© 1994 by Fatima Mernissi
© Перевод и издание на русском языке, «Центрполиграф», 2016
©Художественное оформление, «Центрполиграф», 2016
Глава 1. Границы моего гарема
Я родилась в 1940 году в гареме, в городе Фес. Этот марокканский город IX века расположился примерно в пяти тысячах километров к западу от Мекки и в одной тысяче километров к югу от Мадрида, одной из самых опасных христианских столиц. Отец говорил, что с христианами такие же проблемы, как с женщинами, которые не уважают хадд, или, говоря иначе, положенную Богом границу. Я появилась на свет в самый разгар неразберихи, возникшей из-за того, что ни христиане, ни женщины не желали соглашаться с установленными для них границами. Прямо на нашем пороге можно было видеть женщин гарема, препиравшихся и споривших с привратником Ахмедом, между тем как в город все прибывали и прибывали чужеземные армии с севера. Собственно, иностранцы стояли прямо в конце нашей улицы, которая пролегает между Старым городом и Ville Nouvelle – Новым городом, который они сами строили для себя. Отец говорил, что, когда Аллах создал Землю, он не без причины отделил мужчин от женщин, а христиан – от мусульман, разлив между ними море. Гармония – это когда люди из одной группы уважают границы другой, а нарушение границ влечет лишь беды и несчастья. Но женщины все время мечтали о том, чтобы преступить границы. Ими неотступно владела мысль о мире, который лежал за воротами. Целыми днями они грезили, как гордо пройдут по незнакомым улицам, а христиане тем временем переплывали моря, неся с собой смерть и хаос.
С Севера надвигались беды и холодные ветра, и мы обращали наши молитвы к Востоку. Мекка далеко. Молитвы достигнут ее, только если ты умеешь сосредотачиваться. Меня должны были научить этому, когда придет пора. Мадридские солдаты расположились на севере Феса, и даже дяде Али и папе, которые были очень влиятельными в городе людьми и заправляли всем хозяйством, приходилось получать у испанцев разрешение, чтобы посетить религиозный праздник в честь Мулая Абдеслама, проходивший неподалеку от Танжера, в трехстах километрах от нашего города. Впрочем, как оказалось, солдаты, расположившиеся неподалеку от нашего дома, происходили из другого народа – это были французы. Как и испанцы, они исповедовали христианство, но говорили на другом языке и жили гораздо дальше на север. Столицей их страны был Париж. Мой двоюродный брат Самир говорил, что Париж, наверно, находится тысячах в двух километрах от нас, то есть вдвое дальше, чем Мадрид, и нравы там вдвое свирепее. Христиане, как и мусульмане, постоянно воевали между собой и уже почти перебили друг друга к тому времени, как пересекли нашу границу. Потом, когда оказалось, что ни один из них не в силах уничтожить другого, они решили поделить Марокко пополам. Они поставили солдат возле местности под названием Арбауа и сказали, что отныне, если хочешь поехать на север, тебе нужно получить пропуск, потому что ты будешь пересекать территорию испанского Марокко. Другой пропуск нужен для того, чтобы отправиться на юг, потому что там придется пересекать территорию французского Марокко. А если ты не сделаешь, как тебе сказано, то застрянешь возле Арбауа – это было первое попавшееся место, которое они объявили границей и построили там огромные ворота. Но папа говорил, что Марокко веками существовало нераздельным, причем даже в те времена, когда сюда еще не пришел ислам, – четырнадцать веков назад. Прежде еще никому не доводилось слышать, чтобы эта земля раскалывалась надвое. Но граница невидимой линией пролегла в умах завоевателей.
