Вы здесь

Родина (сборник). Кровь (Елена Долгопят, 2016)

Кровь

Я тот человек, у которого железные зубы, железный посох и железные башмаки. Им нет сносу. Когда меня не станет, они будут сами по себе клацать, стучать, топать.

Часть I. Братья

Проснулся по звонку в семь пятнадцать. Пять минут лежал. Встал, принял душ, побрился, включил чайник, поджарил яйцо, бросил в кружку пакетик, съел яйцо, выпил сладкий, коричневый чай, посмотрел на термометр за окном, надел на рубашку свитер. Синяя рубашка, серый свитер, синие джинсы, черные ботинки, черная куртка, капюшон на голову. Темное и холодное ноябрьское утро две тысячи четырнадцатого года.

Толпы на остановке не было. Первый сбой до минуты рассчитанного дня.

Николай Иванович растерянно посмотрел на часы. Восемь двадцать пять. Автобус покажется через пару минут. Толпа должна быть. На деревянной лавке одиноко сидела бабка и прижимала к уху телефон. Подбежала собачонка, обнюхала бабкины колени. Бабка заголосила в трубку:

– Ты где? Я два автобуса пропустила!

Собачонка легла на заледеневший асфальт у бабкиных ног.

Наверное, автобус пришел раньше и всех увез.

Николай Иванович затолкал руки в карманы куртки и приготовился к долгому ожиданию. И тут же увидел автобус.

– Ну вот, – сказал бабка расстроенно.

Николай Иванович прижал проездной к валидатору. Загорелся зеленый огонек, и валидатор пропустил его в свободный прохладный салон. Николай Иванович подумал, что сегодня ему везет, и устроился у окна. Ребром ладони провел по запотевшему стеклу. Через полчаса встал и направился к выходу. Нажал кнопку на поручне у дверей, и летевший пустынной дорогой автобус начал торможение. На десять минут быстрее обычного Николай Иванович прибыл на место.

В темном переулке слышались его шаги, хрустел под ногами ледок. У дверей института он остановился. Дверь была приоткрыта. Николай Иванович стоял и смотрел растерянно в черную щель.

Он сообразил вдруг, что сегодня не понедельник, а воскресенье, и город спит в этот час, а он, Николай Иванович, старший научный сотрудник, тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года рождения, разведенный, отец девочки Насти, которой исполнится в этом декабре четырнадцать лет, про воскресенье позабыл. И потому-то стоит в растерянности у приоткрытой двери. К которой и в понедельник приезжать не следовало: институт покинул здание месяц назад. Николай Иванович стоял у черной щели в склеп. Память его привела. Память его подвела.

Он взялся за ручку двери и потянул на себя.


Николай Иванович вошел в темноту, нашарил на стене выключатель и хлопнул по клавише. Лампа под потолком мигнула, погасла, зашипела, снова мигнула и разгорелась ясным белым светом. Здание института было построено в восьмидесятые годы XIX века. Основательное, с широкими лестничными маршами, с лепниной на высоченных потолках, с громадными каменными подоконниками. Люминесцентные лампы поставили в семидесятые годы XX века, и всегда они смотрелись уродливо, чужеродно, но в это воскресное утро и здание, и лампы сроднились – перед лицом смерти. Всё здесь, в этом здании, было обречено, оно само было обречено. Стало уже прошедшим.

Стол, за которым сидел вахтер, так и стоял справа от входа. Обычно на столе лежала амбарная книга, в которой расписывались входящие. Николай Иванович замер, как будто давая возможность зданию привыкнуть к своему присутствию, дыханию, и направился к лестнице. За лестницей, прямо под маршем, был его кабинет. Он толкнул дверь и вошел.

Николай Иванович проработал в отделе дольше всех, потому и занял со временем лучшее место – в закутке между старым несгораемым шкафом и окном. Валялись на полу бумажки, огрызок карандаша. Банка из-под индийского кофе стояла у батареи, в банку бросали они окурки, когда тайком, закрыв на замок дверь, курили у приоткрытой форточки.

Он завернул к себе в закуток. Увидел на торце шкафа картинку, прилепленную еще до него. Картинка выгорела, едва различалась на ней дорога, поле, облака в небе. Громадный тяжеленный железный шкаф оказался сдвинут, и Николай Иванович увидел за шкафом скопившуюся вековую пыль, а в стене – деревянную, выкрашенную коричневой масляной краской дверь. Он и вообразить не мог, что за этим железным монстром есть дверь, он как будто заглянул за нарисованный на холсте очаг в каморке папы Карло. За картинку, прилепленную к железному боку.

Протиснулся за шкаф и подергал дверь за ручку. Толкнул плечом, приналег – дверь держалась. Николай Иванович наклонился и заглянул в замочную скважину. Ничего не разглядел и выбрался из-за шкафа.

Встал у подоконника, достал сигарету, закурил. Окно смотрело во двор, засыпанный битыми кирпичами, арматурой, стеклом. Прежде, еще месяц назад, в этом огороженном бетонной стеной дворе было чисто, в черном мокром асфальте отражались огни. Николай Иванович докурил, погасил в банке окурок и отворил окно. Взобрался на подоконник и спрыгнул во двор, нашел кусок арматуры – железный изогнутый прут – и забросил его в комнату. Железо грохнуло. Николай Иванович постоял в тишине и холоде под сумрачным небом и полез в кабинет. Порвал о карниз штанину, поцарапал ногу, выругался. Спрыгнул с подоконника на пол, створку аккуратно прикрыл. Подхватил с пола прут и втиснулся в щель за шкаф. Вставил железный изогнутый конец в замочную скважину, повернул насколько мог, надавил, и что-то там в замке треснуло. Он пнул в дверь ногой, дверь ахнула и распахнулась. Николай Иванович потерял опору и упал.

Он оказался на полу в совершенно темном помещении. Приподнял голову, пытаясь хоть что-то разглядеть или расслышать. Поднялся. Шагнул осторожно вправо, к притолоке, и стал шарить по стене рукой. Рука нащупала гладкую выпуклость и в ней рычажок, Николай Иванович надавил – рычажок подался и щелкнул, свет вспыхнул.

Простая электрическая лампа на витом шнуре. Вся проводка была наружная, крепилась белыми фарфоровыми шишечками. Старина, одним словом. Потолок побелен известкой, стены от пола до потолка выкрашены зеленой масляной краской. Полы в комнате были паркетные, как и во всех институтских кабинетах, но только не такие истертые. Пыль лежала толстым слоем и на полу, и на громадным двухтумбовом столе, и Николай Иванович, пролетев по полу, весь в этой пыли вымазался.

Очевидно, сюда не заходили давно, бог его знает сколько лет. Лампа свисала прямо над столом, слепила глаза. У стены напротив стола – узкий белый шкаф, белая ширма выгораживала угол. Вообще, комната походила на медицинский кабинет. С другой стороны белого шкафа был даже умывальник с медным старинным краном. И пожелтелое полотенце висело на крючке. Николай Иванович заглянул за ширму и увидел что-то вроде кушетки. В изголовье стоял на тумбе приемник со стеклянной шкалой и круглыми ручками настройки по обе стороны шкалы.

Он помедлил и повернул ручку настройки. Ничего не произошло. Провел ребром ладони по стеклянной шкале, как по запотевшему стеклу в сегодняшнем автобусе. И точно так же, как в автобусном стекле, очистилось окошечко. Но ничего за ним Николай Иванович не разглядел, кроме светящейся за шкалой лампы, да чисел, в ровную строчку нарисованных на стекле, от 1 до 100.

