватало глаз, виднелись вокруг только залитые палящим солнцем степные просторы с уже пожухшей от жары травой. Только в балках и вблизи солончаков виднелись чахлые полоски какой-то сероватой зелени.
Настуся скорее почувствовала, чем осознала, что находится в Диком Поле, на одной из страшных татарских дорог. А где именно – кто знает.
Может, и на Черном шляхе[34].
Черный шлях, прозванный также Злым и Незримым, носил эти имена по разным причинам, но Черным назывался оттого, что по этой дороге, рука об руку со злой бедой, убийством и грабежом, ходила «черная смерть» – чума. Столетиями шли по нему черные от грязи орды монгольские и почерневшие от нужды и горя невольники. И земля здесь была черной от природы, а татарские кони, топча траву, оставляли на ней черные следы набегов.
Путь этот проходил почти по той же линии, по которой сегодня идет торговый тракт в Одессу. По нему же в более отдаленные времена отправлялись в торговые и военные походы староукраинские князья.
У татар было три обычных маршрута, по которым во время набегов они расползались по всей Украине, начиная от побережья Черного моря. Один из них тянулся вдоль валашской границы, другой пересекал Подолье, третий вел на Киевщину и Волынь. И все они сходились в Восточной Галичине. В ее сердце, Львов, метили степные орды, растекающиеся, как вода в половодье, по этим трем дорогам. Валашская дорога вела во Львов через Бучач и Галич, подольская, или кучманская, – через Теребовль и Золочев, волынская описывала дугу на севере и устремлялась во Львов через Сокаль и Жолкву. Надвигаясь с трех сторон, рвались татары к одной цели, к сердцу Восточной Галичины, и впивались в предместья Львова, как три окровавленных меча в человеческую грудь.
Каждую из этих дорог народ и сегодня зовет «черной» и до сих пор помнит трагедии, вершившиеся на путях татарских.
С долу, с горы, из темного леса
Татары идут, волыняночку везут…
У волыняночки коса
Золотая –
Темен бор осветила,
Зелену дубраву да и Черный шлях…
Такой же невольницей, как и волыняночка из народной песни, сейчас была и галичанка Настуся.
Сознание того, что она – на страшном татарском шляхе, было для Настуси еще более ужасным, чем эта дорога сама по себе, даже страшнее, чем то, что она оказалась в лапах торговцев живым товаром.
Девушка закрыла глаза. Но неизвестность мучила ее, заставляя взглянуть на тот страшный путь, по которому везли ее в неведомые земли, к неведомому будущему. Она открыла глаза и пристально осмотрелась.
Собственно, это и дорогой нельзя было назвать. Полоса степи, по которой продвигался татарский чамбул[35], ничем не отличалась от остального Дикого Поля. Лишь изредка среди ковыля попадался человеческий или конский остов, еще реже – следы костров, а вокруг – разбросанные кости, черепки битых горшков, а порой и человеческие черепа.
Лишь далеко позади виднелась темная полоса земли, истоптанная копытами ордынских коней. И не понять было, почему в песне поется: «Ой, торным шляхом килиимским…» – потому что это был вовсе и не шлях, и не торный… Разве что били-торили его своими израненными ногами бедные пленники да некованые копыта татарских лошадей.
Вот идут и они – пленники, окруженные татарской стражей. Изможденные, почерневшие, едва ноги переставляют. Казалось ей – не выдержат они этого бесконечного перехода в безмерном однообразии степи, из которой жаркое солнце высосало последние капли влаги, как и надежду из ее сердца.
Настуся взглянула на свои ножки, чтобы убедиться, нет ли на них ран. Ведь, может статься, дальше ей придется идти пешком… Приметила, что на ней только один свадебный башмачок, да и тот рваный. Видно, пытались разуть ее, да передумали.
Необутая ножка болела. Присмотрелась поближе – на ней запеклась кровь, почернела и засохла…
И еще заметила, что в черной маже, в которой везли ее, в беспорядке разбросаны вещи, в основном женские, а с ними – свертки тканей. Должно быть, награбленное. Горько усмехнулась – вспомнилось ей предсказание цыганки. Оно уже начало сбываться, но совсем по-иному. И вправду: видела она у себя под ногами кусок дорогого атласа, но не было ни жемчугов, ни рубинов, ни белых шелков… И кровь у нее запеклась не на рученьках, а на ноженьках…
С тревогой ощупала себя – уцелел ли крохотный серебряный крестик, подаренный матерью. Крестик был на месте, и Настуся сдвинула его в сторону, чтобы никто не заметил под платьем. Как же дорог он теперь ей был! Не только как память о матери, но и как память о той земле, которую она покидала, – может, навсегда. Впервые в жизни ощутила она живую близость Того, кто умер, замученный на кресте. Мученическое терпение сближало ее с Ним. А вокруг она видела терпеливых, жестоко избитых пленников, которые восходили, склоняя головы, на свою Голгофу.
