Часть I
РЕЧЬ И МЫШЛЕНИЕ РЕБЕНКА
Глава I
ФУНКЦИИ РЕЧИ ДВУХ ДЕТЕЙ ШЕСТИ ЛЕТ[1]
Мы попытаемся разрешить здесь следующий вопрос: какие потребности стремится удовлетворить ребенок, когда он говорит? Данная проблема не является ни чисто лингвистической, ни чисто логической – это проблема функциональной психологии. Но именно с нее-то и надо начинать всякое изучение логики ребенка.
Поставленный нами вопрос на первый взгляд представляется странным; кажется, что у ребенка, как и у нас, речь служит для передачи мысли. Но на самом деле это совсем не так просто. Прежде всего, взрослый при помощи слова старается передать различные оттенки своей мысли. Речь служит ему для констатации мысли: слова объективно выражают размышление, дают информацию и остаются связанными со знанием («погода портится», «тела падают» и т. д.). Иной раз, напротив, речь выражает приказание или желание служить для критики, угроз, короче – для пробуждения чувств и вызывания действий («пойдем», «какой ужас!» и т. д.). Если хотя бы приблизительно можно было установить для каждого индивидуума отношение между этими двумя категориями передачи, были бы получены интересные психологические данные.
Но это еще не всё. Можно ли наверное утверждать, что даже у взрослого речь всегда служит для передачи, для сообщения мысли? Не говоря уже о внутренней речи, очень многие – из народа или рассеянных интеллектуалов – имеют привычку наедине произносить вслух монологи. Может быть, в этом можно усмотреть приготовление к общественной речи: человек, говорящий вслух наедине, сваливает иногда вину на фиктивных собеседников, как дети – на объекты своей игры. Возможно, в этом явлении есть «отраженное влияние социальных привычек», как на это указал Болдуин; индивидуум повторяет применительно к себе способ действий, первоначально усвоенный им лишь по отношению к другим. В этом случае он разговаривает с собой как бы для того, чтобы заставить себя работать, разговаривает потому, что у него уже образовалась привычка обращаться с речью к другим, чтобы воздействовать на них. Но примем ли мы то или другое объяснение, ясно, что здесь функция речи отклоняется от своего назначения: индивидуум, говорящий сам для себя, испытывает от этого удовольствие и возбуждение, которое как раз очень отвлекает его от потребности сообщать свои мысли другим. Наконец, если бы функция речи состояла исключительно в информировании, то трудно было бы объяснить явление вербализма. Каким образом слова, предназначенные по своему употреблению для точных обозначений, только и существующие для того, чтобы быть понятыми, могли бы приводить к затуманиванию мысли, даже к созданию неясности, умножая лишь словесно существующие объекты, короче, именно затрудняя во многих случаях возможность сделать мысль передаваемой? Не желая возобновлять здесь дискуссий о взаимоотношении речи и мышления, отметим только, что самое наличие этих дискуссий доказывает сложность функций речи и несводимость их к единой функции – сообщению мысли.
Итак, функциональная проблема речи может ставиться даже и по отношению к нормальному взрослому. Тем более, конечно, она может быть поставлена по отношению к больному, к первобытному человеку или к ребенку. Жане, Фрейд, Ференци, Джонс, Шпильрейн предлагали различные теории, касающиеся речи первобытных людей, больных и малолетних детей, – теории, имеющие большое значение для мысли ребенка 6 лет и старше, то есть для той, какую мы будем изучать.
Жане, например, полагает, что первые слова происходят от криков, которые у животных и у первобытного человека сопровождают действие: крики гнева, угрозы в борьбе и т. д. Например, крик, которым командир сопровождает военную атаку, становится сигналом к этой атаке. Отсюда первые слова – приказание. Следовательно, слово сначала связано с действием, одним элементом которого оно является и которого затем достаточно, чтобы вызвать это действие[2]. Психоаналитики исходили из аналогичных идей для объяснения магии слова. Так как слово по своему происхождению является частью действия, то его достаточно, чтобы вызвать все связанные с ним душевные движения и все конкретное содержание.
Например, к самым примитивным словам безусловно относятся любовные крики, служащие предисловием к половому акту: как следствие, такие слова, а также все слова, намекающие на этот акт, наделены непосредственной возбуждающей силой. Данные факты объясняют общую тенденцию примитивного мышления рассматривать названия вещей и лиц и обозначение событий как самое их существо. Отсюда и вера в то, что возможно воздействие на эти вещи и события путем простого произнесения слов; значит, слово – нечто гораздо большее, чем этика; оно – сама внушающая страх действительность, которая составляет часть названного предмета[3]. Шпильрейн[4] занялась отысканием подобных явлений на самых первых ступенях речи ребенка. Она пыталась доказать, что слоги, служащие младенцу для обозначения матери во многих языках («мама»), состоят из тубных согласных, что свидетельствует о простом продолжении акта сосания.
«Мама», следовательно, как бы является сначала криком желания, а потом, по существу, приказанием, которое одно лишь может удовлетворить это желание. Но уже один только крик «мама» приносит некоторое успокоение и – поскольку он есть продолжение акта сосания – некоторое обманчивое удовлетворение. Приказание и непосредственное удовлетворение здесь почти смешались, и невозможно узнать, когда слово служит настоящим приказанием и когда оно играет свою магическую роль, настолько переплелись здесь эти два момента.
Так как, со своей стороны, Мейман и Штерн показали, что первые имена существительные в речи ребенка вовсе не обозначают понятий, а выражают приказания и желания, то в конце концов и впрямь есть основание полагать, что примитивная речь ребенка значительно сложнее, чем это кажется на первый взгляд. Однако, даже если отнестись ко всем деталям этих теорий с осторожностью, все-таки становится очевидным, что многие выражения, осмысляемые нами просто как понятия, у маленького ребенка долгое время имеют смысл не только аффективный, но еще и магический, где все связано с особыми способами действий, которые следует изучить сами по себе, какие они есть, а не какими они кажутся взрослым.
Поэтому-то может быть интересным поставить функциональную проблему относительно ребенка более старшего возраста, что мы и хотели бы сделать здесь в качестве введения в изучение детской логики – логики и речи, которые, очевидно, независимы друг от друга. Мы, возможно, не найдем никаких следов «примитивных» явлений, но по крайней мере будем очень далеки от того, чтобы считать, что речь ребенка служит для сообщения мысли, как это подсказывает «здравый смысл».
Нет необходимости говорить о том, насколько этот опыт находится в стадии предварительного обсуждения. Мы здесь пытаемся лишь зондировать почву. Это, прежде всего, должно способствовать созданию техники, годной для новых наблюдений и позволяющей сравнивать результаты. Такая техника, которую мы только пока и отыскивали, уже позволила нам кое-что констатировать. Но так как мы вели наблюдение всего над двумя детьми 6 лет, записывая их речь хотя и полностью, но лишь на протяжении одного месяца и в течение определенных часов дня, мы считаем свои результаты не более чем предварительными, намереваясь подтвердить их в последующих главах.
I. МАТЕРИАЛЫ
Мы приняли следующую технику работы. Двое из нас следили каждый за одним ребенком (мальчиком) в течение почти одного месяца на утренних занятиях «Дома малюток» Института Ж.-Ж. Руссо, тщательно записывая (с контекстом) все, что говорил ребенок. В классе, где мы наблюдали за нашими двумя детьми, ребята рисуют и строят, что хотят, лепят, участвуют в играх счета, играх чтения и т. д. Эта деятельность совершенно свободна: дети не ограничены в желании говорить или играть сообща, без всякого вмешательства со стороны взрослых, если сам ребенок его не вызывает. Дети работают индивидуально или по группам, как им нравится; группы образуются и распадаются, и взрослые в это не вмешиваются; дети переходят из одной комнаты в другую (комната рисования, лепки и т. д.) по желанию; им не предлагают заняться какой-либо последовательной работой до тех пор, пока у них не зародится желание такой последовательности. Короче, в этих комнатах – превосходная почва для наблюдения и изучения общественной жизни и речи ребенка[5].
Поэтому следует предупредить замечание, что дети, служившие нам объектами исследования, наблюдались не в естественных условиях. С одной стороны, они говорят столько же, сколько говорили бы и дома; они говорят в комнате для игр со своими друзьями; они могут говорить весь день, ни в какой мере не чувствуя над собой ни начальства, ни наблюдателя. С другой стороны, в классе они говорят не больше, чем дома или в других условиях, потому что, как показывают наблюдения, дети между 5 и 7 с половиной годами вообще предпочитают работать индивидуально и в одиночестве, чем в группах, состоящих хотя бы из двух человек. К тому же так как мы располагаем полным текстом речи наших детей, то мы легко можем исключить из наших расчетов всё, что не является произвольной речью ребенка, то есть всё, что было сказано в виде ответа на поставленные вопросы.
После того как наши материалы собраны, мы пользуемся ими следующим образом. Мы начинаем с того, что пронумеровываем все фразы ребенка. Вообще ребенок говорит короткими фразами, прерываемыми продолжительным молчанием или словами других детей. Каждая фраза нумеруется отдельно. В случае же, если текст немного длиннее, нечего опасаться того, что несколько фраз, следующих одна за другой, будут обозначены одним номером; важно лишь поставить номер на фразе, ясно выражающей мысль. В этих случаях, впрочем редких, разделение бывает немного произвольным, но это не имеет значения, когда дело идет о нескольких сотнях фраз.
После того как текст разбит на фразы, мы стараемся классифицировать их по элементарным функциональным категориям; эту-то классификацию мы и будем изучать.
Вначале приведем один из документов, собранных описанным выше способом, и разберем его во всей его сложности:
23. Пи (Эзу, рисующему трамвай с прицепным вагоном): «Но у них нет флажков, у трамваев, которые прицеплены сзади». (Ответа нет.)
24. (Говоря о своем трамвае): «У них нет прицепных вагонов…» (Ни к кому не обращается. Никто не отвечает.)
25. (Обращаясь к Беа): «Это трамвай, у которого нет вагона». (Ответа нет.)
26. (Обращаясь к Ге): «У этого трамвая нет вагонов, Ге, ты понимаешь, ты понимаешь, он не красный, ты понимаешь…» (Ответа нет.)
27. (Лев говорит громко: «Смешной месье!», – на известном расстоянии и не обращаясь ни к Пи, ни к кому другому.) Пи: «Смешной месье!» (Продолжает рисовать свой трамвай.)
28. «Трамвай – я его оставлю белым».
29. (Эз, который тоже рисует, говорит: «Я его делаю желтым») «Нет, не надо его делать всего желтым».
30. «Я делаю лестницу, посмотри». (Беа откликается: «Я не могу прийти сегодня после обеда, у меня урок ритмики».)
31. «Что ты говоришь?» (Беа повторяет ту же фразу.)
32. «Что ты говоришь?» (Беа не отвечает. Она забыла то, что сказала, и толкает Ро.)
33. (Обращаясь к Беа): «Оставь же его».
34. (Воспитательница Б. спрашивает Эза, не хочет ли он пойти с ней): «Эз, иди, это еще не кончено. (34 bis.) Эз не кончил, мадемуазель».
35. (Ни к кому не обращаясь): «Я делаю черные камешки…»
36. (Он же): «Хорошенькие… эти камешки».
37. (Эзу): «Лучше, чем ты, а?» (Ответа нет: Эз не слышал предыдущей фразы.)
Мы выбрали из высказываний Пи (6 л. 6 м.) этот пример потому, что он представляет наиболее энергичную общественную деятельность, на которую Пи способен: он рисует за одним столом с Эзом, своим неразлучным другом, и беспрестанно разговаривает с ним. Было бы естественно, если бы в таком случае единственной функцией речи было сообщение мысли. Но присмотримся поближе. Наоборот, оказывается, что с социальной точки зрения эти фразы или обрывки фраз имеют крайне разнообразное значение. Когда Пи говорит: «У них нет…» и т. д. (24) или «Я делаю…» и т. д. (35), он ни к кому не обращается. Он просто громко думает перед своим собственным рисунком, как простолюдины бормочут, работая. Тут налицо первая категория речи, которую надо отметить и которую мы будем называть в дальнейшем монологом. Когда Пи говорит Ге или Беа: «Это – трамвай» и т. д. (25) или «У этого трамвая…» и т. д. (26), то кажется, что в этом случае он хочет, чтобы его поняли, но при ближайшем рассмотрении мы видим, что, с одной стороны, ему мало интересен собеседник (он переходит от Беа к Ге, чтобы сказать то же самое), а с другой стороны, для него неважно, слушает ли его собеседник или нет. Он думает, что его слушают, – это все, что ему надо. Точно так же, когда Беа дает ему ответ, совершенно не связанный с тем, что он только что сказал (30), он не делает попыток ни к тому, чтобы его поняли, ни к тому, чтобы самому понять. Они оба останавливаются, каждый на своих собственных мыслях, и этим удовлетворяются (30–32). Собеседник здесь играет роль только возбудителя. Пи говорит сам для себя, как если бы он произносил монолог; но к этому прибавляется удовольствие, которое он испытывает, думая, что он представляет интерес для других. Это будет новая категория, которую мы назовем коллективным монологом. Она отличается от предыдущей, но также – и от настоящего обмена мыслями и сведениями. Последний составит отдельную категорию, которую мы назовем адаптированной информацией и к которой можно отнести фразы 23 и 34 bis. Ребенок в этом случае обращается к определенным собеседникам, а не к первому встречному, как раньше, и говорит для того, чтобы собеседники слушали и понимали. Наряду с этим обменом констатирующего, или объективного, порядка можно еще отметить обмен более императивного, или субъективного, порядка, состоящий в приказаниях (33) или в насмешках, критике, подтверждении собственного превосходства и т. д. (37). Кроме того, можно отметить простые повторения, лишенные смысла (27), вопросы и ответы.
Попытаемся установить критерий этих различных категорий.
Мы можем разделить все разговоры двух наших испытуемых на две большие группы, которые можно назвать эгоцентрической и социализированной. Произнося фразы первой группы, ребенок не интересуется тем, кому он говорит и слушают ли его. Он говорит либо для себя, либо ради удовольствия приобщить кого-нибудь к своему непосредственному действию. Эта речь эгоцентрична прежде всего потому, что ребенок говорит лишь о себе, и именно потому, что он не пытается стать на точку зрения собеседника. Собеседник для него – первый встречный. Ребенку важен лишь видимый интерес, хотя у него, очевидно, есть иллюзия, что его слышат и понимают (за исключением, быть может, собственно монолога, да и это не наверняка). Он не испытывает желания воздействовать на собеседника, действительно сообщить ему что-нибудь: это разговор вроде тех, что ведутся в некоторых гостиных, где каждый говорит о себе и никто никого не слушает.
Можно разбить эгоцентрическую речь на три категории:
1. Повторение (эхолалия). Здесь дело идет лишь о повторении слов и слогов. Ребенок повторяет их ради удовольствия говорить, не думая ни о том, чтобы обратиться к кому-нибудь, ни даже о том, чтобы произносить осмысленные слова. Это один из последних остатков младенческого лепета, не содержащий еще в себе, видимо, никакого общественного элемента.
2. Монолог. Ребенок говорит сам с собой, как если бы он громко думал. Он ни к кому не обращается.
3. Монолог вдвоем или коллективный монолог. Внутреннее противоречие этого названия хорошо выражает парадоксальность детских разговоров (о чем мы только что говорили), во время которых каждый приобщает другого к своей мысли или действию в данный момент, но не заботится о том, чтобы и в самом деле быть услышанным или понятым. Позиция собеседника никогда не принимается в расчет, собеседник только возбудитель.
Что же касается социализированной речи, то здесь можно различать следующие категории:
4. Адаптированная информация. Здесь ребенок действительно обменивается мыслями с другими; тут наблюдается либо сообщение собеседнику о чем-нибудь, что может интересовать его или повлиять на его поведение, либо настоящий спор или даже сотрудничество в достижении общей цели.
Таким образом, если ребенок становится на точку зрения собеседника, если этот собеседник не заменяется легко первым встречным, то это адаптированная информация; если же, наоборот, ребенок говорит лишь о себе, не заботясь о позиции другого, не стараясь убедиться в том, слушает ли и понимает ли его собеседник, то это коллективный монолог. Мы уточним этот критерий в дальнейшем.
5. Критика. В данную группу включаются все замечания по поводу работы или поведения других лиц, носящие тот же характер, что и адаптированная информация, – так сказать, специфические замечания по отношению к собеседнику. Но эти замечания скорее аффективны, чем интеллектуальны: они подтверждают превосходство моего «я» и принижают «я» другого. Вследствие этого последнего факта можно было бы попытаться отнести эту группу к эгоцентрическим категориям; но термин «эгоцентрический» взят здесь, конечно, в интеллектуальном, а не моральном смысле: в настоящей группе дело идет о воздействии одного ребенка на другого, о воздействии, являющемся источником споров, ссор или соревнований, тогда как разговоры, относимые к коллективному монологу, никак не производят такого действия на собеседника. Но, разумеется, надо признать, что различие между критикой и адаптированной информацией крайне тонкое. Это различие может раскрыть лишь контекст.
6. Приказание, просьбы и угрозы. Здесь явное воздействие одного ребенка на другого.
7. Вопросы. Большинство вопросов, задаваемых детьми детям же, вызывает ответ, поэтому их можно отнести к социализированной речи, но принимая во внимание приводимые ниже оговорки.
8. Ответы. Это ответы, даваемые на собственно вопросы (с вопросительным знаком) и на приказания, а не ответы, даваемые во время диалога (категория 4) на предложения, не являющиеся вопросами, но относящиеся к «информации».
Таковы восемь основных категорий, которые мы будем различать.
Эту классификацию, как и всякую другую, можно упрекнуть в искусственности. Это само собой понятно. Важно лишь, чтобы классификация была объективной, то есть чтобы любой сведущий человек, знакомый с нашими критериями, разбил бы эти же детские фразы на те же или приблизительно те же категории.
Думаем, это возможно. Мы вчетвером классифицировали наш материал, включая сюда и тот, который будет дан в следующей главе, и оказалось, что наши индивидуальные оценки совпадают с точностью приблизительно до 2–3 %.
Теперь снова вернемся к одной из наших категорий, а затем постараемся выявить стойкость наших статистических данных.
Известно, что в первые годы жизни ребенок любит повторять слова, которые он слышит, имитировать слоги и звуки даже тогда, когда они не имеют смысла. Функции этого подражания, впрочем, трудно определить в одной формуле. В аспекте поведения подражание, по Клапареду, есть идеомоторное приноравливание, за счет которого ребенок воспроизводит, потом симулирует жесты и мысли лиц, его окружающих. Но с точки зрения личности и с точки зрения социальной подражание есть, как это утверждают Болдуин и Жане, смешение между «я» и «не-Я», смешение деятельности собственного тела и тела другого человека; в период, когда ребенок более всего подражает, он делает это всем своим существом, отождествляя себя с предметом подражания. Но такая игра, кажущаяся чисто социальной ситуацией, остается в то же время исключительно эгоцентрической. Имитируемые жесты и поступки сами по себе нисколько не интересуют ребенка, и «Я» не приспособляется к другому; мы здесь имеем смешение, благодаря которому ребенок не знает, что он подражает, и он выдерживает свою роль так, как если бы он сам ее создал. Таким образом, еще к 6–7 годам, когда ребенку объясняют что-нибудь и затем сейчас же просят вновь передать объясненное, он воображает, что самостоятельно нашел то, что в действительности он только повторяет. Здесь подражание совершенно бессознательно, как это нам случалось неоднократно замечать.
Такое психическое состояние составляет полосу деятельности ребенка – полосу, которую можно найти в любом возрасте с иным только содержанием, но всегда тождественную в своих функциях. У наблюдавшихся нами двух детей некоторые из записанных разговоров обладают свойствами чистого повторения, или эхолалии. Этой эхолалии принадлежит роль простой игры; ребенку доставляет удовольствие повторять слова ради них самих, ради развлечения, которое они ему доставляют, не обращаясь абсолютно ни к кому. Вот несколько типичных примеров:
(Воспитательница Е. сообщает Ми слово «целлулоид».) Лев, работая над своим рисунком за другим столом: «Лулоид… лелелоид…» и т. п.
(Перед аквариумом. Пи вне группы и не реагирует. Произносится слово «тритон».) Пи: «Тритон… тритон».
Лев (после того как часы прозвонили «куку»): «Куку… куку».
Эти чистые виды повторения, впрочем, редки в возрасте Пи и Льва и не представляют интереса. Они более интересны, когда возникают во время разговора, например:
Жак говорит Эзу: «Посмотри, Эз, у тебя вылезают трусы». Пи, находящийся на другом конце комнаты, немедленно повторяет: «Посмотри, у меня вылезают трусы и рубашка».
В этом нет ни слова правды. Удовольствие повторять ради повторения заставляет Пи произнести эту фразу; он испытывает удовольствие потому, что может воспользоваться услышанными словами, и не для того, чтобы приобщиться к разговору, а чтобы просто поиграть ими.
На с. 14 был приведен пример с Пи, который, слыша, как Лев говорит: «Смешной месье!», – повторяет эту фразу ради забавы, несмотря на то что сам он занят рисованием трамвая (фраза 27). Можно видеть, как мало повторение отвлекает Пи от его собственного занятия.
(Эз говорит: «Я хочу ехать на поезде сверху».) Пи: «Я хочу ехать на поезде сверху».
Нет надобности множить примеры. Процесс всегда один и тот же. Дети заняты своими рисунками или играми. Они все говорят вперемежку, не слушая друг друга. Но брошенные слова схватываются на лету, как мячи. Они то повторяются как предложения настоящей категории, то вызывают монологи вдвоем, о которых мы сейчас будем говорить.
Что касается частоты повторения, то она для Пи и Льва составляет приблизительно 2 и 1 % соответственно. Если их речь разделить на части в 100 фраз, то в каждой сотне будет такой процент повторения: 1, 4, 0, 5, 3 и т. д.
Мы видели, что для Жане и психоаналитиков слово вначале было связано с действием (и, следовательно, полно конкретного смысла) до такой степени, что даже самый факт произнесения слова отдельно от действия рассматривался как начало этого самого действия.
Также, даже независимо от вопроса о происхождении, настоящим наблюдением установлено, что слово для ребенка на самом деле значительно ближе к действию и движению, чем для нас. Отсюда два важных для понимания речи ребенка, и в особенности монолога, следствия: 1) Ребенок, действуя, должен говорить, даже когда он один, и должен сопровождать свои движения и игры криками и словами. Конечно, есть и моменты молчания и даже очень любопытные, когда дети собраны вместе, чтобы работать, как, например, в залах «Дома малюток». Но наряду с этими моментами молчания в коллективе сколько же монологов у детей, находящихся в комнате в одиночестве, или у детей, которые, разговаривая, ни к кому не обращаются! 2) Если ребенок говорит, чтобы сопровождать словами свое действие, он может видоизменить это отношение и воспользоваться словами, чтобы произнести то, без чего действие не смогло бы само осуществиться.
Отсюда – выдумка, состоящая в создании действительности посредством слова, и магическая речь, суть которой – в воздействии словом, и только им, безо всякого прикосновения к предметам или лицам.
Эти разновидности мы относим к одной и той же категории – монологу. Замечательно, что монолог имеет еще большое значение для детей 6–7 лет. Ребенок этого возраста произносит монологи даже тогда, когда он находится в обществе других детей, как, например, в залах, где мы работали. В известные моменты можно видеть около десятка детей, каждого за своим столом или группами по двое или по трое, говорящих каждый для себя и нисколько не думающих о соседе.
Вот несколько примеров простого монолога (первая разновидность), где ребенок лишь сопровождает свои действия громко произносимыми фразами:
Лев устраивается за столом, без товарищей: «Я хочу сделать этот рисунок… Мне бы хотелось сделать что-нибудь, чтобы нарисовать. Надо бы большую бумагу, чтобы сделать это».
Лев переворачивает игру: «И все переворачивается!»
Лев только что окончил рисунок: «Теперь я буду делать что-нибудь другое».
Лев – малыш, очень занятый собой. Он должен беспрерывно объявлять всем о том, что он делает. Поэтому такой монолог можно считать вызванным тенденцией, превращающей его в монолог коллективный, где каждый говорит о себе, не слушая других. Тем не менее, оставаясь один, он продолжает объявлять, что хочет делать, довольствуясь собственной персоной как собеседником. В таких случаях это чистый монолог.
У Пи монолог встречается реже, но в более откровенной форме; ребенку случается говорить и впрямь с единственной целью – ритмизировать свое действие, без тени самоудовлетворенности. Вот контекст Пи, где, впрочем, монолог прерывается другими формами речи:
53. Пи берет тетрадь с цифрами и переворачивает страницы ее: «1, 2… 3, 4, 5, б, 7… 8… 8, 8, 8, 8 и 8… 9. Номер 9, номер 9, номер 9 [поет], я хочу номер 9 [это число, которое он представляет в виде рисунка]».
54. (Глядя на Беа, которая стоит перед счетами, но не говоря с ней.) «Теперь я хочу сделать 9, 9, я делаю 9, я делаю 9. (Рисует.)
55. (Воспитательница Л. проходит возле стола, ничего не говоря.) «Вот, мадемуазель, 9, 9, 9… номер 9».
56. (Он идет к счетам, чтобы посмотреть, каким цветом он изобразит свое число, чтобы оно соответствовало колонне 9 в счетах.) «Розовый карандаш, надо 9». (Поет.)
57. (Эзу, который проходит мимо): «Я делаю 9». (Эз:) «Что ты будешь делать? – Маленькие кружочки».
58. (Карандаш сломался.) «Ай, ай».
59. «Теперь у меня 9».
Следовательно, единственной целью этого монолога является сопровождение данного действия. Но здесь есть два отклонения. Пи желает приобщить к своим намерениям собеседника (фразы 55 и 57); правда, это нисколько не прерывает монолога, который продолжается, как если бы Пи был один в комнате. Слово здесь исполняет лишь функцию возбудителя, но никак не сообщения. Несомненно, Пи испытывает удовольствие от того, что находится в комнате, где есть люди, но если бы он был один, то и тогда произносил бы аналогичные фразы.
Однако вместе с тем мы видим, что этот возбудитель опасен. Если он в некоторых случаях подстегивает действие, то в других может его попросту заменить. «Если дело идет о преодолении пространства, разделяющего две точки, человек может взаправду идти ногами, но он может так же, как оперный певец, оставаться на месте, крича: «Идем! идем!»[6]. Отсюда вторая разновидность детского монолога, когда слово служит не столько для сопровождения и ускорения действия, сколько для замены его иллюзорным удовлетворением. К этой последней группе надо отнести случаи детской магии при помощи слова; но эти случаи, как бы часты они ни были, наблюдаются только при полнейшем одиночестве[7]. Напротив, обычно произнесение монологов доставляет ребенку такое удовольствие, что он забывает действовать и только говорит. Тогда слово становится приказанием, обращенным к реальности. Вот пример чистого монолога и монолога коллективного (см. следующую категорию), который приводит к этим видам приказаний вещам и животным, отдаваемых ребенком в силу увлечения:
«Ну, она подвигается [черепаха], она подвигается, она подвигается, она подвигается. Отойди. Да она подвигается, она подвигается, она подвигается. Иди, черепаха!»