Мой двоюродный брат Самир, который иногда сопровождал дядю и отца в их поездках, говорил, что для установления границы нужны только солдаты, которые заставят всех остальных поверить в ее существование. Сама земля при этом никак не меняется. Границы существуют в умах сильных мира сего. Я не могла поехать и увидеть это собственными глазами, потому что дядя и папа говорили, что девочке не полагается путешествовать. Это опасно, а женщины неспособны себя защитить. Тетя Хабиба, которую вдруг, без всякой причины бросил и выгнал муж, которого она нежно любила, говорила, что Аллах послал армии северян в Марокко, чтобы наказать мужчин за то, что те нарушили хадд, защищающий женщин. Когда ты обижаешь женщину, ты нарушаешь установленные Аллахом священные правила. Нехорошо обижать слабых. Она плакала годами.
Образование означает изучение хадда, священных правил дозволенного, говорила лалла Там, начальница религиозной школы, куда меня послали учиться, едва мне исполнилось три года, чтобы я присоединилась к уже обучавшимся там десяти моим двоюродным сестрам и братьям. У моей учительницы была грозного вида плеть, и я полностью соглашалась с ней по любому вопросу, касайся он священных правил, христиан или образования. Быть мусульманкой значит соблюдать хадд. И дети обязаны соблюдать хадд. Мне очень хотелось угодить учительнице, и однажды я попросила свою двоюродную сестру Малику, которая была старше меня на два года, показать мне, где, собственно, находится этот хадд. Она ответила, что знает наверняка только то, что, если слушаться учительницу, все будет хорошо. Хадд – это все, что запрещают учителя. Сказанное Маликой помогло мне успокоиться и начать получать удовольствие от времени, которое я проводила в стенах школы.
Однако с тех пор я стала все время выискивать границы дозволенного. Тревога снедала меня всякий раз, как я не могла провести линию, ограничивающую мое бесправие.
У меня было счастливое детство, потому что очерченные границы были мне совершенно понятны. Первая – это порог, отделявший нашу гостиную от внутреннего двора дома. Мне запрещалось выходить туда утром, до тех пор, пока не проснется мама, а значит, я была предоставлена сама себе с шести до восьми часов утра, но должна была вести себя тихо. Мне можно было сидеть на холодном мраморном пороге, если хочется, но не присоединяться к другим детям, которые уже играли во дворе.
«Ты не умеешь постоять за себя, – говаривала мама. – Даже игра – это разновидность войны». Я боялась войны и поэтому клала подушечку на наш порог и играла в «сидячую прогулку». Эту игру я придумала сама и нахожу ее полезной и по сей день. Чтобы играть в нее, нужно всего лишь три вещи. Во-первых, быть вынужденной находиться в каком-то месте, во-вторых, сесть где-нибудь и, в-третьих, пребывать в смиренном состоянии ума, так чтобы в конце концов стерпеться с тем, что твое время ничего не стоит. Игра заключатся в том, чтобы смотреть на знакомые вещи так, будто прежде ты никогда их не видела.
Я сидела на пороге и смотрела на наш дом, как будто это было какое-то незнакомое мне место. У нас был квадратный, вечно неизменный двор, размеченный со строжайшим соблюдением правил симметрии. Даже белый фонтан, непрестанно струившийся в середине двора, казался подчиненным и прирученным. По окружности его охватывал бело-голубой бордюр, который воспроизводил мозаичный рисунок, выложенный в квадратных плитах пола. Двор обрамляла арочная колоннада, по четыре колонны с каждой стороны. Верх и низ колонн были мраморные, а среднюю часть украшали бело-голубые изразцы, повторяя узор на полу и бордюре фонтана. Кроме того, во двор выходили четыре огромные гостиные, расположенные друг напротив друга. В каждую вели ворота внушительных размеров, примыкавшие к большим окнам, выходившим во двор. Рано по утрам и в зимнее время кедровые двери гостиных с резным орнаментом в виде цветов обязательно плотно закрывали. Летом же они оставались открытыми, а вход завешивали такой тяжелой бархатной парчой со свисавшими шнурами, что она пропускала внутрь лишь свежий воздух, но не шум или яркий свет. Деревянные ставни, закрывавшие окна гостиных, изнутри украшал такой же орнамент, как и на дверях, однако снаружи были видны только посеребренные кованые решетки да дивно разукрашенные стеклянные арки. Я любила эти разноцветные арки, потому что восходящее солнце всегда меняло их красные и синие оттенки на другие цвета и смягчало желтые. Как и тяжелые деревянные двери, летом окна держали широко открытыми, а занавески опускали только по ночам или во время короткого послеполуденного сна, чтобы его ничто не тревожило.