Настуся крепко прижала к себе крестик и успокоилась. Этому кресту служил ее отец. Его именем боролись в степях наши казаки с татарами. И какая-то смутная надежда, словно слабенький росток, зародилась в ее душе.
Настуся стала озираться, отыскивая Степана. Но не сумела найти, хоть и охватила взглядом с мажи чуть не весь татарский обоз, который, как громадный черный уж, тянулся Диким Полем, кое-где поблескивая оружием стражи.
И вспомнились ей сказки из детства о том, как страшные драконы и чудовища похищают девиц и уносят с собой, а отважные рыцари их потом освобождают.
«Казаки! Казаки!» – встрепенулось что-то в ее душе. Всей силой своего молодого зрения Настуся впилась в дикую степь. И заметила далеко, бесконечно далеко – какие-то фигуры беззвучно, словно тени, крались по направлению к лагерю пленников. Не походили они на татар. Она чувствовала это всем своим сердцем. Благодарность и гордость за них затеплились в недрах ее души. Заметила и конные разъезды – казацкие, точно казацкие! Вскочила на черной маже, простерла руки, словно к иконе чудотворной. Но раскаленный воздух так дрожал и плавился, что у коней казачьих… не было ног. В самом деле: казаки ехали верхом, но ног у коней не было и в помине…
Поняла Настуся, что это был обманчивый призрак степной пустыни, из тех, что часто морочат путников в Диком Поле.
Упала на дно мажи…
Отвернула личико от тканей, на которых прежде лежала, и соленые жемчужинки посыпались из ее глаз. Пустая надежда! Попробовала унять скорбь, да так и не смогла.
А тем временем далеко, в Галицкой земле, в Рогатине, немощная мать Настуси, охваченная тяжким горем, на миг задремала у постели раненого отца. И приснился ей в этот полдень удивительно яркий сон.
Снилось матери, что Настуся, ее единственная дочь, идет Черным шляхом килиимским и Диким Полем ордынским… Идет в своем легком белом свадебном платье… а зеленый веночек потеряла где-то в степи. Идет мимо коней-бакематов, идет под бичами диких татар… Идет среди степной жары по бездорожью… а пот соленый заливает ей глаза, стекает по губам… И вот уже блекнет личико девичье, и темнеют глаза, синие, как вода… И алая кровь струится по ее ножкам на жесткие корни, падает каплями на степную сон-траву…
Стряхнула с себя Настусина матушка этот сон и отправилась в церковку Святого Духа со своей неизбывной болью. И там всей душой вверила свою бедную Настусю под покровительство Матери Божьей.
И в тот же самый час далеко от нее, на Черном шляхе килиимском, на Диком Поле ордынском, Настуся сердцем почуяла материнскую кручину. Следы ее в доме глазами целовала, тоску в себе душила. Но не смогла задушить.
И рыдания сотрясли ее, как внезапный порыв ветра молодую яблоньку в саду над Липой, что рядом с церковкой Святого Духа… И только выплакавшись, обратилась к Богу и успокоилась.
На одном из привалов заприметила Настуся какое-то беспокойство среди татарской стражи. Предводители отряда то и дело собирались на совет, препирались между собой, слали куда-то гонцов. Вечером костров не разводили, хоть полон был уже далеко в степи. Судя по всему, татары чувствовали какую-то опасность.
От этой мысли радостно заблестели глаза Настуси, а сердце загорелось надеждой. Надеждой на свободу.
С наступлением ночи она никак не могла заснуть. И весь лагерь тоже не спал – что-то носилось в воздухе. Задремала только после полуночи, когда Косари[36] уже высоко поднялись в небе.
Неизвестно, сколько длилась эта дремота. Разбудили Настусю неистовые крики и топот конских копыт. Татарские шатры на противоположном конце лагеря ярко пылали. В отблесках пламени можно было разглядеть несколько небольших казацких ватаг, которые отважно ворвались в татарский лагерь. Настуся узнала казаков по лицам и шапкам, да еще по чубам тех, кто в суматохе боя остался без шапки. Сердце забилось так, что, казалось, грудь вот-вот разорвется.
Среди пленных началась суета. Да и казаки наседали как раз на ту часть лагеря, где держали полон. Они уже добрались до мужской стоянки, и часть мужчин присоединилась к ним. Отчетливо слышались возгласы на родном языке: «Режь, бей басурман!»
