Вы здесь

Роберт Капа. Кровь и вино: вся правда о жизни классика фоторепортажа…. 1. Разговор в Будапеште (Алекс Кершоу, 2002)

1. Разговор в Будапеште

Мало иметь талант. Нужно еще быть венгром.

Роберт Капа, цит. по журналу Life, 19 апреля 1997 года

Осень 1948 года… Красная звезда, нарисованная поверх старого венгерского флага на хвосте американского самолета Дуглас DC-3 («Дакота»), полученного по ленд-лизу… Роберт Капа опускает взгляд на лоскутное одеяло из крестьянских участков, мало изменившееся со времен феодализма. А вот и Дунай, река его юности… Через несколько минут его самолет уже бежит по взлетно-посадочной полосе к зданию со следами пулеметного обстрела, у которого стоят мрачные коммунистические чиновники.

Капа вернулся на родину после семнадцати лет отсутствия. Вернулся со смешанными чувствами: здесь были и ностальгия, и сильнейшее любопытство, и беспокойство по поводу того, что он найдет в этом новом коммунистическом государстве. Повсюду он встречал напоминания о своем прежнем «я», о еврейском юноше, который не мытьем, так катаньем пытался проложить свой путь в жизни.

Многие годы прошлое Капы по большей степени оставалось загадкой даже для тех, кто думал, что хорошо его знает. Но в 1947 году его старый друг Джон Херси, автор блестящей книги «Хиросима» (1946), сорвал с Капы маску жизнерадостности, обнажив трагическое лицо человека, бежавшего от боли и ужаса. «Фотографа Капы, которому его коллеги и конкуренты приписывают лучшие снимки Второй мировой войны, просто не существует, – писал Херси в малоизвестном литературном журнале “47”. – Капа – это выдумка. Это объект в форме человека – невысокого, смуглого и ведущего себя так, как будто он к чему-то привязан. У него глаза спаниеля, старательно изображаемый верхней губой цинизм и печать удачника на лице. Этот объект ходит, называет себя Капой и считается знаменитым. Но в действительности ничего этого нет. Капа – это вымысел. Так было всегда и во всех отношениях»[2].

И вот теперь «человек, который сделал себя сам», как Херси назвал Капу, шел через зал будапештского аэропорта. Чиновники компартии, которые его ожидали, знали, что он приехал в Венгрию, чтобы подготовить материал для журнала Holiday – своего рода глянцевой американской библии нового поколения богатых путешественников. Вскоре Капа уже был на окраине Буды, аристократической части Будапешта, отделенной рекой Дунай от «выскочки» Пешта. Прекрасный город после ожесточенной двухмесячной осады русскими войсками зимой 1944/45 года превратился в руины. «Когда глядишь на сгоревшие отели и разрушенные мосты, – писал позже Капа, – столица Венгрии кажется красавицей с выбитыми зубами».

Соперничавший когда-то с Парижем по архитектуре и изысканности Будапешт был сначала изуродован нацизмом, а затем сталинизмом, который окончательно лишил город его феноменальной прелести. Теперь столица Венгрии восстанавливалась, но происходило это мучительно медленно и в основном вручную. Так, на верхних этажах старого отеля Ritz можно было видеть крошечные фигурки, которые пытались разрушить его стены примитивными кирками. Капа вышел к Дунаю. Здесь тоже в знакомой картине города чего-то не хватало. Внезапно Капа понял, чего именно: исчез мост Эржебет, названный в честь императрицы Елизаветы Баварской. В годы его юности он считался самым длинным подвесным мостом в Европе. Не осталось и следа от трех других мостов – все их взорвали в 1945 году отступавшие нацисты. На набережных стало намного меньше кафе, но Cafe Moderne, в котором его отец по утрам играл в пинокль, вместе с небольшим числом других заведений уцелело и под немецкими, и под советскими бомбами.

Преодолевая узкие улочки Пешта, шофер Капы миновал кварталы довоенной постройки, в которых когда-то жили представители деятельной еврейской буржуазии. Это были экстравагантные здания, в которых купола, шпили и башни боролись за внимание прохожих, а балконы хвастались перед ними своими причудливыми украшениями и мифологическими фигурами. Некоторые дома все еще демонстрировали уверенность в собственной значимости – несмотря на безвкусицу поддельных мрамора, бронзы и витражей в стиле ар-деко, а также осыпавшуюся штукатурку пастельных тонов.