Вышел из-за ширмы, приблизился к умывальнику, повернул медный кран. Вода полилась. Николай Иванович ополоснул от пыли руки, влажными ладонями стряхнул пыль с себя, рассмотрел дыру в штанине и подсохшую уже царапину. Машинально взялся за полотенце и сообразил, что оно тоже пыльное. Снял полотенце с крючка, промыл под ледяной струей и протер им столешницу – столешница влажно залоснилась. Еще раз промыл полотенце, отжал, протер стул с высокой прямой спинкой и черную кожу обивки. Протер белую дверцу шкафа. Снова промыл полотенце, снова отжал, встряхнул и повесил на крючок. Подошел к шкафу, постоял перед белой дверцей, решился и потянул на себя металлическую ручку-рычаг.

Ждал чего угодно, хоть бы даже и взрыва, мало ли.

Дверца отворилась с усилием, как открывается дверца холодильника. В шкафу лежала коробка, из которой торчали стеклянные запаянные капсулы с темно-красной жидкостью. Пять пронумерованных капсул.

Николай Иванович долгим застывшим взглядом смотрел на капсулы, потом протянул руку и потрогал прохладный стеклянный бок одной их них. Захлопнул дверцу и подошел к столу. Сел и положил руки на столешницу.

– Ну-с, – произнес он.

Впервые прозвучал здесь его голос. На который никто, разумеется, не отозвался.

Николай Иванович выдвинул ящик и увидел в нем надорванную пачку папирос «Герцеговина Флор». Две папиросы-самокрутки лежали в пачке; из газеты или из книги вырезали для них бумагу. Шрифт мелкий, с ятями. Еще были в ящике простой карандаш и дебетно-кредитный журнал. Так и значилось на обложке: ДЕБЕТ-КРЕДИТ. Николай Иванович открыл журнал и прочел первую запись. Серые карандашные слова угасали на бледно-зеленом фоне разлинованной бумаги. Как будто смотрели на него из-под застоявшейся воды. Со дна времен.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1918, октябрь 12

Первое переливаніе консервированной крови произведено военнымъ хирургомъ Робертсономъ. Консервація проводилась растворомъ лимоннокис-лаго натрія, глюкозы и дистиллированной воды. Кровь сохранялась въ теченіе двухъ недѣль. См. «Журналъ экспериментальной медицины» за 1916 годъ.

Въ іюнѣ текущаго года Робертсонъ опубликовалъ въ «Британскомъ медицинскомъ журналѣ» работу «Трансфузія консервированной крови».

Въ августѣ 1918 я нашелъ способъ консерваціи крови, позволяющій хранить ее, по крайней мѣрѣ, три съ половиной мѣсяца согласно проведенному эксперименту. Я надѣюсь, что сохраненная моимъ способомъ кровь будетъ жизнеспособной и черезъ сто лѣтъ. Одно изъ главныхъ условій храненія – отсутствіе солнечнаго свѣта. Желательна полная темнота. Возможно кратковременное воздѣйствіе электрическаго свѣта. Необходимо избѣгать перепадовъ температуры. Я сконструировалъ что-то вродѣ ящика Дьюара изъ металлическихъ полированныхъ изнутри листовъ. Воздухъ между листами выкачанъ. Дверца на резиновыхъ присоскахъ, закрывается плотно. Образцы хранятся въ запаянныхъ пробиркахъ, каждая изъ которыхъ тоже своего рода сосудъ Дьюара.


Николай Иванович знал, что в современной медицине кровь охлаждают жидким азотом до –196 °С и хранят в течение десяти лет и более. Возможно, вечно. Как бы то ни было, длительная консервация без заморозки могла представлять интерес и для современной науки. Если только неизвестному ученому действительно удалось найти способ.

Он с любопытством разбирал карандашные записи. В комнате было совершенно глухо, как в каком-нибудь подземном бункере, ограждающем живых существ от воздействия радиации, а Николай Иванович в таких бункерах бывал. Три года после института трудился на военном объекте в Московской области. Случилась с ним там сердечная болезнь, которую назвал он любовью. И если бы завел Николай Иванович журнал для записей, то изложил бы непременно в нем эту историю.

А начал бы с того, что осень была сумрачной и дождливой, что объект их находился в глухомани: от станции Балабаново час с лишком проселочной дорогой, и непременно засыпаешь на полпути. Минут за двадцать до конечной, до разворота перед КПП, просыпаешься и видишь за окном сосновый лес и огненный закатный луч.

Николай Иванович вновь выдвинул ящик. Достал папиросу из пачки. Понюхал. Вынул из кармана зажигалку. Щелкнул рычажком, посмотрел на вспыхнувшее пламя. И закурил, вдохнув столетней давности дым.

А ничего, кстати, ничего себе оказался вкус, неплохо сохранился табак в деревянном ящике, в каменном склепе, в темноте. Только очень уж быстро сгорал, спешил обратиться в тлен, наверстывал время, которое проспал в деревянном своем гробу.

Ежедневные записи лабораторных исследований по консервации крови велись до конца ноября 1918-го, до 22-го числа. Из них Николай Иванович понял, что для переливания сохраненная кровь не годилась. Следующая после 22 ноября запись была датирована 13 января 1919 года. По содержанию она отличалась коренным образом. Говоря архивным языком, январская запись 1919 года носила личный характер. Автор по-прежнему пользовался дореволюционной орфографией. Для удобства чтения я исправляю ее на современную.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1919, январь 13

Год я прожил интенсивно, мой ум был занят, и внешняя катастрофа задевала меня нечувствительно. Исследования мои нашли поддержку. Пока я нужен, я могу не волноваться. К тому же я не требователен. Я счастлив, пока занят делом.

В доме у меня по-прежнему тихо и тепло. Кухарка Анна Васильевна жалуется на скудость продуктов, как жалуется актриса на скудость репертуара. Я бесстрастно пью чуть забеленную молоком воду и продумываю эксперимент. Курю беспрерывно, но если табака не станет, я приспособлюсь. Меня убьет лишь невозможность работать. Убьет мой дух, разумеется, – для тела нужна болезнь, голод, шальная пуля или кирпич в глухой подворотне, а сейчас все они глухие. Город стал опасен. Снег не чистят, стоят ослепшие фонари, редкий, редкий горит в тупике, и непонятно, кому и зачем он там светит. Хорошо идти в лунную ночь. Снег громко скрипит, я думаю о том, что нужно изменить условия, добавить катализатор. Бог меня милует, как пьяного.

Возвращаюсь я всегда поздно, слишком занятый своими мыслями. Иногда останавливаюсь спиной к ветру и закуриваю. Парадный вход заколочен, и я иду аркой во двор. И каждый раз, когда я здесь прохожу, мне приходит фраза на ум: как сквозь игольное ушко. Как бы то ни было, я сквозь него прохожу. Снег сверкает во дворе, облитый ледяным лунным светом. В такую ночь Земля кажется лунным спутником.

Вчера я вошел в подъезд, потопал в пол, сбивая снег с подшитых кожей валенок, поднялся на два марша.

У стены на корточках сидел человек. Мерцал огонек его папиросы. Я прошел мимо, занятый какой-то своей мыслью, ныне уже прочно забытой. Подошел к двери и собирался уже позвонить, когда услышал голос:

– Митя!

Я обернулся.

Человек с папиросой смотрел на меня снизу вверх.

Я приблизился.

– Привет, Митя. Помоги мне встать.

Я протянул руки, он ухватился за них и поднялся. Я едва удержал его.

– Ноги затекли, пока сидел.

Я стоял и смотрел молча на его заросшее лицо.

– Что, брат, не признал сразу?

Он смотрел на меня исподлобья, по-волчьи.

– Пойдем в дом, Петя, – сказал я тихо.

И он отпустил мои руки.

Анна Васильевна, как обычно, прежде чем отворить дверь, спросила:

– Кто?

И я, как обычно, ответил:

– Я.