Немножко позже, поглядев на аквариум, произносит монолог: «Ах, как она [саламандра] удивляется этому великану [рыбе]» и восклицает: «Саламандра, надо есть рыб!»
Короче, это механизм одиночных игр, во время которых, подумав вслух о своем действии, ребенок переходит к командованию вещами и существами в силу как словесного увлечения, так и добровольной иллюзии.
В заключение надо сказать, что общей чертой монологов этой категории является отсутствие у слова социальной функции. Слово не служит в таких случаях для сообщения мысли; оно служит для сопровождения, углубления или вытеснения действия. Можно ли сказать, что здесь простое уклонение от главной функции речи и что ребенок приказывает сам себе и вещам или говорит сам с собой так, как он научился командовать и говорить с другими? Возможно, что без примитивного подражания другим и без потребности звать своих родителей и воздействовать на них дети никогда не научились бы говорить: в известном смысле монолог обязан своим существованием только обратному воздействию слов, приобретенных в зависимости от речи других. Но надо помнить, что во время всего периода обучения языку ребенок является постоянной жертвой смешения своей собственной точки зрения с точкой зрения другого. С одной стороны, он не знает, что подражает. С другой, он столько же говорит сам с собой, сколько и с окружающими, и столько же ради удовольствия лепетать или продолжить пережитые состояния, сколько и для того, чтобы давать приказания. Поэтому нельзя сказать, что монолог предшествует или следует за социализированными формами языка; и первое, и второе происходит из некоторого недифференцированного состояния, когда крик и слово сопровождают действие; потом стараются его продолжить, и оба взаимно влияют друг на друга в начале своего развития.
Но приходится констатировать, что по мере продвижения от раннего детства к зрелому возрасту монолог, который является примитивной и детской функцией речи, последовательно исчезает. В этом отношении замечательно, что у Пи и Льва данная форма составляет у обоих приблизительно 5 и 15 % всех употребляемых ими слов. Это большой процент, особенно если принять во внимание условия, при каких были сделаны наши записи. Что же касается разницы в процентах у наших двух испытуемых, то она вполне соответствует различию в их темпераменте: у Пи более позитивный ум, чем у Льва, более адаптированный к реальной жизни и, следовательно, к обществу других детей. Когда он говорит, то уж обычно для того, чтобы его слушали. Мы видели, правда, что когда Пи говорит для себя, то его монолог откровеннее, чем монолог Льва, но Пи не произносит так много самодовольных фраз, в которых ребенок без конца объявляет сам себе о том, за что он берется, и которые, очевидно, свидетельствуют о некотором избытке воображения.
Это наиболее социальная форма из эгоцентрических разновидностей языка ребенка, потому что к удовольствию разговаривать она прибавляет еще удовольствие произносить монолог перед другими и этим привлекать – или полагать, что привлекаешь, – их интерес к его собственному действию или к собственной мысли. Но как мы уже старались отметить, ребенку, говорящему в такой манере, не удается заставить слушать своих собеседников, поскольку фактически он к ним не обращается. Он ни к кому не обращается. Он громко говорит для себя перед другими. Подобный образ действий можно найти у некоторых взрослых, оставшихся недоразвитыми (у некоторых истериков, если называть истерией нечто, проистекающее из детского характера), которые имеют привычку громко размышлять, как если бы они говорили сами для себя, но с расчетом, что их слушают. Если отбросить некоторое актерство этого положения, то получим эквивалент коллективного монолога нормальных детей.
Для того чтобы сразу дать себе отчет в малой общественной силе этой формы языка, то есть в малом впечатлении, которое она производит на собеседника, следует перечесть наши примеры в § 1: Пи два раза произносит одну и ту же фразу (25 и 26) двум собеседникам, которые не слушают и не отвечают, и он этому нисколько не удивляется. В свою очередь, он два раза спрашивает Беа: «Что ты говоришь?» (31 и 32), не слушая ее; он продолжает размышлять и рисовать и говорит только для себя.
Вот еще несколько примеров, показывающих, как мало ребенок заботится о том, чтобы быть услышанным собеседником:
Воспитательница Л. говорит группе детей, что совы днем не видят. Лев: «Я хорошо знаю, что она не может».
Лев. «[За столом, где работает группа:] Я уже одну «луну» сделал, тогда ее надо переменить».
Лев. «[Собирает семена клена:] Я имею целую кучу пенсне».
Лев. «Я имею ружье, чтобы его убить. Я капитан на лошади»; «Я имею лошадь, также я имею ружье».
Начало большинства этих фраз заслуживает быть отмеченным: «Я». Предполагается, что все слушают. Это отличает указанные фразы от чистого монолога. Но по своему содержанию они являются точным эквивалентом монолога: ребенок лишь думает вслух о своем действии и вовсе не желает ничего никому сообщать.
В следующей главе мы вновь найдем примеры коллективного монолога, но уже не изолированные или выбранные из разговора только двух детей, а имевшие место непосредственно во время общих разговоров. Следовательно, нет смысла дольше останавливаться здесь на этой категории предложений.
Что же касается пропорции коллективных монологов в объеме всей речи, то они составляют приблизительно от 23 до 30 % соответственно у Льва и Пи. Но мы уже видели, что у Пи труднее отличить чистый монолог от монолога коллективного. Если соединить оба вида монологов, то они составят 38 % всей речи Льва и 35 % всей речи Пи.
Критерием адаптированной информации по отношению к псевдоинформации, из которой состоит коллективный монолог, является получаемый результат: ребенку удается заставить собеседника слушать себя и воздействовать на него, то есть что-либо сообщить ему. Итак, ребенок говорит здесь, применяясь к точке зрения собеседника. Функция речи для говорящего состоит уже не в том, чтобы побуждать себя самого к деятельности, а в том, чтобы сообщить мысль. Это трудно определимые критерии; мы постараемся найти более точные.
Именно адаптированная информация порождает диалоги. Диалоги детей заслуживают углубленного изучения, так как, вероятно, от привычек, приобретаемых в споре (как подчеркнули это Болдуин и Жане), зависит и осознание логических правил, и форма дедуктивных рассуждений. Поэтому мы попробуем в следующей главе в общих чертах обрисовать стадии, через которые проходит разговор среди детей. Удовольствуемся пока характеристикой адаптированной информации (будет ли она в виде диалога или нет) по отношению ко всей совокупности высказываний наших двух испытуемых и установлением той маленькой роли, которую играет эта форма речи в сравнении с эгоцентрическими формами и социализированными формами без констатации (приказания, угрозы, критика и т. д.).
Первый вид, где появляется адаптированный обмен мыслями, – простое сообщение. Вот несколько ярких примеров:
Лев помогает Жео играть в лото: «Это сюда, я думаю». Жео показывает второй такой же картон. Лев: «Если потеряешь один, тогда один останется». Затем: «У тебя три одинаковых» или: «Видите, как надо делать».
Воспитательница Л. называет Ара: «Роже». Пи: «Его не зовут Роже».
Ясно, что такие высказывания значительно отличаются от монолога вдвоем. Здесь ребенок хочет что-то сообщить собеседнику Он говорит не с точки зрения этого последнего, а уже со своей собственной. В итоге ребенок старается быть понятым и настаивает на своем, если не достигает цели, в то время как в коллективном монологе ему безразлично, куда попадет брошенное слово.
Конечно, в рамках адаптированной информации ребенок может говорить о самом себе так же, как и о любой вещи. Достаточно, чтобы его высказывания были адаптированы, как в следующих двух примерах:
Эз и Пи. «У меня будет завтра один [трамвайный абонемент]. – У меня он будет сегодня днем».
Эз и Пи строят вместе церковь из кубиков: «Из этого можно сделать параллели. – Я хочу поставить параллели».
Теперь мы можем уточнить критерии, которые позволят отличить коллективный монолог от адаптированной информации. Коллективный монолог имеет место всякий раз, когда ребенок говорит о себе, за исключением тех случаев, когда ребенок говорит о себе во время совместной работы с собеседником (как в предыдущем примере постройки церкви) и за исключением диалогов. Мы допускаем, что диалог будет иметь место, когда собеседник отвечает на предложение, говоря о предмете, о котором идет речь в этом предложении (как в предыдущем примере о трамвайном абонементе), не говоря чепухи, как в коллективном монологе[8].
Итак, адаптированная информация имеет место всякий раз, когда ребенок сообщает собеседнику о чем-либо другом, кроме себя, или когда он, говоря о себе, затевает сотрудничество или просто диалог; но пока ребенок говорит о себе, не сотрудничая с собеседником и не затевая диалога, мы имеем коллективный монолог.
Эти определения и неудачные попытки с помощью коллективного монолога приобщить других к действию говорящего делают еще более удивительным тот факт, что у Пи и Льва число высказываний в форме адаптированной информации вдвое меньше, чем коллективных монологов.
Сейчас мы увидим это в точных цифрах. Выясним сначала, о чем осведомляют друг друга оба наши испытуемые и как они спорят в тех редких случаях, когда можно говорить о детских спорах.
Что касается первого из этих пунктов, то следует отметить отсутствие между детьми какого бы то ни было объяснения, в собственном смысле этого слова, если понимать под объяснением причинное объяснение – такое, которое отвечает на вопрос «почему» в смысле «по какой причине» или «на каком основании». Все отмеченные случаи сообщений, которые могли бы походить на объяснения, – статические, то есть описательные и чуждые стремлению изложить причину явлений.
Вот примеры этих статических, или описательных, сообщений:
Лев и Пи. «Это 420»; «Нет, 10 часов»; «Крыша не такая [говоря о рисунке]»; «Это деревня, большая деревня» и т. д.
Даже при разговоре детей между собой о явлениях природы их взаимные сообщения не касаются причинности:
Лев. «Гром, он катится. – Нет, он не катится. – Это вода. – Но нет, он не катится. – Гром, что это такое? – Гром это… [не заканчивает]».
Это отсутствие причинных объяснений должно быть особенно отмечено, когда речь идет о машинах, автомобилях, велосипедах и т. д., о которых дети говорят иногда между собой, но всегда в этом же статическом ракурсе:
Лев. «Это та же самая рельса»; «Смешной экипаж, автомобиль»; «Велосипед для двух людей».
А ведь каждый из детей в отдельности способен объяснить механизм велосипеда: Пи – удовлетворительно, а Лев – очень хорошо. У каждого из них множество представлений о механике, но они между собой о них не говорят. Причинные связи остаются невысказанными, и каждый думает о них про себя, вероятно, потому, что ребенок мыслит их скорее образами, чем словами. Одна лишь статическая сущность выражена при помощи слов.
Это свойство особенно поразительно, когда дело идет о сотрудничестве детей в общей игре.
Вот, например, Пи и Эз, занятые совместным рисованием дома.
Пи. «Там нужно кнопочку для света, нужно кнопочку для света…»; «Потом я сделаю этричество…»; «Два этричества, смотри. Будет два этричества. Там все площадки этрические».
Впоследствии мы увидим некоторые подтверждения гипотезы, согласно которой причинное «почему» вовсе не является объектом разговора детей. В частности, в главе III мы увидим, что объяснения, вызванные ребенком у ребенка от 6 до 8 лет, дурно понимаются в том, что касается отношения причинности. Так что вопросы причинности сохраняются в разговорах детей со взрослыми или младших со старшими. Иначе говоря, у детей большая часть из этих вопросов остается в области интимного и неформулируемого размышления.
Вот те из рассуждений ребенка с ребенком, отмеченные нами у Льва и Пи, которые более всего походят на причинное объяснение; они остаются почти исключительно описательными:
Лев. «Надо бы немного воды. Она очень тверда, зеленая краска, очень тверда…»; «Из картона, ты не знаешь? Ты умеешь это делать, но это немного трудно для тебя, для всех».
В отношении же характера споров между детьми замечательно то, что здесь наблюдается полнейшее соответствие с описанным явлением: как наши оба испытуемые не сообщают друг другу своих размышлений, касающихся причины и основания явлений, точно так же они и не мотивируют в споре своих утверждений посредством логических «потому что» или «так как». Спор у них, за двумя лишь исключениями, состоит из простого столкновения утверждений без логического оправдания. Он принадлежит к типу, который мы в нашем труде о стадиях разговора между детьми (см. следующую главу) назовем «примитивным спором» и охарактеризуем именно отсутствием мотивировки.
Только что приведенный пример (с. 26: прения между Львом и ребенком того же возраста по поводу грома) очень ясно это доказывает. Вот три других примера, первые два – очень четкие, третий – промежуточный:
Пи. «[Эз говорит Пи:] Ты со мной поженишься. – Я не поженюсь с тобой. – Нет, ты со мной поженишься. – Нет. – Да…» и т. д
Лев. «Посмотри, какое у меня будет хорошенькое 6. – Да это б, но, по правде, это – 9. – Нет, это 6. Ноль. – Ты говоришь ноль, а это неправда, это 9. Это правда. – Нет. – Да. – Это было уже раньше сделано. – А вот нет, лгунишка! Он – сумасшедший».
Лев. «[Смотрит на то, что делает Ге:] Две луны. – Нет, два солнца – Солнца не такие, не со ртом. Солнца наверху, вот такие. – Они круглые. – Они круглые, но у них нет глаз, рта. – Но нет, они же видят. – Нет, это только Боженька видит».
Два первые из этих споров – только простые столкновения противоположных утверждений, без взаимных уступок и мотивировки. Последний более сложен. Конечно, когда Лев говорит: «Только Боженька…» или «Они – вот такие», – в его предложениях есть начало доказательства, нечто большее, чем простое утверждение. Но нет никакого ясного обоснования, никакой попытки доказать. Ге утверждает, а Лев отрицает. Ге не старается привести оснований, почему он думает, что у солнца есть глаза, не говорит, например, что он видел картинки, которые навели его на эту мысль, и т. п. Лев, со своей стороны, не становится на точку зрения Ге и не защищает своей посредством ясных доводов. В общем, есть только простое столкновение, довольно отличное от последующих двух маленьких споров, из которых один, впрочем, спор ребенка со взрослым.
Вот единственные записанные примеры, когда ребенок старается доказать свое утверждение. Их следует старательно отметить, принимая во внимание редкость этого явления до 7 или 8 лет:
Лев обращается к воспитательнице Г.: «Ты ела краску. – Нет, какую? – Белую краску. – Нет. – Нет да, потому, что она у тебя на губах».
Здесь отмечается правильное употребление «потому что» в 6 с половиной лет. В трех списках полного словаря, созданного Декедр[9], «потому что» употреблено ребенком в 7 лет, но еще не употребляется ребенком 5 лет.
Вот другой случай, также со Львом:
«Это 420. – Но это не номер дома. – Почему? – Номер дома, он на дверях».
Здесь можно отметить употребление «почему» в смысле «на каком основании» (см. главу V). Так что ясно видно, насколько эти споры выше предыдущих.
Итак, из всех этих фактов мы можем заключить следующее:
1. Адаптированная информация составляет с большинством вопросов и ответов, как мы увидим дальше, единственные категории речи ребенка, функция которых – сообщать интеллектуальную мысль; это противоположность различным функциям эгоцентрических категорий.
2. Что же касается того, как часто встречается адаптированная информация, то у Льва она составляет 13 %, а у Пи – 14 %; это следует отметить, поскольку это показывает, как мало социальна интеллектуальная пытливость ребенка. Данные цифры тем более поразительны, что коллективный монолог составляет 23 и 30 % всей речи тех же испытуемых.
3. Кроме того, эти сообщения ребенка ребенку статичны в том смысле, что они не имеют никакого отношения к причинности, даже когда дело идет о материале, которым пользуются дети во время своей работы, о многочисленных предметах природы или технических предметах, которые они любят рисовать или воспроизводить в своих постройках и т. д. (звери, звезды, автомобили, велосипеды и т. п.).
4. Споры между детьми, за двумя только исключениями, принадлежат к низшему типу в том смысле, что они составляют просто столкновение противоположных утверждений без ясных доводов.
Социализированный язык детей, носящий неинтеллектуальный характер, за исключением вопросов и ответов, может быть разделен на две категории, очень просто различаемые: приказания, с одной стороны, и критика и насмешка – с другой. Эти категории не представляют ничего особенного у детей. Интересно лишь их процентное отношение.
Вот несколько примеров критики, насмешки, Schadenfreude и т. п., которые с первого взгляда могли бы быть отнесены к адаптированной информации, но которые, быть может, следует выделить потому, что их функция – не сообщать мысль, а удовлетворять интеллектуальные инстинкты, такие, как страсть к драке, самолюбие, соревнование и т. д.
Лев. «Ты ставишь не посередине [тарелку на стол]»; «Неправильно»; «Э! Это не годится»; «Это не их дом, мы его сделали»; «Сова не такая. Посмотрите, что делает Пи!»; «Я хорошо знаю, что он не может!»; «Наш куда красивее»; «У меня карандаш куда больше, чем у тебя»; «Но я все-таки сильнее» и т. д.
Действительно, приведенные фразы имеют то общее с адаптированной информацией, что они обращены к отдельному собеседнику, что они на него воздействуют, вызывают соревнование, реплики и даже ссоры. Именно этот факт и вынуждает нас отнести к социализированной речи те из этих фраз (последние), которые начинаются с «я» и похожи на коллективный монолог. С другой стороны, такие фразы от настоящей информации отличаются тем, что даже критика, по-видимому объективная, заключает весьма субъективные оценочные суждения. Это не констатации. В них есть страсть к борьбе, желание утвердить свое собственное превосходство, насмешка и т. д. Таким образом, это отдельная категория, имеющая право на существование.
Данная группа, впрочем, невелика: 3 % у Льва и 7 % у Пи. Возможно, что речь идет об индивидуальных типах, и, если эта категория будет слишком слабо представлена в последующем материале, ее, быть может, надо слить с предыдущей.
Почему число случаев адаптированной информации так незначительно по отношению к эгоцентрическим формам языка и в особенности по отношению к коллективному монологу? Причина этого проста. С самого начала ребенок общается с себе подобными не для того, чтобы сообща думать и обмениваться размышлениями, а для того, чтобы играть. Вследствие этого доля интеллектуального обмена доводится до пределов крайней необходимости. Остальная часть речи будет служить действию и состоять из приказаний и т. п.
Отсюда следует, что необходимо завести особую рубрику для приказаний и угроз, такую, какую мы только что сделали для критики. Фразы этой категории, впрочем, легко узнать:
Лев (перед магазином). «Не ходить сюда, не ходить, не заплатив. Я скажу Же! [Если ты пойдешь]»; «Иди сюда, месье, паспорт»; «Дай мне синий»; «Ты сделаешь знамя»; «Иди, Ро, на… Ты будешь вагоном» и т. п.
Пи. «Эз, посмотри на саламандру»; «Подвиньтесь, я не смогу увидеть» и т. п. По поводу крыши: «Нет, сними ее, сними ее, потому что я хочу поставить свою» и т. д.
Нет смысла умножать примеры. Единственным сомнительным пунктом в классификации является различие просьб, сливающихся с приказаниями, и вопросов, содержащих подразумеваемую просьбу Мы условимся называть просьбами (prières) и отнесем к настоящей категории все просьбы, которые не выражены в вопросительной форме, а к следующей категории отнесем все выраженные в вопросительной форме просьбы (demandes). Вот примеры просьб (prières):
Лев. «Пожалуйста, желтую краску»; «Мне бы хотелось немного воды» и т. д.
Пи. «Резинку, мадемуазель, мне бы хотелось резинку!»
Напротив, мы отнесем к просьбам-требованиям (demandes) такие фразы: «Эз, поможешь ли ты мне?», «Могу ли я ее видеть?» и т. п. Это различие, конечно, искусственное Но между вопросительным требованием и вопросом, относящимся к непосредственным действиям, существует много переходов. Поэтому, очевидно, следует отличать приказания от вопросов и не нужно смущаться некоторой искусственностью классификации: надо только договориться насчет условностей и не буквально истолковывать статические данные, остальное неважно. Впрочем, впоследствии для нас самым полезным будет как раз не численное взаимоотношение приказаний и вопросов, а численное соотношение всего социализированного языка и языка эгоцентрического. Насчет этих основных различий легко договориться.
Процентное отношение настоящей категории равно 10 % у Льва и 15 % у Пи. Диалог и информация у них же равнялись 12 и 14 %.
Поставим себе предварительную задачу в отношении этих двух категорий, обсуждать которые мы будем одновременно: относятся ли обе они к социализированному языку? Что касается ответов, то тут нет никаких сомнений. В самом деле мы называем ответом адаптированное высказывание, данное собеседником, после того как он услышал и понял вопрос. Например:
Лев. «Это какой цвет? – Желтый, коричневый»; «Что ты делаешь, Лев? – Лодку» и т. д.
Мы присоединяем к ответам отказы и согласия, которые являются ответами, данными уже не на вопросы констатирующего характера, а на приказания и просьбы:
«Ты мне снова дашь [билет]. – [Лев:] Нет, мне не надо. Я в лодке».
Эти две группы, представляющие ответы, очевидно, являются частью социализированной речи. Если мы из них составим особую категорию, вместо того чтобы соединить их с адаптированной информацией, то прежде всего потому, что ответы не составляют части свободной речи ребенка: достаточно, чтобы соседи его перебивали все время или чтобы взрослые его спрашивали, и процент социализированной речи ребенка легко повышается. Поэтому-то из тех расчетов, которые будут даны в следующем параграфе, мы исключаем ответы. Все высказывания детей, вызванные взрослыми, будут благодаря этому устранены. Впрочем, ответы составляют только 18 % речи Льва и 14 % – Пи.
Что касается психологического содержания ответов ребенка ребенку, то оно крайне интересно и само по себе было бы достаточным, чтобы составить из категорий «ответы» категорию, отличную от информации. Оно и впрямь тесно слито с содержанием вопроса, что вполне естественно; поэтому мы и будем разбирать эти две проблемы одновременно.
Принадлежат ли вопросы, задаваемые детьми друг другу, к социализированной речи? Как это ни странно, но подобный вопрос можно себе задать. В самом деле, некоторое количество детских высказываний облечено в вопросительную форму, не будучи вовсе вопросами, обращенными к собеседнику Доказательством может служить то, что ребенок не слушает ответа и даже не ждет его: он сам себе отвечает. Этот факт наблюдается очень часто между 3 и 5 годами. В возрасте наших испытуемых он встречается реже. Когда это случалось, мы относили эти псевдовопросы к монологу или к информации. (Пример: «Мадемуазель, половина – это верно? Да, посмотрите». – Лев.) Итак, мы будем здесь говорить лишь о вопросах в собственном смысле.
Вопросы составляют 17 % речи Льва и 13 % речи Пи. Отсюда видно, что значение их равно и даже превосходит значение информирования. Если иметь дело с вопросом как спонтанным поиском информации, то мы можем точно проверить наши утверждения относительно этой последней категории. Нас и впрямь поразили две особенности: отсутствие между детьми интеллектуального обмена, касающегося причинности, и отсутствие логических доказательств и обоснований в спорах. Если из этого обстоятельства мы сразу же сделаем заключение, что дети думают о причинности и приводят доказательства про себя и именно поэтому не делают их общественным достоянием, то нам смогут возразить, что, быть может, для детей и вовсе не существует ни причинности, ни доказательств; в таком случае детям, конечно, было бы очень трудно их и социализировать. Это, действительно, верно в части, касающейся логического доказательства. Что же до причинного объяснения (а мы подразумеваем под причинным объяснением не только такое, которое обращается к механической причине, объяснение, которое появляется лишь после 7–8 лет[10] (см. § 3 главы V), но и такое, которое относится к целевой причинности или, в особенности, к «предпричинности», как мы ее назовем, то есть к детским «почему» между 3 и 7–8 годами), – то тут следует сделать два замечания. С одной стороны, дети «Дома малюток» во время рисования и свободных построек занимаются животными, физическими предметами (звездами, небом, дождем и т. п.), а также машинами и другими предметами, созданными человеком (поездами, автомобилями, лодками, домами, велосипедами и т. д.); здесь дети могли бы задавать себе вопросы об их происхождении или о причине возникновения. С другой стороны, в свободных вопросах, задаваемых детьми взрослым, «почему» и до 7 лет играет значительную роль (мы записали 91, 53 и 41 «почему» из трех групп по 250 произвольных вопросов). А среди этих «почему» есть большое число «почему» объяснений, означающих «по какой причине» или «по какому поводу». Объяснение, которому мы посвящаем главу V, в среднем составляет у детей 6–7 лет 18 % случаев обращения с вопросом. Если «объяснительные» вопросы будут редки у наших испытуемых, то очень вероятно, что наше толкование сообщений и диалогов ребенка с ребенком правильно: интеллектуальный обмен между детьми остается статическим, или описательным; он мало касается причинности, и эта последняя остается предметом разговора детей со взрослыми или самостоятельного размышления ребенка.
Кажется, так оно и есть. Среди 173 вопросов Пи встречается только 3 «почему». Из 224 вопросов Льва – 10 «почему». Из этих «почему» лишь два «почему» объяснения[11] у Льва и ни одного у Пи:
«Почему она повернулась [чучело совы, которое Лев считает живым]?» и: «Почему она немного поворачивается [то же самое]?»
Остальные представляют собою «почему», касающиеся объяснения не причинного, а психологического, или «намерения», как мы это назовем[12], что совсем другое:
«Почему он мне сказал: здравствуй, Лев?»; «Почему Рей плакал?»; «Почему он ушел?» и т. д.
Кроме того, встретился лишь один случай логического «почему» у Льва, именно тот, который мы видели в споре на с. 28. Из сказанного видно, как редки «почему» среди детей и как мало они касаются причинности.
Итак, среди 224 вопросов Льва и 173 Пи нашлось лишь два вопроса-объяснения и оба – вопросы Льва. Остальные вопросы разделяются следующим образом. Прежде всего есть 141 вопрос Льва и 78 Пи, касающиеся деятельности детей как таковой, «действия и намерения»[13]:
Лев. «А мои ножницы, ты их видишь?»; «В игру индейцы играют?»; «Но я работаю, а ты?»; «Но я тебе не сделал больно?»; «Знаешь ли ты этого месье?»
Лев. «Как я нарисую весь дом?»; «Это как же вкладывается [шарик на счетах]?»
Пи. «Беа, ты придешь сегодня днем?»; «Ты кончил?» и т. д.
Огромная разница между числом вопросов, относящихся к деятельности детей как таковой, и вопросов, относящихся к причинному объяснению, крайне любопытна: она показывает, насколько интеллектуальная работа ребенка 6 лет остается еще индивидуальной и насколько, следовательно, ограничен обмен мыслями между детьми.
Другая категория вопросов, состоящая из 27 вопросов Льва и 41 вопроса Пи, касается фактов и событий, времени и места (вопросы «действительности» главы V):
Ф а к т ы: «Закрыт ли твой барабан?»; «Есть также и бумажки?»; «Там внутри есть улитки?» (Пи.)
М е с т о: «Эз, где голубой?»; «Где она [черепаха]?»
В р е м я: «Мадемуазель, уже поздно?»; «Сколько тебе лет?» (Пи.)
Как видно, вопросы не касаются причины и остаются статическими. Вопросы о месте преобладают в этой категории: 29 у Пи и 13 у Льва.