Все улицы были засыпаны камнями и щебнем, некоторые дома испарились, как будто их никогда здесь и не было. Устрашал своим безмолвием Еврейский квартал, в котором вырос Капа; многие из его бывших жителей встретили свою смерть в газовых камерах Аушвица. Там и сям на кованых фонарных столбах были развешаны лозунги в поддержку нового коммунистического режима.

Капу начали преследовать странные воспоминания; они, как призраки, выползали из знакомых переулков. Вот слоненок, который делал разные трюки на танцполе ночного клуба «Аризона». Вот навсегда запомнившаяся ночь, в которую его кровь текла по каменному полу отделения полиции. Это было при диктаторском режиме вице-адмирала Миклоша Хорти. Капа вернулся в Будапешт, для того чтобы, как позже писал он, «услышать новую музыку»[3]. Но пока его преследовали старые жуткие мелодии: Петер Хайм, начальник полиции Хорти, имел обыкновение насвистывать начало Пятой симфонии Бетховена, когда избивал на допросах длинноволосых радикалов – таких, как Капа.

Капа поселился в отеле Bristol – единственном уцелевшем из многих знаменитых элегантных отелей Будапешта. Клерк за конторкой внимательно изучил паспорт и спросил, был ли он когда-нибудь в Голливуде. Нет ли у него там полезных связей? Вопрос напомнил ему о его первом приезде в Америку, когда на острове Эллис, самом крупном пункте приема иммигрантов в США, столь же любознательный клерк спросил его, бывал ли он когда-нибудь в Москве.

При поселении Капе дали скидку на его номер и адрес бара, где он мог найти последние следы буржуазного декаданса в Будапеште. Поздно ночью он добрался до этого бара и поболтал с его владелицей, 25-летней красавицей Анной, которая пожаловалась ему, что при коммунистах жить невыносимо скучно и невозможно делать бизнес. Капа сфотографировал ее: сигарета, фальшивые драгоценности, сексуальный черный топ. У нее были красивые полные губы, блестящие темные волосы и тревожный взгляд. Анна происходила из аристократической семьи и была прекрасной наездницей – до той поры, пока нацисты не увели у нее лошадей, а коммунисты не отняли владения. Анна рассказала Капе, что попыталась уехать из Венгрии, но ее задержала полиция. Теперь она ждала паспорта…

К двум часам ночи Капа почувствовал прилив сентиментальности и попросил Анну прогуляться с ним по берегу Дуная. Там, под мерцающими фонарями, он когда-то очаровывал своих первых девушек; сегодня то же произошло и с Анной… Несколько месяцев спустя он хвастался друзьям в Париже, что переспал с настоящей венгерской особой голубых кровей. До войны, говорил он, человек его круга должен был ломать перед Анной шапку и обращаться к ней не иначе, как «ваша светлость графиня Фехервар».

На следующее утро Капа вышел из отеля Bristol, обвешанный фотоаппаратами «Лейка». Кругом гремели взрывы: это подрывники сносили руины соседних гостиниц. После каждого взрыва над головами прохожих пролетал град кирпичей. Капа отправился на улицу Ваци, когда-то самый элегантный торговый район в Будапеште, если не во всей Европе. В детстве он общался там с еврейским мальчиком по имени Шандор, который работал в магазине у меховщика. Из каждых двадцати евреев Венгрии Холокост пережил только один, поэтому Капа удивился, увидев Шандора на прежнем месте, но был потрясен его обликом: волосы выпали, а ужас пережитого избороздил его лицо глубокими морщинами. Шандор был узником в лагере смерти, потом сидел в тюрьме у русских, а теперь жил тем, что подновлял износившиеся меховые изделия некогда богатых дам…

Через несколько дней в Будапеште Капа встретился с другим своим старым другом, писателем Дьёрдем Маркошем. Капа выступил перед ним в своей обычной роли балагура, плавно переходившего от одной занимательной истории к другой. Он рассказал Маркошу, что когда-то был десантником и во время прыжка оказался на дереве, потому что его парашют зацепился за ветви. Не зная, где он находится – за линией фронта или нет, Капа спокойно висел на стропах парашюта, потягивая из бутылки шотландский виски, пока его не сняли с дерева. В другой истории Капа поведал о том, что однажды он встречался с Рузвельтом и, когда президент спросил его, нельзя ли как-то ему помочь, Капа якобы ответил: «Да, дайте мне паспорт!»[4]

Лишь когда ночь уже подходила к концу, Капа признался Маркошу, что с 1931 года он является перемещенным лицом и все еще мотается по миру с паспортом беженца. Фактически он с семнадцати лет только и делал, что перемещался из одного отеля в другой, из одной зоны боевых действий в другую.