И показалось ей, что среди пленных промелькнула фигура ее Степана, который теснил татар с люшней[37] в руках. Сердце Настуси затрепетало, как птичка в клетке. Уже виделось ей, как возвращается она домой, как снова продолжается прерванная ее свадьба и сбываются слова цыганки-ворожеи, что будет у нее две свадьбы и всего один муж.
Весь женский полон с тревогой следил за ходом борьбы. Пленные девчата и женщины сидели затаившись, как перепуганные птицы, над которыми вьются коршуны. И лишь время от времени то одна, то другая, из тех что посмелее, вскакивали и, словно ведомые инстинктом, вырывались в степь, скрываясь во мраке в том направлении, откуда появились казаки. Настуся же могла только с горечью смотреть на свою израненную ногу.
Татары отчаянно сопротивлялись. И особенно яростно обороняли они ту часть лагеря, в которой держали женский полон.
Внезапно Настусино сердце замерло. Казаки дрогнули и начали отступать… Она еще не понимала, что происходит. Невыразимая боль и скорбь стиснули ее грудь, словно клещами. Неужели ей не видать свободы? Неужели Степан покинет ее?
Казаки и с ними часть пленников были уже за пределами лагеря. Отходили поспешно, хотя татары не преследовали их. Настуся не могла понять, в чем причина того, что случилось.
И лишь спустя некоторое время, когда казацкие ватаги уже были едва различимы в зареве догорающих шатров и повозок, увидела, что издали приближается большой татарский чамбул.
Только теперь большинство татарской стражи лагеря бросилось в погоню за беглецами.
Как черные змеи, заметались по степи татарские разъезды. Но казаков уже нигде не было видно.
«Да хранит их Господь!» – произнесла Настуся и только собралась помолиться за беглецов, как ее отвлекли нечеловеческие крики. Это оставшаяся в лагере часть татарской стражи добивала раненых казаков, выколов им глаза и страшно надругавшись.
Так посреди украинского Дикого Поля завершился один из тех бесчисленных и страшных эпизодов ночной резни, в которых от начала веков никто никому не давал пощады. А окровавленные степи Запорожья снова спокойно обретали очертания в предутренней мгле, такие же свежие и девственные, словно их только что сотворила дивная рука Господня.
Глубоко и искренне верующую Настусю мучил вопрос: почему еще за несколько дней Бог предупредил ее, показав образы казачьих разъездов, которые степное марево перенесло за многие мили, – но не дал ей свободы? Она размышляла над этим и не находила ответа.
И еще одно мучило ее: почему дети той земли, из которой она родом, покорно шли в неволю, хоть и были выше ростом и сильнее татар? Почему не они гонят татар в рабство, а татары – их?
С восходом солнца караван снова двинулся в путь. Свист нагаек и крики пленников, полные боли, не умолкали. Только женский полон не били. Наоборот, теперь женщинам стали давать приемлемую пищу: ячменную, просяную или гречневую кашу, приправленную конским салом.
Настуся поняла: их кормят теперь как товар, который на торгах будет стоить тем дороже, чем лучше выглядит.
Сердце подсказывало: нет, теперь ей уже ни за что не вырваться из неволи. И тогда она начала спокойно присматриваться к своим хозяевам: приземистым, толстобрюхим, широкоплечим и короткошеим, с большими не по росту головами, узкими темными глазами, приплюснутыми короткими носами и черными как смоль волосами, жесткими, что твоя конская грива.
Настуся понимала, что ей придется стать невольницей, наложницей, а может, и женой одного из этих немытых чудовищ, о которых бабушка рассказывала ей, что они появляются на свет слепыми, как щенята[38].
Она боролась с отвращением и всматривалась в неведомую даль. А уста ее беспрестанно шептали молитву к Божией Матери.
Татары по-прежнему углублялись в бескрайние степи, продолжая двигаться в юго-восточном направлении. И чем дальше в степную глушь, тем свободнее они себя чувствовали и медленнее ехали. Но по мере приближения к своим аулам они все больше внимания уделяли женскому полону, чтобы окончательно сломить своих пленниц и лишить их остатков воли.
С этой целью, как только та или другая немного приходила в себя от усталости, ей приказывали слезть на землю, привязывали веревкой за шею к маже и велели идти позади или рядом с телегой. Тем из них, что были покрепче и могли хоть как-то сопротивляться, приходилось еще хуже: их шеи и подмышки захлестывали ременной петлей и безжалостно гнали рядом с гарцующими всадниками.
Далеко не все поведал Настусиной матушке тот необычный сон-видение о судьбе ее дочки… Едва Настуся немного оправилась, как и ей пришлось идти с веревкой на шее рядом с черной мажей татарской, а временами и бежать наравне с полудиким конем на ремне под щелканье бичей и гогот ордынцев.