Другая многочисленная категория (51 – у Пи и 48 – у Льва) состоит из чисто статических вопросов, вопросов о названиях, вопросов о классификации и об оценке:
Н а з в а н и я: «Сзади» – что это значит?»; «Как это называется [повар]?» (Лев.)
К л а с с и ф и к а ц и я: «Что это такое?»; «Это желтое?» (Лев.)
О ц е н к а: «Это красиво?» (Лев, Пи.)
Кроме того, есть несколько вопросов о числе (5 – у Льва, 1 – у Пи.):
«Этого недостаточно, всего этого за 2 франка 50 сантимов?»; «А на 11 сколько?» (Лев.)
Наконец, следует упомянуть о двух вопросах у Пи и одном у Льва, относящихся к правилам (письма и т. д.):
«Это с одной стороны ставится, не правда ли [цифра 3]?» (Лев.)
Вот полная таблица вопросов Льва и Пи, включая «почему».
Мы не настаиваем здесь ни на критериях этих различных категорий, ни на их функциональной значимости: эти проблемы являются предметом одной из следующих глав – «Вопросы ребенка шести лет» (глава V). Будет достаточно, если мы сможем сделать из этой таблицы вывод, что вопросы ребенка ребенку (вопросы ребенка взрослым играют здесь лишь незначительную роль) относятся прежде всего к самой психической деятельности (действия и намерения). В случаях, когда речь идет о предметах, а не о лицах, они относятся к статистической стороне действительности (классификация, место и т. д.), а не к причинным отношениям. И впрямь получается довольно значительная разница по сравнению с результатами, представленными Дэлем (глава V: вопросы, заданные ребенком взрослому). Правда, прежде чем делать из этого выводы о различии между вопросами ребенка ребенку и вопросами ребенка взрослому, следовало бы разрешить важную предварительную задачу: в какой мере Лев и Пи вне школы задают взрослым вопросы, аналогичные вопросам Дэля («почему» объяснения и т. д.)? На первый взгляд, Дэль, хотя его наблюдали и в часы работы, значительно ближе подходит к тому, что вообще знают о задающем вопросы ребенке 6 лет. Но, может быть, Пи и Лев – дети особого типа, менее «объясняющего» и более статического? Следует произвести еще ряд исследований, подобных тем, которые описаны в настоящей главе и главе V.
II. ВЫВОДЫ
Итак, некоторые категории речи наших двух детей определены, насколько это было возможно, а сейчас следует попытаться установить, нельзя ли выделить из наших материалов постоянные цифровые данные. Мы сразу обращаем внимание на некоторую искусственность цифр в такого рода подсчетах. Количество трудно классифицируемых предложений и впрямь отягчает статистические данные. Впрочем, судить о степени объективности нашей классификации будет можно, просматривая список первых 50 высказываний Льва, который мы дадим в качестве образца для тех, кто пожелал бы воспользоваться нашей техникой[14]. Но эти затруднения несущественны. Если среди полученных результатов одни окажутся более постоянными, чем другие, мы позволим себе придать им некоторую объективную ценность.
Среди полученных результатов есть один, как раз наиболее интересный для изучения логики ребенка и представляющий некоторые гарантии достоверности: это отношение эгоцентрической речи к общей сумме свободных высказываний ребенка. Эгоцентрическая речь – это, как вы видели, группа высказываний, состоящая из трех первых вышеуказанных категорий: повторения, монолога и коллективного монолога. Все три имеют ту общую черту, что они представляют собою высказывания, ни к кому или ни к чему, в частности, не относящиеся, и не вызывают никакой адаптационной реакции со стороны случайных собеседников. Спонтанная речь – это совокупность семи первых категорий, то есть всех, за исключением ответов; это совокупность всех высказываний минус те, которые считаются ответом на вопрос взрослого или ребенка. Мы выделили эту рубрику, поскольку она зависит от случайности: достаточно, чтобы ребенок столкнулся со многими взрослыми или с каким-нибудь болтливым товарищем, чтобы процент ответов значительно изменился. Что же касается ответов, данных не на прямые вопросы (не имеющие вопросительного знака) или не на точные приказания, но встречающихся во время диалогов, то они, разумеется, включены в рубрику «Информация и диалог»; так же и исключение ответов из нижеследующих статистических данных отнюдь не является искусственным: речь ребенка – минус ответы – составляет одно целое, где представлены все средства словесного понимания.
Эта пропорция объема эгоцентрической речи по отношению к объему спонтанной речи выразилась:
(Эгоцентрическая речь по отношению ко всей речи, включая сюда и ответы, равна 39 % у Льва и 37 % у Пи.) Близость результатов у Пи и Льва уже сама по себе является счастливым признаком, особенно если допустить, что обнаруженная разница вполне объясняется разницей темперамента (Лев, конечно, более эгоцентричен, чем Пи). Но значительность полученных результатов устанавливается еще одним путем.
Если разбить на группы по 100 фраз 1400 высказываний Льва в течение того месяца, когда изучалась его речь, и если для каждой из этих групп найти отношение
то получатся цифры, варьирующие лишь между 0,40 и 0,57, что составляет незначительное отклонение. Мало того, средняя вариация, или средняя отклонений между каждой данной величиной и средней арифметической этих данных, составляет только 0,04, что имеет ничтожное значение.
Если подвергнуть такому же разбору 1500 высказываний Пи, то получатся числа, варьирующие между 0,31 и 0,59 при средней вариации – 0,06. Эта большая изменчивость, впрочем, соответствует тому, что мы знаем о характере Пи, который на первый взгляд кажется более положительным и приспособляющимся, чем Лев, более склонным к совместной работе (в особенности с неразлучным другом Эз). Но у Пи время от времени появляются фантазии, он уединяется на несколько часов и без конца произносит монологи.
Кроме того, в следующей главе мы увидим, что эти два коэффициента – 0,47 и 0,43 – в среднем вполне соответствуют детям 4–7 лет; такие же вычисления, сделанные в отношении приблизительно 1500 высказываний, произнесенных в общей зале, дали результат 0,45 (средняя разница – 0,05).
Это постоянство пропорции эгоцентрической речи тем более любопытно, что в отношении других коэффициентов, которые мы пытались установить, ничего подобного не обнаружено. Мы определили численное значение категорий информация и вопрос (социализированная констатирующая речь) по отношению к категориям критики, приказаний и просьб (социализированная неконстатирующая речь). Но это число колеблется между 0,72 и 2,33 для Льва, со средним колебанием 0,71 (вместо 0,04 и 0,06 коэффициента эгоцентризма!) и между 0,43 и 2,33 для Пи, со средним колебанием 0,42. Точно так же отношения между эгоцентрической речью и констатирующей социализированной речью не дают никакого постоянного коэффициента.
Итак, из этих цифр запомним только то, что наши два испытуемые 6 с половиной лет обладают эгоцентрической речью, достигающей почти 50 % всей их спонтанной речи. Вот, впрочем, в виде резюме таблица функций всей речи Пи и Льва:
Необходимо еще раз отметить, что в этих цифровых данных количество высказываний, обращенных детьми ко взрослым, незначительно. Опуская их, увеличиваем коэффициент эгоцентризма приблизительно до 0,02, что остается в границах дозволенного отклонения. В будущем надо тем не менее совершенно исключать из расчетов эти предложения с тем, чтобы классифицировать их отдельно. Это правило, впрочем, будет выполнено нами в следующей главе, где коэффициент эгоцентризма будет исчислен исключительно на основании высказываний ребенка, адресованных другому ребенку.
Какой вывод можно сделать из этого факта? Представляется возможным допустить, что до данного возраста дети думают и действуют более эгоцентрично, чем взрослый, и меньше сообщают друг другу свои интеллектуальные искания, чем мы. Конечно, когда дети бывают вместе, то кажется, что они больше, чем взрослые, говорят о том, что делают; но большей частью они говорят только для самих себя. Мы, наоборот, меньше говорим о наших действиях, но наша речь почти всегда социализирована.
Такие утверждения могут показаться парадоксальными. При наблюдении детей 4–7 лет, работающих вместе в «Доме малюток», правда, иногда поражаешься периодам молчания, которые, повторяем, нисколько не вынуждаются и не вызываются взрослыми. Можно было бы ожидать не образования рабочих групп (потому что пробуждение общественной жизни детей наступает позднее), а шума детей, говорящих одновременно. Этого в данном случае нет. Но все же очевидно, что ребенок с 4 до 7 лет, поставленный в условия свободной работы, благодаря учебным играм «Дома малюток» нарушает молчание несравненно чаще, чем взрослые во время работы; сначала даже кажется, что он беспрерывно сообщает свои мысли другим.
Как согласовать этот факт с утверждением, что детская мысль более эгоцентрична, чем наша?
Не надо смешивать интимности мысли с эгоцентризмом. И вправду, размышление ребенка не может оставаться интимным: кроме мышления образами и аутистическими символами, которое невозможно передать непосредственно, ребенок не способен сохранять для себя (до возраста, пока еще не установленного, но колеблющегося около 7 лет) мысли, приходящие ему на ум. Он говорит все. У него нет никакого словесного воздержания. Следует ли вследствие этого сказать, что он социализирует свою мысль более, чем мы? В том-то и заключается вопрос: надо установить, для кого он говорит на самом деле. Быть может, для других. Но мы, напротив, думаем, на основании предыдущих исследований, что прежде всего – для себя и что слово, прежде чем выполнить функции социализации мысли, играет роль спутника и усилителя индивидуальной деятельности. Попытаемся уточнить эту разницу между мыслью взрослого – социализированной, но способной к интимности – и мыслью ребенка – эгоцентрической и не способной к интимности.
Взрослый даже в своей личной и интимной работе, даже занятый исследованием, не понятным для большинства ему подобных, думает социализированно, имеет постоянно в уме образ своих сотрудников или оппонентов, реальных или предполагаемых, во всяком случае образ товарищей по занятию, которым рано или поздно он объявит результаты своего исследования. Этот образ его преследует в процессе работы и вызывает как бы постоянную умственную дискуссию. Само исследование вследствие этого социализировано почти на каждом своем этапе. Изобретение ускользает от этого влияния, но потребность в контроле и доказательстве порождает внутреннюю речь, непрерывно обращенную к противоречащим лицам, которые мысленно предполагаются и которые представляются умственному воображению облеченными плотью. В итоге, когда взрослый находится в обществе себе подобных, то, что он им объявляет, уже социализировано, обработано и, следовательно, в общем приспособлено к собеседнику, а значит – понятно. И впрямь, чем глубже уходит взрослый в индивидуальный поиск, тем более он способен стать на точку зрения других и заставить их понять себя.
Наоборот, ребенок, поставленный в условия, о которых мы говорили, как нам кажется, говорит бесконечно больше, чем взрослый. Почти всё, что он говорит, сопровождается такими фразами, как: «Я рисую шляпу», «Я делаю лучше, чем ты» и т. д. Мышление ребенка кажется более социальным, менее способным к долгому исследованию в одиночку Но это только видимость. У ребенка просто меньше словесной воздержанности, потому что он не знает интимности «Я». Но, непрерывно беседуя со своими соседями, он нередко становится на их точку зрения. Он говорит с ними большей частью так, как если бы был один, как если бы громко думал для себя. Итак, он говорит для себя языком, которым не старается отмечать оттенки и перспективы и который имеет ту особенность, что все время утверждает, вместо того чтобы доказывать, даже в споре. Чрезвычайно трудно понять высказывания Льва и Пи, внесенные в тетради наблюдателей: без многочисленных пояснений, записанных одновременно со словами этих детей, в них невозможно было бы разобраться. Все выражено намеками, местоимениями и указательными словами «он», «она», «мой» и т. д., которые последовательно выражают все, что угодно, без малейшей заботы о ясности или даже понятности. Бесполезно было бы изучать здесь этот стиль: мы еще будем говорить о нем в главе III по поводу словесных объяснений детей детям. Короче, ребенок почти никогда не спрашивает себя, поняли ли его. Для него это само собой разумеется, поскольку он, когда говорит, не думает о других. Он произносит коллективные монологи. Его речь лишь тогда становится похожей на речь взрослых, когда он непосредственно заинтересован в том, чтобы его поняли, когда он дает показания, задает вопросы и т. д. Итак, для упрощения можно сказать, что взрослый думает социализированно, даже когда он один, а ребенок младше 7 лет мыслит и говорит эгоцентрически, даже когда он в обществе.
Каковы причины этих явлений? Думаем, они двойственны. Они зависят как от отсутствия прочно установившейся социальной жизни среди детей младше 7–8 лет, так и от того, что настоящий общественный язык ребенка – язык, употребляемый в основной деятельности ребенка – игре, – есть язык жестов, движений и мимики столь же, сколь и слов.
Действительно, среди детей до 7–8 лет нет общественной жизни как таковой. Общество детей, представленное одной рабочей комнатой «Дома малюток», – это, разумеется, общество сегментного типа, в котором, следовательно, нет ни разделения труда, ни централизации поисков, ни единства разговора. Даже больше того. Это – общество, в котором, собственно говоря, индивидуальная и общественная жизнь не дифференцированы. Взрослый в одно и то же время и значительно более индивидуализирован, и более социализирован, чем ребенок в рамках такого общества. Он более индивидуализирован, потому что способен работать интимно, не объявляя непрестанно о том, что делает, и не подражая соседям. Он более социализирован по причинам, которые мы только что видели. Ребенок не индивидуализирован потому, что он не сохраняет интимно ни одной мысли, и потому, что каждое из действий одного члена группы отражается почти на всех членах благодаря подражанию; он не социализирован потому, что это подражание не сопровождается обменом мыслями как таковыми (если полагать, что почти половина детских высказываний эгоцентрична). Если и впрямь, как полагают Болдуин и Жане, подражание сопровождается некоторого рода смешиванием между действием «Я» и действием других, то в этом обществе сегментного типа возможно объяснить подражанием парадоксальный характер разговора детей, которые беспрестанно объявляют о том, что они делают, и говорят сами с собой, не слушая друг друга.
Общественная жизнь в «Доме малюток» проходит, по наблюдениям Одемар и Лафандель, три главные стадии. Приблизительно до 5 лет ребенок работает только в одиночестве. С 5 до 7 с половиной лет образуются небольшие группы из двух детей, как, например, группа Пи и Эза (см. предложения, собранные в рубрике «Адаптированная информация»), группы, впрочем, непостоянные и беспорядочные. Наконец, приблизительно к 7–8 годам появляется потребность работать сообща. Итак, мы думаем, что именно в этом последнем возрасте эгоцентрические высказывания теряют свою силу: именно к этому возрасту, как мы увидим в следующей главе, надо отнести высшие стадии разговора как такового между детьми. В этом же возрасте, как мы увидим в главе III, дети начинают понимать друг друга при объяснениях одними словами (в противоположность объяснениям, передаваемым наполовину жестами).
Очень простой способ проверки этих гипотез – это новые наблюдения над теми же детьми, эгоцентризм которых раньше был выявлен в 7–8 лет. Ф. Бергер проделала это по отношению ко Льву. Она собрала около 600 последовательных высказываний уже семилетнего Льва в течение нескольких месяцев и в тех же условиях, что и раньше. Коэффициент эгоцентризма оказался уменьшенным до 0,27[15].
Эти общественные стадии касаются, впрочем, только интеллектуальной деятельности ребенка (рисования, игры в постройки, счета и т. п.). Само собой разумеется, что в играх на свежем воздухе задача иная, но эти игры имеют отношение лишь к небольшой части детской мысли и речи.
Если разговор ребенка так мало социализирован к 6 с половиной годам и если эгоцентрические формы играют в нем такую значительную роль в сравнении с сообщением, диалогом и т. п., то это потому, что в действительности речь ребенка заключает в себе две совершенно отдельные разновидности: одну – состоящую из жестов, движений, мимики и т. д., которая сопровождает и даже совершенно заменяет слово, другую – состоящую исключительно из слов. Но не все может быть выражено жестами. Интеллектуальное исследование останется, следовательно, эгоцентрическим, в то время как приказания и вся речь, связанная с действием, манипуляцией и особенно с игрой, будет более социализирована. Мы найдем это существенное различие в главе III: мы там увидим, что на словах дети хуже понимают друг друга, чем мы, но это не значит, что в их играх или рукоделии у них нет достаточного взаимного понимания, – только это понимание еще не вполне вербально.
Психоаналитики различают два основных типа мысли: мысль направленную, или разумную (имеющую целью понимание), и мысль ненаправленную, которую Блейлер предложил назвать аутистической мыслью. Мысль направленная сознательна, то есть она преследует цели, которые ясно представляются уму того, кто думает; она разумна, значит, приспособлена к действительности и стремится воздействовать на нее; она заключает истину или заблуждение (истину эмпирическую или истину логическую), она выражается речью. Аутистическая мысль подсознательна, а это означает, что цели, которые она преследует, или задачи, которые она себе ставит, не представляются сознанию. Она не приспосабливается к внешней действительности, а создает сама себе воображаемую реальность или реальность сновидения; она стремится не к установлению истины, а к удовлетворению желания и остается чисто индивидуальной; как таковая она не может быть выражена непосредственной речью. Она выявляется прежде всего в образах и, для того чтобы быть сообщенной, должна прибегать к косвенным приемам, вызывая посредством символов и мифов чувства, которые ее направляют.
Есть два основных строя мысли, не разделенных ни своим происхождением, ни своими функциями[16], но которые тем не менее подчиняются, так сказать, логикам, направленным в разные стороны. Направленная мысль все более и более, по мере своего развития, подчиняется законам опыта и чистой логики. Аутистическая же мысль, напротив, подчиняется сумме специальных законов (закону символизма, непосредственного удовлетворения и т. п.), точно определять которые здесь нет нужды. Представим себе только два совершенно различных направления, по которым идет мысль, когда она занята, например, вопросом о воде (возьмем первый попавшийся предмет), с точки зрения понимания и с точки зрения аутизма. Для понимания вода – вещество природы, происхождение которого вполне объяснимо или образование которого может быть по крайней мере наблюдаемо эмпирически; она действует и циркулирует согласно законам, которые можно изучить, и в своей технической деятельности человек пользовался ею еще в доисторические времена (для орошения и т. п.). Для аутизма, в противоположность этому, вода представляет интерес лишь в связи с удовлетворением организма. Она служит напитком. И как таковая, а также благодаря своему внешнему виду она стала темой для многочисленных народных вымыслов, фантазий детей и малосознательных взрослых, обладающих чисто органическими представлениями. Она была уподоблена жидкостям, исходящим из человеческого тела, и вследствие этого символизировала само рождение, как это доказывает множество мифов (рождение Афродиты и др.), церковных обрядов (крещение, символ нового рождения), снов[17] и детских рассказов[18]. Короче, в одном случае мысль приспособляется к воде как к внешней реальности, в другом она пользуется водой не для того, чтобы приспособиться к ней, а чтобы уподобить ее представлениям, более или менее сознаваемым, связанным с мочеиспусканием, оплодотворением и с идеей рождения.
Эти две формы мысли, обладающие столь разными чертами, отличаются прежде всего по своему происхождению, поскольку одна из них социализирована, направлена постепенным приспособлением индивидуумов друг к другу, в то время как другая остается индивидуальной и несообщаемой. Мало того (и это особенно важно для понимания детской мысли), они обязаны большей частью своих различий тому факту, что понимание, именно потому, что оно постепенно социализируется, действует все больше и больше путем образования понятий (благодаря речи, связывающей мысль со словами), между тем как аутизм, именно потому, что он существует индивидуально, остается связанным с представлением, с органической деятельностью и с самими движениями только посредством образов. Сам факт выражения мысли, передачи ее другому лицу, или ее умолчания, или передачи ее самому себе должен иметь первостепенное значение в структуре и функционировании мысли вообще и логики ребенка в частности. Итак, между аутистическим мышлением и разумным мышлением есть много разновидностей в отношении степени их сообщаемости. Эти промежуточные разновидности должны подчиняться специальной логике, которая, в свою очередь, находится между логикой аутизма и логикой разума. Мы предлагаем назвать мыслью эгоцентрической главнейшую из этих промежуточных форм, ту мысль, которая так же, как и мысль наших детей, старается приспособиться к действительности и не будучи сообщаема, как таковая. Мы получим, таким образом, следующую таблицу:
Для того чтобы сразу уловить значение эгоцентризма, давайте поразмышляем над таким повседневным фактом. Вы ищете решения какой-то задачи. В известный момент все кажется ясным, вы поняли и испытываете чувство sui generis умственного удовлетворения. Но как только вы захотите объяснить другим то, что вы только что поняли, возникает целый ряд затруднений. Эти затруднения зависят не только от внимания, которое надо затратить, чтобы удержать данные и звенья дедукции в одном пучке сознания, они также зависят и от самого суждения. Тот или иной верный вывод не кажется более таковым. Между таким-то и таким-то предложениями недостает целой серии промежуточных звеньев, отсутствие которых раньше совершенно не замечалось. То или иное рассуждение, которое было как бы само собой очевидно, потому что было связано со зрительной схемой или со схемой по аналогии, совершенно не представляется более очевидным в тот момент, когда чувствуешь, что эти системы как раз и непередаваемы. То или иное предложение, связанное с суждением о ценности, становится сомнительным, как только осознаешь личный характер этого суждения о ценности, и т. п. Если такова разница между индивидуальным пониманием и словесно выраженным объяснением, то насколько больше оснований существует для того, чтобы черты индивидуального понимания выступили яснее, когда индивидуум надолго замкнется в своем собственном мышлении, когда у него не будет даже навыка думать, принимая во внимание других и сообщая им свою мысль. Представим себе, к примеру, безвыходный хаос мыслей подростков.
Итак, в эгоцентрическом мышлении и в понимании как следствии общения налицо два различных способа рассуждения и, даже можно сказать, не впадая в парадокс, две различные логики. Под логикой здесь надо понимать совокупность навыков, применяемых умом при общем ведении операции (например, партии в шахматы), как говорит Пуанкаре, в противоположность специальным правилам, которые обусловливают каждое предложение (каждый шахматный ход в отдельности). Эгоцентрическая логика и логика коммуникативная будут, следовательно, менее различаться в своих выводах (за исключением выводов у детей, у которых часто работает лишь одна эгоцентрическая логика), чем в функционировании. Вот эти различия:
1. Эгоцентрическая логика более интуитивна, скорее синкретична, чем дедуктивна, рассуждения ее не явно выражены. Суждение перескакивает с первых предпосылок прямо к выводам, минуя промежуточные этапы. 2. Она мало останавливается на доказательствах и даже на контроле предложений. Ее общим представлениям гораздо быстрее сообщается чувство уверенности и безошибочности, чем если бы все звенья доказательства были представлены вполне ясно. 3. Она пользуется личными схемами аналогии, воспоминаниями о предшествующих рассуждениях, которые оказывают смутное влияние на направление последующих рассуждений. 4. Зрительные схемы играют также большую роль, даже замещают доказательство и служат опорой дедукции. 5. Наконец, личные суждения, оценки куда больше влияют на эгоцентрическую мысль, чем на мысль коммуникабельную.
Напротив, понимание в результате общения:
1. Более дедуктивно и пытается уяснить связь между предложениями: итак, если, тогда и т. д. 2. Оно также более настаивает на доказательстве. Оно даже организует все изложение, стараясь доказать, создать у другого убеждение (и тем самым убедить самого себя, если дедуктивное рассуждение поколебало убеждения). 3. Оно стремится устранить схемы по аналогии, заменяя их чистой дедукцией. 4. Оно также устраняет зрительные схемы, сначала – поскольку они не коммуникабельны, потом – поскольку они недоказательны. 5. Оно упраздняет, наконец, суждения, оценки, имеющие личное значение, и ссылается на суждения, которые выражают коллективную оценку и которые ближе подходят к общепризнанным положениям здравого смысла.
Если таково различие между мыслью, возникающей как результат общения, и тем, что осталось у взрослого или подростка от эгоцентрической мысли, то насколько с большим основанием нужно настаивать на эгоцентрическом характере мышления ребенка! Мы особенно старались выявить эгоцентрическое мышление, имея в виду ребенка 3–7 лет и в меньшей мере 7–11 лет. У ребенка 3–7 лет пять только что указанных особенностей составляют даже своего рода специальную логику, к которой мы еще вернемся и в этой части, и в части II. Между 7 и 11 годами эта эгоцентрическая логика больше уже не влияет у детей на «перцептивное понимание» (как говорят Бине и Симон), но зато она снова в полной мере обнаруживается в «вербальном понимании». В следующих главах мы будем изучать множество явлений, порождаемых эгоцентризмом, который, после того как его влияние на «перцептивное понимание» детей 3–7 лет прекратилось, начинает оказывать свое влияние на «вербальное понимание» детей между 7 и 11 годами. Уже и теперь мы можем предположить, что коммуникабельность или некоммуникабельность не являются для мышления какими-то добавлениями, так сказать, получаемыми извне, а представляют собой конститутивные черты, формирующие структуру рассуждения в самом его основании.
Итак, проблема коммуникативности (communicabilité) – одна из проблем, которую необходимо разрешить прежде, чем приступить к изучению логики ребенка. Есть еще и другие. Все эти проблемы могут быть разделены на две основные группы:
А. Коммуникативность: 1) В какой мере дети одного и того же возраста размышляют сами с собой или обращаются друг с другом. 2) Та же проблема в отношении старших и младших: а) одной семьи, б) различных семей. 3) Та же проблема в отношениях между детьми и родителями.
Б. Понимание: 1) В какой мере дети одного и того же возраста понимают друг друга. 2) Та же проблема в отношениях между младшими и старшими (одной семьи и разных семей). 3) Та же проблема в отношениях между детьми и родителями.
Мы приступим к проблемам второй группы в одной из следующих глав. Что же касается первой группы, то нам кажется, что частичное разрешение первого из этих вопросов мы уже дали. Если считать, что установленные нами три первые категории речи ребенка эгоцентричны, то и мышление ребенка в 6 с половиной лет, когда оно выражено словами, также еще эгоцентрично в размерах от 44 до 47 %. Кроме того, то, что социализировано при помощи речи, касается только статических категорий мышления. Например, объяснительная функция (причинность) составляет в этом возрасте ту часть мышления, которая еще не выражена. Заметен ли в возрасте 6–7 лет решительный поворот в этом отношении или нет? У нас пока еще нет данных для сравнения, но на основании повседневных наблюдений в «Доме малюток» надо считать вероятным, что в возрасте 7–8 лет ребенок начинает сообщать свою мысль (то есть когда эгоцентрическая речь составляет, например, 25 %). Это подтверждают наблюдения над Львом, ибо в 7 лет коэффициент эгоцентризма этого ребенка снижается до 0,27. Это не значит, что с 7–8 лет дети начинают сразу же понимать друг друга (дальше мы увидим, что это вовсе не так), но это просто значит, что начиная с этого возраста они стараются обмениваться мыслями и лучше понимать друг друга.
Глава II
ТИПЫ И СТАДИИ РАЗГОВОРА МЕЖДУ ДЕТЬМИ ОТ ЧЕТЫРЕХ ДО СЕМИ ЛЕТ[19]
Эта глава продолжает и дополняет предыдущую и имеет в виду: 1) проверить статистические данные, полученные при наблюдении над Львом и Пи; 2) установить некоторые типы разговора между детьми одного возраста – более широкие, чем типы «простых предложений», рассмотренных в предыдущей главе, и способные при случае образовать стадии разговора детей в возрасте между 4 и 7 годами.