Но тут же добавил:

– Мы.

Замок повернулся, и дверь приотворилась. В образовавшуюся щель Анна Васильевна взглянула на меня и на моего спутника.

– Не узнаешь? – спросил он ее насмешливо.

– Почему же, Петр Андреевич, узнаю. Проходите.

Так или примерно так все это было. Не могу же я ручаться за каждое слово, хотя мне и кажется, что все слова отпечатались в моей памяти.

Брат переступил порог отчего дома и расстегнул светлую офицерскую шинель, новую, с блестящими даже в тусклом свете пуговицами. На правой его руке не хватало среднего пальца. Пола шинели была прожжена, зияла в ней дыра с почернелыми краями.

– Уснул у костра, – объяснил он и передал тяжелую шинель Анне Васильевне.

И в сапогах, совершенно тоже новых, зеркально начищенных, как будто влажных, он прошел в квартиру.

Анна Васильевна повесила шинель на крючок. Я снял пальто, она приняла его и повесила рядом шинелью. Придвинула мне домашние туфли. Я снял валенки. Всё молча. Прислушиваясь к звукам в квартире. К шагам Петра. К скрипу, щелчку, к шуму полившейся воды в ванной.

Прежней его одежды здесь не было, и Анна Васильевна собрала ему отцовскую. Постучала в дверь ванной, вошла, оставила одежду и вышла. Принялась растапливать большую кафельную печь в гостиной. В эту зиму мы редко здесь топили, ели обычно в кухне. Через сорок минут брат вышел – в белой отцовской сорочке, черных брюках и мягких туфлях. Дров Анна Васильевна не пожалела, воздух прогревался.

Анна Васильевна накрыла круглый стол под большой сияющей люстрой, как заведено было в прежние мирные времена; брат мой Петр сел за стол на место, которое занимал раньше отец. Лицо его было чисто выбрито, руки лежали на белой скатерти. Дымилась пшенная каша в тарелках. Брат взял прозрачный ломтик хлеба, серебряную ложку, сгорбился и принялся за еду. Проглотил кашу, вытер рот крахмальной салфеткой. Посмотрел на меня исподлобья и сказал усмешливо:

– Что ж нам и выпить нечего со свиданьицем?

Блеснул на меня глазами исподлобья. Придвинул стакан в серебряном отцовском подстаканнике. Отпил забеленный молоком кипяток. Еще взял хлеба – последний ломоть с тарелки. Прожевал.

– Небогатый стол.

– Что есть.

– Спасибо.

– Откуда ты?

– Долго рассказывать.

Часы пробили половину первого. Свет мигнул и погас.

– А ты как поживаешь, брат? – спросил он из темноты.

– Нормально.

– Всё кровь кипятишь?

– Иногда морожу.

– Я крови много видел. И на вкус узнал. Товарища подстрелили, он упал на меня, и я напился его крови.

Анна Васильевна вошла с подсвечником. Ходила она мягко, в вязаных, подшитых кожей носках. Она внесла огонь и оставила на столе. Мы видели опять друг друга.

– Брат мой, – сказал я.

Но он как будто не слышал меня.

– Вот так, – провел ладонью по лицу своему, – вот так текла его кровь. Я двинуться не мог, был ранен.

– Почему ты не писал?

– Не хотел. Не мог. Не представлял. Какими словами? О чем?

– О том, что жив.

– Жив?

Он смотрел на меня новым своим взглядом исподлобья. И произнес:

– А ты не рад мне.

– Я? Рад.

– Ты боишься меня.

– Я? Нет.

– Не бойся, не трону.

И я впервые с нашей встречи увидел его улыбку. Улыбался он, не размыкая губ.

– Не бойся, – повторил он, уже без улыбки. – Переночую и уйду утром к Маше. Как она?

Я понял, что и он боится. Мой ответ страшит его.

– Ты ей не писал, – сказал я.

– Не мог.

Мы помолчали.

– Есть у нее кто?

– Да.

Пламя дрожало от нашего дыхания, от каждого нашего движения, едва ли не от взгляда. Я поднялся из-за стола. Подошел к бюро, отомкнул, вынул бумагу. С ней вернулся к столу. Положил бумагу перед ним и сел на свое место. Он смотрел на меня.

– Это копия. Я снял ее собственноручно.

Он придвинул свечу к себе и наклонил голову. Он читал письмо от командира части о том, что погиб в бою 5 ноября 1916 года и похоронен в общей могиле. Я помнил письмо дословно.

– Оригинал у нее?

Я не нашел нужным отвечать.

– Я все-таки встречусь с ней.

– Петр…

Но он прервал меня:

– Где ты спишь?

– В отцовском кабинете. И там же занимаюсь.

– Скажи кухарке, чтобы постелила мне здесь, на диване, здесь тепло от печки. И чтобы не будила меня. Ты встаешь рано?

– В шесть.

– Не буди меня.

– Петр.

– Что еще?

– Не ходи к ней.

– С чего бы?

– Зачем тебе?

– Хочу забрать свои вещи.

– Ты не писал ей.

– Вот заладил.

– Там нет твоих вещей.

– Всё продала? А что, ее новый муж повыше меня будет?

– Нет.

– Хочу посмотреть на него.

И он, сдвинув стул, поднялся из-за стола.

– Скажи кухарке насчет дивана.

– Петр.

– А кстати, где наш француз?

– Умер. Тиф.

– Жаль старика. С другой стороны, все к лучшему. Что бы ему сейчас делать с нами, овечке среди волков? Я пойду за папиросой, я ее не докурил, она лежит и ждет своего часа в кармане шинели, я ее докурю и лягу спать, а ты, Митя, иди к себе, скажи кухарке и оставь меня, я хочу побыть один.

– Мы не договорили.

– О чем?

– О крови.

– Что?

– Ты мне рассказал историю о крови, а теперь послушай мою. Сядь. Анна Васильевна, принесите нам папиросы из кабинета.

Он помедлил и сел. Протянул руку и пальцами снял со свечи нагар. Вытер пальцы о салфетку, оставил на ней черный жирный след.

Мы молчали, пока Анна Васильевна не принесла отцовский портсигар с самодельными папиросами. Она их крутила сама – из нарезанных ножницами листов справочника «Вся Москва. 1915». Табак она привозила от своего отчима, он жил в селе под Ярославлем. Оттуда же она привозила нам муку, картошку и пшено.

Петр разглядел папиросу, приподнялся и прикурил от свечи. Запахло сладко. Отчим Анны Васильевны добавлял в табак донник.

Мягкие шаги Анны Васильевны погасли. Она ушла к себе в кухню. Петр молчал, попыхивая папиросой. Я тоже закурил.

– Твоя кровь хранится у меня, ты помнишь?

– Не испортилась?

– Нет.

– Поздравляю. Буду знать, к кому обратиться, если что.

– Я сохраняю кровь не для переливания. С лета пятнадцатого года я проводил эксперименты с мышиной кровью, в ноябре шестнадцатого, когда мы узнали о твоей гибели, я решился на эксперимент с твоей. Я воскресил тебя.

Он молчал. Пыхнул папиросой. Выпустил сладкий дым.