– И что ты будешь делать сейчас? – спросил Маркош.

– Что может делать безработный репортер? – пожал плечами Капа. – Буду ездить, где только могу.

– Так ты что, по-прежнему ищешь приключений? – продолжал Маркош. – Не хочешь признать, что в глубине души ты по-прежнему авантюрист, ты ловишь кураж от войны?

– Да ты с ума сошел! – огрызнулся Капа. – Я ненавижу насилие, а больше всего ненавижу войну[5].

Эндре Фридман родился 22 октября 1913 года. У новорожденного были густые черные волосы и лишний мизинец на одной руке. Эти отклонения лишь упрочили веру его матери Юлии в то, что ее сына ждет особая судьба, что Яхве сделал его одним из избранныхi.

Самые ранние воспоминания Эндре были связаны с мировой войной и постоянными ссорами между родителями. Ему было меньше года, когда Венгрия вступила в Первую мировую, или, как тогда говорили, в Великую войну 1914–1918 годов, на стороне немцев. И до самого бегства Эндре из Венгрии по политическим мотивам в 1931 году не было недели, когда бы его родители не ругались друг с другом – как правило, причинами служили неистребимая страсть отца к азартным играм и как следствие его постоянная ложьii.

У родителей Эндре было между собой мало общего, кроме того, что оба были несоблюдающими евреями и выходцами из самых бедных семей. Отец, Дежё Фридман, родившийся в июне 1880 года, вырос в захолустном местечке в Трансильвании, земле древних суеверий, средневековой культуры и романтической чувственности. Еще в юности Дежё сбежал из своей глубинки и несколько месяцев бродил по Европе, пробираясь сначала в Будапешт, потом в Лондон, а затем и в Париж. Всю оставшуюся жизнь он романтизировал это время бродяжничества, и юный Эндре мог часами сидеть и слушать рассказы говорливого коротышки-отца о том, как он выживал благодаря своему уму и умению нравиться людям, как он странствовал в поисках денег и впечатлений из одного неприветливого города в другой.

В 1910 году Дежё женился на Юлиане Генриетте Берковиц, будущей матери Эндре, и они вместе открыли небольшое ателье в Пеште, в районе Бельварош, который и по сень день остается центром коммерческой жизни города. А первое свое жилье они приобрели в новом U-образном жилом доме на улице Варошхаз, в рядом с кофейней Pilvax, где когда-то встречались вожди революции 1848 года.

Называясь портным, Дежё быстро показал себя неудержимым бонвиваном, которому было намного интереснее носить хорошие костюмы, чем шить их. «Успех? Поражение? Жизнью правит удача! А правила жизни столь же просты, как в любимой игре пинокль. Лучшие игроки всегда становятся победителями. Учись у них, и ты когда-нибудь окажешься за нужным столом в нужное время и выиграешь свою партию. Это будет трудная партия, но судьба протянет тебе руку!» Такова была философия Дежё, которую его маленький сын усвоил на всю жизнь.

У матери Эндре взгляды на жизнь были совершенно противоположными. Дочь измученного работой крестьянина выросла в забытом Богом уголке Австро-Венгерской империи в семье, где было десять детей, и всю свою жизнь она неустанно трудилась. Помня о том, как в двенадцать лет ее отдали в ученицы портнихе, Юлия решила сделать все, чтобы спасти своих сыновей от подобной участи. Часто она работала за портняжным столом от зари до зари, мечтая о том, что ее особенный ребенок будет делать нечто большее, чем шить костюмы в надежде продать их еврейским буржуа.

В редкие часы отдыха Юлия часто наряжала Эндре в тщательно сшитые матроски или костюмы с кружевами. На фотографии 1917 года можно видеть задумчивого Эндре, одетого в один из таких изысканных костюмчиков, сшитых его матерью, в окружении улыбающихся родных. Такими счастливыми Фридманы больше не выглядели никогда. В октябре 1918 года, за несколько недель до окончания войны, Будапешт потрясла революция, и семья Фридманов вместе со всеми наблюдала за толпами людей, которые слонялись по улицам, размахивая хризантемами – символом коммунистического восстания, организованного верным ленинцем Белой Куном. Впрочем, эксперимент по насаждению в Венгрии советской диктатуры закончился довольно быстро – всего через 133 дня, 1 августа 1919 года, в стране произошел государственный переворот, поддержанный румынской армией.