Выводы главы I могут и впрямь показаться несколько смелыми, потому что наблюдение производилось только над двумя детьми, а следовательно, не более как над двумя психологическими типами. Нужно было произвести аналогичный опыт над целой группой детей и достигнуть таким путем возможно большего разнообразия психологических типов. Это исследование мы и опишем в настоящей главе. Наш анализ будет теперь касаться разговоров уже не одного и не двух детей, а целого общества детей, находящихся в комнате, где они разгуливают, куда входят и откуда уходят. Записывались высказывания 20 детей 4–7 лет (девочек и мальчиков), которых наблюдали во время их пребывания в данном помещении. Дети 4–7 лет в «Доме малюток» (где были сделаны нижеследующие, как и предыдущие, наблюдения) занимают целый этаж из пяти комнат (комнаты для занятий счетом, для построек, лепки и т. п.); здесь дети свободно переходят из одной комнаты в другую по своему желанию; их не принуждают ни к какой определенной работе. В одной из этих комнат и были сделаны записи, о которых идет речь.
Первый результат наших наблюдений показал, что записанные фразы можно отнести к тем же категориям, которыми мы пользовались при наблюдениях над Львом и Пи. Речь новых 20 испытуемых, отражая разницу темпераментов, остается в то же время продуктом тех же самых функциональных потребностей. У более властного ребенка мы найдем большее количество приказаний, угроз, критики и споров; у мечтательного мы увидим больше монологов. Итак, цифровые данные будут различными, но у каждого ребенка мы найдем фразы указанных выше категорий. Здесь – разница количественная, а не качественная. У Пи и Льва, значительно отличающихся друг от друга по типу, коэффициенты эгоцентризма близки (0,47 и 0,43). Можно ли из этого заключить, что в среднем этот коэффициент в возрасте 4–7 лет будет равен приблизительно 0,45? Мы учли всю записанную речь наших 20 испытуемых (девочек и мальчиков различной среды и национальности); мы поступили так же, как и в предыдущей главе, то есть производили расчет по группам в 100 последовательных фраз. Эти 100 последовательных фраз уже не являются последовательными высказываниями одного ребенка, а представляют общий разговор 3–4 и более детей, так что приводимые данные с большим правом могут считаться объективными. Здесь мы также пришли к коэффициенту эгоцентризма: 0,45 ± 0,05 (отношение эгоцентрических категорий ко всей речи минус ответы). Так как средний возраст подвергнутых наблюдению детей – 6 лет, то мы получаем заслуживающее внимания подтверждение данных, приведенных в главе I.
В главе I мы установили известное число типов детских высказываний, именно типов, а не стадий, так как мы не ставили себе задачей следить ни за развитием этих типов по отношению друг к другу, ни вообще за развитием разговора между детьми. К этой проблеме мы должны приступить сейчас. Кроме того, раньше мы занимались исключительно отдельными высказываниями; мы рассматривали их, конечно, в связи с контекстом, но классифицировали и нумеровали их фраза за фразой. Теперь нам надо попытаться отыскать типы уже не отдельных высказываний, а целых разговоров, так как эти типы в известной мере не зависят от предыдущих, за исключением некоторых отношений, которые нам нужно будет здесь точно определить.
Прежде всего, с какого времени дети ведут разговоры между собой? Мы условимся считать, что разговор имеет место тогда, когда минимум три последовательных высказывания, произнесенных по меньшей мере двумя собеседниками, относятся к одному и тому же предмету. Вот для примера две схемы возможных разговоров, самых простых:
I.1) Высказывание ребенка А. 2) Высказывание ребенка В, приспособленное к высказыванию А. 3) Высказывание А, приспособленное к высказыванию В.
II. 1) Высказывание А. 2) Высказывание В, приспособленное к этому высказыванию А. 3) Высказывание С, приспособленное к высказыванию А или к высказыванию В.
Из этого видно, что всякий разговор будет составлен из высказываний, относящихся к типу речи, которую мы назвали социализированной. Высказывания А могут быть сообщениями, критикой, приказаниями или вопросами. Высказывания В и С могут также принадлежать к этим четырем группам или быть ответами. Но, как мы только что сказали, типы разговоров будут более широкими, чем типы высказываний, и не зависящими от них. В один и тот же тип «X» разговора смогут войти в виде составных частей и информация, и вопросы, и приказания и т. п. Вопросы, к разрешению которых мы сейчас приступим, могут быть выражены следующим образом: 1) Каковы типы разговора между детьми? 2) Одинаковы ли эти типы или они могут составлять стадии? 3) Если они составляют стадии, то каково их происхождение? Образуются ли они из эгоцентрической речи? Если да, то путем какой эволюции переходит ребенок от эгоцентрической речи к высшим формам разговора?
Итак, нам, кажется, удалось установить некоторые стадии, исходя из отправной точки, которая не является еще разговором и которую составляет коллективный монолог. Вот схема, к которой мы пришли. Мы даем эту схему, не ручаясь за ее правильность. Она прежде всего будет нам служить руководством при наших классификациях.
Стадия I имеет черты эгоцентрического мышления, которое было нами описано в предыдущей главе. В этой стадии нет еще собственно разговора как такового, потому что каждый ребенок говорит для себя даже тогда, когда кажется, что он обращается к кому-нибудь. Кроме того, собеседники не говорят об одном и том же предмете. Между тем этот коллективный монолог составляет исходную точку детского разговора, потому что он ведется не связанными между собой группами и в форме предложений, следующих одно за другим. Когда ребенок произносит такого рода речь, действительно случается, что другие дети отвечают, говоря о самих себе, в результате чего получаются ряды высказываний в количестве 4 или 5, которые составляют зародыш разговора, не покидая, однако, стадии коллективного монолога.
Стадии II и III имеют, напротив, свойства разговора как такового и социализированной речи. Мы их разделим на две серии – А и В, параллельные с точки зрения генетической (стадии II А соответствует стадия II В и стадии III А – стадия III В) и происходящие: серия А – от согласованности действий и мнений (постепенное сотрудничество), а серия В – от несогласованности, которая начинается простой ссорой и может развиться в более или менее совершенный по форме спор.
Стадия III А может встретиться в виде двух типов. Первый тип: приобщение собеседника к собственному мышлению и действию – тип разговора, при котором каждый ребенок, говоря о том, что он сам делает, приобщает к тому же своего собеседника. Приобщение происходит здесь в том смысле, что каждый слушает и понимает собеседника, но нет сотрудничества, поскольку каждый говорит только о себе, о том, что он сам делает или о чем думает.
Второй тип представляет сотрудничество в действии или в мышлении, связанном с действием (мышление не абстрактное), так как разговор относится к действию, общему для собеседников. Предметом разговора является, следовательно, происходящее в данный момент, а не пояснение прошедшего или будущего действия. На этой стадии может также идти речь о каком-нибудь воспоминании, которое вызывают сообща, но которого не надо ни объяснять (восстанавливать путем услышанного объяснения), ни обсуждать (искать, что правдиво и чего нет в воспоминании, или искать обстоятельства, дополняющие эти воспоминания, и т. д.). Воспоминание, которое вызывают сообща, на стадии II А служит только для непосредственного возбуждения: его вызывают так же, как рассказывают какой-нибудь случай для удовольствия («Ты помнишь…» и т. п.).
К стадии III А относится сотрудничество в отвлеченном, или абстрактном, мышлении. Под абстрактным мышлением здесь надо понимать детскую мысль, уже больше не связанную с протекающим в тот момент действием, а такую, которая пытается найти объяснение или восстановить рассказ, воспоминание, обсуждая порядок обстоятельств или действительность сообщений. Сотрудничество в абстрактной мысли будет, следовательно, совместным поиском объяснения или совместным обсуждением реальности факта или воспоминания.
Итак, две стадии серии А отражают прогрессивную социализацию мысли. A priori не было никакого основания для того, чтобы выделенные три типа разговора составили последовательные стадии. Вполне понятно, что тип III А появляется прежде типа II А (коллективного монолога) или одновременно с ним. На самом же деле мы увидим, что в данном случае этого нет, а есть прогресс с точки зрения возраста, соответственно вышеприведенной таблице. Но, само собой разумеется, по мере достижения стадий II А и III А ребенок не оставляет разговоров предшествующих стадий. Эти последние становятся простыми типами. Таким образом, ребенок, достигший стадии III А, продолжает произносить в известные моменты монологи и т. п.
Параллельно этой эволюции дети проходят через два этапа (стадию II В и стадию III В), поскольку вместо того, чтобы быть согласными между собой, как на предыдущих стадиях, они расходятся во мнениях или желаниях.
Стадия II В встречается также в виде двух типов. Прежде всего – ссора. Это простое противоречие различных действий. Подобно тому как в первом типе стадии II А дети, поступая каждый по-своему, могут говорить друг другу о своем действии, приобщаясь мысленно к действию других, точно так же они могут, вместо того чтобы объединяться, – критиковать или бранить друг друга, утверждать каждый свое собственное превосходство, короче – ссориться.
Эта ссора, которая представляет собою столкновение утверждений не просто констатирующих, а связанных с желаниями, с субъективной оценкой, с приказаниями и угрозами, может породить споры. Спор – это столкновение противоположных констатации. Сказавши, например: «Дай мне это! – Нет. – Да. – Нет. – Да» и т. д., ребенок может избрать тон констатации: «Мне это нужно. – Нет. – Да» и т. д. Первый из этих диалогов приближается к ссоре, второй – к спору. Естественно, может произойти и обратное: споры могут породить ссоры.
Второй тип стадии II В будет, следовательно, примитивной дискуссией без оправданий, доказательств и утверждений. Одна лишь III стадия (стадия III В) достигает настоящего спора с мотивировкой высказываний.
В этой серии В снова само собой понятно, что ребенок, достигший стадий II В и III В, не перестает произносить монологи или спорить в примитивной форме. Но в возрасте, когда ребенок ссорится, он не всегда способен к настоящему спору.
В то же время между стадиями II и III серии А и соответствующими стадиями серии В a priori нет прочной связи во времени. Однако факты показывают, что настоящий спор и сотрудничество в абстракции появляются в одном и том же возрасте. Ссора и приобщение к действию собеседника также одновременны друг с другом. Опять-таки одновременны примитивный спор и сотрудничество в действии. Здесь есть, следовательно, некоторый параллелизм.
Итак, установивши эту схему, перейдем к рассмотрению каждой стадии.
Из предыдущей главы нам уже достаточно известно о том, что надо понимать под «коллективным монологом», и поэтому будем кратки. Так как эта стадия не является еще разговором, то критерий, которым мы воспользовались при рассмотрении отдельных фраз, входящих в коллективный монолог, остается вполне годным при определении целой группы таких же высказываний. Тем не менее любопытно будет привести новые примеры этой категории для того, чтобы дать несколько примеров разговоров детей в возрасте 5–6 лет; кроме того, это полезно и потому, что большое значение имеет количественная сторона этой подготовительной стадии разговоров, по крайней мере до 5 лет.
Для начала приведем несколько примеров коллективного монолога с одним участником, причем предложения этого монолога обращены к одному собеседнику.
Дэн (4 г. 5 м.). Девочка, работая, болтает без умолку. Беа (5 л. 10 м.). Девочка входит в рабочую комнату. Дэн: «Ты надела свитер, а я нет; моя мама мне сказала, что не холодно». Дэн продолжает работать. Беа не отвечает. Дэн говорит Жэо (6 л.) (в комнате построек): «Я умею делать, ты увидишь, как я умею делать, ты не умеешь делать. [Ответа нет. Дэн возвращается на свое место] Я умею делать».
Дэн к Беа. «Что тебе надо? [Ответа нет] Мне нужны маленькие дырочки».
Ари (4 г. 1 м.) к Ан (4 г. 11 м.). «Как тебя зовут? Меня зовут Ари». Ответа нет. Ари без переходов обращается ко взрослому: «Она сейчас уронит свою куклу».
Эти монологи 4-летних детей в функциональном отношении вполне подобны монологам, приведенным в предыдущей главе.
Но они все-таки имеют нечто более парадоксальное – это употребление вопросов в форме, по видимости явно социализированной, как, например: «Ты положил», «Ты увидишь», «Ты хочешь» и т. д., которые ребенок задает, не дожидаясь ответа и даже не давая собеседнику вставить хоть слово. Дэн, например, поражена свитером Беа, но немедленно переводит этот факт на себя («А я нет» и т. д.). Почему она обращается к Беа? Не столько для того, чтобы сообщить ей что-нибудь, и еще менее – чтобы получить от нее ответ, сколько для того, чтобы найти предлог для разговора. Также и вопрос Дэн к Беа чисто платонический: это псевдовопрос, который просто служит введением к высказыванию, которое за ним непосредственно следует. Социализация здесь есть только в форме, а не в содержании. То же наблюдается и между Ари и Эн.
Что же касается коллективных монологов с двумя и тремя участниками, которые наиболее интересны для нашей цели, то вот еще примеры:
Пи (6 л. 5 м.): «Где бы можно было еще сделать туннель? A! Здесь, Эн?» – Эн (4 г. 11 м.): «Посмотри на мое хорошенькое платье». (Конец.)
Кат (6 л. 2 м.): «Ты кончил, Бур?» – Бур (4 г. 11 м.): «Теперь снова это будет так» и т. д.
В таких высказываниях уже видна форма, предвещающая последующие разговоры: говорящий ребенок уже ждет ответа от собеседника. Если совокупность двух высказываний и составляет лишь коллективный монолог, то потому, что собеседник не слушает. Еще нет никакого разговора, поскольку последовательные выражения еще не приспособлены одно к другому, но уже есть зародыш разговора, ибо предложения сгруппированы в один узел.
Что до возраста, в котором коллективный монолог составляет стадию, то это – возраст между 3 и 4–5 годами. Ведь до 5 лет высшие формы разговора между детьми в среднем еще не завязались, по крайней мере между детьми одного возраста, которые не принадлежат к одной семье.
А. Первый тип: приобщение к действию
Мы уже определили этот тип как состоящий из разговоров, где каждый собеседник говорит о себе или со своей собственной точки зрения, но где каждый слушает и понимает. Вместе с тем между собеседниками еще нет никакого сотрудничества в общем действии. Вот пример: дети заняты каждый своим рисунком и каждый рассказывает о том, что его рисунок изображает. Тем не менее они говорят об одном и том же предмете и слушают друг друга.
Лев (5 л. 11 м.): «Это начинается с «Золотого локона». Я пишу рассказ о двух медведях. Медвежий папа умер. Только папа был очень болен». – Жен (5 л. 11 м.): «Я раньше жил на Салэве. Я жил в маленьком домике, и надо было ехать на фуникулере, чтобы купить вещи». – Жео (6 л.): «Яне могу сделать медведя». – Ли (6 л. 10 м.): «Это «Золотой локон»«. – Лев: «У меня нет локонов».
Этот пример ясен. Здесь имеет место разговор, так как все собеседники говорят об одном: о том, что рисуется в настоящий момент. Тем не менее каждый говорит для себя, и сотрудничество не имеет места.
Вот другой пример:
Пи (6 л. 5 м.): «Здорово хорошо было вчера [авиационный митинг]». – Жак (5 л. 6 м.): «Один из них был голубой [самолет], их было много, а затем они выстроились в линию». – Пи: «А я вчера был в автомобиле. И потом, знаешь, что я видел, когда я был в автомобиле? Кучу тележек, которые проехали. Мадемуазель, дайте мне резинку». – Жак: «Я хочу это нарисовать [самолеты], это будет красиво».
Сюжет разговора остается тем же, и в диалоге принимают участие четверо. Сначала даже кажется, будто есть вызывание общего воспоминания, как в случае сотрудничества (что будет видно в следующей стадии), но дальнейшее показывает, что каждый ребенок остается при своей собственной точке зрения. Пи говорит о своем автомобиле, Жак предлагает нарисовать маленькие самолеты. Они хорошо друг друга понимают, но не сотрудничают.
Вот два еще более типичных примера, которые показывают, что приобщение к действию находится между коллективным монологом и сотрудничеством:
Мад (7 л.): «В воскресенье я пошла к бабушке, которая живет на дороге Эскалад». – Жор (7 л. 2 м.): «Ты знаешь Пьера С.? – Нет. – Я его знаю, это мой друг».
Арм (5 л. 9 м.): «Ты знаешь, что я получу на Рождество?» – Лев (5 л. 11 м.) и То (4 г. 9 м.): «Нет». – Арм: «Велосипед на трех колесах». – Лев: «Трехколесный велосипед у меня есть».
Видно, как «дорога Эскалад» отклоняет мысли Жор, и т. д. Кажется, что это коллективный монолог, но здесь собеседник слушает и понимает.
Итак, эта стадия представляет начало настоящего разговора, начало социализированной речи. Но является ли этот тип разговора особой стадией или он всего лишь один из типов среди многих других? Мы видели, что он и то и другое.
Ясно само собой, что невозможно обозначить точные границы такой стадии и предположить, что таковая имеется. Понадобился бы обширнейший материал для получения окончательных статистических данных. Тем не менее несомненен факт, что в наших материалах нет примера разговоров этого типа до 5 лет и даже до 5–6, в то время как мы имеем большое количество коллективных монологов с 3–4 лет.
Иное дело, что сотрудничество в области отвлеченного мышления появляется только к 7 годам. Следовательно, по отношению к коллективному монологу и сотрудничеству в области абстракции настоящий образ составляет стадию.
Однако по отношению к сотрудничеству в действии настоящий тип не является ни предыдущим, ни последующим. Сотрудничество в игре появляется с 4–4 с половиной лет. Значит, сотрудничество иногда предшествует «приобщению к действию»; но часто отношение бывает и обратным: у многих детей сотрудничество в работе появляется позднее. Короче, можно полагать, что этот и последующие типы одновременны: это две возможные формы одной стадии.
Кроме того, само собой разумеется, что в III стадии, если ребенок научается пользоваться новыми типами разговора, сотрудничеством в абстракции, он тем не менее не теряет навыков, приобретенных на II стадии. Даже у взрослого эти различные типы существуют одновременно, за исключением коллективного монолога, который является чисто детской формой разговора.
А. Второй тип: сотрудничество в действии или в неабстрактной мысли
В разговорах этого типа сюжетом последовательных высказываний служит не действие каждого из собеседников, а общее действие. Собеседники сотрудничают и говорят о том, что они совместно делают. Вместо рассеяния сюжета действия, как в предшествующем типе, возникает совпадение направлений.
Вот типичный пример:
Беа (5 л. 10 м). Девочка хочет нарисовать флаг. Лев (5 л. 11 м): «А ты знаешь папин? – Это не твой, это мой. Это красный и синий… Это красный, черный и белый – так… – Да, сначала красный и белый и сначала черный. – У меня есть краска, которая мне нужна, я возьму квадрат. – Нет, надо взять две маленькие длинненькие штучки. – И вот теперь квадрат [показывает его Льву]. – Ты мне покажешь, когда ты кончишь, правильно ли это». (Что и было сделано.)
Здесь прекрасный пример сотрудничества во время рисования. Лев дает советы Беа сначала насчет цвета, потом насчет формы и затем проверяет результат. Надо отметить, что здесь знал флаг Лев, а не Беа, отчего и произошел диалог. Любопытно, что все примеры сотрудничества в действии до 5 с половиной или 6 лет принадлежат именно к этому типу, когда осведомленный ребенок или старший объясняет менее сведущему товарищу или младшему, как надо поступать. Ясно, что возраст младшего не должен приниматься в расчет при установлении возраста, когда появляется такой тип разговора, где младший не играет активной роли в течение разговора. Вот два примера. В первом только старший активен:
Рог (5 л. 6 м.) и Эз (3 г. 9 м.), который рисует на черной доске: «Ты хочешь что-нибудь сделать? – Что-нибудь. – Но не такие длинные. Надо сделать так, потом так, потом так и потом маленькие окошечки, но не такие длинные». (Диалог исполнен частично жестами.)
Рог (5 л. 6 м.) спрашивает у Эза (6 л. 4 м.) объяснения, касающегося воспитательной игры: «Один из этих был с желтыми?» – Жак (7 л. 2 м): «Не надо ему показывать». – Эз: «Есть желтые. Он все делает неверно. Это куда легче. Ты можешь пойти окончить, иди скорее кончать».
Видно, что сотрудничество в таких случаях есть помощь старшего младшему. У малышей до 5 с половиной лет сотрудничество среди равных – это прежде всего сотрудничество в игре. Вот два таких примера:
Лев (5 л. 11 м): «Дэн, я – папа, ты – мама, а Ари – няня». Ари (4 г. 1 м.): «Да, и няня хорошо смотрит за маленькими детьми». Дэн (4 г. 5 м): «Ты – папа, Лев, ты идешь на охоту, ты едешь в Германию».
Лев (5 л. 11 м): «Потом будем играть в воздушный шар». – Арм (5 л. 9 м.): «Как в воздушный шар? – Ты понимаешь, мы скажем, как будто мы на небе. Кто хочет быть песком? Арм, ты будешь песком»? – Нет, не песком. – Ты будешь воздушным шаром, я – корзинкой, кто будет песком у воздушного шара?»
Видно, что эти разговоры предполагают сотрудничество – если не в действии, то в общей игре или общем проекте. Как таковые они больше не принадлежат к типу «приобщения к действию» кого попало.
Вот, наконец, случай сотрудничества в вызове общего воспоминания. Пример состоит, к сожалению, только из двух выражений, потому что диалог был прерван взрослым:
Арм (5 л. 9 м): «Очень смешно было в цирке, когда колеса [трехколесного велосипеда] отвалились». – Лев (5 л. 11 м.): «Ты помнишь, когда гимнаст, но который не мог делать гимнастики, упал…»
Здесь дело в простом сотрудничестве мысли. В таких случаях надо разрешить две смежные задачи. Прежде всего, между подобными высказываниями и разговорами предыдущего типа (приобщение к действию) возможны переходы. В том типе каждый ребенок говорит о себе или о своих собственных воспоминаниях; здесь же, наоборот, воспоминания – общие. Это различие может пригодиться в практическом отношении. Когда же этого нет, можно сгруппировать эти два типа стадии II А в одно целое. Напротив, всегда полезно отличать сотрудничество в вызове общего воспоминания от сотрудничества в области абстрактной мысли. Это последнее предполагает, когда речь идет об общем воспоминании, не только то, что собеседники вызывают его сообща, но и что они его обсуждают, что они сомневаются в нем либо оправдывают его обоснованность или что они объясняют причину событий и т. д. Ни одной из этих черт нет в последнем приведенном разговоре. Лев и Арм ограничиваются пробуждением в самих себе удовольствия, нисколько не стараясь оценить или объяснить события.
В заключение скажем, что сотрудничество в действии или в неабстрактной мысли составляет единый, общий с предыдущим тип и образует вместе с ним стадию, которая имеет место между 5 и 7 годами.
А. Сотрудничество в абстрактном мышлении
Разговоры только этой стадии представляют настоящий обмен мыслями. Ведь действуя вместе и вместе вызывая воспоминания, как это происходит в разговорах последнего типа, дети, очевидно, думают больше, чем говорят. И верно, мы увидим в главе V, что рядом со статическими категориями мышления и интереса к самому действию у ребенка замечается значительно раньше 7 лет интерес к объяснению действий и явлений. Многочисленные «почему» детей от 3 до 7 лет это подтверждают. Именно разговоры между детьми, которые относятся: 1) к объяснению причин и мотивов действий; 2) к реальности событий («А правда, что…», «Почему?» и т. д.), мы отнесем к настоящему типу.
Вот любопытное обстоятельство, вполне подтверждающее результаты, которые были получены при наблюдении Пи и Льва: на 20 изучаемых детей мы имеем только одну запись разговора этого типа. Да и то он не совсем отчетлив. Этот факт снова показывает, насколько интеллектуальный поиск у ребенка остается эгоцентрическим; кроме того, данный факт позволяет установить, что к 7 или 8 годам начинается социализация мысли. В самом деле, в этом возрасте впервые, думается нам, появляются разговоры рассматриваемого типа (вероятно, и у мальчиков, и у девочек).
Единственный пример, полученный от наших испытуемых, – это диалог между девочкой 7 лет и мальчиком 6 лет: эти дети вместе ищут объяснения не механизма, а действия – отсутствия воспитательницы. Аналогичный вопрос мог бы быть отнесен к «почему», касающемуся намерений и действий (см. главу V), и выразился бы так: «Почему мадемуазель Л. не пришла?»
Мад (7 л. 6 м.): «Вот копуша!» – Лев (6 л.): «Она не знает, поздно ли уже? – Я знаю, что с ней. – Я знаю, где она. – Она больна. – Она не больна, ведь ее здесь нет».
Видно, что это общее объяснение еще не стоит на высокой степени интеллектуального развития. Но можно отметить употребление «ведь» (puisque) в аргументации. Правда, предложение, в которое вставлено это слово, как раз в отношении понятности и сомнительно.
Для сравнения дадим пример разговора этого типа, замеченный вне «Дома малюток», у двух сестер 7 и 8 лет. Этот пример заключает не только объяснение, которого ищут вместе, как в случае с Мад и со Львом, но и совместное восстановление воспоминания. Воспоминание здесь оценено, и его оспаривали, а не только вызывали, как в последней стадии.
Кор (7 л.): «Я однажды написала кролику, что мне хотелось бы его видеть. Он не пришел». – Вив (8 л): «Папа нашел письмо в саду. Я думаю, он пришел с письмом, не нашел Кор и ушел обратно. – Я была в саду, его там не было, потом я забыла. – Он увидел, что Кор там нет. Он подумал: «Она забыла», потом он ушел».
Кор и Вив верят в фей или по меньшей мере в своих разговорах верят этому одна ради другой, поддерживая таким образом иллюзию, которая продолжается несколько месяцев. Они построили домик для фей и кладут туда вечером записочки. Разговор относится к результату одной из них: видно, что они взаимно объясняют друг другу неудачу и критически разбирают события. Этого достаточно, чтобы мы отнесли такие высказывания к данной стадии. Крайне любопытно, что мы не нашли разговоров столь простого типа среди детей 3–7 лет, которые играют и работают вместе в «Доме малюток». Разговоры этого типа должны наверняка попадаться до 7 лет у братьев и сестер, но этот факт ставит отдельную задачу: как только есть старшие и младшие, разговор между детьми показывает не столько обмен, сколько специальное отношение, так как старший считается за всеведущего и младший выказывает ему немного того уважения, которое вызывается знаниями родителей.
Наконец, само собой ясно, что между разговорами стадии III А и стадии III В (настоящий спор) имеются все промежуточные моменты.
В. Первый тип: ссора
Мы приступаем к серии стадий, параллельных стадиям предыдущим. Они состоят из разговоров, которые указывают на обмен мыслями между индивидуумами, но обмен, вызванный не прогрессирующим сотрудничеством, а различием мнений или действий. Может показаться излишним различать две серии стадий ради этой только разницы, но, если применить наши классификации к статистическим данным, такое различие может иметь свою ценность, особенно с генетической точки зрения. Очень возможно, что споры приводят ребенка к потребности заставить себя понять. Во всех случаях, как это показали исследования Риньяно и П. Жане, изучение спора очень существенно для психологии размышления; поэтому важно отдельно изучить формирование споров детей, что мы и попытаемся здесь сделать, хотя, впрочем, очень схематично.