– Тот новый муж, с которым живет Маша, – ты. Не воевавший. Я выбрал для воскресения осень четырнадцатого. За два дня до того, как тебя призвали. Это важно – выбрать время. Кого мы, собственно, воскрешаем? Того Петра, который в десять лет бежал из дому, чтобы плыть на пароходе по Волге до самой Астрахани? Того, кто познакомился с Машей на пожаре, а после не мог уснуть и не давал спать старшему брату. Маша, Маша, Маша – не сходило с его языка. Или того, кого провожали мы на войну в четырнадцатом году, молодого сильного мужчину, не умевшего даже повышать голос…

– Или того, кто сидит перед тобой сейчас, того, кто убил ребенка за буханку кислого хлеба? И это не фигура речи, брат мой. Я это сделал. Я его задушил. Догнал, повалил и задушил. Потому что хлеб он не выпускал. Я был слаб, но на его маленькую жизнь меня достало. Жаль, что его кровь не хранится у тебя в пробирке, а впрочем, нет, не жаль. Хлеб он не выпускал даже из мертвых рук, из его рук я и ел. Я бы и самого его съел и выпил бы его кровь, да не успел – взрывом нас разметало. Я был не в себе. Или в себе. Кто знает…

Он замолчал, глядя на колеблющееся пламя.

– Я бы хотел посмотреть на того себя, на прежнего. Заглянуть в его кроткие глаза. Маша мне говорила: кроткие у тебя глаза, Петя. Они и сейчас у него такие? Она и сейчас ему так говорит? Я, пожалуй, и утра ждать не стану, надену свою шинельку и пойду. Посидим втроем: я, он и Маша. Пусть поглядит на меня, пусть узнает, на что способен, во что может превратить его жизнь. Он курит? Нет? Не пристрастился. Как трогательно. А Маша? Да? Я поделюсь с ней своими папиросами, тебе кухарка еще накрутит, она тебя любит. А меня, брат, давно уже не любит никто, а только боятся все, даже злые собаки.

Он поднялся, резко сдвинув стул. Пламя свечи качнулось и едва не отлетело.

Он покинул комнату. Я вышел из оцепенения и бросился за ним.

В тесноте прихожей встали мы с ним лицом к лицу, едва различая друг друга во мраке, но слыша ясно дыхание, запах.

– Ты отойди, брат, с дороги, у меня рука тяжелой стала, недоброй.

– Выслушай, сделай одолжение. Я не хочу стать автором сюжета в духе Стивенсона.

– Да ты уже им стал. Уйди с дороги, мистер Хайд соскучился по доктору Джекилу.

– У меня есть золотые червонцы.

– Сколько?

– Пятьдесят.

– Разговор становится осмысленным.

– Ты исчезнешь?

– Послушай, брат, а если я его убью, ты ведь снова можешь его воскресить. Того молодого человека, которого провожают на вокзал, и он идет в полной растерянности, он не боится быть убитым, он боится убивать.

– Он – это ты.

– Конечно нет. Тот я – мертв. Ты воскресил мертвеца, брат мой. Впрочем, кого же еще воскрешать. Неси червонцы.

Я медлил. Произнес:

– Для него тоже даром не прошли эти три года.

– Он тоже хлебнул крови?

– Он пережил смерть ребенка.

Петр молчал.

– У них родилась девочка прошлой зимой. Ее назвали Вероникой. В честь нашей мамы.

– Было у нашей мамы два сына, а стало три.

– Вероника умерла от голода, у Маши пропало молоко, ничего не могли достать, мы…

– Я бы достал.

Мне захотелось взять его за руку. Я протянул свою, но он отступил.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1919, январь 25

Трамвай уже трогался, я втиснулся на подножку, чей-то суконный локоть ткнул меня в лоб, но я удержался. Не доехав квартал до рынка, трамвай встал, и вагоновожатая крикнула, что хода нет, снег не расчищен на путях. Толпа повалила из трамвая, меня снесло не землю. Не затоптали. Я поднялся, принялся отряхиваться и увидел женщину в светлой офицерской шинели со срезанными полами, женщина была очень маленького роста. И почему-то я подумал, что на женщине шинель Петра. Может быть, потому, что срезана она была все-таки высоковато, даже для ее небольшого роста, и я подумал, что срезали так высоко из-за дыры. Женщина мелко перебирала черными валенками, катилась колобком, снег слепил, я жмурил глаза и шел за ней. Женщина свернула за ограду больницы.

Я догнал ее в темном больничном холле. Она сказала, что работает здесь, что шинель ее мужа. Смотрела на меня желтыми рыбьими глазами. Покатилась из холла к лестнице. Я последовал за ней. Она спустилась по каменному маршу в подвальный этаж, покатилась громадным коридором, перебирала бесшумно валенками, не оглядывалась. Через низенькую, даже ей нагибаться, дверь – в ослепительный, заснеженный двор, к черному сараю по узкой расчищенной дорожке. Она вошла в сарай, и я услышал ее скороговорку:

– Павел, ты скажи барину. Что он идет за мной, что обижает?

Из сарая вышел мужик с топором, шагнул ко мне. Я спросил миролюбиво:

– Куришь?

Мужик смерил меня спокойным взглядом и сказал:

– Нет.

– Ты ее муж?

Он усмехнулся:

– А что тебе?

– Мне шинель нужна. То есть не сама по себе, бог с ней. Откуда шинель, вот что важно.

– Повезло тебе, барин, я знаю, откуда шинель. Куплена позавчера на Казанском вокзале у татарина.

– Она сказала, что мужа шинель.

– Муж и купил, померил дома, маловата, отдал жене.

– Там дырка была вот здесь? – Я указал на полу своего пальто. – Мне важно знать.

– Они без дырки покупали, барин, как есть, так и покупали.

– Я бы хотел поговорить с ней. Пожалуйста.

– Некогда нам.

Он усмехнулся мне, поклонился и вернулся в сарай. И оттуда ахнул топор. И голос мужика раздался:

– Подбирай, дура!

Я развернулся и направился к низенькой двери.

Шел громадным коридором, когда стали нагонять меня торопливые шаги. И голос раздался:

– Дмитрий Андреевич.

Я обернулся. Женщина. Худенькая, бледная, глаза кажутся черными в скупом свете.

– Здравствуйте, вы меня не помните, верно, я училась с вами на курсе, в двенадцатом году.

– Да, здравствуйте, очень рад, хотя и не помню.

– Конечно.

– Вы простите.

– Да нет, это не важно. Я не затем, чтобы обо мне. Нет у нее мужа, вот что.

– А-а.

Я сказал это «А» и замолчал.

– Я ваш разговор слышала.

И я увидел снег на ее черных ботах.

– Это мертвого шинель, его три дня назад к нам привезли, пулевое ранение, умер, не приходя в сознание, документов не было при себе.

– А дыра, дыра была в шинели? Вот здесь вот.

– Была. И от пули дырка была – в спине. Она залатала. Почти и не видно, а вы…

– Мне бы взглянуть на него.

– На кладбище свезли.

– Простите, как вас зовут?

– Лиза.

– Лиза. Вы здесь работаете?

– В амбулатории.

– Лиза, мне нужна бумага, такая бумага, на бланке, есть у вас бланки? Я вам продиктую, а вы печать поставите и подпись. Сделаете для меня?

– Конечно, – отвечала она едва ли не радостно, не спрашивая, зачем, да к чему мне это, да как достать печать.

До кладбища я добрался к сумеркам, всё пешком. Нашел смотрителя, он спал у себя в избе, на лавке у печи, баба его разбудила, я предъявил бумагу, баба отыскала ему очки, и он надел их на нос. И сел читать у оконца. Он читал, а баба смотрела на него. Читал он по складам вслух, что предъявителю сей бумаги, старшему ординатору Дмитрию Андреевичу Киселеву, необходимо осмотреть труп для опознания.

Смотритель читал, а я поставил на выскобленную столешницу заткнутую газетой бутыль.

Копали вдвоем. Баба светила нам. Положили в яму без гроба, так, голого. Я лег на землю, на край ямы, баба опустила фонарь. Пламя дрожало за стеклом, освещало черное лицо, беспалую руку.

Я поднялся.

– Ну что? – сказал смотритель.

– Закапывай.

