Часть вторая
Летопись неуспеха
Город Зеро[74]
В Париже, до своего возвращения в Витебск в 1914 г., Марк Шагал жил в коммуне художников «Улей». Это интернациональное сообщество было организовано в 1902 г. меценатом А. Буше в обустроенной под мастерские ротонде павильона вин бордо, оставшейся после Всемирной выставки 1900 г. Бедные художники, среди которых было несколько выходцев из городов нынешней Беларуси (Х. Сутин, О. Цадкин), наполняли кафе Монпарнаса – района, который в начале ХХ в. был не так дорог и знаменит, как прославленный импрессионистами Монмартр (теперь благодаря славе творческих оборванцев из «Улья» они сравнялись в ценах).
Жизнь в Париже М. Шагалу оплачивал депутат Госдумы, юрист Максим Винавер[75], который поверил в талант молодого художника. Из-за этого мастерская, которую снимал Шагал, была просторнее и уютнее, чем жилища некоторых других, впоследствии не менее известных обитателей «Улья». Водопровода при этом в коммуне все равно не было, творцы по очереди ходили мыться в городской фонтан – об этих и других подробностях парижских дней Марка Шагала можно прочитать в книжке «Художники парижской школы из Беларуси» Владимира Счастного[76].
В Витебск из Парижа молодой Марк вернулся на три месяца. Это был не «переезд», а именно мимолетный визит. Одной из его целей была женитьба на Белле (Берте) Розенфельд. С женитьбой Марк затянул: невеста дожидалась его четыре года и, как пишет сам художник в «Моей жизни», чувства у влюбленных почти выветрились – «за четыре года жизни за границей. В Париже осталась только связка писем. Еще год – и все, скорее всего, было бы кончено»[77]. План состоял в том, чтобы обручиться и вместе с супругой вернуться в Европу. Об этом пишет Счастный[78], об этом же свидетельствует и А. Шатских: «…Шагал отправился на родину, где его вот уже четыре года ждала невеста, Берта Розенфельд <…> Шагал предполагал провести в Витебске каникулярные месяцы и осенью вернуться обратно в Париж»[79].
Оставаться в родном и любимом городе живописец не планировал – об этом хором свидетельствуют все биографы. Некоторые места лучше любить на расстоянии.
Брак с Беллой был неравным – в том смысле, что очевидно нищий художник заключал союз с представительницей очень богатого семейства. О степени устроенности М. Шагала в этот первый петербургско-парижский период его жизни может свидетельствовать тот факт, что его даже арестовывали за жизнь в столице без разрешения. Арест этот описан в «Моей жизни»: «“Эй, сюда, арестуйте вот этого… он въехал в столицу без разрешения. Для начала подержите его в кутузке, пусть посидит до утра, а там переведем в тюрьму”. Сказано – сделано. Господи! Наконец мне спокойно. Уж здесь-то, по крайней мере, я живу с полным правом. Здесь меня оставят в покое, я буду сыт и, может быть, даже смогу вволю рисовать? Нигде мне не было так вольготно, как в камере, куда меня привели облаченным в арестантскую робу, предварительно раздев догола. Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток. И они не задирали, не обижали меня! Напротив, относились с уважением. Позднее меня перевели в изолированную камеру, где я сидел с придурковатым стариком. Я любил потолкаться лишний раз в длинной, узкой умывалке, перечитывая надписи, испещрявшие стены и двери, задержаться в столовой за длинным столом, над миской баланды»[80].
Невеста же М. Шагала была из семейства, державшего самую крупную сеть ювелирных магазинов в городе[81]. Сам художник пишет, что магазинов было три, в их «…витринах переливались всеми цветами радуги драгоценные кольца, броши и браслеты. Тикали всевозможные часы: от висячих до обыкновенных будильников». Живописец в упоении описывает свою с Беллой разницу в социальном происхождении: «У них раза три в неделю пекли огромные пироги с яблоками, с творогом или с маком, от одного вида которых я чуть не терял сознание. Их подавали на блюдах к завтраку, и все набрасывались на них в каком-то раже обжорства. У нас же дома стол походил на скудный натюрморт Шардена. Ее отец лакомился виноградом, а мой – луком. Птица, которую мы позволяли себе раз в году, накануне Судного Дня, у них не сходила со стола»[82]. Естественно, родные Беллы были против ее замужества – художник «никогда не заработает на жизнь», «Художник! Куда это годится? Что скажут люди?[83]» – но Белла уперлась.
Сразу после свадьбы, устроенной по традиционной церемонии, с большим размахом, Белла отпаивала живописца молоком – так, что к осени на нем «с трудом сходились одежки»[84].