А если ты поднимал глаза вверх, можно было увидеть изящное трехэтажное сооружение, верхние этажи которого повторяли квадратную сводчатую колоннаду двора и завершались посеребренным кованым парапетом. И наконец, там было небо – оно висело высоко вверху, но все равно имело строго квадратную форму, как и все остальное, и было твердо вписано в рамку деревянного бордюра из поблекших золотисто-охряных геометрических узоров.
Смотреть на небо со двора – это захватывающее переживание. Сначала небо казалось спокойным из-за искусственной квадратной рамы. Но потом движение ранних утренних звезд, медленно угасающих на бело-голубом фоне, казалось настолько быстрым, что начинала кружиться голова. На самом деле в некоторые дни, особенно зимой, когда лиловые и ослепительно-розовые лучи солнца яростно гнали последние упрямо мерцающие звезды с неба, можно было легко поддаться гипнозу этого зрелища. Когда я запрокидывала голову, подняв лицо в сторону квадратного неба, мне начинало хотеться спать, но тут люди начинали выходить во двор отовсюду, из дверей и с лестниц… О, я совсем забыла про лестницы. Они находились в четырех углах двора, вели во все стороны и были очень важны, потому что даже взрослые могли играть на них во что-то вроде пряток, бегая вверх-вниз по зеленым глазурованным ступенькам.
Напротив меня во дворе находилась в точности повторяющая нашу гостиная дяди, у которого была жена и семеро детей. Мама не позволяла делать никаких видимых снаружи различий между нашей гостиной и дядиной, хотя дядя был старшим сыном в семье и потому по традиции имел право на более просторные и богаче отделанные жилые комнаты. Дядя не только был старше и богаче отца, но и семья у него была больше. Нас было всего пятеро с родителями, мной, братом и сестрой. А в семье дяди было девять человек (или десять, считая сестру дядиной жены, которая часто приезжала в гости из Рабата и порой оставалась жить по полгода, когда ее муж взял себе вторую жену). Но мама, которая ненавидела коммунальную гаремную жизнь и мечтала о том, чтобы всегда быть наедине с папой, настояла на условии, что между женами не будет никаких различий. Она будет пользоваться ровно теми же привилегиями, как и дядина жена, несмотря на разницу в их положении. Дядя щепетильно соблюдал это условие, потому что в хорошо устроенном гареме существует правило: чем больше у тебя власти, тем великодушнее ты должен быть. У него с детьми, в конце концов, было больше места, но только на верхних этажах, подальше от людного двора. Властью и превосходством не следует колоть людям в глаза.