К концу осени Венгрию уже твердо контролировал вице-адмирал Миклош Хорти, отличавшийся профашистскими взглядами. За пару месяцев Хорти приказал уничтожить пять тысяч левых, более семидесяти тысяч человек были брошены в тюрьмы и лагеря. Венгрию охватил «белый террор», частью которого стали организованные еврейские погромы, не в последнюю очередь обусловленные тем, что Хорти назвал Белу Куна и других руководителей коммунистического восстания «еврейскими предателями». Фридманы ради безопасности не выпускали своих детей из дома: буквально на соседней аллее правые избили нескольких еврейских студентов, выступавших против антисемитских законов, которые устанавливали квоты на поступление евреев в университеты и юридические школы[6].

Но самым большой психологический удар по родине Эндре нанесли не поражение во Второй мировой войне и не диктатура Хорти, а лист бумаги – Трианонский мирный договор, явившийся частью гораздо более широкой Версальской системы послевоенного урегулирования. 4 июня 1920 года Венгрия была вынуждена уступить другим странам 70 % своей территории и 60 % населения. Иными словами, новые границы ужали Венгрию на две трети – Венгрия потеряла больше других побежденных стран. Горький протест патриотов-венгров: «Nem, nem, soha!» («Нет, нет, никогда!») рефреном прошел через всю молодость Эндре[7].

В 1923 году Эндре поступил в гимназию имени Имре Мадача на улице Барчай. Учился он ниже среднего, не отличался усидчивостью, часто не выполнял домашние задания, а своим одноклассникам казался неряхой и фантазером. «У него всегда были разорваны брюки, – вспоминала его мать в интервью Джозефе Стюарт. – Эндре нередко бился о фонарные столбы, потому что слишком увлекался разговорами. Он был добродушным ребенком, грубости в нем не было. Всегда улыбчивый, иногда немного неуклюжий, что делало его застенчивым. И еще ему всегда нравились девочки – даже когда он был совсем малышом».

К тому времени, когда Эндре достиг подросткового возраста, Юлия уже была слишком занята семейным бизнесом, чтобы уделять много внимания сыну, которого она сама когда-то и избаловала. После школы он бродил по еврейскому кварталу Пешта в компании других подростков, предоставленных самим себе. «Мне кажется, Эндре просто делал все, что ему нравилось», – вспоминала его подруга детства Эва Бешнё, темноволосая и довольно угрюмая девушка с такими темными глазами, что однажды в трамвае вагоновожатый посоветовал ей вернуться домой и хорошенько их вымыть.

В те часы, когда Эндре не бродил по закоулкам Пешта, он играл с Евой и двумя ее сестрами-подростками, Панной и Магдой. «Потом Эндре (а он был великим романтиком) рассказывал мне, что был влюблен в меня и моих сестер и никак не мог решить, кого из нас он любит больше», – рассказывала Эва. Ее мать, принадлежавшая к верхушке среднего класса, категорически возражала против присутствия грубого Эндре, «и он надеялся, что кто-то нас украдет, а он, герой, спасет девушек, и тогда мои родители наконец полюбят его. У него была очень, очень романтичная душа…».

Сейчас 91-летняя еврейка Эва, пережившая почти столетие ужасов, живет в одиночестве в Амстердаме – сюда она переехала еще в 1933 году, когда пришел к власти Гитлер. Хотя физически она очень слаба, голова у нее по-прежнему ясная, а воспоминания – горькие, романтичные и яркие. Известный в Голландии фотограф, она всю свою жизнь мыслила образами[8].

– Я звала его Банди (это уменьшительное от Эндре). Да, такое было у него прозвище. А еще мы называли его Капа, что значит «акула». А у его брата Корнелла была кличка Крокодил[9].

Как вспоминала Бешнё[10], Банди часто жаловался на скуку и постоянно искал конфликты и опасности. Благодаря Эве он пристрастился к лыжам – несмотря на резкие протесты матери, Юлии. Раздобыв где-то лыжи, 15-летний Эндре сразу же отправился вместе с Бешнё на гору Швабхедь, возвышавшуюся над Будапештом. До этого он никогда не пробовал даже стоять на лыжах, но это не помешало ему смело подняться на подъемнике на самую вершину.

– Я это сделаю, – твердо сказал Эндре, когда Будапешт исчез в дымке, а внизу виднелась только гигантская дуга замерзшего Дуная.

– Но ты даже не знаешь, что делать, – заметила Бешнё.

Эндре пожал плечами:

– Я все равно это сделаю!

– Он никогда не боялся пробовать что-то новое, особенно любил рискованные предприятия, – рассказывала Бешнё. – Тогда я очень надеялась, что он не сломает ногу, и он таки ее не сломал. Он не только спустился с горы, но и снова на нее поднялся… Он всегда хотел делать все сам.

