Вы здесь

Речи о религии к образованным людям, ее презирающим. Монологи (сборник). Речи о религии к образованным людям, ее презирающим (Фридрих Шлейермахер, 1800,1879)

Речи о религии к образованным людям, ее презирающим

Предисловие автора к третьему изданию

Когда мой друг издатель сообщил мне, что эти речи распроданы и что необходимо новое издание, я был почти испуган и готов был желать, чтобы он без моего ведома втайне отпечатал некоторое количество новых экземпляров. Ибо я был в большом затруднении, что мне делать. Отказаться от следующего издания было бы неправильно в отношении книги и в отношении меня самого; ведь большинство истолковало бы это решение так, что я не одобряю книгу и желал бы взять ее назад. Но к чему, с другой стороны, разрешать издание, когда времена так резко изменились, что лица, к которым обращены эти речи, как будто совсем уже не существуют? Ведь, конечно, если осмотреться теперь среди образованных людей – по крайней мере на нашей родине, которая и первоначально имелась в виду в этих речах, то пришлось бы скорее признать необходимым писать речи к ханжам и рабам буквы, к невежественным и бессердечным ненавистникам, погруженным в суеверие и религиозную манию; и я мог бы, радуясь тому, что Фосс обнажил свой пламенный меч, сложить этот отслуживший меч в арсенал литературы, не без удовлетворения свершенными им делами. Однако уже в посвящении[18] я высказался, в какой мере, по моему мнению, раз опубликованная книга еще принадлежит своему автору, и в какой мере уже не принадлежит ему; и потому мне казалось рискованным отрицать всякие права на эту книгу людей, которые еще нуждаются в ней, – а решение вопроса, имеются ли такие люди или нет, есть, собственно, обязанность и дело издателя, – и я тем менее мог отрицать эти права, что еще теперь, работая над своей догматикой, я принужден был неоднократно ссылаться на эту книгу. Это соображение перевесило остальные, как и вообще должно брать перевес то, что в каком-либо отношении может казаться обязанностью; и оставался только вопрос, чем я могу еще помочь книге при данных условиях. В этом отношении также я не мог принять иного решения и приложить иные мерки, кроме тех, которыми я руководился при подготовке второго издания; и я хотел бы лишь, чтобы, с одной стороны, читатель нашел в новом издании большую строгость мысли, подобающую более зрелому возрасту и более многолетнему опыту, и чтобы, с другой стороны, читатель не предъявлял требований, которых я не мог удовлетворить. Ведь раз нужно было сохранить форму, в которую вылилась книга в эпоху ее первоначального составления, то я не мог изменить всего, что мне в пятьдесят лет не нравится в этом первом опыте, с которым я публично выступил в тридцать лет. Поэтому, хотя я и внес немало изменений в текст, но все они имеют весьма внешний характер и касаются почти только стиля, причем, однако, моей целью не могло быть вытравить все юношеские черты. Возможность еще раз вернуться к этой книге была мне отрадна преимущественно потому, что эта книга подверглась ложным толкованиям, отчасти весьма странным, и что в ее суждениях находили противоречия с тем, что не только можно было ожидать от наставника христианской веры, но что я и сам, в качестве такового, говорил и писал. Эти ложные толкования обусловлены, главным образом, тем, что почти совсем не было обращено внимания на риторическую форму книги, хотя она достаточно сильно сказывается на каждой ее странице, а также и на позицию, которую я занимал в ней и которая ведь не только обозначена в заглавии как праздный придаток, а действительно соблюдается всюду в тексте. Если бы это было принято во внимание, то, конечно, было бы нетрудно согласовать все, сказанное здесь, с остальными моими работами, как вышедшими почти одновременно с этой книгой, так и написанными значительно позднее, и меня не стали бы почти единым духом обвинять в спинозизме и гернгутерстве, в атеизме и в мистицизме. Мой образ мыслей об этих предметах уже тогда принял ту самую форму, которую он сохраняет и доселе – если не говорить о большей зрелости и ясности, неизбежно приходящей с годами, тогда как многие, которые тогда, казалось, шли одной дорогой со мной, теперь отклонились на совсем иные пути. Для того, чтобы предупредить эти ложные толкования, а также, чтобы указать на различия между моими нынешними и прежними взглядами, и наконец, чтобы при случае высказать некоторые соображения, на которые наводят суждения книги и которые казались мне своевременными – я дополнил каждую мою речь пояснениями. Мне особенно отрадно, и главным образом в интересах молодого поколения, которое симпатизирует или склонно симпатизировать мне, что новое издание моих речей совпадает с появлением моего учебника христианского вероучения. Пусть каждая из этих работ на свой лад содействует уяснению святейшего общего достояния человечества.