Мы будем различать две стадии в детском споре. Первая состоит из простого столкновения противоположных тенденций или мнений. Отсюда два более или менее одинаковых типа: ссора и примитивный спор. Вторая состоит из споров со взаимной мотивировкой противоположных позиций собеседников. Эта последняя стадия соответствует сотрудничеству в области абстрактного мышления (III А). Первая стадия соответствует стадии II А. Между соответствующими стадиями серии А и серии В есть, конечно, целый ряд промежуточных звеньев.
Вот несколько примеров ссоры:
Эз (6 л. 5 м.) Α.: «У меня никогда этого не было». – Пи (6 л. 5 м.): «Ты уже забавлялся этим. – Это для А. – Я никогда не играл этим».
Лев (6 л.): «Я его занял, это место». – Беа (5 л. 10 м.): «…Я все же сажусь. – Первым пришел туда Лев. – Нет, первой пришла туда я».
Эз (6 л. 3 м.): «Ты увидишь, как я тебя ударю». – Рог (5 л. 6 м.): «Да, ты увидишь, как тебя ударят». – Лев (5 л. 10 м., напуганный): «Нет».
Лиль (6 л. 10 м.): «Она хорошенькая». – Эз (6 л. 5 м.): «Нет». – Mo (7 л. 2 м.): «Да, да, да». Они все встают, смотрят друг другу в лицо. Эз говорит Mo: «Ты увидишь во время перемены эту пощечину».
Видно, чем отличается ссора от примитивного спора. Она сопровождается действиями или по крайней мере обещанием действий (жестами или угрозами). Это функциональный эквивалент спора. В примитивном споре противоположны одни лишь утверждения. Здесь же это действия: Эз и Пи ссорятся из-за игрушки. Лев и немой собеседник, которого защищает Беа, ссорятся из-за места и т. д. Жест в ссоре просто сопровождается словом. Оно не всегда бывает понятно, о чем может свидетельствовать Лев (во второй из этих ссор), который повторяет то, что только что сказала Беа, думая утверждать противное.
Что касается возраста, в котором появляются ссоры, то надо различать ссоры высказываемые и ссоры без слов. Нас здесь интересуют только первые. Любопытно, что до 4–5 лет дети, будучи заядлыми драчунами, большей частью ссорятся не разговаривая, и в наших материалах нет случая ссор, выраженных словесно (составляющих диалоги из трех высказываний), в возрасте ранее 5 с половиной лет. Нам даже показалось, что мы заметили поступательный ход в соответствии с возрастом от ссоры без слов к ссоре, выраженной словами (сопровождаемой действиями), и к ссоре чисто словесной (без действии, как у Эза и Льва, которые не подрались в конце разговора, а ограничились словами). Но само собой разумеется, что этот поступательный ход не следует обобщать: он просто говорит о том, что разговор все больше используется в том особом маленьком обществе, которое мы изучали.
Коротко говоря, ссора встречается вместе с обоими типами стадии II А. Между ссорой и примитивным спором есть ряд промежутков. Вот еще два примера, которые мы относим к ссоре:
Беа (5 л. 10 м.): «Ты мне сказал, что я говядина». – Жак (7 л. 2 м.): «Нет, я сказал… [Молчит.] – Я поняла, что ты сказал, что я говядина».
Лев (5 л. 11 м.): «Жен, покажи мне твой фуникулер. Но это не фуникулер!» Жен (6 л.) обращается к Пи (6 л. 5 м.): «Он говорит, что это не фуникулер. [Глядя на рисунок Пи:] Это некрасиво». – Пи: «Жен говорит, что у меня это некрасиво. Он его больше не увидит». – Лев говорит Пи: «Это очень красиво».
В этом последнем примере Пи и Лев объединяются против Жен. Итак, здесь нечто иное, чем спор. Ребенок старается не спорить, а дразнить или защищаться. Первый пример более тонкий: Жак сразу сдается, чтобы избежать ссоры. Здесь нет даже спора. Тон Беа в ее нападении, напротив, заставляет нас отнести этот диалог к ссоре.
В. Второй тип: примитивный спор
Спор начинается с момента, когда собеседники ограничиваются утверждением своих противоположных мнений, вместо того чтобы дразнить, критиковать или угрожать. Оттенок этот может быть трудно уловимым. Мы только что видели промежуточные примеры, которые мы относим к ссоре. Вот еще один пример, который надо отнести к спору, потому что собеседники довольствуются тоном констатирования, несмотря на то что дело касается вопросов о силе кулаков:
Эз (6 л. 3 м): «Ты увидишь, на Эскаладе я буду самым сильным». – Лев (5 л. 11 м): «На Эскаладе, а не в школе». – Эз: «Всюду я буду самым сильным».
Кроме того, спор крайне примитивен; он еще не настоящий, потому что здесь нет следа потребности логического оправдания (justification logique) в утверждениях Эза и Льва. Впрочем, применить этот критерий примитивного спора трудно. Следует условиться, где начинается оправдание, а где доказательство (demonstration) утверждений в споре. Мы предлагаем следующее правило: доказательство (следовательно, и настоящий спор) имеет место, когда ребенок связывает свое утверждение и довод, доказывающий правильность этого утверждения, посредством термина, служащего союзом (например: «ведь», «потому что», «тогда» и т. д.) и делающего ясным факт этого доказательства. До тех пор пока доказательство остается подразумеваемым и ребенок действует посредством последовательных утверждений, не связанных между собой, – это примитивный спор. Данное правило крайне условно, но оно полезно, поскольку если начать субъективно оценивать, когда есть и когда нет утверждения, то можно впасть в еще больший произвол:
Вив (7 л. 3 м.): «Мой папа – он тигр». – Жео (7 л. 2 м.): «Нет, этого не может быть; я его видел. – Мой папа – крестный отец, моя мама – крестная мать».
Действительно, мы видим, что Жео скрыто оправдывает свое утверждение («Этого не может быть») посредством следующего доказательства: «Я его видел». Но между этими двумя предложениями нет ясно выраженной связи. Чтобы найти во втором доказательство первого, надо было бы дать рассуждение, а его-то Жео совершенно не дает. Жео, следовательно, ограничивается тем, что утверждает, так же как и Вив. То же самое видно в следующем примере:
Лев (5 л. 11 м.): «Это Аи». – Ми (5 л. 5 м.): «Это Ми [сестра Аи]». – Лев: «Нет, это Au». – Эз (6 л. 4 м): «Это Ми, видишь [он приподымает пальто Ми и показывает ее платье]?»
Первые три высказывания этого спора чисто примитивные: нет никакого доказательства. Четвертое содержит доказательство посредством жеста, без ясно выраженного рассуждения. Этого достаточно в отдельном случае, но случай тем не менее остается примитивным.
Оправдание может быть призывом к авторитету старших, других или самого себя. Если оно не дано в виде рассуждения, то тогда нет и настоящего спора. Вот два примера:
Лев (5 л. 10 м.): «Не жестоко закапывать в землю маленькую птичку». – Ари (4 г. 1 м.): «Нет, это жестоко. – Нет, нет, нет». – Лев говорит Же: «Неправда ли, что это не жестоко?» Же (6 л.): «Я не знаю, не думаю».
Аи (3 г. 9 м.): «У меня четыре шарика». – Лев (5 л. 10 м.): «Но их не четыре. Ты не умеешь считать. Ты не знаешь, сколько это четыре. Покажи…». И т. д.
Короче говоря, кажется, что во всех приведенных примерах легко распознать примитивный спор: все высказывания суть простые утверждения, они не составляют ясно выраженного рассуждения. Если мы сравним эти два случая со следующим примером, в котором последнее предложение приближается к настоящему спору, и с единственным примером настоящего спора, мы сразу уловим разницу:
Лев (5 л. 11 м.): «Только тем, которые говорят по-английски, можно дать [рыбу]». – Эз (6 л. 4 м): «Нельзя ей [Беа] дать. Я знаю английский». – Беа (5 л. 10 м): «Нет, я знаю английский». – Лев: «Тогда я ее дам, эту рыбу». – Эз: «Я тоже». – Мад (7 л. 6 м.): «Она не знает». – Лев: «Неправда, она знает». – Мад: «Она так говорит, потому что хочет получить».
Только конец этого разговора является настоящим спором. Мад и Лев противопоставляют друг другу сначала лишь свои точки зрения. Но виден большой прогресс по сравнению с предыдущими примерами в том, что Мад, оспаривая Льва, дает ему объяснение поведения Беа: она объясняет позицию противника и подтверждает свою собственную при помощи объяснения. Если другие собеседники ограничиваются примитивным спором, то Мад достигает в своей последней фразе настоящего спора.
Итак, очевидно, что примитивный спор в плане мышления выступает все еще тем же, чем в плане действия является ссора, – простым столкновением желаний и противоположных мнений. Поэтому нет ничего удивительного в том, что эти два типа разговора в общих чертах возникают одновременно. Конечно, ссора без слов – или по крайней мере без диалога в три высказывания – предшествует спору; но ссора, выраженная словами, как примитивный спор, начинает появляться, согласно нашим материалам, в среднем к 5 или 5 с половиной годам. В то же время настоящий спор, как и стадия III А, появляется лишь около 7 или в 7 с половиной лет. Итак, прежде чем фигурировать как тип среди других типов спора, примитивный спор проходит еще одну стадию, которая, не имея точных границ, тем не менее соответствует объективным статистическим данным.
В. Настоящий спор
Статистические данные, относящиеся к этому типу высказываний, таковы: среди всех наших материалов мы имеем у наших детей младше 7 лет только один случай настоящего спора – в виде диалога более чем в два высказывания. Впрочем, этот факт точно соответствует тому обстоятельству, что сотрудничество в абстрактном мышлении также не появляется (в среднем) ранее 7 или 7 с половиной лет. Действительно, эти два аспекта стадии III (А и В) имеют общее основание: до известного возраста ребенок сохраняет для себя, то есть не социализирует все, что в его мышлении имеет отношение к причинному объяснению, логическому оправданию и т. п. Чтобы спорить, надо, как уже выяснено, уметь выразить доказательства, логические связи и т. д., а все эти операции противоречат эгоцентризму ребенка младше 7 лет.
Вот единственный случай настоящего спора; здесь сразу же будет видно отличие от предыдущих примеров: из пяти высказываний диалога три содержат «потому что», из которых хотя бы одно свидетельствует о ясно выраженном логическом доказательстве:
Пи (6 л. 5 м.): «Теперь ты его не получишь [карандаш], потому что ты его потребовал». – Эй (6 л): «Нет, потому что он мой». – Пи: «А вот и нет, он не твой, он – общий, он – всех детей». – Лев (6 л.): «Да, он мадемуазель Я. и всех детей, и Аи и Ми также». – Пи: «Он – мадемуазель Я. Потому что она его купила, а также и всех маленьких».
Удивительно, что тип столь, по-видимому, простого разговора встретился лишь один раз среди наших материалов; это потому, что в действительности употребление логического «потому что» связывает между собой не два явления, из которых одно – причина, а другое – следствие, но две идеи, из которых одна – основание, а другая – вывод; связь же эта представляет, как нам это покажет глава I части II (изучение смысла союзов «потому что» и других), еще большие трудности в 7 лет. Отсюда нет ничего удивительного, что настоящий спор между детьми, в котором доказательства допускают употребление названных связей, так редко встречается до 7 лет.
После 7 и 8 лет, напротив, логические «потому что» и «ведь» появляются в большом количестве в разговоре детей, что им позволяет одновременно и применять настоящий спор, и заниматься сотрудничеством в области абстрактной мысли.
Вот еще два примера из разговора детей 7–8 лет, взятые из материалов, публикуемых время от времени Одемар и Лафандель[20]. Эти примеры взяты наудачу из двух страниц записей разговоров:
Рэй. «[Она не будет сиротой.] Но тогда – в пансионе, потому что у нее есть еще папа».
Рэй. «[Узы, связывающие людей, – самые важные из всех.] Потому что они много работали, они изобрели многое».
Здесь мы видим объединение логического «потому что» и «ведь». Такие формы часто встречаются в речи наших детей, тогда как дети в возрасте младше 7 лет избегают их или, по крайней мере, употребляют в исключительных случаях. Можно заметить, что у Рэй речь идет о логическом «потому что», связывающем между собой две идеи (или два определения), а не о психологическом «потому что», связывающем между собой действие и психологическое объяснение.
Отсюда видно, какие глубокие корни имеет тот факт, что настоящий спор как сотрудничество в области абстрактной мысли появляется только после 7 или 7 с половиной лет. Отсутствие ли словесных форм, указывающих на логическую связь, мешает настоящему спору пробиться наружу, или, напротив, отсутствие потребности спорить и сотрудничать является причиной позднего появления упомянутых словесных форм? Так как мы полагаем, что мысль ребенка зависит от его интересов и активности, а не наоборот, то ясно, что отсутствие потребности спорить и сотрудничать будет здесь основным моментом. Поэтому-то мы и начинаем рассмотрение логики ребенка с изучения форм разговора и функций языка. Но, по правде говоря, между всеми участвующими в этом развитии факторами есть постоянное взаимодействие.
Какой вывод можно сделать из всех этих фактов? Начнем с выяснения того, можно ли из наших материалов получить количественные результаты. Эти материалы состоят из двух тетрадей, по 500 высказываний каждая, среди которых много диалогов между детьми и взрослыми, последние мы в дальнейшем опустим. Останется приблизительно около 400 высказываний в каждой тетради, они представляют разговоры между детьми. Из этих 400 высказываний детей в возрасте от 3 с половиной до 7 лет 31 разговор помещен в одной тетради и 32 – в другой.
Вот как распределяются эти две группы:
Коллективный монолог естественно ускользает от статистики, относящейся к разговорам, взятым в целом: он может быть определен лишь числом отдельных высказываний, из которых состоит. Мы видели, что коэффициент эгоцентризма (коллективный монолог, монолог и повторение) был равен 0,45 для всех изучаемых здесь высказываний, за исключением ответов. Такой результат ясно показывает, что настоящий спор и сотрудничество в абстрактном мышлении составляют стадию после 7 лет. Этот факт служит подтверждением результатов, к которым мы пришли в последней главе. Мы считали возможным допустить, согласно подсчету высказываний Льва и Пи, что умственные искания детей младше 7 и 7 с половиной лет (причинное объяснение, логическое оправдание и т. п.) остаются эгоцентрическими. Среди всех предложений, входящих в «информацию», мы действительно нашли лишь очень мало случаев причинного объяснения или логического оправдания. Искания, относящиеся к этим моментам, либо протекают молча, либо сопровождаются монологами. Данные настоящей главы показывают, как редки до 7 лет случаи настоящего спора и сотрудничества в области абстрактной мысли, и дают возможность при помощи другого метода проверить эти выводы.
То обстоятельство, что стадия сотрудничества и настоящего спора начинается лишь к 7 или 7 с половиной годам, имеет большое значение. Ведь только к 7–8 годам мы можем отнести появление логической стадии в развитии ребенка, когда обобщаются элементы размышления, если понимать вместе с П. Жане под размышлением склонность объединять свои верования и мнения, систематизировать их, чтобы избежать противоречия между ними.
Даже к 7–8 годам дети далеко не всегда стремятся к тому, чтобы иметь какое-либо одно мнение по данному предмету. Конечно, они не думают при помощи противоречий, но они последовательно принимают положения, которые, если их сравнить, оказались бы противоречивыми. В этом смысле можно сказать, что дети нечувствительны к противоречию, и это происходит потому, что, переходя от одной точки зрения к другой, они каждый раз забывают предыдущую. Таким образом, одни и те же дети 5–6 лет в течение опроса утверждают и то, что муравьи, цветы или солнце живые, и то, что они не живые. Некоторые дети то говорили, что реки были вырыты человеческой рукой, то – что их создала вода. Оба противоположных мнения укладывались у них рядом: в данный момент они соглашались с одним мнением, в следующий, – искренне забывая старое, соглашались с другим. Этот факт часто встречается при исследовании детей до 7–8 лет.
В другом месте (часть II) мы будем изучать это явление отсутствия систематизации и связи. Пока же удовольствуемся замечанием, что их исчезновение совпадает с появлением стадии настоящего спора. Совпадение не случайно. Если допустить, что между деятельностью ребенка и его мышлением есть взаимодействие, то ясно, что именно привычка спорить влечет за собою потребность объединить и систематизировать свои собственные мнения. Именно на это и обратили внимание Жане и Риньяно по отношению к психологии спора вообще. Они доказали, что всякое размышление есть продукт внутреннего спора – того спора, который приводит к выводу, как если бы индивидуум повторял по отношению к себе то положение, которое занял по отношению к другим. Наши исследования подтверждают этот взгляд.
В заключение следует сказать, что наше нынешнее изучение еще должно быть дополнено общими исследованиями относительно разговоров детей вне работы, например во время игры, в общественных местах и т. п. Но по этому поводу было достаточно сказано, и схема, к которой мы пришли, могла бы быть полезной и при дальнейших исследованиях. Следующая глава пополнит наши данные, показав нам, что если у детей до 7–8 лет еще нет разговоров, направленных на логические или причинные связи, то это происходит потому, что, приступая в таком возрасте к этим вопросам, дети с трудом начинают понимать друг друга.
Глава III
ПОНИМАНИЕ И ВЕРБАЛЬНОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ МЕЖДУ ОДНОВОЗРАСТНЫМИ ДЕТЬМИ – ОТ ШЕСТИ ДО ВОСЬМИ ЛЕТ[21]
В предыдущих главах мы пытались установить, в какой мере социализованно говорят между собой и думают дети. Мы оставили в стороне существенный вопрос: понимают ли друг друга дети, когда они говорят между собой? Этот вопрос мы ставим теперь.
Разрешить его значительно труднее, чем предыдущие, и по очень простой причине. Действительно, можно непосредственно проверить, говорят ли между собой дети и даже слушают ли они друг друга, тогда как совершенно невозможно путем непосредственного наблюдения дать себе отчет в том, понимают ли они друг друга. У ребенка есть тысяча способов поступать так, как если бы он понимал. Кроме того, – и это еще более усложняет дело – случается, что ребенок делает вид, что не понимает; например, он начинает придумывать всякий вздор, когда его переспрашивают, хотя он очень хорошо понял, в чем дело.
Эти обстоятельства заставляют нас быть крайне осторожными при распределении вопросов по сериям и, в частности, позволяют нам заняться здесь лишь одним из тех, которые могут быть поставлены, а именно вопросом о словесном понимании.
Чтобы лучше обосновать наши опыты, начнем с такого наблюдения над ребенком, какое описано в предыдущих главах. Мы только что видели, что в самых высших и в наиболее социализованных типах разговоров между детьми, то есть в сотрудничестве и споре, надо различать два случая – стадии II и III, как мы их назвали. Первый случай связан с действием (сотрудничество в действии или примитивный спор, связанный с действием, без явно выраженных рассуждений), второй – имеет дело с абстракциями. Назовем их коротко: случай «действенный» (agi) и случай «вербальный» (verbal). В «вербальном» случае дети сотрудничают или спорят по поводу происшествия, которое они стараются восстановить, воспоминания, которое оценивают, объяснения, которое надо дать (объяснить какое-либо явление или слова взрослого). Все эти споры происходят в вербальной плоскости, без действия, без помощи материального объекта, которым собеседники играют или с которым работают, не имея перед собой тех явлений или событий, по поводу которых они спорят. В «действенном» случае, напротив, сотрудничество или спор сопровождается жестами, показыванием пальцем, а не словами: раз собеседники имеют объект перед собой, то и понимание разговора, который при этом ведется, несущественно. Этим и объясняются речевые странности многих детских высказываний («Это, это так, а потом так, это туда, а это будет так» и т. д.). К таким «действенным» разговорам следовало бы отнести и речь посредством жестов и мимики, речь, так сказать, в движении, которая, в общем, и является действительной социальной речью ребенка.
В обоих случаях – в «действенном» разговоре и в собственно разговоре вербальном – дети понимают друг друга совершенно различными способами. (Второй из этих двух видов разговора, впрочем, характеризует стадию, которая начинается лишь к 7 годам; он дает полный результат, то есть приводит детей к словесному пониманию друг друга, лишь приблизительно к 8 годам.) При «действенном» разговоре создается впечатление, что дети хорошо понимают друг друга, и поэтому педагогический прием, состоящий в том, что одного ребенка заставляют объяснить другому какое-нибудь арифметическое или школьное правило, удается при условии, что объяснение сопровождается показыванием при помощи действий, жестов или какого-то материала для обучающих игр. Так, благодаря опыту Декедр мы знаем, что в орфографических играх (лото и т. п.), играх счета, упражнениях, развивающих ловкость (нанизывание бус и т. д.), дети, даже ненормальные, недурно сотрудничают и лучше понимают друг друга, чем могли бы понять друг друга учитель и дети. Это правило, безусловно, верно для детей одного возраста и одного умственного развития – от 5 до 6 лет, хотя понимание между старшими и младшими в среднем лучше. Но все это относится лишь к «действенному» разговору. Что же касается собственно вербального разговора, то можно задать себе вопрос, понимают ли дети друг друга, когда они им пользуются, и эту-то проблему мы сейчас попытаемся разрешить. Начнем с того, что докажем ее важность.
Существенная часть умственных исканий ребенка обходится действительно без всякой связи с материалом, находящимся фактически в его распоряжении, или без связи с конкретными представлениями. Мы не говорим уже о нашей обычной школе, где ребенку с 7-летнего возраста не приходится больше непосредственно знакомиться ни с одним предметом и где его мысль тонет в полном вербализме. Каждый день бывают случаи вроде следующих: ребенок видит на улице велосипед и мысленно восстанавливает его механизм (мальчик в Женеве умеет дать это объяснение начиная от 7 с половиной или 8 лет). То же относится к автомобилям и поездам. Ребенок от 6 до 7 лет имеет представления, связанные со словами «бензин», «электричество», «пар» и т. д., и у него есть также и другие представления, связанные с концептами «жизнь», «мысль», «чувствовать» и т. д., и он имеет понятие о, так сказать, коэффициенте жизни или чувства, который следует приписать животным, растениям, звездам и т. д. Он слышит, как говорят о странах, городах, животных, инструментах, совершенно не известных ему и о которых он тем не менее размышляет. Другое направление исследований – это степень достоверности, какую можно уделить сновидениям, сказкам, фантазированию во время игры и т. п. Все эти искания могут производиться лишь в вербальной плоскости – в том смысле, что они всегда будут отличаться от исканий, относящихся к игрушкам, инструментам и т. д., предполагающим ручной труд или по крайней мере манипуляцию.
Так вот, как опять-таки следует из двух предыдущих глав, это словесное искание не социально: каждый ребенок производит его для самого себя. У каждого ребенка есть свой мир предложений и решений, которого он никогда не раскрывает вследствие эгоцентризма или вследствие отсутствия способов выражения, что сводится к одному и тому же, если речь формируется на основе навыков мышления, как это мы надеемся показать в настоящей главе. В одной из глав части II мы придем даже к допущению, что благодаря тому, что ребенок не высказывает целиком своей мысли, он доходит до того, что перестает сознавать концепты и определения, которыми он умеет, однако, пользоваться, когда думает для себя самого. Что же произойдет, когда случайности разговора или спора приведут детей к необходимости обмена мыслями в вербальном плане? Будут ли они понимать друг друга или нет? Это основной вопрос для психологии детского мышления. Он составляет для нас необходимое средство самопроверки. Если будет доказано, что словесное мышление непередаваемо между детьми, то это подтвердит нашу гипотезу о детском эгоцентризме и в то же время объяснит наиболее характерные явления логики детей, в частности вербальный синкретизм (см. главу IV).
Для разрешения этой проблемы мы должны были опереться на опыт, состоящий в том, что мы предлагали одному ребенку рассказывать или объяснять что-нибудь другому. Такой способ будет, вероятно, подвергнут суровой критике как далекий от практической жизни, где ребенок говорит спонтанно, без принуждения, в частности без предписания того, что он должен рассказать или объяснить своему собеседнику. На это мы принуждены ответить, что мы просто не нашли другого способа разрешить нашу задачу. Этот способ, конечно, несовершенен; однако, даже принимая в соображение всю его рискованность, надо признать, что некоторыми своими сторонами он все-таки напоминает происходящее в обыденной жизни, когда ребенок, выслушав рассказ или получив объяснение, тотчас же повторяет тот же рассказ или дает то же объяснение младшему брату или товарищу. Главное, чего следует здесь достигнуть, – это сделать из опыта игру, заинтересовать. И такое условие не очень трудно выполнить, если взять ребенка в часы урока, то есть когда наш опыт будет иметь для него привлекательность чего-то неожиданного. Опыт организуется так, чтобы для ребенка он служил развлечением или соревнованием. «Ты хорошо умеешь рассказывать истории? Ладно, твоего товарища я вышлю из класса и в это время расскажу тебе одну историю. Ты будешь хорошенько слушать. Когда ты хорошенько выслушаешь, твоего товарища вернут, и уже ты ему расскажешь эту историю. Тогда будет видно, хорошо ли ты рассказываешь или он умеет это лучше тебя. Понимаешь? Ты будешь хорошенько слушать и потом расскажешь то же самое» и т. п. В случае надобности следует повторить инструкцию, подчеркнуть, что может показаться неясным, чтобы воспроизведение было по возможности верным.
Итак, одного из двух испытуемых посылают за дверь и затем медленно читают другому ребенку заранее приготовленный текст. Более сложные места повторяют; делают все для того, чтобы испытуемый слушал, но не изменяют заранее подготовленного текста. Потом что-нибудь одно (мы по очереди употребляли два технических приема как контролирующие друг друга): либо возвращают ребенка, который ждет в коридоре, и непосредственно записывают (конечно, in extenso) то, что говорит первый ребенок (которого мы назовем объяснителем) второму (которого мы назовем воспроизводителем), либо просят объяснителя изложить рассказ, который записывают полностью, и потом посылают его рассказать этот же рассказ воспроизводителю в коридоре или во дворе, то есть при нашем отсутствии, предупреждая ребенка, что он свободно располагает своим временем. В обоих случаях, конечно, записывают in extenso рассказ воспроизводителя. Каждый из этих приемов имеет свои недостатки. В первом случае передаваемый в нашем присутствии рассказ менее свободен. Во втором случае мы лишены возможности непосредственно контролировать, и весьма вероятно, что объявитель, давший нам хороший рассказ, говоря с воспроизводителем, не будет стараться, чтобы его рассказ был так же хорош. Несомненно, заставлять объяснителя повторять один и тот же рассказ дважды неудобно. Поэтому мы воздерживаемся от такого предварительного контроля в случае пользования первым приемом, что предпочтительнее в опытах с детьми 7–8 лет. Так как понимание воспроизводителя оценивается по отношению к пониманию объяснителя, а не по отношению к подлинному тексту, то неважно, если последний сделает несколько ошибок. Например, если объяснитель понял 8 пунктов из 10, а воспроизводитель – 4 пункта из 8, коэффициент понимания будет равен 0,8 (8/10) для объяснителя и 0,5 (4/8) для воспроизводителя. Он не будет равен 0,4 (4/10) для последнего, так как два пункта, пропущенные объяснителем, в расчет не принимаются. С детьми 5–6 лет, напротив, мы вынуждены, даже употребляя первый прием, заставлять предварительно рассказывать объяснителя, который иногда думает о совершенно посторонних вещах, вместо того чтобы слушать нас.