В сентябре пришло время возвращаться во Францию и брать с собой свою молодую богатую супругу. И тут М. Шагала ожидал чудовищный удар. «Отыскав в кармане парижский паспорт, бегу к градоначальнику просить разрешение на выезд. И возвращаюсь подавленный – мои документы изъяли и опечатали. Я чувствую себя так, будто меня раздели догола, да в придачу я оброс бородой и шерстью»[85]. А. Шатских передает эту трагедию лаконично: «Разразившаяся катастрофа опрокинула все планы…»[86]
М. Шагал прибыл в Витебск в июне 1914 г. и планировал выехать во Францию в сентябре 1914 г. Первая мировая война началась 28 июля, в августе Германия вторглась на территорию Франции и зашла так глубоко, что ко 2 сентября правительство было эвакуировано из Парижа в Бордо. Россия участвовала в войне на стороне Антанты, оккупация Франции Германией, которая состояла в Тройственном союзе, не позволяла оставлять французский вид на жительство у подданного России. Путь из Витебска в европейском направлении был закрыт. Родной город стал ловушкой с лазейками, ведущими лишь в Петербург и Москву, при том что необходимо было решать вопрос с воинской повинностью в условиях всеобщей мобилизации. Освобождение от службы художник получил благодаря шурину, устроившему М. Шагала на канцелярскую должность в Военно-промышленный комитет в Петрограде[87]. Неизвестно, кстати, как закончилась бы история с его призывом, не успей М. Шагал стать частью большой и влиятельной семьи за несколько дней[88]до того, как громыхнула война: его отец, торговавший селедкой, вряд ли смог бы помочь сыну избежать мясорубки. В связи со службой возникла необходимость покинуть Витебск, чтобы очень скоро, после революции, Шагал вернулся в город уже в другом качестве.
Легко представить себе ужас, испытанный художником в тот момент, когда его пропуск в мир изящного искусства, парижских друзей и кафешантанов был со скрежетом замкнут в громоздком сейфе Витебской городской управы. Жужжала муха, пылился фикус, из коридора были слышны гулкие шаги – атмосферу такого рода присутствий легко себе представить, почитав А. Чехова. Индивидуальный апокалипсис был наверняка встречен непоколебимым бюрократическим равнодушием. («Что смыслит чиновник в живописи!» – восклицает тут сам М. Шагал.)
Если бы живописец успел уехать, его французский период обогатился бы новыми подробностями и был бы созвучен биографии Х. Сутина этих времен: получение статуса беженца, отъезд из Парижа в провинцию, вино, вареный картофель, пейзажи, небо, тоска. «Витебской школы», Народного художественного училища, шествий, скандалов, ссор, К. Малевича, анонимок, супрематической революции – всего этого не случилось бы.
«Какое горе!» – вздохнет искусствовед. «Какое было бы счастье!» – улыбнулся бы сам маэстро.
Специфика провинциальной славы
За два года до возвращения М. Шагала в Витебск в статусе уполномоченного по делам искусств, весной 1916 г., в губернской прессе появилось несколько публикаций о нем. Статьи рассказали горожанам об их набирающем славу земляке и могли восприниматься как признак того, что о М. Шагале в городе помнили, за его успехами следили.
Статьи появились 6 и 13 апреля 1916 г., а затем – 18 и 19 мая того же года (в мае в двух номерах была опубликована одна статья с продолжением) в газете «Витебский листок».
Публикация 6 апреля называлась «Ремизов черты оседлости»[89]и начиналась с описания внешности художника: «Многим витебчанам в прошлом году, вероятно, неоднократно приходилось встречать на улицах, в кофейнях и в театрах живописного молодого человека, лет 25, со странными широкими глазами, смотрящими из-под буйных кудрей». Автор «Витебского листка» со ссылкой на «известного критика Луначарского» называл обладателя кудрей «Ремизовым черты оседлости», отмечал «загадочную психологическую содержательность» работ Шагала. По мнению витебского журналиста, «…картины Шагала производят впечатление необузданной капризности. Но это капризничает не сам Шагал, а демон, который сидит в его душе». По наблюдению автора, «…фантазии М. Шагала заимствованы из скучной, пришибленной, неуклюжей жизни пригородного мелкого люда в Литве. И, словно рванувшись из тисков серых людей, Шагал все это перемешал и перепутал. И становится страшно от его черных окон, завешанных занавесками, искривленных лиц, каких-то странных, косых ламп, размахивающихся маятников, неуклюжих поз, прозы пополам с кошмаром».