И так дрессировали их всех по очереди, не различая роду-племени, знатности, веры и языка, – всех, кого произвела на свет прекрасная земля наша, жители которой не сумели защитить ее, потому что между ними давным-давно не было ладу.
У некоторых полонянок эти издевательства рождали жгучую ненависть, которая портила их лица. Однако Настуся не принадлежала к ним. И на татарских ремнях она напоминала себе, как в болезни не только ее матушка, но и она сама предназначала себя служить Богу. А после, едва тяжкая хворь минула, забыла обет и нашла себе земного жениха. Оттого и страдания свои считала искуплением за нарушение обета. Без словечка жалобы, без слезинки бежала она вслед за конем ордынским. И то, что ей приходилось выносить, сохраняя внешнее спокойствие, придавало ее и без того прелестному лицу еще большее очарование. Личико девушки осунулось, удлинилось и приобрело выражение невыразимой, почти болезненной нежности, а ее очи от боли и мук стали бездонными. Дух ее рос и укреплялся смирением, как растет он у каждого человека, который несет свой крест с мыслью о Боге и искуплении.
Из прежнего опыта татары знали, сколько такой «дрессировки» может выдержать каждый «сорт» живого товара. Поэтому обычно не перегибали палку, так как этот товар и составлял их главное богатство.
Однако многие из тех, кто подвергался издевательствам, погибали, а если им и удавалось пересечь широкие украинские степи и добраться до Крыма, в пути им не раз и не два доводилось хворать лихорадкой. К этим последним принадлежала и Настуся[39].
Молитвой она успокаивала боль и в ней же топила унижения. Представляла себе в такие минуты скромную церковку Святого Духа в Рогатине или величественное убранство собора Святого Юра во Львове, где впервые увидела своего Степана.
Но временами лихорадка от нескончаемой степной жары и издевательств стражи доводили Настусю почти до бреда. Тогда, уже в темноте, лежа на голой земле, она не могла ни уснуть, ни дать отдыха своему усталому телу. Ее упорно преследовал призрак Черного шляха – даже тогда, когда ее глаза были плотно закрыты. В ее воображении шествовала этой страшной дорогой Черная смерть – чума. Иногда огромная, ростом под облака, вся черная, как черный бархат, с черной косой на белом костяном держаке в костлявой руке. Шла и хохотала в степях запорожских, а путь ее лежал от восхода солнца…
Настуся уже свыклась с мыслью о смерти, даже о черной смерти на Черном шляхе.
А тем временем ее Степану удалось-таки в ночной стычке присоединиться к вольной казацкой ватаге. Вскоре он добрался до Каменца, где у его отца были торговые компаньоны. С одним из них Степан отправился в монастырь ордена тринитариев, известный тем, что его монахи занимались выкупом пленников из Крыма. Там какой-то чернец-поляк с набожным видом заявил ему, что если Степан примет католическую веру, то получит помощь в выкупе суженой. Однако, услышав от человека, сопровождавшего Степана, что имя его отца – Дропан, смягчился и принялся подсчитывать стоимость выкупа. Судя по поведению монаха, старый Дропан был известен не только во Львове.
Молодой Степан любил Настусю. Но также верно любил он и свою церковь, хоть она и испытывала в те годы жестокие притеснения. Может, как раз потому и любил он ее так крепко, что ясно видел ее слабость в сравнении с латинским костелом. Он не понимал истинных причин слабости одной церкви и силы другой, зато не мог не замечать железной дисциплины латинских священнослужителей, их вездесущности и прочных уз взаимопомощи.
Как любой благородный и сильный человек, Степан не спешил давать каких-либо обещаний и уж тем более исполнять их, если платой могло стать унижение церкви, к которой он принадлежал. В ответ на предложение чужого монаха не проронил он ни слова, хотя в душе испытывал горечь оттого, что наша церковь так и не обзавелась орденом, подобным тринитариям[40]. Вместо Степана ответил товарищ его отца:
– Это же сын Дропана, знатного львовского купца. Ни сам он, ни его отец не оставят ваши труды без достойной награды!
На это чужой монах ничего не ответил и снова углубился в свои подсчеты.
Покинув подворье монастыря тринитариев, Степан отправился поблагодарить Бога в свою церковь, что стояла около самого рынка в Каменце. Долго стоял там, преклонив колени на каменных плитах и шепотом произнося слова молитвы.
А когда вышел оттуда, неожиданно увидел на церковном подворье Настусину подругу Ирину, которой в суматохе удалось сбежать и прибиться к другой казачьей ватаге. Выглядела она страшно измученной и исхудавшей.
В Рогатин они отправились вместе.