Лалла Мани, моя бабушка с отцовской стороны, занимала гостиную слева. Мы ходили туда два раза в день, один раз утром – поцеловать ей руку и второй вечером – сделать то же самое. Как во всех остальных гостиных, у нее стояли диваны с подушками из шелковой парчи, обрамлявшие комнату по всем четырем стенам; в середине находилось огромное зеркало, отражавшее вход с внутренней стороны и его аккуратно уложенные драпировки; а пол полностью покрывал светлый ковер с цветочным рисунком. Нам никогда не позволялось ступать на ее ковер в обуви или, того хуже, мокрыми ногами, но летом этого было практически невозможно избежать, ведь двор дважды в день охлаждали водой из фонтана. Молодые женщины и девушки в семье, например моя двоюродная сестра Хама и ее сестры, любили во время мытья пола во дворе играть в бассейн, то есть, выливая на пол ведерко воды, «случайно» обливать рядом стоящего человека. Само собой, после этого младшие дети, особенно мы с двоюродным братом Самиром, бежали в кухню и вооружались шлангом, которым весьма тщательно поливали и двор, и всех, кто в нем был, а они кричали и пытались нам помешать. Наши крики, разумеется, беспокоили лаллу Мани, которая сердито поднимала шторы и предупреждала нас, что сегодня же вечером пожалуется дяде и папе. «Я скажу им, что больше в этом доме никто не уважает старших», – говорила она. Лалла Мани терпеть не могла, когда плещутся водой, и не выносила мокрых ног. И если мы прибегали поболтать с нею после того, как стояли возле фонтана, она всегда велела нам не двигаться с места. «Не говорите со мной с мокрыми ногами, – говорила она. – Сначала обсушитесь». В бабушкиных глазах всякий, кто нарушал правило чистых и сухих ног, получал клеймо на всю жизнь, и, если мы осмеливались ступить на ее ковер или запачкать его, нам напоминали об этом проступке на протяжении многих лет. Лалла Мани любила, чтобы к ней проявляли уважение, то есть оставляли спокойно сидеть и молча смотреть во двор в своем красивом наряде и головном уборе, украшенном драгоценными камнями. Ей нравилось, чтобы ее окружала мертвая тишина. Тишина была роскошью, доступной тем немногим счастливчикам, которые могли позволить себе отослать детей подальше.
Наконец, с правой стороны двора располагалось самое большое и самое элегантное помещение – столовая мужчин, где они ели, слушали новости, обсуждали дела и играли в карты. Мужчины единственные в доме имели доступ к большому радиоприемнику, который они держали в шкафчике в правом углу гостиной под замком, когда радио не использовалось. (Громкоговорители, однако, были выведены наружу, чтобы радио могли слушать все.) Папа был уверен, что ключи от радио есть только у них с дядей. Однако, что любопытно, женщины умудрялись регулярно слушать «Радио Каир», когда мужчин не было дома. Хама и мама часто танцевали под музыку и подпевали ливанской принцессе Асмахан, которая пела песню «Ахва» («Я влюблена»), когда мужчин не было поблизости. И я очень ясно помню, как взрослые впервые употребили слово «хаин» (предатели) в отношении нас с Самиром: мы тогда сказали отцу, что слушали «Радио Каир», когда он спросил нас, что мы делали, пока его не было. Из нашего ответа следовало, что где-то в доме есть незаконный ключ. А еще точнее, что женщины стащили ключ и сделали с него копию. «Если они сделали копию ключа от радио, скоро они сделают копию ключа от ворот», – рассердился отец. Последовала крупная ссора, женщин по одиночке допрашивали в мужской столовой. Но и после двух дней допросов выходило, что ключ от радио, похоже, упал с неба. Никто не знал, откуда он взялся.
Но после дознания женщины все равно решили отомстить нам, детям. Они назвали нас предателями и сказали, что больше не будут допускать нас к своим развлечениям. Это была ужасная перспектива, и тогда мы стали защищаться и объяснять, что мы всего лишь сказали правду. Мама возразила, что бывает такая правда, которую все равно нельзя говорить, а надо хранить в секрете. Мы упрашивали ее объяснить нам разницу, но она ничего толком не объяснила. «Вы сами должны думать, каковы будут последствия ваших слов, – сказала она. – Если то, что вы скажете, может кому-нибудь навредить, тогда надо молчать». Следует признать, этот совет нам совсем не помог. Бедный Самир ужасно переживал, что его назвали предателем. Он взбунтовался и закричал, что имеет право говорить что хочет. Я, как обычно, восхитилась его дерзостью, но смолчала. Я решила, что если, помимо попыток отличить правду ото лжи (что уже создавало для меня немало проблем), мне нужно будет еще и разбираться с этой новой категорией «секретов», то я совершенно запутаюсь, и мне легче просто согласиться с тем фактом, что меня часто будут оскорб лять и обзывать предателем.