Берлин, апрель 1821 г.

Первая речь. Самооправдание

Может показаться неожиданным и возбудить в вас естественное удивление, что еще находится человек, который осмеливается выступать именно перед людьми, возвысившимися над уровнем обыденности и проникнутыми мудростью века, и просить внимания к предмету, находящемуся в полном пренебрежении у них. Признаюсь также, я не знаю ничего, что могло бы обеспечить мне даже более легкий исход – приобрести ваше одобрение моим стремлениям, не говоря уже о более желанной цели – внушить вам мои чувства и воодушевить вас в пользу моего дела. Ибо уже издавна вера не была делом каждого; и всегда лишь немногим была ведома религия, тогда как миллионы людей на разные лады забавлялись ее покрывалами и с улыбкой удовлетворялись ими. Но в особенности теперь жизнь образованных людей далека от всего, что хоть сколько-нибудь походило бы на религию. Я знаю, вы не только не посещаете заброшенных храмов, но и столь же мало поклоняетесь Божеству в святой тиши; в ваших изукрашенных жилищах нельзя найти иных святынь, кроме разумных изречений наших мудрецов и прекрасных творений наших художников; человечность и общественность, искусство и наука – какое бы участие в них ни принимал каждый из вас и сколько бы ни считал нужным из них усваивать – настолько овладели вашей душой, что уже ничего не остается для вечного и священного Существа, которое кажется вам находящимся по ту сторону мира, и вы не испытываете никаких чувств к нему и от него. Я знаю, как хорошо вам удалось развить земную жизнь с такой полнотой и многосторонностью, что вы уже не нуждаетесь более в вечности; создав себе свою собственную вселенную, вы ныне считаете излишним думать о той вселенной, которая создала вас самих. Я знаю, вы все согласны между собой в том, что уже нельзя сказать ничего нового и основательного об этом предмете, который был достаточно обсужден со всех сторон мудрецами и провидцами – я хотел бы не добавлять: насмешниками и священниками. Менее всего – это ни от кого не может ускользнуть – вы склонны выслушать в этом вопросе священников, давно уже отвергнутых вами и признанных недостойными вашего доверия, так как они охотнее всего живут именно лишь в пустынных развалинах своего святилища и даже там не могут жить, не портя и не разрушая их еще более. Все это я знаю; и все же, очевидно, божественно побуждаемый некоей внутренней и непреодолимой необходимостью, я чувствую себя вынужденным говорить и не могу взять назад своего приглашения, чтобы именно вы меня выслушали.