Впрочем, мы нашли, что результаты, полученные при пользовании обоими приемами, вполне равноценны. Итак, при смешанном употреблении их обоих получается своего рода контроль, что и надо принять в расчет при последующих исследованиях.
Когда опыт проведен, детей меняют ролями; высылают из комнаты объяснителя, который становится во время этого второго опыта воспроизводителем, рассказывают новый рассказ бывшему воспроизводителю, который становится объявителем, и дальше поступают таким же образом, как и раньше.
После этого обмена рассказами мы устраиваем обмен объяснениями, относящимися к механическим предметам. Объяснителю показывают рисунок крана или шприца (иногда мы пользовались рисунком велосипеда), давая ребенку в определенном порядке пояснение относительно функционирования частей. Мы сделали такой странный выбор не случайно, а сообразуясь с интересом мальчиков 6–8 лет. Часто они были даже слишком хорошо знакомы с предметами, чтобы опыт мог быть показательным.
При пояснениях мы действовали следующим образом. Объяснитель, выслушав комментарий к рисунку и имея изображение перед собой, объясняет его воспроизводителю. Тот, в свою очередь, сам дает объяснение, все время имея рисунок перед глазами.
Мы устроили при помощи этих технических приемов сотню опытов с 30 детьми 7–8 лет, взятыми по двое (следовательно, 15 пар, по 4 опыта на пару – по 2 объяснения и по 2 рассказа), и с 20 детьми 6–7 лет (10 пар, по 4 опыта на пару).
Вот рассказы, которыми мы пользовались.
I. Эпаминонд – маленький негр, живет в стране, где очень жарко. Его мама говорит ему: «Отнеси эту лепешку бабушке, да не сломай ее». Эпаминонд берет лепешку под мышку, и, когда приходит к бабушке, оказывается, что вся лепешка искрошена. Бабушка дает ему кусок масла, чтобы отнести маме. Эпаминонд думает: «Теперь я буду осторожен». Он кладет кусок масла на голову. Солнце сильно печет, и когда он приходит домой, то оказывается, что все масло растаяло. «Ты дурачок, – говорит ему мама, – ты должен был завернуть масло в листок, и тогда ты принес бы его целым».
II. Жила-была одна женщина по имени Ниобея; у нее было 12 сыновей и 12 дочерей. Она встретилась с феей, у которой был лишь один сын и вовсе не было дочерей. Ниобея стала смеяться над феей, потому что у феи был только один мальчик. Фея рассердилась и привязала женщину к скале. Женщина плакала в течение десяти лет. В конце концов она превратилась в скалу, а из ее слез образовался ручеек, который течет и поныне.
III. Однажды в одном замке жили-были король и королева; у них было трое сыновей и одна дочка. Возле замка жила злая фея, которая не любила детей. Она увела детей короля и королевы на берег моря и превратила их в четырех прекрасных белых лебедей. Так как дети долго не возвращались, король и королева стали искать их всюду до самого берега моря. Там они увидели четырех прекрасных лебедей, которые им сказали, что они – их дети. Лебеди долго оставались на море, а потом улетели в очень холодную страну. Через много лет они вернулись туда, где был их замок. Замка больше не было, родители их умерли. Лебеди вошли в церковь и превратились в трех старичков и старушку.
Во всех этих трех рассказах имеется большое разнообразие связей между фактами – от связей самых простых и естественных до самых фантастических. Приведем теперь два механических объяснения, которыми мы больше всего пользовались. Между причинными связями, которые они заключают в себе, и связями, содержащимися в предыдущих рассказах, мы найдем материал для изучения способа, посредством которого дети выражают и понимают всю гамму возможных отношений.
(1) Ты видишь эти два рисунка [I и II], это кран.
(2) Ты видишь это [а]: это ручки крана.
(3) Для того чтобы их повернуть, ты видишь, делают так пальцами [жест пальцем на рисунок I. Показать результат на рисунке II]. Теперь получается так [рисунок II].
(4) Ты видишь здесь [рисунок I], когда ручка открыта вот так [сделать жест по горизонтали, показывая а], канал, ты видишь [показать в. Назвать его также маленькой дырочкой или дверцей], открыт.
(5) Тогда течет вода, видишь [рисунок I, показать в]?
(6) Она течет потому, что канал открыт.
(7) Видишь, там [рисунок II], когда ручка повернута [показать а, сделать вертикальный жест], канал [показать в. Назвать его тоже дырочкой или дверцей] также закрыт.
(8) Вода не может пройти, видишь [показать с]. Она остановилась.
(9) Она не может течь, потому что канал [показать в] закрыт.
Надо заметить, что каждый из этих пунктов необходимо сообщить ребенку Действительно, часто случается, что испытуемый понимает, например, пункт 5 (вода течет) и думает, что вода течет просто оттого, что повернули ручку крана, не учитывая, что ручка открыла канал и что лишь это обстоятельство дает возможность воде протекать.
Вот второй из опытов.
(1) Ты видишь это [рисунки III и IV], а знаешь, что это такое? Это шприц.
(2) Знаешь, что такое шприц? Это для того, чтобы прыскать водой.
(3) Видишь, как это делается. Видишь, его опускают в воду: там [а] есть вода.
(4) Видишь – здесь [в] поршень. Когда хотят, чтобы вода поднялась, тянут поршень.
(5) Тогда вода поднимается, видишь [показать на рисунке IV воду – с].
(6) Она поднялась через дырочку, видишь [d].
(7) Она поднялась потому, что, когда потянули поршень, получилось свободное место [показать с]. Тогда вода заполняет место.
(8) Для того чтобы выпрыснуть воду, нажимают на поршень [d].
(9) Тогда вода выходит [показать d].
Итак, техника очень проста. Объяснителю читают одну из историй или одно из объяснений, говоря при этом по возможности естественно. Затем объяснитель рассказывает воспроизводителю и тот передает его слова нам.
Но это не всё. По получении рассказа воспроизводителя, который записывается целиком, на время устраняют объяснителя и задают воспроизводителю несколько вопросов по пропущенным им пунктам, для того чтобы увидеть, действительно ли он их не понял. Ведь он может или забыть их, или же не уметь их выразить.
Для того чтобы судить о понимании ребенка, надо во что бы то ни стало исключить эти факторы и производить исследование весьма тщательно. Если, например, в истории о Ниобее забыт конец, спрашивают ребенка, не говорится ли там о ручье. Посредством вопросов, сначала в общей форме, а затем все более и более точных, помогая себе делением рассказа на пункты (которые мы только что привели, говоря об объяснениях, и которые мы дадим в следующем параграфе и для рассказов), контролируют понимание воспроизводителя. Когда это сделано, таким же образом спрашивают объяснителя по пунктам, которые кажутся сомнительными, чтобы видеть, хорошо ли он нас понял.
Как видно, такие опыты во многом походят на опыты Клапареда и Борста, Штерна и др., имеющие предметом свидетельские показания. В самом деле, в манере объяснителя и в особенности воспроизводителя искажать услышанный рассказ видно действие различных факторов, таких, как запоминание фактов, логическая память и т. д., которые мы называем факторами свидетельства (témoignage). А устранить эти факторы очень важно для того, чтобы изучить факты понимания или непонимания как таковых, независимо от искажений, зависящих от других причин. Тогда каким же образом избежать факторов свидетельства, которые нас здесь не интересуют? Путем соответствующей классификации.
Мы разделим каждый из наших текстов на определенное количество пунктов, как это делается при разборе экспериментов со свидетельскими показаниями, для того чтобы видеть, какие из этих пунктов были воспроизведены и какие упущены испытуемыми. Но вместо того, чтобы выбирать эти пункты в большом количестве и относить их к вопросам о подробностях, мы попробовали ограничиться небольшим числом рубрик, относящихся только к пониманию рассказа. Кроме того, при оценке правильности или неправильности каждого из пунктов во время разбора материалов мы нисколько не принимали в расчет память и другие не существенные для понимания рассказа факторы. Так, в истории о Ниобее имя Ниобеи не играет никакой роли: достаточно, чтобы была упомянута женщина или даже фея, «12 сыновей и 12 дочерей» также могут быть заменены «многими детьми» или «тремя детьми» и т. д., лишь была бы сохранена разница в количестве детей женщины и «феи».
Вот, между прочим, перечень пунктов, принятых в соображение:
I. Ниобея. (1) Жила-была женщина (или фея и т. д.). (2) У нее были дети (лишь бы количество их было более количества детей феи). (3) Она встретила фею (или девушку и т. д.). (4) У этой феи было мало детей (или совсем не было – лишь бы число их было меньше предыдущего). (5) Женщина стала смеяться над феей. (6) Потому что у феи было мало детей. (7) Фея рассердилась. (8) Фея привязала женщину (к скале, дереву, берегу и т. д.). (9) Женщина плакала. (10) Она превратилась в скалу (11) Из слез образовался ручей. (12) Который течет еще и теперь.
Несомненно, за исключением пункта (7), который легко может быть подразумеваем, и пунктов от (9) до (12), которые являются дополнением к основному стержню истории, каждый из представленных пунктов необходим для понимания хода событий. Во всем прочем читатель видит, что мы очень свободны в оценке, поскольку допускаем различные искажения деталей.
Разбор рассказа об Эпаминонде и рассказа о четырех лебедях производился согласно этим же самым принципам[22]. Что же касается пунктов, которыми мы пользовались при разборе механических объяснений, то они уже были указаны в предыдущем параграфе. Оценка правильности и неправильности была там также очень свободной.
Теперь скажем, как мы оценивали понимание детей. Прежде всего мы пробовали свести наши результаты к цифрам и коэффициентам понимания. Нам, конечно, небезызвестны различного рода возражения по поводу измерений в психологии. Нам известны и неточность, и произвольность оценок, и особенно опасное ослепление, которое заставляет статистиков забывать, что именно представляют собой конкретные числа. Но все же не надо думать, что психологи более наивны, чем на самом деле. Очень часто читатель понимает числа буквально, между тем как психолог не спешит делать из них выводы. Из наших цифр мы извлечем значительно меньше того, что они, по-видимому, в себе заключают. Мы будем искать в них в этом труде не столько точное цифровое выражение – что нам кажется преждевременным, – сколько вспомогательное средство, содействующее изучению и уточнению проблем. Что же касается решения этих проблем, то, чтобы дать его, мы будем больше полагаться на методы чистого наблюдения и клинического исследования, чем на сырой цифровой результат. Короче, числа нам будут служить самое большее для того, чтобы заострить нашу критическую оценку. В таком виде нельзя будет оспаривать ее законности. Итак, пусть критики не торопятся поднимать шум, а, напротив, подождут наших выводов. До сих пор мы пытались сделать лишь одно – найти схемы объективных оценок, таких, которые хотя и основаны на чистых условностях, но могут, однако, с успехом быть использованы каждым исследователем.
Мы различаем сначала общее понимание, то есть то, как воспроизводитель понял весь рассказ объяснителя, и понимание вербальное, касающееся причинных или логических связей. Это последнее относится к некоторым пунктам рассказов. Мы им займемся позднее.
Что же касается общего понимания, то мы будем различать в нем, с одной стороны, понимание имплицитное (то, что ребенок понял, причем вовсе не обязательно, чтобы он был в состоянии выразить понятое) и понимание эксплицитное (то, что ребенок спонтанно воспроизводит), с другой – понимание объяснителя по отношению к взрослому и понимание воспроизводителя по отношению к объяснителю. Это деление приводит нас к установлению четырех различных коэффициентов понимания:
α = что воспроизводитель понял по отношению к понятому объяснителем.
β = что воспроизводитель понял по отношению к высказанному объяснителем.
γ = что объяснитель понял из сказанного взрослым.
δ = что объяснитель выразил из того, что он понял.
В самом деле, когда объясняют что-либо объяснителю, то возможны три случая. Либо он не понимает и поэтому не может повторить, либо он понимает, но не может или не хочет повторить (из-за недостатка средств выражения или потому, что он считает ту или другую вещь саму по себе понятной, известной собеседнику и т. д.), либо он понимает и повторяет правильно. Поэтому важно рассмотреть эти три случая в отдельности. Одна из существенных причин непонимания между детьми может лежать в объясняющем. Важно этот фактор учитывать. Вот пример:
Шла (6 л. 6 м.) дает объяснения Риву (6 л. 6 м.). Объяснение рисунка крана: «Видишь, это так [рисунок I], это открыто, маленькая трубка, которая проходит [с], находит маленькую трубку [b], так течет вода. Там [рисунок II] закрыто, она не находит больше трубочки, которая течет. Вода – она идет так [рисунок I, с], она идет в маленькую трубку. Это открыто, а потом там [рисунок II] закрыто. Видишь [рисунок II], больше не заметно трубочки, она лежит, потом вода идет так [с], она ее не нашла больше».
Если обратиться к представленным в предыдущем параграфе пунктам, то найдем следующее. Пункт (1) понял Шла: он нам сказал, как раз перед тем, как говорить Риву, что дело идет о кране. Но он забывает напомнить об этом Риву, вероятно, потому, что это для него ясно само собой. Пункт (2), то есть значение ручек, тоже понят. Шла нам сказал: «Там есть две палочки [а], когда поворачивают, то течет, так как они поворачивают трубку». Объяснение хорошее. В изложении Риву, наоборот, упоминание о ручках крана совершенно выпадает. Шла довольствуется тем, что говорит: «Открыто» или «Закрыто», этого ему кажется достаточно для того, чтобы напомнить жест, посредством которого поворачивают ручки крана. Что здесь – небрежность или забывчивость или Шла думает, что Рив достаточно хорошо понимает? Мы не будем обсуждать этих факторов в настоящий момент. Достаточно того, что мы увидели их важность в механизме детской речи. Пункт (3) тоже понят («Когда поворачивают»). Шла знает и говорит нам, что ручки крана нужно поворачивать пальцами. Этого он также не говорит Риву, потому что это само собой понятно или по какой-либо другой причине. Что же касается других пунктов, то видно, что они все поняты и правильно переданы Риву Связь между тем фактом, что «это – открыто», и тем, что вода проходит по каналу в, хорошо отмечена, движение воды также. Обратная связь (между закрытием канала, движением ручек и остановкой воды) также указана.
Девять пунктов объяснения, которые Шла должен дать, им поняты. Если он не сумел все выразить Риву в ясных и понятных словах, то лично он все понял и может спонтанно дать нам доказательства этого (не будь этого, мы могли бы впоследствии произвести проверку посредством вопросов, о которых мы говорили в предыдущем параграфе). Если мы вычислим коэффициент γ, то получим:
Пункты, не переданные воспроизводителю (Риву), следовательно, не входят в этот коэффициент. Напротив, они входят в расчет коэффициента δ.
Здесь видно значение коэффициентов γ и δ. Первый – степень понимания объяснителя по отношению к взрослому, производящему опыт. Второй – оценка объяснения, данного объяснителем воспроизводителю.
Посмотрим теперь, что понял Рив из объяснения Шла. Вот текстуально слова Рива:
Рив (6 л. 6 м.). «Там [рисунок I, с] трубочка, потом она открыта, потом – вода, которая течет в миску, потом там [II, с] она закрыта, тогда больше нет воды, которая течет, потом есть маленькая трубочка [II, в], она лежит, потом есть миска, которая полная. Вода больше не может течь, потому что трубочка, которая лежит, она мешает».
Пункт (1) (название «кран») пропущен. Но понял ли Рив его? Мы его спрашиваем: «Что все это такое?» – «Трубка». – «Это кран?» – «Нет». Итак, он не понял, что неудивительно, так как Шла не сказал ему этого. Пункт (2) также пропущен. Мы показываем Риву ручки (а) и спрашиваем, что это такое. Он ничего о них не знает. Он также не понял, как поступают, чтобы повернуть трубочку (в), о чем он мог бы догадаться, слушая, как Шла говорит: «Открыто» и т. д., даже не понимая, что а – ручки. Пункты (3), (4) и (7), следовательно, тоже ему не удались. Мы контролируем это истолкование посредством различных вопросов: «Как нужно делать, чтобы положить трубочку?» и т. д. Все же остальное понятно.
Можно попытаться указать на два обстоятельства по поводу понимания Рива. Это, с одной стороны, его отношение к пониманию Шла, то есть не только к тому, что Шла передал, но также к тому, что Шла понял, не передавая (α). С другой стороны – это его отношение к тому, что Шла ясно выразил (β). В этом смысле пункты (4) и (7), которые Шла передал («Там закрыто, он не находит больше трубочки, которая течет» и т. д.), не поняты Ривом. Однако Рив, даже не зная, что а – ручки крана, мог бы додуматься, что для того, чтобы закрыть или расположить горизонтально канал в, надо повернуть или «закрыть» что-то. Эта связь совершенно ускользнула от него, хотя Шла и указал на нее, подчеркнув свои слова жестом. Можно, конечно, признать, что Шла не выражает этой мысли достаточно ясно, но он ее выражает именно в детском стиле «соположения» (см. § 6). Вместо того чтобы сказать: «Он не находит больше трубочки, потому что закрыто», Шла говорит: «Закрыто, он больше не находит трубочки». Таков стиль его мысли. Почему же Рив не понимает его, если и он, вероятно, думает таким же образом?
Итак, Рив понял 4 пункта из 6, которые передал Шла, и из 9, которые Шла понял. Отсюда можно вывести два коэффициента – α и β:
Так как два пункта (4) и (7) переданы Шла в стиле соположения, можно их было бы считать непереданными, что изменило бы коэффициент β в 4/4 = 1,00. Мы условимся рассматривать соположение в качестве манеры выражаться, но с тем, чтобы впоследствии рассмотреть его отдельно (§ 6).
Значения же коэффициентов α и β ясны. Коэффициент α показывает то, что объяснитель сумел сделать понятным для воспроизводителя. Разновидность этого коэффициента зависит от двух весьма различных факторов, но здесь смешанных в одно целое: 1) от того, что объяснитель не умеет или не хочет выражаться ясно; 2) от того, что воспроизводитель не всегда понимает то, что ему говорит объяснитель, даже если этот последний выражается ясно. Эти два фактора – качество выражения объяснителя и качество понимания воспроизводителя – выражены соответственно коэффициентами δ и β. Коэффициент α, потенциально содержащий их оба, представляет (постольку, поскольку опыты не искусственны и отбор не произволен) меру словесного понимания ребенком ребенка, потому что он одновременно измеряет способ, посредством которого один из собеседников заставляет себя понять, а другой понимает. Кроме того, этот коэффициент α есть действительно мерило понимания ребенком ребенка, ибо он исчислен по отношению к тому, что объяснитель запомнил и понял из текста в оригинале, а не по отношению к тому, что он должен был понять. Если бы Шла понял 4 пункта вместо 9, то α была бы 4/4 и γ была бы 0,44.
Понимание ребенком ребенка (α) было бы совершенным, даже если бы понимание ребенком взрослого (γ) было бы плохим.
Коэффициент β – это мера понимания ребенка ребенком в узком смысле, то есть понимания воспроизводителя по отношению к тому, что объяснитель сумел выразить. Не следует поэтому смешивать значение коэффициентов α и β, из которых каждый по-своему интересен.
Чтобы сразу же показать, что мы можем извлечь из наших коэффициентов, скажем, что из рассмотренного случая со Шла и Ривом ясно: один из детей понял другого менее хорошо, чем этот последний нас самих, ибо Рив понял Шла в отношении 0,44 (α = 4/9), a Шла понял нас в отношении 1,00 (γ = 9/9). От чего зависит это непонимание Шла Ривом – от дурного ли понимания Рива или от дурного изложения Шла? Понимание Рива по отношению к тому, что Шла сумел выразить, – 0,66 (β = 4/6). Оценка выраженного Шла по отношению к тому, что он сам понял, тоже 0,66 (δ = 6/9). Отсюда можно вывести, что непонимание между Шла и Ривом столько же зависит от недостатков изложения Шла, сколько и от недостаточности понимания Рива.
Разбор историй производится точно так же, при помощи той же самой техники. Что же касается специального понимания (причинного и т. д.), то мы его рассмотрим позднее.
Разбирая таким способом 60 опытов, произведенных над нашими 30 детьми 7–8 лет (все мальчики), мы пришли к следующим результатам.
Мы снова настаиваем на том, что цифры не являются в наших глазах решением проблемы, которую мы себе поставили.
Действительно, мы недостаточно доверяем ценности нашей классификации наблюдавшихся фактов и особенно общей ценности наших опытов, чтобы так поспешно делать выводы. Наши опыты являются просто «опытами-прикидками», предназначенными для того, чтобы ориентироваться в дальнейших изысканиях.
Цифры, которые позже будут приведены, составляют только введение в наблюдение и клиническое исследование. Правда, они содержат статистическое решение, но мы примем это решение только в качестве рабочей гипотезы, для того чтобы увидеть в последующих параграфах, действительно ли эта гипотеза соответствует клиническим фактам и соответствуют ли эти последние, в свою очередь, фактам, обнаруживаемым обычными наблюдениями.
Перейдем теперь к цифрам. Что касается рассказов, то понимание между детьми, отмеченное коэффициентом а, оказалось равным лишь 0,58. Объяснитель нас понял в среднем хорошо, потому коэффициент γ доходит до 0,82. Способность объяснителя к изложению также оказалась относительно хорошей: коэффициент δ равен 0,95. Значит, прежде всего слабо понимание воспроизводителя β = 0,64.
Надо отметить, что недочет, зависящий от объяснителя (1,00–0,95 = 0,05), за минусом того, что зависит от воспроизводителя (0,64–0,05 = 0,59), равен всему недочету (0,58); для нас это будет иметь значение в дальнейшем.
Что же касается объяснений, то понимание между детьми также значительно слабее понимания между объяснителем и взрослым: так, коэффициент α = 0,68, a γ = 0,93. В среднем объяснения были лучше поняты, чем рассказы, как при передаче их детям детьми, так и при рассказывании их взрослым ребенку Может быть, тут несчастная случайность, зависящая от классификации (9 пунктов объяснений, возможно, легче запоминаются, потому что они не столь детальны). Но это неважно. Интересна не оценка в 0,68, взятая абсолютно, а отношения, которые за ней скрываются. Участие воспроизводителя и объяснителя в этом коэффициенте, действительно, совершенно иное, чем в случае с историями. Объяснитель передает здесь значительно хуже: δ = лишь 0,76 вместо 0,95. Что же касается понимания воспроизводителя по отношению к тому, что передал объяснитель, то оно равно 0,79 (β) вместо 0,64 в случае с историями. Ситуация с объяснениями кажется значительно более близкой к тому, что происходит на практике, чем ситуация с историями. Кроме того (что также подтверждает это впечатление), часть, относящаяся к объяснителю и отмеченная коэффициентом β, и часть, относящаяся к воспроизводителю (β), если их сложить, не образуют результата, равного общей величине, а дают результат меньший:
1,00–0,76=0,24 и 0,79–0,24=0,55<0,68.
Этот факт легко объяснить. В случае с историями, когда объяснитель выражается плохо, воспроизводитель не может пополнить неясное или забытое в полученном объяснении. Более того, со своей стороны, он привносит стремление искажать то, что ему передается правильно. К тому же у него есть тенденция не слушать своего собеседника, как это нам часто подтверждало обычное наблюдение над спонтанными разговорами детей (коллективный монолог. Мы напоминаем пример, приведенный на с. 14, когда некто говорит Беа: «Я делаю лестницу, посмотри». Беа отвечает: «Я не могу прийти сегодня после обеда, у меня урок ритмики»). В случае механических объяснений, наоборот, воспроизводитель сам интересовался действием кранов и шприцев. Кроме того, у него перед глазами рисунки, и в то время, когда объяснитель говорит, он размышляет о значении этих рисунков. Поэтому, даже если он и не слушает объяснителя или тот неясен и краток, воспроизводитель сам восстанавливает объяснение, которое ему должны дать. Отсюда и происходит тот факт, что общее понимание (α) лучше, чем это должно было бы быть при сложении величин, отмеченных коэффициентами δ и β. Существование этих отношений представляется не зависящим от нашего способа анализа результатов.
Величина коэффициента а, следовательно, не обязательно указывает на хорошее абсолютное понимание. Она не означает, что объяснитель способен дать понять воспроизводителю что-либо новое для этого последнего и неизвестное до тех пор. Напротив, сложение недочетов дает 0,56, тогда как оно равно 0,59 для историй. Общее же понимание объяснений хуже понимания историй, что вполне естественно. Если α выше в случае объяснений, то это значит, что воспроизводитель прибавил кое-что от себя к тому, что он воспроизводил благодаря рисунку или своим предшествующим интересам. Здесь понимание – не больше, чем взаимное возбуждение к индивидуальному размышлению. Впрочем, надо сказать, что с этого начинается всякое понимание, даже у взрослого.
Что же касается того факта, что способность к изложению объяснителя (δ) лучше в случае с историями, чем с объяснениями, то это вполне естественно. Объяснение предполагает некоторое количество словесных выражений, которыми трудно управлять, так как они относятся к причинным связям. Стиль историй более прост.
Эти выводы всецело подтверждаются результатами, полученными в опытах над детьми 6–7 лет. Мы производили опыты над 20 детьми этого возраста, из коих 8 девочек[23].
Здесь также понимание между детьми слабее, чем понимание ребенком взрослого, – конечно, в пропорциях, более явно выраженных, чем у детей между 7 и 8 годами. Так в случае с объяснениями дети понимают друг друга в объеме α = 0,56, а нас в объеме γ = 0,80. Что же касается историй, то дети понимают друг друга в объеме α = 0,48, а нас – в объеме 0,70. Надо отметить, что эти коэффициенты γ = 0,80 и γ = 0,70 показывают, что, несмотря на разницу в возрасте, использование нами для опытов тех же объяснений и историй оказывается целесообразным, ибо объяснитель сумел нас понять в указанных объемах.
От чего зависит это относительное непонимание детьми 6–7 лет друг друга: от недостатка ли выражений объяснителя или от непонимания воспроизводителя? Объяснитель сумел также хорошо высказаться между 6 и 7, как и между 7 и 8 годами (δ = 0,76), и почти так же хорошо в отношении историй (δ = 0,87 вместо 0,95). Понимание воспроизводителем того, что объяснитель должным образом передал, снова плохо (0,70 и 0,61) и, что любопытно, в тех же соотношениях, что и у детей между 7 и 8 годами. Что же касается историй, то коэффициент α равен сумме величин, отмеченных через β и δ:
1,00–0,87=0,13 и 0,61–,13=0,48=α.
Напротив, по объяснениям коэффициент α выше того, что представляет сложение величин:
1,00–0,76=0,24 и 0,70–0,24=0,46<0,56.
Причина этого явления та же, что и отмеченная между 7 и 8 годами.