Они предложили ночевать, я сказал, что пойду, только покурю на крыльце, пусть не беспокоятся. Сидел, курил, вдыхал сладкий дым. Ветер качал черные кроны, но внизу было тихо. Я плакал на обратном пути, слезы замерзали. Я знал точно, что его нет, какое облегчение.


Николай Иванович перевернул страницу, начал читать следующую запись, от 30 января, уже сугубо исследовательскую. Захотел немедленно курить, достал свои сигареты и услышал шум. Кто-то ворвался в кабинет там, за несгораемым шкафом, с топотом, гиканьем, как будто целая толпа. Звонкий мальчишеский голос проорал:

– Да здесь жить можно!

У Николая Ивановича взмокли ладони. Он сидел тихо, не шевелясь.

Они там что-то сдвигали. Наверное, столы. Что-то грохнули, разбили.

– Ты что!

– А что?!

– Да ладно, пацаны, погодите, да успокойтесь вы, придурки, тут три этажа еще.

– А буфет? Буфет же был здесь?

– Да всё вывезли, ты чего.

– А полезли на крышу!

Все стихло, ушли. Осторожно Николай Иванович поднялся из-за стола, выбрался за дверь, выбрался из-за шкафа, на свет, в кабинет. Окно разбили.

В дыру уже нанесло снег, за окном мело. Кто-то завопил в коридоре у самой двери:

– Пацаны!

Николай Иванович испугался и поспешил выбраться во двор через окно.

Часть II. Мальчишка

Николай Иванович торопливо пробежал с десяток шагов притихшим под снегом переулком и оглянулся. Снег шуршал по скользкой куртке. Из института никто не показывался. Николай Иванович хотел было закурить, но не нашел в карманах зажигалку. Снег заметало за шиворот. Николай Иванович поднял воротник и отправился по переулку дальше. Здесь он прежде не ходил, и все ему теперь стало любопытно. Жилой дом, небольшой, в четыре этажа; разноцветный свет теплится кое-где в окнах, а за темными окнами, может, стоят люди и глядят на Николая Ивановича, на черную его фигуру в белоснежном тихом переулке. Вот он, черный квадрат, – взгляд невидимки из темноты.

Николай Иванович отправился дальше.

Разбитые окна какого-то предприятия, производственный, наверное, цех, стена из бетонных плит с остатками колючей проволоки по верху, закрытые железные ворота с облупившейся краской, рельсы из-под ворот, идут и тут же обрываются. Поворот. Деревья за кирпичной полуобвалившейся стеной, за деревьями желтое низкое здание, что-то написано на фронтоне – белый барельеф букв, – но что за надпись, не разобрать.

Очень понравились Николаю Ивановичу эти деревья, черные голые липы, совсем старые, запущенные. Снег налипал на ветки. И вдруг обрушился от порыва ветра. Ворона каркнула и слетела с макушки, Николай Иванович и не заметил, что она там была, на верхотуре. Он побрел дальше, оставил в тишине и покое эти деревья, пожелав им долгой еще жизни, тишины и запустения.

Поворот. Гул.

Переулок вывел то ли на проспект, то ли на большую улицу с широкими черными тротуарами, здесь снег не держался, здесь его посыпали реагентом, и он таял; летели машины, поднимали тучи черных брызг, Николай Иванович увидел на другой стороне стеклянные двери кафе, огляделся, переждал машину и рванул через дорогу.

В полупустом кафе бубнила музыка. Николай Иванович уселся за столик в самой глубине, расстегнул куртку, стянул, повесил на спинку стула, пригладил короткие волосы. Официантка в коричневом переднике принесла меню. Он спросил у нее зажигалку или спички.

– Курить нельзя, – равнодушно предупредила официантка.

– Да-да, я знаю, я на улице.

Заказал большой чайник черного чая, тост с ветчиной, и официантка вручила ему свою зажигалку.

Николай Иванович вышел из кафе, отступил от стеклянного входа, достал белую сигарету из пачки. Холодный снег падал на лицо, на руки, и он отвернулся, чиркнул зажигалкой, укрыл ладонью огонек. Курил, смотрел бездумно на летящие машины, на залепленных снегом прохожих, моргал от попадавших в глаза снежинок. Вернулся в кафе. После уличного гула и холода провалился в застоявшееся тепло.

Сидел, вытянув ноги под столом, слушал урчащую музыку.

Официантка принесла заказ, налила ему чаю. На вкус чай отдавал пылью. Как будто тоже сто лет пролежал в чьем-то столе. В деревянном ящике, в закрытой комнате, за железным шкафом, в обреченном здании, в кривом переулке. Как смерть Кощеева.

Мужской уверенный голос поучал кого-то:

«Обратись к риелтору. Мало ли что знакомые».

Официантка убирала со столов грязную посуду. Серые тени лежали у нее под глазами. Взглянула вдруг на него. Или мимо. Не поймешь в этом свете. Николай Иванович подумал, что зима предстоит долгая, как ночная дорога.

Он рассчитался, натянул куртку и вышел из кафе.

Снег кончился. Николай Иванович посмотрел в пасмурное небо и перебежал на ту сторону.


Он вернулся в переулок, прошел мимо заснеженных громадных лип, мимо железных дверей, мимо бетонного забора, мимо теплящихся огоньков в окнах. Остановился у приоткрытых дверей института, прислушался. Осторожно взялся за ручку и потянул на себя.

Вошел в фойе. Постоял тихо, ничего не расслышал, ни звука. Вахтерский стол, старинный знакомец, был на месте, это успокаивало. И Николай Иванович легким шагом направился к лестнице. Увидел распахнутые в свой кабинет двери, осторожно прислушался и вошел.

Железный шкаф прочно стоял на прежнем своем месте, вплотную к стене. В разбитое окно намело снег. Николай Иванович неслышным шагом подошел к шкафу с торца, увидел прежнюю картинку: мирный журнальный пейзаж в туманной дымке, почти исчезающий. Гаснущий, говоря, опять же, архивным языком.

Растерянно постучал в шкаф костяшками пальцев, и шкаф отозвался железным вздохом. Николай Иванович уперся в железный бок плечом, поднатужился. Шкаф стоял незыблемо. Николай Иванович вспомнил про воду и отправился из кабинета. Туалет был с другой стороны лестницы. Электрический свет падал из распахнутой двери, тонким голосом журчала вода. Ровно, успокоительно. Как ручеек где-нибудь в лесной глухомани. Из кладовки возле умывальника Николай Иванович достал ведро, набрал воды. Худое днище протекало. Николай Иванович приволок ведро к шкафу и окатил пол. Отец когда-то научил его так передвигать мебель, по мокрому, по скользкому.

Он вновь приладился к шкафу, вновь напрягся. Охнул, крякнул и сдвинул на чуток. Поглядел в образовавшуюся щелку, ничего не разглядел, не расслышал, вновь поднажал, приналег, сдвинул. Из образовавшегося проема вырвался кто-то, как снаряд, налетел на Николая Ивановича, вскрикнул, унесся. Николай Иванович не удержался на мокром, шлепнулся. Вскочил, схватил подвернувшийся под руку железный прут и бросился из кабинета.

Шаги стучали вверх по лестнице. Простучали и смолкли. Николай Иванович подождал, прислушался и не решился идти следом: мало ли кто там вырвался из-за шкафа – он и не разглядел. Постоял немного и, легко ступая, вернулся в кабинет. Затворил за собой дверь, повернул ручку замка. Взял половчее прут, приблизился к шкафу, помедлил и тихо вошел в проем. Переступил порог потайной комнаты, нашарил на стене выключатель, надавил на тугой рычажок. Электричество вспыхнуло.

Разбитый приемник, крошево стекла на полу, запах крови, заляпанные, затоптанные игральные карты, смятые пивные банки, опрокинутое деревянное ложе.