Что касается последнего, то я мог бы спросить вас: чем объяснить, что, тогда как о всяком предмете, как бы мал или ничтожен он ни был, вы охотнее всего ищете поучения у тех, кто посвятили ему свою жизнь и свои духовные силы, и потому ваша любознательность не чуждается даже хижин поселянина и мастерских ремесленников, – вы лишь в вопросах религии считаете особенно подозрительным все, что исходит от тех, кто не только сами объявляют себя испытанными в них, но и признаются таковыми со стороны государства и народа? Неужели вы, к нашему удивлению, способны доказать, что именно эти лица не обладают опытом в религии, а, напротив, имеют и восхваляют все иное, кроме религии? Вряд ли вы это скажете, о лучшие люди! Не обращая особого внимания, как и надлежит, на такое несправедливое суждение, я признаюсь вам, что и я – член этого сословия; я решаюсь сделать это, рискуя, что, если вы не будете внимательно слушать меня, я подпаду в ваших глазах под одно общее наименование с массой этого сословия, из которого вы допускаете мало исключений. Это есть, по крайней мере, добровольное признание, ибо мой язык вряд ли легко выдал бы меня, и еще менее, я надеюсь, выдали бы меня похвалы, которые стали бы расточать моему начинанию мои товарищи по цеху. Ибо что я здесь делаю, лежит всецело вне их сферы и мало похоже на то, что они хотели бы слышать и видеть. Уже отчаянные крики большинства из них о гибели религии не находят во мне отклика, ибо мне не ведома эпоха, которая воспринимала бы религию лучше, чем современная; и я совершенно чужд староверческих и варварских жалоб, с помощью которых они хотели бы восстановить разрушенные стены своего иудейского Сиона и его готические башни. По этим и иным основаниям я хорошо сознаю, что во всем, что я имею сказать вам, у меня нет ничего общего с моим сословием; отчего же мне тогда не признаться в своей принадлежности к нему, как в любом ином случайном обстоятельстве? Ведь излюбленные им предрассудки никоим образом не должны стеснять нас, и свято почитаемые им пограничные столбы для всех вопросов и бесед не должны иметь значения для нас. Итак, я говорю с вами как человек о священных тайнах человечества, о том, что есть самый глубокий двигатель моего бытия с тех пор, как я мыслю и живу, и что навеки останется для меня высшим, какое бы влияние на меня ни оказали еще впредь движения времени и человечества. И что я говорю, это проистекает не из разумного решения, и не из надежды или страха, а также не определяется каким-либо иным произвольным или случайным обстоятельством; напротив, это есть чистая необходимость моей природы; это есть божественное призвание; это есть то, что определяет мое место в мире и делает меня тем, что я есмь. И потому пусть будет и неуместно и неразумно говорить о религии – но то, что меня влечет, подавляет своей божественной силой эти мелкие соображения.