Резюмируя, мы получаем следующую таблицу:
Какой вывод можно сделать из этих цифр? Мы обещали себе быть осторожными. Будем ли мы сразу утверждать, что дети понимают друг друга хуже, чем понимают нас, по крайней мере, в том, что касается словесного понимания? Так как будто бы выходит из наших опытов, но мы прилагали особые старания к тому, чтобы быть понятыми, что не всегда бывает с теми, кто говорит с детьми. Конечно, на практике часто бывает, как говорит Штерн, «конвергенция» между речью родителей и стилем ребенка, то есть родители инстинктивно употребляют выражения легкие, конкретные, даже анимистические или антропоморфические, чтобы стать на один уровень с ребенком. Но наряду с этим имеется вербализм – все то, что ребенок схватывает на лету и искажает, все то, что от него ускользает. Известны столь показательные результаты анкет Декедр и Бело о непонимании между детьми и взрослыми[24].
Мы ограничимся следующим выводом: все происходит так, как если бы при словесном обмене дети понимали друг друга не лучше, чем они понимают нас самих. Между ними происходит то же, что между ними и нами: произносимые слова не понимаются с точки зрения собеседника, и этот последний, вместо того чтобы их понимать такими, как они есть, подбирает их согласно своим собственным интересам и искажает их в зависимости от своих предыдущих понятий. Разговора между детьми недостаточно для того, чтобы вывести собеседников сразу из их эгоцентризма, потому что каждый, старается ли он объяснить свою мысль или понять мысль других, остается на своей собственной точке зрения. Это явление наблюдается, конечно, и у взрослых. Но эти последние, более или менее владеющие навыками спора или разговора, знают свои недостатки. Они стремятся, если недобросовестность или страсть не доводят их до детского состояния, к тому, чтобы быть понятыми и чтобы понять, так как опыт показал им невероятную непроницаемость умов. Дети этого не подозревают. Они думают, что понимают и что их понимают. Отсюда заблуждение, когда они говорят между собой.
Такова наша рабочая гипотеза. Мы увидим, что она дает для анализа наших материалов. Пусть не заставляют нас говорить больше того, что мы говорим. Мы просто предполагаем, что детская речь и речь между детьми более эгоцентричны, чем наша. Если это обстоятельство подтвердится анализом, то оно объяснит нам большое количество чисто логических явлений: вербальный синкретизм, отсутствие интереса к детальному выяснению логических соответствий или к тому, каким образом создаются причинные отношения, и в особенности неспособность управлять логикой отношений, которая всегда предполагает размышление с двух или нескольких точек зрения одновременно (главы IV, V и первые главы части II).
Из наших статистических данных следует парадоксальный факт, общий для детей 7–8 лет и 6–7 лет, а именно: истории хуже понимаются воспроизводителем, чем механические объяснения, несмотря на то что качество изложения у объяснителя в первом случае выше. В самом деле, для историй цифровые оценки изложения соответственно равны 0,95 и 0,87, коэффициент (β = 0,64 и 0,61, тогда как для механических объяснений изложение оценивается в 0,80 и 0,70 и коэффициент (β = 0,80 и 0,70. Из этого надо заключить, что понимание воспроизводителя частично не зависит от изложения объяснителя. Это изложение, конечно, невысокого качества. Когда мы, например, говорим, что его оценка равна 0,95, мы просто хотим отметить, что пункты, выраженные объяснителем, находятся с теми, которые он сам понял, в отношении 0,95. Но способ соединения между собою этих выраженных пунктов и передачи их собеседнику может быть очень дурным. Стиль объяснителя, иначе говоря, обладает, быть может, такими свойствами, которые делают его малопонятным и, во всяком случае, малосоциализированным.
Эти свойства нам надо попытаться выявить.
Самой поразительной чертой объяснений ребенка ребенку, которую мы наблюдали в течение наших опытов, является та, которую можно назвать эгоцентрическим характером детского стиля. Этот характер вполне согласуется со свойствами спонтанной речи детей, описанной нами в предыдущих главах. Из этой согласованности между продуктами чистого наблюдения и продуктами опыта и надо исходить, так как лишь она позволит нам правильно найти значение этого последнего. Мы видели, что в значительной части своих высказываний ребенок 6–7 лет еще говорит для самого себя, не стремясь к тому, чтобы заставить собеседника понять себя. Следовательно, часть речи ребенка остается эгоцентрической. Но даже когда речь социализирована, эта социализация относится сначала лишь к статическим продуктам мышления, то есть дети в разговоре друг с другом избегают пользоваться причинными и логическими отношениями («потому что» и т. д.), которые употребляются в каждом «настоящем споре» или при «сотрудничестве в сфере абстрактного мышления». Итак, эти два вида отношений остаются до 7 лет невыраженными или, если угодно, строго индивидуальными. Наблюдение, действительно, показывает, что к 7–8 годам ребенок спонтанно не дает объяснений или доказательств своим товарищам, даже когда он сам понимает эти объяснения или доказательства; это происходит оттого, что его речь еще пропитана эгоцентризмом.
И вот как раз это самое явление мы вновь обнаружили в наших опытах. У нас все время создавалось впечатление, что объяснитель говорил для себя, не заботясь о собеседнике. Ему редко удавалось стать на точку зрения этого последнего. Не происходит ли это потому, что ребенок обращается к производящему опыт, как если бы он отвечал урок, забывая о том, что он должен добиться, чтобы товарищ его понял? Можно было бы так подумать. Но в спонтанной речи между детьми встречаются точно такие же свойства. Кроме того, объяснитель уснащает свое изложение такими словами, как: «понимаешь», «видишь» и т. д.; это показывает, что он не теряет из виду того факта, что говорит с товарищем. Причина его эгоцентризма гораздо глубже. Она крайне важна и действительно объясняет весь эгоцентризм мышления ребенка. Если дети плохо понимают друг друга, то потому, что думают, что понимают хорошо. Объяснитель думает, что воспроизводитель улавливает все, как будто бы знает наперед то, что надо знать, и до тонкости понимает с полуслова. Дети постоянно окружены взрослыми, которые не только знают значительно больше их, но еще делают все для того, чтобы понять их возможно лучше, предупреждают даже их желания и мысли. Итак, дети, работают ли они или нет, излагают ли желания или чувствуют себя виноватыми, постоянно имеют впечатление, что их мысль читается, даже (в крайних ситуациях) что их мысль крадут. Вероятно, это то же самое явление, которое наблюдается в психологии раннего помешательства (dements précoces) и в других патологических случаях. Очевидно, этим умственным состоянием объясняется тот факт, что дети не стараются отчетливо высказаться, говоря друг с другом, даже не трудятся говорить, уверенные в том, что собеседник знает о предмете беседы столько же и даже больше, чем знают они, и сразу понимает, в чем дело. Этот менталитет, следовательно, не противоречит эгоцентрическому менталитету, оба происходят от одной и той же веры ребенка, веры в то, что он в центре мира.
Именно этим навыкам мышления и надо приписать поразительную неточность детского стиля. Местоимения личные и указательные и т. д., «он, она» или «это, его» и т. д., употребляются кое-как, неизвестно, к чему они относятся: предполагается, что собеседник сможет все это понять. Вот пример.
Жио (8 л.), объяснитель, рассказывает историю Ниобеи: «Жила-была однажды одна женщина, которую звали Ниобеей, которая она имела двенадцать мальчиков и двенадцать девочек, и потом фея – одного мальчика и одну девочку. И потом Ниобея хотела иметь больше сыновей, чем фея. [Жио хочет этим сказать, что Н. соперничала с феей, как это сказано в нашем тексте. Но читатель видит, насколько выражение эллиптично]. Тогда она [кто?] рассердилась. Она [кто?] ее [кого?] привязала [кто привязал и кто был привязан?] к камню. Он [что? кто?] сделался скалой, и потом его слезы [чьи?] сделали ручеек, который течет еще и теперь».
По прочтении этого рассказа кажется, что Жио ничего не понял. В действительности же он почти все схватил, и его понимание по отношению к нам равно γ = 0,91 (δ = 0,80). Он умеет сказать нам, например, что фея рассердилась, «потому что она [Н.] хотела иметь больше детей, чем фея». Местоимения же, распределенные случайно, являются чертой стиля, а не доказательством непонимания: Жио очень хорошо знает, что фея привязала H., а не наоборот.
Следствие подобного способа выражения легко предугадать: воспроизводитель Рив (8 л.) начал с того, что принял Н. за фею, и думал, что Н. привязала женщину. Потом, выведенный из заблуждения, он воспроизводит рассказ следующим образом:
«Жила-была однажды женщина, у нее было двенадцать мальчиков и двенадцать девочек. Она идет гулять и встречает фею, у которой один мальчик и одна девочка и которая не хотела иметь 12 детей, 12 и 12 будет 24, она не хотела иметь 24 детей, она привязала Н. к камню, она стала скалой» и т. д. (β = 0,72).
Другой пример.
Кель (8 л.) также рассказывает историю о Н. и говорит о фее: «Она привязала женщину к скале. Она [кто?] плакала в течение 10 лет. Они текут еще и сегодня». Слово «слезы» подразумевается. Так как окончание множественного числа глагола не произносится, то очевидно, что подобный способ выражать свои мысли совершенно невразумителен. Кажется, что женщина или камень текут. Мы сами сразу не поняли.
При объяснениях механизмов эта черта детских изложений еще более поразительна. Объяснитель полагает сразу, что «дверцы», «трубки», «палочки» известны воспроизводителю. Вместо того чтобы начать с их показа и объяснения их назначения, он говорит о них как о хорошо известных вещах. Вот пример.
Пур (7 л. 6 м.) объясняет Пелю (7 л.) работу крана: «Вода может пройти там [показывает всю большую трубу на рисунке I, не указывая точного места затвора], потому что дверь [какая?] вверху и внизу [подвижной канал в, которого он не показывает], потом, чтобы повернуть [что?], ты делаешь так [жест пальцами, которые поворачивают, но без показа ручек а]. Там же она [что?] не может повернуться [= вода не может пройти], потому что дверь направо и налево. Там, потому что вода там остается, трубочки не могут попасть туда [трубка лежит. Замечательная перестановка отношения, отмеченного при помощи «потому что». Надо было бы сказать: «Вода там остается, потому что трубочки не могут…» и т. д.], тогда она не может течь».
Пур, видно, предполагает, что употребленные им слова «дверь», «трубочки» известны Пелю, так что забывает показать предметы на рисунке. Между тем Пур, как доказали наши вопросы, неплохо понял деталь рисунка (γ = 0,88), но не сумел правильно выразить мысль. Так, Пель в своем воспроизведении говорит о «дверях», которые он понимает в буквальном смысле, не видя их: «Вода не может течь потому, что остановилась, и есть двери, которые останавливаются, они закрыты, тогда вода не может течь» Самое поразительное, что Пелю удается почти все понять, но собственными усилиями (α = 0,75). Что же до того, что сообщил Пур Пелю, то для последнего все это остается совершенно вербальным.
Можно сказать, что такие явления объясняются исключительно школьной атмосферой, которая развивает вербализм: при таком положении объяснитель говорит будто бы не для того, чтобы заставить себя понять, а для того, чтобы говорить, как отвечают урок. Но мы уже ответили на это замечание, напомнив, что в своей спонтанной речи дети говорят с такой же неопределенностью выражений, потому что они гораздо больше говорят для себя самих, чем для собеседника. Обратите внимание, например, на расплывчатость выражений, употребляемых, даже в «ассоциации с действием каждого» (глава II, § 4), детьми, говорящими между собой спонтанно во время занятия одним и тем же делом:
«Медвежий папа [какой?] умер. Только папа [тот же? другой?] был очень болен»; «Был также голубой [говоря об аэропланах, не называя их]»; «Я хочу это нарисовать [ «это» означает, вероятно, авиационный митинг или что-нибудь по поводу митинга]».
Та же самая неточность в качественных именах прилагательных, та же система намека на предметы, которые предполагаются известными. Вот еще пример объяснения, подмеченного нами во время наших опытов, стиль которого точно таков же, как в спонтанных объяснениях детей.
Ток (8 л). Отрывок из объяснения крана: «Это и это [оба конца канала в] – это то и то [то же на рисунке II], потому что там [рисунок I] это для воды, которая течет, и это [рисунок II] видно внутри, потому что вода не может течь. Вода там и не может течь». Ток показывает оба конца канала, не говоря о том, что дело идет о канале, и не намекая на ручку а, короче, не называя ни одного из предметов, о которых он говорит. Тем не менее, дойдя досюда, он думает, как и говорит нам, что собеседник (Кель, 8 л.) все понял. Кель, действительно, в состоянии повторить нам приблизительно те же слова, но, конечно, не придавая им конкретного смысла. Мы его спрашиваем в присутствии Тока: «Что сделали для того, чтобы вода текла? – Повернули. – Что? – Трубку [в] [правильно]. – Как сделали, чтобы повернуть трубку [в]? – … – Для чего служит это [ручки, а]? – … [он ничего этого не знает]». Тогда Ток с удивлением видит, что Кель ничего не понял, и снова начинает свое объяснение. Но – и этот факт мы хотим подчеркнуть, ибо он имеет общее значение – и его второе изложение ничуть не яснее первого: «Это, эти две вещи [ручки а, о которых он забыл сказать] вот так [рисунок I], это вот так, что вода может течь. Когда эти две вещи вот так [рисунок II], значит, вода не может течь». Даже желая объяснить Келю, Ток забывает ему сказать, что ручки поворачивают канал или что ручки поворачиваются пальцами и т. д. Короче, если только Кель не угадает – а этого он как раз не сделал в данном случае, – то останутся непонятными слова Тока. Но опять-таки: если Ток говорит так, то главным образом потому, что, по его мнению, все это понятно само собой и что Кель немедленно все понимает.
Такие черты эгоцентрического стиля еще более ярки между 6 и 7 годами, и это доказывает, что здесь дело идет не о школьных навыках. В самом деле, между 6 и 7 годами дети еще находятся в так называемых «детских» классах, которые гораздо менее пропитаны вербализмом, чем последующие. Но эти дети играют друг с другом гораздо больше, чем в следующих классах. И эгоцентризм их объяснений гораздо более выступает наружу, а это показывает, что такой эгоцентризм гораздо более зависит от общих факторов речи и мышления, что мы и отметили в последних главах по поводу спонтанной речи.
Рив (6 л.) начинает, например, свое объяснение шприца, показывая на рисунке III и говоря: «Видишь, там [в], это стержень [какой стержень? стержень чего?], потом тянут, и это заставляет брызгать [слишком быстрое заключение]. Потом это оставляет место для воды [зачем нужно это место?]. Когда толкают маленький стержень [больше его не показывает], это заставляет выйти воду, это брызжет, понимаешь? Там [а] есть стаканчик, потом вода».
Итак, Рив все понял (γ = 1). Кроме того, ясно, что он обращается к своему собеседнику Шла, как показывают его слова «видишь», «понимаешь» и тот интерес, с каким оба ребенка отнеслись к ответу. Разумеется, Шла ничего не понял.
Шла (6 л.) воспроизводит объяснение Рива: «Он мне сказал, что это было… что-то. Была одна вещь, потом там, где была вода, и потом, когда это выходило из воды. Тут место, где была вода. Там [а] место, где была вода, и вода эта накачивала два стаканчика и текла внутрь» (α = 0,33).
Сравнивая эти два текста, видишь, что лишь неточности Рива сбили с толку Шла. Если бы не это, объяснение было бы удовлетворительным. Последние фразы Рива могли бы позволить восстановить весь механизм. Но Шла принял благодаря Риву шприц за кран и поэтому ничего не понял в движении поршня.
Другой пример:
Мет (6 л. 4 м.), говоря о Ниобее: «Дама стала смеяться над этой феей, потому что у нее [у кого?] был лишь один мальчик. У дамы было двенадцать сыновей и двенадцать дочерей. Она [кто?] однажды стала смеяться над ней [кем?]. Она [кто?] рассердилась, она [?] привязала ее к берегу ручья. Она [?] плакала в течение пятидесяти месяцев, и из этого образовался большой ручей». Не видно, следовательно, кто привязал и кто был привязан. Мет это хорошо знает (δ = 0,83), но Гер (6 л. 3 м), ее собеседница, конечно, понимает наоборот: фея «стала смеяться над дамой, у которой было шесть мальчиков, потом шесть девочек», и фея была привязана и т. д. (α = 0,40).
Наконец, одним из наиболее ясных фактов, на которые можно сослаться, чтобы подчеркнуть этот эгоцентрический характер детских объяснений, является то, что в большом количестве случаев объяснитель совершенно забывает назвать объясняемый предмет, когда дело идет о кранах и шприце. Половина объяснителей 6–7 лет и шестая часть 7–8 лет в таких случаях думают, что собеседник сразу понимает, в чем дело. Конечно, воспроизводитель отказывается от самостоятельных поисков и повторяет полученное объяснение, не пытаясь дать название предмету.
Имеются и другие факторы, способствующие тому, чтобы сделать изложение объяснителя малопонятным собеседнику, – это отсутствие порядка в рассказе и то, что причинные связи редко выражены, а чаще всего обозначены простым соположением терминов, которые следовало бы связать. Получается такое впечатление, что объяснитель не интересуется, «каким образом» происходят события, которые он излагает, или, по меньшей мере, он приписывает этим событиям неполные основания, – короче, рассказ детей в гораздо большей степени подчеркивает сами события, чем связи временные (порядок) или причинные, которые их соединяют. Впрочем, все эти факторы, вероятно, связаны с эгоцентризмом, хотя и в разной степени.
Отсутствие порядка в рассказе обнаруживается прежде всего так. Ребенок хорошо знает сам, в каком порядке сменялись события или в каком порядке развертывается работа частей механизма, но в своем изложении он совсем не интересуется этим порядком и не придает ему никакого значения. Это явление снова зависит от того, что объяснитель говорит больше для себя, чем для собеседника, или, если угодно, от того, что объяснитель не имеет привычки выражать свою мысль для окружающих, говорить социализированно. Взрослый, действительно, имеет обыкновение придерживаться в своих рассказах двух видов порядка – естественного, который дан самими фактами, и логического, или педагогического. И вот, заботясь главным образом о ясности и желая избежать непонимания со стороны другого, мы располагаем наше изложение в логическом порядке, который соответствует или не соответствует естественному порядку Поэтому, если объясняющий свою мысль ребенок думает, что собеседник его сразу понял, он нисколько не будет заботиться о том, чтобы расположить свои предложения в таком порядке, а не в другом. Он будет перескакивать с пункта на пункт по ходу ассоциаций своих идей, не заботясь ни о естественном, ни в особенности о логическом порядке: ведь естественный порядок предполагается известным собеседнику, а логический представляется бесполезным. Вот пример.
Лер (7 л. 6 м.) объясняет кран: «Это рукомойник. Он течет или не течет, или течет. Когда он так [рисунок I], он течет. И потом труба [с], где вода проходит. И потом, когда это лежит [в], когда поворачивается кран, – не течет. Когда это стоит, и потом, когда хотят закрыть – это лежит [странное употребление придаточных предложений времени]. И потом это есть… [таз]. И потом, когда это стоит [снова канал в], это открыто; когда лежит – это закрыто».
Дель (7 л): «Это кран, и потом он повернут, и потом вода течет в миску, и потом, чтобы найти себе дорогу, она идет в маленькую трубку [перестановка этих двух предложений], и потом есть ручка, которая повернута…» и т. д.
Такой способ изложения, состоящий в соединении предложений посредством «и потом», не показывает ни временного, ни причинного отношения, ни отношения логического, которым объяснитель мог бы воспользоваться, чтобы связать свои предложения с точки зрения ясной дедукции или доказательства. Выражение «и потом» просто показывает совершенно личную связь между идеями, возникающими в уме объяснителя. Итак, очевидно, эти идеи не связаны ни с точки зрения логической, ни естественной, несмотря на то что каждая, взятая в отдельности, точна.
Даже в отношении историй бывают случаи (между 7 и 8 годами) отсутствия порядка в рассказе, но они более редки. Вот еще пример.
Дюк (7 л.): «Жили-были однажды четыре лебедя, и была королева и король, которые жили в замке, у которых были мальчик и девочка. Возле этого места была колдунья, которая не любила детей короля и хотела причинить им зло. Они стали лебедями, и тогда они были на море…» и т. д. Итак, кажется, что лебеди были прежде встречи детей с ведьмой, тогда как Дюк прекрасно знает их настоящее происхождение, как это показывает продолжение рассказа.
Но – и это один из самых главных пунктов, который обнаружился в разборе наших материалов (и который лучше всего демонстрирует, насколько они независимы от школьных навыков), – существует значительная разница между изложением объяснителей 7–8 и 6–7 лет. Отсутствие порядка, только что описанное нами, является более или менее исключением для детей в возрасте от 7 до 8 лет. Оно становится правилом между 6 и 7 годами. Очевидно, способность располагать по порядку рассказ и объяснения приобретается приблизительно в возрасте 7–8 лет. Это, конечно, вопрос, в котором следует разобраться при помощи еще и других технических приемов, так как очень важно доказать то, что мы здесь предполагаем, а именно: порядок в рассказах появляется в то же время, когда и стадия настоящего спора и сотрудничества в области абстрактного мышления (см. вывод главы II), – тогда же, когда и начало понимания между детьми (стадия 7–8 лет, в течение которой (β превышает 75 % в объяснениях, точнее – 0,79). Но существуют указания в пользу этой хронологии. Известно, например, что как раз для детей 7 лет Бине и Симон составили тест из трех поручений (исполнить три поручения в указанном порядке). Оказалось, что детям до 7 лет хорошо удается исполнить данные поручения, но только не в предписанном порядке. Терман снизил возраст для этого теста до 5 лет, но это нам кажется преувеличением. Самое большое – этот тест для детей 6 лет. Соблюдать же данную последовательность в действиях, вероятно, легче, чем соблюдать ее в рассказе. Это нас снова приводит к выводу, что 7 или 7 с половиной лет есть тот возраст, когда в изложении детей появляется забота о порядке.
Вот, например, данные сравнения. Это история о четырех лебедях, рассказанная ребенком 7 с половиной лет, – рассказ, показательный для этого возраста, и тот же рассказ, сделанный ребенком, типичным для возраста 6 лет и 4 месяцев.
Кор (7 л. 6 м.): «Жили-были однажды в большом замке король и королева, у которых было три сына и одна дочь. Потом была фея, которая не любила детей, и потом она привела их к берегу моря, потом дети превратились в лебедей, и потом король и королева искали детей, превратившихся в лебедей. Когда лебеди улетели с моря, они направились к замку, они нашли замок совершенно разрушенным, потом они были в церкви, потом трое детей были превращены в маленьких старичков и старушку». Итак, порядок фактов соблюден.
Мет (6 л. 4 м.): «Жила-была фея, жил-был король, потом королева. Потом был замок, была злая фея [та же самая], которая взяла детей [каких?] и превратила их в лебедей. Она повела их к берегу моря [нарушение порядка]. Король и королева вернулись, они их больше не нашли. Они были у берега моря и нашли их. Они были в одном замке [в том же самом. Мет это знает], они их превратили в маленьких старичков. После [!] они их нашли [уже было сказано: Мет знает, что это предшествует превращению в стариков]». Может быть, нам скажут, что отсутствие порядка зависит от простого отсутствия памяти. Это один из факторов, но не единственный. Доказательство: мы перечитываем Мет тот же самый рассказ, и она нам его рассказывает следующим образом: «Был король и королева. У них было трое детей: девочка и три мальчика. Была злая фея, которая превратила детей в белых лебедей. Родители их искали, нашли их на берегу моря. И потом их превратили в лебедей [возвращение к уже сказанному]. Они говорили, что это были их дети. У них был замок [упомянуто некстати]. Их родители умерли. Они были в очень холодной стране [нарушение порядка]. Они вошли в церковь, их превратили в маленьких старичков и маленькую старушку».
Или еще начало рассказа о Ниобее. Сэ (6 л.): «Одну даму звали Морель, и потом она превратилась в ручей… тогда [!] у нее было десять сыновей и десять дочерей… и потом после [!] фея, она ее привязала к берегу ручья, и потом она плакала двадцать месяцев, и потом тогда [!] она плакала двадцать месяцев, и потом ее слезы текли в ручей, и потом…» и т. д.
Конечно, можно спросить себя, понял ли объяснитель. Мы всегда это проверяли посредством соответствующих вопросов. Для объяснений по механике это возражение, впрочем, не годится. Логический порядок гораздо более независим от понимания, и в большинстве случаев ребенок хорошо понимает (последующие вопросы также подтверждают это), но излагает несвязно. Вот еще хороший пример этой несвязности у объяснителя, который все понял.
Бер (6 л. 3 м.): «Видишь, этот кран, когда ручки прямо, вот так [а, рисунок I] лежат, лишь у маленькой трубки есть дверь, и потом вода не может пройти [нет никакого отношения между тремя фактами, кажется, что здесь ошибка. В действительности же Бер перешел от рисунка I к рисунку II], тогда вода не течет, дверь закрыта. Тогда, видишь, здесь [это «тогда» не имеет смысла. Показывает рисунок I] ты находишь маленькую дверь [в], и потом вода идет в миску, и потом ручки [а] вот так [уже было сказано], тогда вода может течь, и потом трубка вот так [в, рисунок II], тогда нет маленькой двери, вода не находит двери. Тогда вода остается здесь [с, рисунок II]. Когда кран открыт [жест], есть маленькая трубка, тогда вода проходит, и потом ручки, ну вот, они лежат [а, рисунок I], между тем как трубка там прямо [рисунок II, он называет прямым то, что он называл лежащим в предыдущем предложении], ручки прямые [а, рисунок II; «прямо» здесь значит вертикально], и трубочка [b, он только что говорил о ней, что она прямая] лежит».
Этот род объяснений парадоксален. Понимание Бера превосходно (γ = 1,00), богатство переданных деталей велико, так же как и богатство словаря (выражение «между тем» (tandis que), которое вообще появляется лишь к 7 годам)[25], но порядок спутан до такой степени, что ничего нельзя понять. Даже слова «прямо» и «лежит» взяты в смысле, который изменяется с минуты на минуту Так что собеседник Тер (6 л.) почти ничего не понял и был вынужден сам восстанавливать объяснение, что он сделал довольно плохо (α = 0,66).
Нет смысла множить примеры, которые почти все походят друг на друга. Постараемся теперь охарактеризовать одну особенность, которая имеет отношение к этому отсутствию порядка в объяснениях, – тот факт, что ребенок, рассказывающий о каком-то событии или описывающий какое-то явление, совершенно не обращает внимания на то, «каким образом» происходят эти явления. Действительно, раз ребенок имеет тенденцию отмечать просто факты, не заботясь об их связи, то он также не будет беспокоиться о деталях их совершения, он довольствуется тем, что схватывает детали, но эгоцентрично, то есть не пробуя их выражать. Когда такое-то условие выполнено, за ним следует такое-то следствие – неважно, каким образом. Приводимый довод всегда неполон. Давая здесь несколько примеров, попробуем потом объяснить это отсутствие интереса к тому, «каким образом» действует механизм. Вот сначала несколько случаев, наблюдавшихся нами в отношении историй:
Дюк (7 л.), которого мы уже цитировали выше, рассказывает о превращении детей в лебедей, не указывая, что фея является причиной этого превращения: «Они стали лебедями». И это всё.