Чтение этой публикации оставляет ощущение гордости за то, как удивительно тонко устроен внутренний мир эссеистов, которые работали в губернской печати Витебска в 1916 г. «Демон, сидящий в душе у Шагала», «капризный мастер» – все это действительно сильно. Но вот ведь беда: если сопоставить данный текст с тем, что написал о Шагале сам Луначарский – в той самой публикации про «Ремизова», которую цитирует аноним, – убедишься, что перед нами стопроцентный, ничем не измененный плагиат. Все это: и про «демона», и про «капризность», и про «пришибленную жизнь пригородного мелкого люда в Литве» – выдумано будущим комиссаром искусств и опубликовано двумя годами ранее в Киеве[90].
Вторая публикация называлась «Картины М. Шагала в Петрограде»[91]и посвящена вернисажу художника в бюро Н. Добычиной. Тут снова видим мощные обороты: «Явная местами литературность тем выливается в оригинальную живопись и привлекает несколько болезненной искренностью как бы выстраданных впечатлений от жизни. Шагал – своеобразный поэт оригинального уголка на окраинах Витебска, где древнюю деревянную православную церковку окружают гнетущие хибарки еврейской бедноты. Но именно живопись художника с ее жидковатой фактурой, с как бы придуманными иногда красками, очень неровна»[92]. Как несложно предположить, и эта статья – плагиат. По сути, в ней воспроизводится «фрагмент с анализом работ Шагала из статьи известного критика А. Ростиславова»[93], сообщает нам В. Шишанов, современный исследователь М. Шагала. Отзыв А. Ростиславова был помещен за три дня до этого в «Речи»[94].
Более подробна третья витебская публикация о М. Шагале за 1916 г. – статья «Марк Шагал», опубликованная в двух майских номерах «Витебского листка»[95]. Тут есть достаточно точные общеэстетические рассуждения, например: «Искусство больно. Виновата в этом, конечно, треклятая жизнь, не уготовившая ему в своей среде подобающего места, где оно могло бы тихо виться вокруг естественных задач, на радость себе и другим как в старину»[96]. Долго задаваться вопросом о том, откуда анонимный автор губернской газеты знает выражения «скуррильность quasi-реализма», не приходится: и эта статья полностью, до запятой заимствована из очерка М. Сыркина в «Еврейской неделе»[97].
Все три публикации о Шагале, увидевшие свет в 1916 г., «не оригинальны, это – перепечатки, переработки материалов иных изданий»[98]. По сути, Витебск не восхвалял своего уроженца, а служил пещерой, по которой разносились отголоски эха из столицы. Никто из сограждан М. Шагала не задался целью написать о нем отдельно – встретиться с родными и знакомыми, поинтересоваться биографией.
Вместе с тем эти ретрансляции столичных дискурсов сыграли свою позитивную роль: через три года они представят М. Шагала не только как управленца, но и как человека, чего-то добившегося за пределами губернии. Вместе с тем М. Шагал навсегда останется для жителей города «своим», «витебским», а потому не до конца, не по-настоящему знаменитым, – ибо как может быть европейской или столичной знаменитостью человек, родившийся в одних с тобой Песковатиках, отец которого был известен тем, что его рубаха всегда была забрызгана селедочным рассолом и с нее сыпалась рыбья чешуя?[99]
И в этом заключалось трагическое для М. Шагала отличие от рожденного под Киевом К. Малевича, прибывшего в город в статусе неоспоримой и явной «московской знаменитости».
Первая неудача: годовщина Октября
Шагал получил пост уполномоченного по делам искусств в конце сентября 1918 г. Ту задачу, которую он сам видел главной – организацию в Витебске художественного училища, – пришлось на несколько месяцев отложить, так как губисполкомом была задана более срочная цель: устроение годовщины Октябрьской революции. Годовщина праздновалась по новому, а не по старому календарю, 7 ноября, а не 25 октября 1918 г.: это давало дополнительные две недели. Оформление города к этому событию было первым масштабным экспериментом художника в Витебске. Он готовился к годовщине так, как будто хотел удивить взыскательную и уже видевшую многое парижскую публику, а не население губернского городка, в котором мало кто слышал о европейском авангарде. Неумение сообразовывать цели и масштаб с местом действия вообще свойственно гениям.
В распоряжении у Шагала были достаточные – особенно с учетом плавно подступавшей к Витебску разрухи – средства. Культура в эти первые после революции годы воспринималась как часть пропаганды и агитации и финансировалась пока щедро. Представление о масштабах смет, отпускаемых на культуру бюджетом, можно получить из сообщений печати и телеграфного агентства. В сентябре 1919 г. «Окна РОСТА» написали о том, что бюджет Витебского горсовета на вторую половину 1919 г. составил 108 миллионов рублей. Больше чем половина этих средств, 65 миллионов рублей, была выделена на расходы, связанные с образованием и культурой[100].