По хрустящим осколкам Николай Иванович приблизился к нему и увидел свою зажигалку. Подобрал. Качнул дверцей опустошенного шкафчика. Выдвинул ящики письменного стола. Журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ не нашел. Вернулся в кабинет, отворил створку разбитого окна, взобрался на подоконник и спрыгнул в белый двор. Обошел здание и через ворота вернулся в переулок. Прохожий испуганно на него взглянул и ускорил шаг.

Смеркалось. На остановке стояла женщина. Николай Иванович приблизился к ней и спросил:

– Давно автобуса не было?

– Не знаю, я пятнадцать минут стою.

Помолчали.

– Мороз вроде обещают, – сказала женщина.

– Да, – согласился Николай Иванович, хотя знать не знал насчет мороза.

Белая заснеженная дорога. Как будто и не Москва, а глухая провинция.

Автобус показался.

– Ну вот, – произнесла женщина.

Автобус подошел, отворил передние двери.

Женщина отступила, пропустила вдруг Николая Ивановича:

– После вас.

Николай Иванович послушно забрался по ступенькам, на ходу доставая проездной, прошел через валидатор в полупустой салон, устроился у замызганного окна.

Женщина поставила на площадку сумку и стала взбираться сама, тяжко охая, цепляясь за поручень. Николай Иванович видел в окно, как приоткрылась дверь института, как выскользнула из нее черная фигурка. Выскользнула и застыла. Мальчишка в черной куртке и заляпанных грязных джинсах, в тяжелых шнурованных ботинках, светловолосый, бледнолицый.

Включились над переулком фонари. Мальчишка помедлил и направился к остановке.

Женщина наконец взобралась:

– Ну, слава богу.

Она перевела дух. Подала водителю деньги через оконце. Мальчишка смотрел на нее снизу, с улицы. Водитель отсчитал сдачу и сунул женщине вместе с карточкой. Женщина приложила карточку к валидатору, ухватила сумку и с трудом начала протискиваться. Железные рога механизма повернулись и пропустили ее в салон. Мальчишка решился и поставил ногу на ступеньку.

Он вошел, и водитель закрыл двери. Автобус тронулся. Мальчишка стоял на площадке. Лицо у него было широкое, конопатое, губы сжаты, маленькие глаза смотрели хмуро. Куртка очень уж велика, рукава подвернуты. И штанины подвернуты. Низенький, коренастый. Явно с чужого плеча одежда. Бог его знает, он ли выскочил из черной щели на Николая Ивановича.

А ведь скорей всего, подумал Николай Иванович. Выскочил, но разглядел вряд ли. Слишком стремительно.

– Проходи в салон, не стой, – спокойно, без нетерпения произнес водитель.

Мальчишка взялся за железный рог механизма и попытался сдвинуть.

– Сломаешь, – миролюбиво предупредил водитель.

Мальчишка посмотрел растерянно на рогатую преграду и вдруг поднырнул под нее и пробрался, протиснулся в салон.

– Эй ты, безбилетник, – мирным своим голосом проговорил водитель в микрофон.

И мальчишка потерянно оглянулся, не понимая, очевидно, откуда раздается такой вдруг близкий голос. С железных автобусных небес.

– Выйдешь на следующей, а то за шкирку выкину, не поленюсь.

Автобус тихо катил по переулку. В этом направлении Николай Иванович все знал наизусть, из автобусного окна наблюдал много лет. Много лет и много зим. И в зелени помнил, и в грязи, и в снегу, и в цвету, и всегда – в запустении. Стояли дряхлые пятиэтажки из светло-серого кирпича, тополя возвышались над ними.

Автобус качнулся на колдобине, мальчишка едва удержал равновесие и схватился за спинку сиденья. Присел. Зазвонил телефон, тетка вытащила его из кармана и заговорила сердито:

– Да, Витя. Я еду. Что? А ты сам не мог зайти? Нет?

Голос у нее был сухой, колючий.

– Что? Давай, конечно.

И тут же голос ее переменился, стал умильным, пряничным:

– Что, моя ласточка? Как ты спал? А что ты на завтрак кушал? Никто там тебя не обижает?

Мальчишка таращился на нее темными на совершенно бледном лице глазами. И пока она доставала трубку, и пока говорила в нее разными голосами, уживавшимися в ней, как и во всех нас уживаются разные голоса. Еще некоторое время после разговора она улыбалась растроганно, глядя в окно, и все ей там, за окном, наверное, казалось милым.

«По тундре, по железной дороге», – запел вдруг громко под гитарный перебор мужской хрипатый голос. Тоже чей-то, видимо, телефон. Пел и пел голос, всё одну только строчку: «По тундре…» Пассажиры оглядывались растерянно. Тетка даже приподнялась, завертела головой. Раздраженно, без улыбки обратилась прямо к мальчишке:

– У тебя в кармане надрывается. Оглох?

Мальчишка смешался от направленных на него взглядов. Нашарил в кармане телефон, но, пока доставал, телефон смолк.

Дорога расширилась, автобус пересек трамвайные пути, переехал по мосту пасмурную речку. Обычно после моста он прибавлял скорость, но тут пошел даже тише, еле-еле, – мимо десятка разбитых машин. Их оттащили уже на обочину, снег их засыпал. Николай Иванович смотрел на железные скелеты в белом саване. Да и все смотрели. Провожали глазами.

– Вот так, вот так, ехали себе, ни сном ни духом, – проговорил кто-то.

Печальное зрелище захватило Николая Ивановича, очнулся он от хрипатого голоса, вновь пропевшего: «По тундре…» Посмотрел тут же на мальчишку, но не увидел – его уже не было, видно, выскочил на остановке, которую Николай Иванович прозевал.

Николай Иванович приподнялся. Синим окошком светился на сиденье смартфон. Светился и пел: «По тундре…» Николай Иванович мгновенно вскочил и взял смартфон, тут же смолкший. Женщина смотрела неодобрительно. Николай Иванович затолкал мальчишкин смартфон в карман. Вышел на следующей.

Добрался пешком до пропущенной остановки. Как будто надеялся, что мальчишка стоит там и ждет. Выкурил сигарету, замерз, дождался автобуса и поехал домой. Смартфон в кармане молчал.


Между тем, мальчишка брел широкой улицей. Держался подальше от дороги. Иногда останавливался и смотрел зачарованно на машины, на прохожих, на дома, на светящуюся рекламу. Шел дальше. Задержался у киоска. Рассматривал через стекло книги. «Сентиментальное убийство», «Преступление и наказание», «Астрологический календарь», «Как быть счастливым». Рассматривал игрушечные машинки. Пожарная, полицейская, скорая, гоночная, «BMW». Рассматривал тетку-киоскершу, она пересчитывала мелочь.

Киоскерша подняла глаза, уставилась на мальчишку. И он отступил.

Шел по улице, оглядываясь на прохожих. Остановился у витрины «Макдоналдса». За стеклом сидели девчонки, глотали из больших стаканов. Болтали. Что-то смотрели в светящемся стеклянном прямоугольнике. Движущиеся картинки. Одна из девчонок заметила мальчишку, помахала розовой ладошкой. Но он отступил.

Вошел в «Макдоналдс» вслед за ребятами, которые одеты были примерно так же, как он: в куртках и джинсах, и ботинках на шнуровке.

Ребята заняли очередь к раздаче, к прилавку, за которым суетились люди, выкрикивали вдруг:

– Касса свободна!

Очередь продвигалась.

– Гамбургер и колу! – рявкнули сбоку.

Мальчишка вздрогнул и очутился прямо перед прилавком, лицом к лицу с подавальщицей.

– Что будете?

– Гамбургер, – произнес он решительно, но невнятно, споткнувшись на «р».