Одно из моих еженедельных удовольствий состояло в том, чтобы любоваться тем, как Самир бунтует против взрослых, и мне казалось, что, если я буду следовать за ним, со мной ничего плохого не случится. Мы с Самиром родились в один день, в долгий вечер месяца Рамадана[1], с разницею едва ли в один час. Он появился первый, на третьем этаже, седьмым ребенком у своей матери. Я родилась час спустя в нашей гостиной внизу, первая дочь у моих родителей, и, хотя мама совсем обессилела, она все же настояла на том, чтобы мои тети и другие родственницы устроили для меня такой же праздник, что и для Самира. Она всегда отвергала превосходство мужчин, считая его чепухой, которая решительно не в традициях ислама: Аллах сделал нас равными, говорила она. В тот день, вспоминала она, в доме во второй раз зазвучали традиционные возгласы «ю-ю-ю-ю!»[2] и праздничные песни, так что соседи запутались и подумали, что у нас родилось два мальчика. Папа пришел в восторг: я была очень пухлая и круглолицая, «как луна», и он тут же решил, что я вырасту настоящей красавицей. Желая его подразнить, лалла Мани сказала, что я бледновата, и глаза у меня раскосые, и скулы высоковатые, а у Самира, по ее словам, была «прекрасная золотистая кожа и большущие черные бархатные глаза». Мама позже сказала мне, что тогда промолчала, но как только смогла подняться на ноги, тут же побежала посмотреть, правда ли у Самира такие бархатные глаза, и это соответствовало истине. Они у него до сих пор такие, но их бархатная мягкость исчезает, когда он начинает бунтовать, и я всегда думала, не потому ли он прыгает вверх-вниз, когда спорит со взрослыми, что по сложению тонок и гибок, как проволока.
Я же, наоборот, была тогда такая пухлая, что мне никогда не приходило в голову прыгать, когда кто-то меня раздражал; я только плакала и бежала прятаться в маминых одеждах. Но мама всегда твердила, что мне не следует рассчитывать, что Самир все время будет бунтовать за меня: «Ты должна научиться кричать и протестовать, как научилась ходить и говорить. Плакать в ответ на обиду – все равно что напрашиваться на новую обиду». Она так беспокоилась, как бы я не выросла уродиной, что даже посоветовалась с бабушкой Ясминой, когда мы приехали к ней в летние каникулы. Бабушка Ясмина, как никто другой, умела улаживать противостояния и посоветовала маме не сравнивать меня с Самиром, а лучше воспитывать так, чтобы я умела защищать младших детей. «Есть разные способы вырастить сильную личность, – сказала она. – Один из них – развить в ней умение отвечать за других. Просто возмущаться и бросаться с кулаками на ближнего, если тот совершил ошибку, – это один способ и, уж конечно, не самый хороший. А если ты научишь дочь отвечать за младших во дворе, то дашь ей возможность стать сильной. Это хорошо, если она может рассчитывать, что Самир ее защитит, но если поймет, как защищать других, то сможет защитить и себя».
Но именно тот случай с радио преподал мне один важный урок. Тогда мама сказала мне, что, прежде чем что-то сказать, нужно пожевать слова. «Семь раз покрути каждое слово на языке с закрытым ртом, а потом уже говори, – велела она. – Потому что, когда слова уже сказаны, можно многое потерять». Потом я вспомнила, как в сказках «Тысячи и одной ночи» просто невпопад сказанное слово могло навлечь беду на несчастного, который не угодил тем самым халифу или шаху. Иногда дело кончалось даже тем, что звали сиафа, то есть палача.
Однако слова могли и спасти человека, который умел ловко нанизывать их друг за другом. Так и случилось с Шахерезадой, рассказавшей тысячу и одну сказку. Царь хотел отрубить ей голову, но одними словами она сумела остановить его в последнюю минуту. И мне очень хотелось узнать, как ей это удалось.