Смуглый юноша с густыми бровями, пухлыми губами и нежными руками, Эндре становился все более популярным среди своих одноклассниц и соседских девочек. Его часто можно было видеть в тени моста Эржебет, самом популярном месте поцелуев у юных влюбленных Пешта. Но, судя по всему, свою невинность он потерял вовсе не с большеглазой славянской девушкой из Пешта. Позже он рассказывал, что первый секс у него был с богатой клиенткой матери, женщиной в летах, которая соблазнила его, когда он привез ей новое платье[11].

Вскоре Эндре примкнул к левым революционерам. Общественно-политический климат в стране требовал смелых действий: в Венгрии с конца двадцатых годов продолжались кровавые стычки между левыми и правыми. Яростные баталии между соперничающими группировками вспыхивали на улицах венгерской столицы едва ли не еженедельно, и к тому времени, когда Эндре стукнуло шестнадцать, он уже был ветераном уличных боев. Вместе с тысячами других молодых радикалов он часто проходил маршем по рабочим районам Пешта. «Эндре стал политически активным по нескольким причинам, – объясняет Бешнё. – Прежде всего его дискриминировали как еврея, но важно и то, что он сам стремился навстречу опасности».

Во время «охоты на ведьм», устроенной сенатором Маккарти в 1950-х годах в США, Эндре, опасаясь, что прошлое настигнет его, неоднократно отрицал, что был членом коммунистической партии в Венгрии или любой другой стране. В 1953 году в заявлении, сделанном под присягой, он так объяснял свою политическую позицию того времени: «В течение последних двух лет обучения в старшей школе я стал интересоваться литературой и политикой и решил заняться журналистикой. В то время я был крайне критически настроен против антисемитской диктатуры вице-адмирала Хорти. Я изучал социализм, но обнаружил, что совершенно не согласен с целями и методами деятельности коммунистической партии»[12].

В этом заявлении Эндре не стал сообщать ФБР, что однажды в Будапеште поздно ночью он встречался с вербовщиком Коммунистической партии. По словам его брата Корнелла[13], рекрутер сказал Эндре, что «партия не заинтересована в молодых буржуазных интеллектуалах»[14], так что [Эндре] решил, что он партии не интересен. Если верить Корнеллу, то ночной флирт с коммунизмом обошелся Эндре очень дорого: «Проблема состояла в том, что эту “прогулку” заметила тайная полиция»[15]. Когда Эндре вернулся домой, два агента его арестовали. Зная, что многие «подрывные элементы» никогда не возвращались из застенков полиции Хорти, Юлия умоляла их не забирать сына, но ее просьбы были проигнорированы, Эндре бросили в полицейский фургон и доставили на допрос. В маленькой камере, где на стенах оставляли свои имена другие политзаключенные, нанятые Петером Хаймом головорезы жестоко избили его.

«Для большинства горячих молодых людей арест обычно становился сдерживающей мерой, – делилась своими воспоминаниями Бешнё. – Но Эндре они запугать не сумели. Когда они били его, он смеялся им в лицо, потому что они могли только подозревать, что он левый, у них не было никаких доказательств принадлежности Эндре к коммунистам. Думаю, Эндре смеялся над своими мучителями, пока не потерял сознание».

Как и на каком основании его позднее выпустили из полиции? Это остается загадкой. По утверждению Корнелла, этому способствовала жена заместителя начальника государственной полиции Имре Хетеньи, постоянная клиентка ателье Фридманов. «Благодаря этому знакомству наш отец смог добиться освобождения Эндре при условии, что он сразу покинет Венгрию», – писал Корнелл[16].

Но в силах ли простой еврей-портной повлиять на могущественного полицейского чиновника? Может быть, Хайм просто проиграл Дежё партию в пинокль? Эва Бешнё предполагает, что причина, по которой Эндре в конце концов покинул Венгрию, была гораздо менее драматичной: он просто последовал ее примеру. Сама Эва бежала от нараставшего в Венгрии антисемитизма. В 1930 году отец согласился отправить ее на учебу в Берлин, тогдашний центр экспериментальной фотографии[17].

Когда Бешнё сказала Эндре, что она уезжает в Берлин, тот небрежно заметил:

– Может быть, я тоже туда приеду!

– Да как ты доберешься до Берлина? – удивилась Эва. Она знала, что Фридманы едва наскребли денег, чтобы отдать Эрне в будапештский колледж. Откуда у них деньги на Берлин?

– Об этом не думай, – ответил Эндре. – Я приеду!