– Что? – переспросила женщина.

– Гамбургер, – вновь споткнулся на «р». – И колу.

Она отбежала, схватила из лотка что-то, бросила на поднос. Он следил завороженно. В кулаке стискивал две сотенные бумажки.

Ухватил поднос, отступил от прилавка. Над головой рокотала музыка. Он прошел через толпу к окну. Девчонок уже не было, женщина сидела за их столом. Он устроился за соседний, только что освободившийся. Расстегнул куртку, снял и повесил на спинку стула. Вытянул из-за спины, из-под туго стянутого на джинсах ремня, журнал с надписью на обложке ДЕБЕТ-КРЕДИТ, положил на сиденье, подоткнул под бедро. Подражая другим едокам, развернул бумажку, взял булку бледными, в свежих царапинах руками. Сожрал мгновенно, запил коричневой шипучкой, отодвинул поднос, стол тщательно протер салфеткой, аккуратно положил журнал, развернул, перелистнул несколько страниц, очевидно уже изученных, и погрузился в чтение.

Запись из журнала ДЕБЕТ-КРЕДИТ: 1926, июнь 13

В прошлую среду с утра Анна Васильевна ушла на рынок, я прождал ее до поздних сумерек и не дождался. Я побежал к рынку, он был, конечно, закрыт, но я нашел лаз и пробрался. Пустынно, тихо, спросить некого, крысы шныряют. Храм рядом с рынком заперт. Отчего-то я надеялся, что открыт и что там мне скажут. Кто? Почему? Обошел рынок, в одном из подвальных окон увидел свет, кошку и старуху, постучал в стекло. Старуха меня не пустила, но вышла. Мы разговаривали во дворе, я представился доктором, она сказала, что доктора уморили ее дочь, но смотрела на меня без злобы. Без кротости и без злобы.

– Доктора уморили, это на роду ей было написано.

Русский фатализм.

На рынок она сегодня ходила, но никаких происшествий не помнит. Поймали воришку, это тоже происшествие. Но не то, что может пролить свет на мой вопрос.

Я зашел в отделение милиции, заявление у меня, разумеется, не взяли, но все же позвонили в ближайшую больницу и дозвонились.

– Да, – ответили там, – привозили женщину без документов.

До больницы добрался в темноте, стучал в запертые двери, сторожиха открыла не скоро. На верхнем этаже распахнули окно и молча смотрели на меня, пока стучал. Я сказал, что от Павла Андреевича, должен передать указания дежурной сестре. Павел Андреевич – главврач, мы были едва знакомы, но ничего лучшего на ум не пришло.

Сторожиха впустила. Я спросил, где лежит привезенная с улицы, сторожиха молчала. Заложила засовом дверь, я ждал, вдруг скажет. Молчала. Поплелась за мной по коридору. Стояла за спиной, пока я разговаривал с сестрой.

– Женщину привезли около полудня, состояние тяжелое.

Сестра не пускала меня среди ночи, я заявил, что Павел Андреевич разрешил. Она спросила, когда я с ним разговаривал.

– Час назад.

Она сказала мне едва слышно, что Павел Андреевич подъезжает сейчас к Ялте. На это мне возразить было нечего.

Она сказала:

– Хорошо, только тихо.

Провела меня в палату. Анна Васильевна лежала у окна, она была в забытьи. Я остался возле нее. Ее пырнули ножом на рынке, тот самый воришка, которого она буквально схватила за руку и с ножом в животе не отпустила. Жизненно важных органов нож не задел, но начался сепсис, на другой день стало очевидно, что помочь нельзя, она умирала. Была в сознании, попросила меня съездить в деревню, отдать ее отчиму пожитки, им пригодится. Я сказал, что не поеду, что сохранил ее кровь, что воскрешу ее, что мы увидимся скоро, обнимемся и поплачем. Она отказалась от воскресения. Передаю ее слова, как запомнил:

– Я умру. От смерти ты меня не спасешь. Так что ж. И какое дело мне до той, которая не умирала. Она – не я. Нет. И ты прекрати это. Помнишь, как с Петром вышло? Прекрати.

Я дал слово.

Ее не стало. Я один теперь.


Мальчишка закрыл журнал. Он сидел за столом, опустив голову, все читал и перечитывал слова на картонной обложке: ДЕБЕТ-КРЕДИТ.

– Здесь свободно? – спросили.

Он посмотрел недоуменно на мужика с подносом. Мужик ответа не ждал, садился напротив.

Мальчишка следил за тем, как он ест, как вынимает смартфон и отправляет сообщение. Как вытирает салфеткой рот.

Мужик доел и ушел. Женщина появилась. Забрала подносы с бумажками. Протерла стол. Мальчишка поторопился выхватить журнал из-под тряпки. Затолкал сзади за ремень, надел куртку и вышел из ресторана.

Огляделся.

Люди спускались под землю и выходили из-под земли. Он приблизился к лазу и заглянул. Бабка переступала по каменным ступеням, жалась к стене, хваталась за поручень, все ее обгоняли. Мальчишку толкнули, он посторонился и, взявшись за круглый поручень, начал спускаться. Ступени привели в промозглый тоннель. Горел белый свет в стеклянных плошках, люди с отрешенными лицами бежали в одну сторону и в другую. За витринами в боковой стене торговали всякой всячиной: чашками, плюшками, шапками, часами, игрушками, женским бельем, чем-то совершенно невообразимым; мальчишка останавливался, замирал, подступал ближе. Видел вдруг себя в стекле.

Тоннель оказался долгим. Мальчишка шел в толпе и растерянно озирался. Люди разговаривали на ходу сами с собой, в полный голос, никто на них не обращал внимания. Сидела нищенка прямо на каменном полу, редко кто бросал ей мелочь. Тоннель расширился, показалось в стене шесть стеклянных дверей, за ними сиял свет, двери открывались и закрывались, пропускали и выпускали людей. Мальчишка толкнул тяжеленную дверь с надписью ВХОД, прошел и очутился в подземном фойе.

Люди прикладывали картонки к тумбам, вспыхивали в тумбах зеленые кружки, и люди спешили в проходы. Парень думал прорваться так, но из тумбы выскочили дверцы и не пустили. Мальчишка потолкался по фойе, поглазел и против движения выбрался назад в подземелье. Вместе с толпой добрался до лаза и поднялся наверх, на узкую черную улицу.

Чавкала под ногами грязная жижа, мальчишка брел устало, летел в лицо мокрый снег, безжизненный, неподвижный свет фонарей едва теплился, вдруг яркие освещенные стекла показались, и мальчишка увидал за ними книжные стеллажи; люди в верхней уличной одежде толкались между стеллажами, брали книги без спросу. Мальчишка отыскал дверь. Вошел.

Он топтался между рядами, вглядываясь в названия на корешках. Некоторые книги лежали стопками на столах, и он взял одну, полистал. Цветные яркие фотографии. Солнечные, морские виды, довольные лица. Указатели под потолком: психология, путешествия, кулинария, философия. История России. Здесь он остановился. Вынул из тесного ряда тяжелый том по истории XX века, забился в глухой закуток за стеллажами, опустился на пол и принялся за чтение. Том был иллюстрированный, мальчишка вглядывался в представленные на страницах лица. Через пару часов он устало отложил книгу, поднялся, принялся ходить вдоль стеллажей, заложив за спину руки, нагнув голову, ни на что и ни на кого уже не обращая внимания. Голос сверху объявил, что магазин закрывается, и мальчишка нехотя поплелся к выходу.

После долгих блужданий по черным слякотным улицам, перебежек через громадные, как река Волга, дороги – благо машины пролетали в этот час редко, хотя и на неописуемой скорости – он набрел на здание большого вокзала и беспрепятственно вошел в открытые настежь ворота.