Неизвестно, к годовщине какой именно революции готовился художник и чиновник Марк Шагал, но явно не только той, которая была устроена в Петрограде вооруженными большевиками. Революция виделась им идиллично, как освобождение от оков старой эстетики, как выход в тот мир настоящего искусства, который доселе был закрыт буржуазными предпочтениями и ожиданиями, диктуемыми живописи. Попугаи, гирлянды из хвои, мишура, клоуны, влюбленные на флагах – все это было триумфом шагаловской образности, реваншем того сокровенного мира волшебного детства, который наконец получил выход на улицы.
Но обо всем по порядку. Ряд свидетельств позволяет предположить, что действительное руководство комиссией по праздничному украшению города осуществлял сам М. Шагал[101], хотя А. Ромм впоследствии в воспоминаниях напишет, что формально ею командовал он: «Прибываю в октябре 1918 года, он [Марк Шагал] назначает меня председателем комиссии по украшению Витебска к годовщине Октября»[102]. Тем не менее именно в статусе руководителя комиссии М. Шагал пишет в «Известия» распоряжение всем мастеровым города Витебска перестать выполнять свои заказы на вывески и явиться в комиссию: «Витебские живописцы и декораторы обязаны 1) немедленно оставить все работы по исполнению заказов на вывески, декорации и проч. и перейти в распоряжение худкомиссии по украшению города Витебска к Октябрьским дням, 2) явиться в 3-х дневный срок со дня издания настоящего постановления в Подотдел изо (от 10 до 3 часов дня) для регистрации и получения очередных работ»[103].
Со сформированной таким образом «трудовой армией» М. Шагал поступил следующим образом: он сам, а также Д. Якерсон, А. Ромм и другие рисовали эскизы, которые декораторы переносили на панно и штандарты «по клеткам» (метод, когда на эскиз наносится мелкая сетка, аналог которой изображается на крупном полотне. Воспроизводя элементы, помещенные в ячейках клетки, неопытным копировальщикам проще соблюсти пропорции композиции).
Поскольку не хватало не только рабочих рук, но и средств производства, еще через пять дней после авральной мобилизации декораторов М. Шагал объявил и временную экспроприацию мольбертов: «Всем лицам и учреждениям, имеющим мольберты, предлагается передать таковые во временное распоряжение художественной комиссии по украшению г. Витебска к Октябрьским праздникам»[104].
Сохранились воспоминания подмастерьев, участвовавших в изготовлении панно и плакатов; они сообщают нам бесценные детали: «Лично я по эскизам Шагала (вместе с юной Женей Магарил и Левой Ципперсоном) создавал плакаты с изображением пылающего факела на фоне развернутой книги – символа народного просвещения. Также на одном из трамваев, что ходил по улицам Смоленской, Замковой и Вокзальной, расписали фигуру рабочего в голубой рубашке, который яростно бил молотом по наковальне. Под присмотром Шагала с Эммой Гуревич я создал панно на фасаде городского театра»[105].
Вот как процесс подготовки к коммунистической годовщине описан у самого М. Шагала: «У нас, как и в других городах, готовились встретить праздник, надо было развесить по улицам плакаты и лозунги. Маляров и мастеров по вывескам в Витебске хватает. Я собрал их всех, от мала до велика, и сказал: Вы и ваши дети станете на время учениками моей школы. Закрывайте свои мастерские. Все заказы пойдут от школы, а вы распределяйте их между собой. Вот дюжина образцов. Их надо перенести на большие полотнища и развесить по стенам домов, в городе и на окраинах. Все должно быть готово к тому дню, когда пойдет демонстрация с флагами и факелами. Все мастера – бородатые как на подбор – и все подмастерья принялись перерисовывать и раскрашивать моих коз и коров»[106]. Отметим, что склонность художника к мистификациям не обошла и этот фрагмент – как А. Ромм представлял себя руководителем комиссии по украшению города, каковым не являлся, так и М. Шагал в воспоминаниях рисует себя единственным автором эскизов плакатов. Тогда как таковых было несколько, причем, по мнению А. Шатских, один из наиболее интересных фрагментов праздничного оформления был подготовлен Д. Якерсоном: «Эскиз, воплотившийся в панно Слава труду, удивлял предельной найденностью лозунга, в дальнейшем на долгие десятилетия вошедшего в арсенал официальной пропаганды»[107]. И далее, там же: «Другие эскизы монументальных панно Якерсона демонстрировали любопытный ход в художественном мышлении этого мастера: его композиции повторяли схему житийных икон, где вокруг центрального поля располагались клейма – эпизоды революционной борьбы. Здесь, в отличие от сюжетов шагаловских панно, выламывавшихся из бравурно-лобовых агитационных клише, предвосхищены многие пластические формулы праздничного пропагандистского убранства площадей и улиц; оно, как известно, с необыкновенной быстротой сумело выродиться в казенное искусство».
Конец ознакомительного фрагмента.