Маз (8 л.) также говорит: «Была фея, злая фея. Они превратились в лебедей». Итак, имеется простое соположение двух утверждений без какого бы то ни было ясно выраженного указания, касающегося «каким образом». Блат (8 л.): «Они превратились в лебедей» и т. д.
В приведенных случаях объяснитель очень хорошо знает, «каким образом» случилось превращение: это сделала фея. Но он не считает нужным указывать на это, так как для него все ясно. Воспроизводитель иногда понимает, а иногда и не понимает. В следующих эпизодах пропуск «каким образом» более важен, потому что сам объяснитель не всегда интересуется механизмом, объяснение которого он пропускает.
Ши (8 л.) объясняет шприц: «Туда наливают воду, а потом тянут. Вода идет туда [с], толкают, и потом она выбрызгивается». Ши приблизительно понял (γ = 0,77), но он не упоминает ни о дыре, ни о пустом месте, оставленном подымающимся поршнем, и т. д. Поэтому собеседник плохо понимает (α = 0,55).
Ги (7 л. 6 м.) говорит между прочим: «Кран в этом направлении, это мешает воде течь [!]». Он точно не сообщает ни о роли канала, ни о воздействии ручек на вращение канала.
Ma (8 л.) говорит, что вода из крана не может течь, «потому что закрыто для того, чтобы вода не вышла, потому что закрыто, повернут кран».
Короче, все эти объяснения лишь подразумевают самое главное (положение канала в), вместо того чтобы ясно сослаться на следующее обстоятельство: объяснитель понял это «каким образом», но он полагает, что оно ясно само собой, что оно не представляет интереса. Такие туманные выражения в изобилии встречаются у малышей и даже у взрослых. Записывать их все нет смысла. Но интересно констатировать, что они часто встречаются, и выяснить, почему ребенок так мало интересуется этим «каким образом» и по отношению к собеседнику, и по отношению к самому себе. Действительно, известно, что отсутствие заботы о «каким образом» разных явлений есть составная черта спонтанных детских объяснений. Поэтому Ши находит естественным, что, если потянуть поршень, вода войдет в шприц, как если бы поршень заставлял подыматься воду, и что поворачивание крана мешает идти воде, как если бы вода слушалась приказаний ручки этого крана. Тут есть недостаток понимания ребенком деталей механизма. Но не зависит ли это отсутствие понимания также в большей или меньшей степени и от эгоцентризма мышления? Мерилом ценности объяснения у ребенка, как и у взрослого, является удовлетворение, испытываемое умом, когда он представляет себе то, что может произвести подлежащий объяснению результат с помощью средств, рассматриваемых в таком случае в качестве причины. Итак, когда думают для самого себя, все кажется простым, воображение более непринужденно, аутизм сильнее, иначе говоря, мысль дает себе больше простора. Между двумя явлениями А и В, связанными (как хорошо известно) причинным отношением, которое одно лишь «объясняет» «каким образом», считают бесполезным точно устанавливать данное отношение, поскольку хорошо знают, что если поискать, то его найдут – неважно как; этим и объясняется нетребовательность к самим себе в отношении доказательств. В своих рамках – или при возникновении – эгоцентрическое мышление крайне небрежно относится к этому «каким образом». Но когда хотят изложить свою идею другому, лучше ощущаются трудности, появляется необходимость отметить все связи, не перескакивая ни через одно звено, как это делает индивидуальная фантазия.
Мы не претендуем на то, что разъяснили этими соображениями отсутствие интереса у объяснителей и вообще у детей к «каким образом» явлений. Мы думаем только, что дали один из элементов этого отсутствия приспособления. Есть и другие, более глубинные, которые мы снова найдем в главе V. Приведенное соображение пока нас удовлетворяет: раз объясните – ли, как мы видели, говорят в целом со своей точки зрения, не умея стать на точку зрения своих собеседников, то их интересы остаются эгоцентрическими и имеют тенденцию упускать сведения об этом «каким образом» различных механизмов. Что же касается оснований, приводимых для объяснения явлений, то они вообще страдают отсутствием полноты.
Эту особенность – «неполное основание или неполная причина» – тем более любопытно констатировать в полученных результатах, что ее легко воспроизвести экспериментально и что мы ее снова найдем в исследовании о союзах причинности (см. часть II). Наши испытуемые представляют частный случай отсутствия интереса к «каким образом» разнообразных механизмов, которое мы также найдем в дальнейшем (см. часть II), это явное смешивание с «потому что». Кажется, что союз «потому что» в этих случаях указывает на следствие, вместо того чтобы обозначать причину, как при правильном стиле высказывания. В действительности же это смешение зависит просто от того, что ребенок не заботится о том, «каким образом» связаны факты, которые он излагает.
Вот пример. Пур (7 л. 6 м.) в своем тексте, который мы цитировали в предыдущем параграфе, вместо того чтобы сказать: «Вода там остается, потому что трубка лежит» или, в стиле Пура: «Вода там остается, потому что трубки не могут туда прийти», – говорит как раз наоборот: «Потому что вода там остается, трубки не могут прийти туда».
Вот другой пример, который на этот раз является перестановкой не «потому что», а «почему» (мы увидим такие перестановки в произвольной речи ребенка в § 2 главы V). Вместо того чтобы сказать: «Почему там есть вода, которая течет, и там нет воды, которая течет? Потому что есть кран, который там открыт и там закрыт», Март (8 л.) говорит обратное: «Почему есть кран, который там открыт, а там закрыт? [Потому что] там есть вода, которая течет, и там нет воды, которая течет». Это «почему» имеет вид «почему» мотивировки (=«Почему там нарисовали открытый кран, а там закрытый?»), но это лишь видимость: в действительности дело идет о простой перестановке, зависящей опять-таки от отсутствия интереса к деталям механизма.
Эти видимые перестановки причины и следствия зависят, как мы это докажем позднее (в части II), от того, что «потому что» не выражает еще установившимся способом связи причины со следствием, но выражает связь более расплывчатую, недифференцированную, которую мы можем назвать «связью соположения» и обозначение коей – слово «и». Вместо того чтобы сказать: «Вода остается там, потому что трубка лежит», – все происходит так, как если бы ребенок говорил безразлично: «Трубка лежит, и вода остается там» или: «Вода там остается, и трубка лежит». Когда ребенок заменяет «и» на «потому что», он хочет указать то на связь следствия с причиной, то на обратную связь.
Это обстоятельство зависит от важного явления соположения. Соположение, в общем определяющее все перечисленные в этом параграфе факты, – это черта, соответствующая тому, что Люке назвал в отношении рисунка «неспособностью к синтезу» (incapacité synthétique). Итак, это явление, согласно которому ребенок не способен сделать из рассказа или из объяснения связное целое, а имеет тенденцию, наоборот, распылить все в ряд отрывочных и несвязных утверждений. Такие утверждения соположены настолько, что между ними не существует ни связей причины или времени, ни логической связи. Отсюда – в совокупности предложений, соположенных таким образом, есть нечто большее, чем отсутствие порядка: отсутствие всякого словесного выражения, отмечающего отношение. Эти последовательные утверждения связаны, самое большее, посредством слова «и». В уме ребенка данное слово соответствует в некотором смысле динамической связи, которая могла бы быть выражена так: «Это идет с…». Такая связь может иметь различный смысл (также и причинный), но вопрос заключается в том, чтобы узнать, сознает ли ребенок эти различные смыслы, способен ли он их высказать и, наконец, удается ли ему при помощи соположения объяснить собеседнику существо дела. Может быть и наоборот: чувство связи остается эгоцентрическим, то есть несообщаемым и как бы несознаваемым. Мы в дальнейшем увидим, что на самом деле изложение при помощи соположения мало понимается воспроизводителем.
Вот пример. Март (8 л.). «Ручки там открыты, и потом вода течет, трубка открыта, и это течет, вода. Там нет воды, которая течет, и там есть вода, которая течет. Там нет воды, которая течет, и там есть вода, которая течет».
Как видно, здесь вовсе нет ни целого, ни синтеза, а есть серия утверждений, поставленных в ряд; действительно, во всем объяснении нет ни одного «потому что», нет никакой ясно выраженной причинной связи. Все представлено статически, связь между ручками и каналом в, между положением канала в и проходом воды – все отмечено просто посредством «и» и «потом». Нам возразят, что мы и сами часто так выражаемся. Да, но мы придерживаемся известного порядка в наших предположениях, кроме того, мы понимаем то, что хотим сказать; здесь наоборот: несмотря на то что Март все понял (γ = 1,00), его собеседник понял лишь часть связей (β = 0,77). Впрочем, надо избегать смешивать «и», которое показывает последовательность во времени, как в предложении «Фея привязала Н., и Н. плакала», с «и», которое заменяет «потому что» и которое одно лишь и есть «и» соположения. Кроме того, отсутствие слов «потому что» недостаточно, чтобы охарактеризовать явление соположения; надо, чтобы это отсутствие сопровождалось действительной несвязанностью в порядке предложений.
Вот еще пример. Бер (см. с. 100): «Когда ручки прямо [I]… в трубочке есть маленькая дверь, и потом [II] вода не может пройти» и «ты находишь маленькую дверь, и потом вода идет в тарелку, и потом две ручки вот так». В этом примере одновременно отсутствуют и порядок, и причинные связи между предложениями, и ясно выраженные связи «потому что» или «тогда», – словом, имеется характерное соположение.
Короче, из всех этих замечаний мы можем заключить, что ребенок предпочитает статическое описание причинному объяснению. Он ограничивается описанием частей механизма, в случае надобности перечисляет главные движения, но статически, не заботясь о «каким образом». Кроме того, случается, что это описание состоит из ряда предложений без логического или временного порядка, причем эти предложения не соединены эксплицитными связями (например, «потому что», «тогда» и т. п.). В последних случаях имеет место «соположение»[26].
Любопытно констатировать в наших материалах наличие и постоянство этих черт, на которые мы уже указывали по поводу функции речи ребенка и спонтанных объяснений ребенка ребенку и которые мы изучали в рубрике «Адаптированная информация» (§ 6 главы I).
Этот факт ясно показывает, что относительное непонимание между детьми, на котором мы здесь настаиваем, не искусственное явление, вызываемое лишь нашими опытами, но что оно имеет корни в вербальной речи ребенка – такой, как она наблюдается в естественных условиях. Впрочем, как уже было сказано, мы оставляем в стороне вопрос о речи, сопровождаемой жестами, которая выражает причинность на свой лад, но без соответствующих слов или ясных обозначений.
Одним из следствий этой статической речи, так сказать, не приспособленной к выражению причинности, является то, что ребенок будет лучше выражаться, передавая истории, чем давая объяснения механизмов. Действительно, мы видели, что коэффициент δ всегда выше в историях, чем в объяснениях.
Из полученных нами данных о характере объяснений ребенка ребенку можно сделать один из двух выводов. Либо благодаря тому, что характерные черты детского объяснения зависят от структуры мышления, общей всем детям (то есть от того, что все дети эгоцентричны), они будут понимать друг друга легче, чем они понимают нас, так как они привыкли к одним и тем же приемам мышления, либо, наоборот, они будут дурно понимать друг друга вследствие того же самого эгоцентризма, так как каждый в действительности будет думать для себя самого.
Опыт показал, что, с точки зрения словесного понимания, эта вторая гипотеза более соответствует реальным фактам.
Пришло время выявить, лежит ли вся вина в этом непонимании на объяснителе и нет ли также и в манере понимания воспроизводителя особенностей, достойных быть отмеченными.
Прежде всего, мы видели, что основным фактом, способствующим тому, что объяснитель неясно и эллиптически выражается, является его убеждение, что собеседник понимает сразу и даже что он заранее знает все, о чем ему говорят. По этому поводу надо отметить, что и с собеседником происходит то же самое, ему тоже кажется, что он все понимает. Какова бы ни была неясность изложения, он всегда удовлетворен. Во всех наших опытах случилось лишь два или три раза, что воспроизводитель жаловался на полученное объяснение. Не зависит ли это столь легкое удовлетворение от школьных привычек? Это возражение опять-таки неверно, так как эта черта еще более подчеркнута у маленьких: именно воспроизводители 7–8 лет задавали объяснителю те редкие вопросы, которые были нами замечены. Маленькие же всегда сразу бывают удовлетворены. Кроме того, мы видели в предыдущих главах, что характерной чертой детских разговоров является то, что каждый думает, что он понимает и слушает других, хотя бы в действительности этого вовсе не было.
Как же надо охарактеризовать стадию понимания между детьми, предшествующую 7 или 8 годам? Не боясь упрека в парадоксальности, можно сказать, что на этом уровне существует понимание между двумя детьми лишь постольку, поскольку имеется столкновение тождественных и уже существующих у обоих умственных схем. Иначе говоря, если объяснитель и его собеседник имели или имеют в момент опыта общие интересы и идеи, то каждое слово объяснителя понято, так как включается собеседником в уже существующую и хорошо определенную схему В этих случаях объяснителю удается иногда обогатить схему собеседника. В других случаях объяснитель говорит впустую. Он не обладает, как взрослый, искусством искать и находить в уме другого какую-либо базу, на которой он может соорудить новое построение. Воспроизводитель же не обладает искусством схватывать то, что отделяет его от объяснителя, и применять свои собственные предшествующие идеи к идеям, которые ему даются. Слова объяснителя, у которого не было до опыта общих для обоих детей схем, вызывают путем случайных аналогий и даже простых созвучий любые схемы в уме воспроизводителя, который думает, что понял, а, в сущности, продолжает думать, не выходя из своего эгоцентризма[27].
Именно по этой-то причине, как мы видели, объяснения механизмов лучше понимаются, хотя дать их труднее. Изложение, даже плохое, вызывает у собеседника аналогичные, уже существующие схемы. Итак, нет настоящего понимания, но есть совпадение приобретенных схем. В случае с рассказами это совпадение невозможно, и вызываемые схемы, как правило, различны.
Нет необходимости возвращаться к примерам этих несовпадающих схем. Мы уже достаточно ознакомились в § 2 и 4 с рассказами, данными воспроизводителями, для того чтобы избавить себя от приведения новых примеров. Ограничимся одной или двумя схемами чисто словесного происхождения.
Услышав одну из версий Жио, Ри (8 л.) следующим образом рассказывает историю о Ниобее: «Однажды жила-была одна женщина, которую звали Байка. У нее было двенадцать сыновей. У одной феи был лишь один сын. Однажды, как-то раз, ее сын сделал пятно на камешке. Его мама плакала в течение пяти лет. Это [пятно, как Ри нам сказал впоследствии] образовало скалу, а ее слезы – это образовало ручеек, который течет еще и по сей день».
Идея пятна зародилась в уме Ри, когда Жио произнес следующие слова: «Сын феи, он ее привязал к камню». Достаточно однозвучия («tache – attaché») для создания целого построения в уме Ри: мама плакала из-за пятна, которое сделало скалу. Было, значит, не только непонимание одного термина «привязан» («attaché»), но поскольку мы думаем целыми фразами, а не словами, то весь конец рассказа был целиком искажен.
Герб (6 л.) рассказывает историю четырех лебедей, после того как услышал рассказ Мет (см. § 5): «Жила-была королева с королем, потом четверо детей, девочка и три мальчика. Была одна злая фея, потом было, что всех детей одели в белое. Родители их искали. Они нашли их на берегу моря. Он сказал злой королеве [= фее]: «Эти дети наши?» Злая королева сказала: «Нет, они не ваши»«.
Здесь снова кажется, что искажены лишь слова «обращены в лебедей» (=«одеты в белое»). Но есть нечто большее. Эта идея о переодевании значительно изменила конец рассказа: вместо того чтобы думать о превращении детей в птиц, которые улетают в далекие страны, Герб ассимилирует историю с рассказом о простой краже детей. Фея переодела детей, для того чтобы оставить их у себя, и родителям не удалось их ни найти, ни узнать из-за переодевания.
Видно, каким путем происходит искажение. Из-за дурно понятых слога и слова в уме воспроизводителя создается целая схема, которая затемняет и изменяет продолжение истории. Эта схема зависит от того, что чем более мысль эгоцентрична, тем менее она аналитична, как мы это видели в главе I. Поэтому она не связывается с отдельными словами, но вынуждена действовать целыми фразами, которые она целиком, без анализа, понимает или искажает. Это явление вообще свойственно умственному пониманию ребенка, и мы будем изучать его в следующей главе под именем вербального синкретизма.
Наконец, можно спросить себя по поводу факторов понимания: в какой степени воспроизводитель понимает способ, которым пользуется объяснитель, чтобы выразить причинность? Действительно, мы видели, что причинная связь заменяется простой связью соположения. Понимается ли это соположение воспроизводителем как причинная связь? Таков вопрос. Вот несколько результатов, полученных из наблюдения над детьми 7–8 лет в опыте с краном. Мы отметили отдельно пункты 4, 6, 7 и 9 как пункты, относящиеся исключительно к причинности (4 = когда ручки горизонтальны, канал открыт, 6 = вода течет, потому что канал открыт, 7 и 9 = наоборот). Мы вычислили наши коэффициенты лишь при помощи этих четырех пунктов. Таким образом мы получили степень понимания причинности независимо от того, были ли выражены причинные связи объяснителем в виде связи соположения (это неважно в настоящий момент):
α = 48, γ = 0,97, β = 0,68, δ = 0,52.
Результаты, как видно, те же самые, что и у ребенка 6–7 лет (α = 0,49, β = 0,68).
Смысл этих цифр ясен. С одной стороны, причинность хорошо понята объяснителем (γ = 0,97 – прекрасный коэффициент, который превосходит среднее понимание объяснений механизмов, данных объяснителями, и который равняется 0,93 и 0,80), но плохо выражена (δ = 0,52).
Этот последний факт подтверждает общность явления соположения.
Результат этого плохого словесного выражения ясен: воспроизводитель очень плохо понимает объяснителя (α = 0,48, вместо 0,68 для механических объяснений между 7 и 8 годами и 0,56 между 6 и 7 годами) и плохо понимает даже то, что последнему удалось выразить (β = 0,68 вместо 0,79 между 7 и 8 годами). Итак, причинные связи плохо понимаются детьми, выражены они соположением или нет.
Какова в этом непонимании точная роль соположения? Чтобы решить задачу, мы выписали отдельно все ясные случаи соположения при объяснении крана, шприца или при пересказах, то есть все случаи, когда причинное отношение выражено просто соположением (с «и» или без «и») двух предложений, которые должны быть связаны, и старались выяснить, насколько эта связь соположения была понята как причинная связь. Возьмем, например, такое предложение объяснителя: «Ручка вот так, и трубочка закрыта». В скольких случаях воспроизводитель понимает (выражает ли он это или нет – неважно, мы контролируем понимание посредством дополнительных вопросов), что трубка закрыта потому, что ручка повернулась? Из сорока случаев ясной связи посредством соположения лишь четвертая часть была понята, значит, лишь в четверти случаев собеседник понял причинное отношение. Это очень важный факт: связь посредством соположения, следовательно, является эгоцентрическим способом думать о причинности. Она не может служить ребенку способом адаптированного выражения.
Частные ли это результаты, зависящие от техники наших опытов, или они соответствуют чему-либо, наблюдаемому в спонтанной жизни ребенка? Достаточно напомнить о результатах, описанных в двух предыдущих главах, чтобы дать себе отчет в том, что это непонимание причинности между детьми соответствует непосредственному факту: до 7 или 8 лет дети не говорят между собой о причинности. Объяснения, которые они дают друг другу, редки и статичны. Вопросы, которые они задают один другому, содержат очень мало «почему» и почти ни одного вопроса «причинного объяснения». Причинность является предметом одного лишь эгоцентрического размышления до 7–8 лет. Это размышление дает повод к хорошо известным вопросам детей ко взрослым, но предполагаемые этими вопросами схемы или схемы, производимые ответами взрослых, остаются несообщаемыми и, следовательно, сохраняющими все черты эгоцентрического мышления.
Последний вопрос, который можно задать по поводу наших опытов: до какой степени дети стараются быть объективными, когда они говорят между собой? Надо сразу отметить, что объективность мышления связана с его выражаемостью. Когда мы думаем эгоцентрически, то мы позволяем себе плыть по течению своей фантазии. Когда мы думаем социализированно, мы гораздо лучше подчиняемся «императиву истины». В какой момент появляется это стремление к объективности в объяснении или рассказывании ребенка ребенку? Установление этого момента поможет нам в то же время определить критический период, когда понимание между детьми становится желательным, то есть возможным.
В этом смысле наши материалы дают относительно точный ответ. В самом деле, с одной стороны, лишь после 7 или 8 лет мы можем говорить о действительном понимании между детьми. До сих пор эгоцентрические факторы словесного выражения (эллиптический стиль, неопределенные местоимения и т. д.) и самого понимания, так же как и производные факторы (такие, как отсутствие порядка в рассказах, соположение и т. д.), еще слишком сильны, чтобы было настоящее понимание между детьми. Возраст от 7 до 8 лет как будто ознаменовывается уменьшением интенсивности этих факторов и даже исчезновением некоторых из них (отсутствие порядка). С другой стороны, именно в силу этого совпадения двух явлений, стечение которых, конечно, не случайно, мы позволим себе установить начало взаимного словесного понимания детей между 7 и 8 годами, причем имеется существенная разница между детьми 6–7 лет и детьми 7–8 лет в аспекте их стремления к объективности.
В самом деле, мы часто себя спрашиваем во время наших опытов, до какой степени объяснители в своем изложении или воспроизводители, повторяя услышанные фразы, старались или намеревались быть правдивыми. Случается, например, что объяснитель, не имея перед собой конца своей истории или объяснения, как бы придумывает это окончание или, по меньшей мере, искажает его так, как если бы он фантазировал. Также иногда кажется, будто воспроизводитель отказывается от верного воспроизведения услышанного, не желая повторять того, что он не понял, и рассказывает какую-нибудь историю, им самим выдуманную. И в этом отношении существует большая разница между нашими двумя группами детей.
Про мальчиков 7–8 лет можно сказать, не рискуя ошибиться, что объяснитель и воспроизводитель стараются верно воспроизвести услышанное. У них есть чувство верности рассказа или правдивости объяснения. Когда они выдумывают, что случается редко, они знают это и охотно сознаются, когда мы их спрашиваем. Это тем более ясно, что между рассказами и объяснениями механизмов есть существенная разница в данном ракурсе. Объяснение механизмов вызывает более живой интерес. Объяснитель и воспроизводитель стараются оба понять; результаты вследствие этого лучше. Истории менее заинтересовывают, объяснитель рассказывает их более вяло. Даже когда он передает верно, что обыкновенно случается, его стремление к объективности менее велико.
У маленьких, наоборот, разницу между выдумкой и верным сообщением определить гораздо труднее. Если ребенок забыл или плохо понял, он выдумывает по простоте душевной. Если его спросить о том, что он слышал, он отказывается от выдумки, если же не мешать ему, то он будет верить тому, что выдумывает. Между фабулированием, или сознательным и намеренным выдумыванием, и несознательным искажением есть много переходов.
Это основное отличие между нашими двумя группами. Оно доказывает, что стремление объективно выразить свою мысль, понять другого появляется у детей приблизительно к 7 или 7 с половиной годам. Оказывается, не тот факт, что они выдумывают, мешает маленьким детям понимать друг друга в наших опытах (в случаях, когда они не выдумывали, мы наблюдали то же явление непонимания), а как раз наоборот: именно то, что они оставались эгоцентрическими и не испытывали потребности ни сообщать, ни понимать, позволяет ребенку выдумывать согласно своей фантазии и объясняет его малую заботу об объективности рассказа.
Глава IV
НЕКОТОРЫЕ ОСОБЕННОСТИ ВЕРБАЛЬНОГО ПОНИМАНИЯ РЕБЕНКА В ВОЗРАСТЕ ОТ ДЕВЯТИ ДО ОДИННАДЦАТИ ЛЕТ[28]
В предшествующих главах мы говорили об эгоцентрическом характере мысли ребенка и пытались установить значение, какое это явление может иметь для процесса рассуждения. В частности, мы сделали попытку выявить следующие три черты, которыми эгоцентрическая мысль отличается от мысли социализированной: 1) недискурсивный характер мысли, идущей прямо от предпосылок к заключениям путем простого интуитивного акта, минуя дедукцию (причем дело происходит точно так же и при словесном выражении мысли, тогда как у взрослого лишь творческая мысль имеет этот интуитивный характер; изложение же, наоборот, дедуктивно в той или иной степени), 2) употребление образных схем и 3) – схем аналогии, причем и те и другие принимают активное участие в ходе мысли, оставаясь, однако, неустойчивыми, ибо они не поддаются высказыванию и произвольны. Эти три качества характеризуют весьма распространенное явление синкретизма мысли. Этот синкретизм обыкновенно сопровождается еще четвертой особенностью, нами также указанной. Это некоторая степень веры и уверенности, благодаря которой субъект, по-видимому, совершенно не испытывает нужды прибегать к доказательству Этим-то явлением мы сейчас и займемся.
Детский эгоцентризм представляется нам значительным до возраста 7–8 лет, когда начинают устанавливаться навыки социализированной мысли. Но до 7 с половиной лет следствия эгоцентризма, и в частности синкретизм, пронизывают всю мысль ребенка как чисто словесную (вербальное понимание), так и направленную на непосредственное наблюдение (понимание восприятий). После 7–8 лет эти черты эгоцентризма не исчезают мгновенно, но остаются кристаллизованными в наиболее отвлеченной части мысли, которой труднее всего оперировать, а именно в плане мысли чисто вербальной. Таким образом, между 7 с половиной и 11–12 годами ребенок может не обнаруживать никаких следов синкретизма в понимании восприятий, то есть в мысли, связанной с непосредственным наблюдением (сопровождаемой или не сопровождаемой речью), и сохранить очевидные следы синкретизма в словесном понимании, то есть в мысли, оторванной от непосредственного наблюдения. Этот синкретизм, наблюдающийся после 7–8 лет, мы будем называть вербальным синкретизмом. О нем только мы и будем здесь говорить. Кроме того, мы совершенно не ставим себе задачей изучение вербального синкретизма или каталогизацию некоторых форм, которые принимает у ребенка это явление. Мы ограничимся здесь лишь анализом факта, полученного опытным путем, относящегося к синкретизму и наблюдавшегося нами совершенно случайно во время определения ценности одного теста на понимание.
В Институте Ж.-Ж. Руссо мы прибегаем иногда к одному виду исследования понимания, очень пригодному для исследования школьников или вообще детей от 11 до 15 лет: испытуемому предлагают ряд пословиц, например: «Кто пил, тот и будет пить» («Qui a bu – boira»), «Из маленьких ручейков составляются большие реки» («Les petits ruisseaux font les grandes rivières») и т. п. (всего 10 пословиц); потом дают вперемежку 12 фраз, из которых 10 выражают ту же мысль, что и соответствующая пословица. Например, фраза «Трудно отделаться от дурных привычек» соответствует пословице «Кто пил, тот и будет пить». От ребенка требуется прочесть пословицы и найти фразы, соответствующие каждой пословице.
Нам пришлось применить этот тест к детям 9, 10 и 11 лет, и вот что нам довелось наблюдать.
Конец ознакомительного фрагмента.