В зале ожидания было тепло, птицы летали под потолком. Мальчишка увидел свободное место, пробрался по ряду, стараясь не тревожить спящих, опустился устало на жесткое сиденье, вытянул измученные ноги. Тетка рядом с ним ела булку. Встретила его голодный взгляд.

– Хватай, – отломила половину.

Он принял подаяние.

– Из дому сбежал?

Он помедлил и согласился:

– Да.

– Пропадешь.

Он молчал устало.

– У соседки моей сын ушел, искали – не нашли, она уже не чаяла, а он вернулся через пять лет, сидит теперь дома, никуда не выходит, мать его кормит, а когда помрет, что будет? Твой дом где?

Мальчишка не отвечал.

– Не хочешь говорить, не говори. Бывал ты в Казани?

– Нет.

– У нас хорошо. Центр красивый. Я-то никак не в центре живу. Зато тихо у нас. На работу вот долго ехать.

Он смотрел на нее ожившими глазами:

– На работу?

– Что ж мне на пенсии сидеть? Я пока в силах.

– А я вот не в силах! – сердито крикнула старуха, она сидела напротив, прислушивалась к разговору, наклонилась даже, чтобы внятно слышать, и вот вступила. – Была сила, да вся вышла, пенсию получаю семь тыщ с половиною, не живу, а существую!

И они заговорили наперебой о пенсиях, тетка и старуха, и рядом со старухой дремавший мужичок тоже пристал к разговору. Рассуждали о дороговизне, о счетчиках на воду, о ценах, о сыре и колбасе, всё о житейском, обыкновенном. Мальчишка слушал жадно, боялся упустить хоть слово. Когда же разговор угас, вдруг спросил тетку:

– А что вы думаете о революции?

Тетка растерялась, а вот мужичок загорелся, заговорил, замахал руками.

Он сказал, что революция была правильно, что извратили ее потом. Но более сказать ничего не успел, так как объявил посадку верхний громовой голос, и все они – и мужичок, и тетка, и старуха – заторопились, похватали свои сумки, побежали на платформу. Мужичок на прощание пожал мальчишке руку, а тетка сунула ему банан.

Они ушли, мальчишка сидел и не знал, что с бананом делать. Сдавил крепкими, редко поставленными зубами, кожура треснула, и мальчишка сообразил, что надо ее снять. Полицейский наблюдал за ним. Мальчишка съел банан, огляделся в поисках мусорки и заметил наблюдателя. Поднялся, пробрался к мусорке, выкинул кожуру и, не торопясь, направился к выходу. Полицейский все так же наблюдал за ним, но с места не сдвинулся.

Мальчишка оказался на улице. По мосту над вокзальной площадью шел поезд. Мальчишка проводил его глазами, поглазел на освещенную прожекторами остроконечную башню. Тетка стояла рядом с ним и щелкала зажигалкой. Он спросил, указав на башню:

– Извините. Вы не знаете, что там?

– Гостиница, – охотно ответила тетка, добыв наконец огонь. – Можешь взять номер. – Она закурила. – А ты откуда такой вежливый?

– Издалека. Мне нужен двадцать пятый автобус.

– Ничем не могу помочь. – Тетка посмотрела на серое, уставшее лицо мальчишки и вдруг сообразила: – Хотя погоди. Щас.

Она достала смартфон, переспросила номер автобуса. Мальчишка зачарованно наблюдал, как она тыкает в стекло пальцем, поглаживает, и стекло отзывается на ласку, освещается, проявляется за стеклом картинка.

– Ну вот, вот он твой двадцать пятый, весь его маршрут на карте, гляди.

Мальчишка глядел, сощурившись. Спросил:

– А мы где?

Тетка погладила стекло, картинка ужалась, уменьшилась; синей жилкой осветился на ней маршрут двадцать пятого.

– А мы вот здесь с тобой стоим, – ткнула тетка в стекло. – Так что вполне можешь пешком дойти вот до этой остановки, не так уж и далеко, на Садовом, как раз до гостиницы и прямо к Садовому выйдешь – и направо в переулок.

– Мне нужна остановка, которая называется ИНСТИТУТ. На ней так написано было, на табличке.

– Ну вот он, твой институт. Видишь?

Тонкая шея мальчишки торчала из широкого ворота куртки. И тетка пожалела его:

– Давай я тебе на бумажку перерисую.

– Спасибо, я запомнил.

– Точно?

– Да.

– Феноменальная у тебя память, прям как у разведчика.

– Спасибо. Всего доброго.

Он решительно направился к мосту.

– Эй! – окликнула она. – Автобус не ходит сейчас. До утра ждать придется.

– Ничего, я ногами дойду. Спасибо.

Она смотрела ему вслед. Чем-то он ее зацепил. Но тут зазвонил смартфон, и она завопила в трубку:

– Ты что, урод, со мной делаешь, ты где шлялся?.. – Отвлеклась и позабыла о мальчишке.

Часть III. Почерк

Николай Иванович сидел в это время у себя на кухне и разглядывал подобранный в двадцать пятом автобусе смартфон. Аппарат был старенький, видавший виды, исцарапанный. Николай Иванович снял блокировку, экран осветился. Он подумал и нажал на значок F – Фейсбук. Просмотрел открывшуюся ленту. Фотография полуголой девчонки; кадр из какого-то фильма с кучей комментариев. И – сообщение некоего Димы Димона: «Ни хуя себе, парни, там институт криминалистики был, ловите». Дальше шла ссылка на сайт. Николай Иванович немедленно открыл ссылку, попал на сайт родного института и вернулся к сообщению. Перечитал его и все к нему комментарии.


Дима-Димон. Ни хуя себе, парни, там институт криминалистики был, ловите.

Крот Иваныч. Опыты проводили, стопудово.

Лёха Николаев. Пацаны, вы под кайфом, это всё.

Крот Иваныч. Ты там не был.

Лёха Николаев. Я тебя видел под кайфом.

Крот Иваныч. Ты там не был, усохни.

Лёха Николаев. Да я туда нарочно сходил, ну, комната, ну, стол, ну, загадили вы там всё, я посидел, покурил, никого не увидел.

Крот Иваныч. Ты козел, Лёха, кто там был, тот ушел. Всё, его там нет. Можешь еще пойти – посидеть.

Лизавета. Мальчики, вы можете нормально объяснить, что вы там видели?

Лёха Николаев. Нет, Катя, они не могут.

Крот Иваныч. Заткнись, Лёха, серьезно.

Лёха Николаев. Я тебе объясню, Катя. Они вломились с институт – в бывший институт, – нашли там уютную комнату, нажрались, им стало хорошо и приятно, и они сели играть в покер на раздевание. Витюхе не везло, он остался голым, увидел себя в зеркале и забился в падучей, потому что решил, что видит пришельца, пацаны заистерили и свалили. Витюха тоже свалил. Голым. Котя дал ему свою куртку.

Крот Иваныч. Там не было зеркала.

Лёха Николаев. Ну что с тебя взять, Крот? Оно там висит, над умывальником.

Дима-Димон. Слушай, умник, а как ты туда вошел?

Лёха Николаев. Через дверь.

Дима-Димон. Да неужели?

Лёха Николаев. А в чем подвох?

Дима-Димон. В шкафе.

Лёха Николаев. Не томи душу.

Дима-Дмимон. Мы шкаф задвинули. Дошло, кудесник? Мы железным шкафом эту чертову дверь замуровали. Вместе с этим.

Лёха Николаев. Докладываю: шкаф сдвинут, проход свободен, чудища в комнате нет.

Крот Иваныч. Оно там было, Лёха. Я видел. Не в зеркале.

Конец ознакомительного фрагмента.