Вы знаете, что Божество неким неотменимым законом принудило само себя раздвоить до бесконечности свое великое творение, слепить всякое определенное бытие лишь из двух противоположных деятельностей и каждую из своих вечных мыслей осуществить в двух враждебных друг другу и все же друг друга обусловливающих и неразрывных формах-близнецах. Весь этот телесный мир, проникнуть вовнутрь которого есть высшая цель вашего исследования, представляется наиболее осведомленным и созерцательным, вечно продолжающейся игрой противоположных сил. Каждая жизнь есть лишь задержанное проявление постоянно возобновляющегося усвоения и истечения, как и каждая вещь обладает своим определенным бытием лишь благодаря тому, что на своеобразный лад соединяет и удерживает в себе противоположные исконные силы природы. Поэтому и дух, как он нам является в конечной жизни, должен быть подчинен такому закону. Человеческая душа – ее преходящие действия, как и внутренние особенности ее бытия, заставляют нас признать это – осуществляет себя преимущественно в двух противоположных влечениях. А именно, в силу одного из них она стремится утвердить себя как нечто особое и тем, в своем развитии, как и в своем сохранении, привлечь к себе окружающее, опутать его сетью своей жизни, впитать его в свое собственное существо и растворить в последнем. Другое влечение есть, напротив, жуткая боязнь одинокой отрешенности от целого, стремление отдаться и раствориться в чем-то более великом, сознавать себя охваченным им и зависимым от него. Поэтому все, что вы ощущаете и делаете в отношении вашего обособленного бытия, все, что вы зовете наслаждением и обладанием, есть действие первого стремления. И с другой стороны, где ваши усилия не направлены на обособленную жизнь, где вы, напротив, ищете и сохраняете равное для всех и объемлющее всех бытие, т. е. где вы признаете в вашем мышлении и действовании порядок и закон, необходимость и связь, право и пристойность, где вы покоряетесь и отдаетесь ему, – там действует второе стремление. Но, подобно тому, как ни одна из материальных вещей не существует на основе лишь одной из этих двух сил телесной природы, так и каждая душа соучаствует в обоих первичных отправлениях духовной природы; и полнота живого мира состоит в том, что между этими противоположными краями – из которых в одном почти исключительно властвует одно стремление, и в другом – другое, так что на долю противоположного приходится лишь бесконечно малая часть, – все соединяющие звенья не только действительно наличны в человечестве, но и все объемлются общей связью сознания; и, таким образом, каждый отдельный человек, несмотря на то, что он не может быть иным, чем он есть, все же познает всякого другого человека столь же отчетливо, как и себя самого, и вполне постигает все отдельные формы человечества. Однако те, кто стоят на крайних концах этого великого ряда, более всего далеки от такого познания целого. Ибо указанное усвояющее влечение, проникнутое противостоящим ему, принимает характер ненасытимой чувственности, которая, заботясь лишь об отдельной жизни, стремится все более обогащать ее на земной лад, быстро и сильно обеспечивать и развивать ее; такого рода люди, в постоянной смене «между вожделением и наслаждением, никогда не выходят за пределы восприятий единичного и, занятые всегда своекорыстными отношениями, неспособны ни ощутить, ни познать общее и целое бытие и существо человечества. Людям иного рода, которые слишком могущественно охвачены противоположным влечением и, лишенные сдерживающей силы, не могут сами приобрести никакого своеобразного развития, истинная жизнь мира должна поэтому также остаться скрытой, как им и не дано творчески влиять на нее и создавать в ней что-либо своеобразное: их деятельность сводится к бесплодной игре пустыми понятиями; и так как они никогда ничего не созерцают жизненно, а посвящают все свое рвение отвлеченным предписаниям, которые все превращают в средство и нигде не оставляют цели, то они терзают себя бессмысленной ненавистью к каждому явлению, которое выступает перед ними с силой и удачей. – Как свести воедино эти крайние удаленности, чтобы преобразить длинный ряд в замкнутое кольцо – символ вечности и совершенства? Правда, нередки люди, в которых оба стремления притуплены и приведены в неподвижное равновесие; но такие люди в действительности стоят ниже, чем представители обеих крайностей. Ибо этим обычным, хотя часто более высоко ценимым явлением мы обязаны не живому союзу обоих влечений; напротив, оба они лишь сокращены и низведены до уровня косной посредственности, в которой ничто не выступает чрезмерно, потому что она лишена всякой свежей жизни. Если бы все, не обитающие на крайних концах, стояли в этой точке, к которой ложная мудрость слишком часто хочет привести молодое поколение, то все отошли бы от верной жизни и от созерцания истины, высший дух покинул бы мир, и воля Божества оказалась бы совершенно невыполненной. Ибо в загадки такой разделенной или доведенной до покоя смеси едва проникнет и более глубокий взор. Лишь его созерцательная сила могла бы оживить рассеянные кости; для обычного же взора, напротив, мир, так заселенный, был бы лишь слепым зеркалом, которое не давало бы поучительного отражения нашего собственного образа и мешало бы видеть лежащее позади него. Поэтому во все времена Божество посылает изредка существа, в которых оба влечения сочетаются плодотворным образом – будь это сочетание непосредственным даром свыше или результатом упорного завершенного самовоспитания. Такие существа вооружены дивными дарами, и путь им прокладывает присущее им всемогущее Слово; они суть истолкователи Божества и его дел и посредники между тем, что без них навеки осталось разъединенным. Я разумею прежде всего тех, кто в своей жизни вычеканивают в особой, своеобразной форме именно упомянутую всеобщую сущность духа, лишь тень которой доступна большинству в призрачности пустых понятий, и именно потому сочетают обе противоложных деятельности. Они тоже ищут порядка и связи, права и пристойности; но так как они ищут, не теряя самих себя, то они и находят. Они не выдыхают своего влечения в невыполнимых желаниях; оно исходит из них как творческая сила. Ради него они действуют и усвояют окружающее, а не ради лишенной всего высшего животной чувственности. Не разрушая, поглощают они, а творя, преобразовывают, всюду вдыхают в жизнь и ее орудия высший дух, упорядочивают и образуют мир, который носит печать их духа. Так они разумно управляют земными делами, являются законодателями и изобретателями, героями и покровителями природы или же добрыми демонами, которые в более узких кругах в тиши создают и подготовляют более благородное блаженство. Такие люди самим своим существованием доказывают, что они – посланники Бога и посредники между ограниченными людьми и бесконечным человечеством. Пусть обратит на них свой взор тот, кем владеет сила пустых понятий; пусть он узнает в их делах предмет своих непродуманных стремлений, а в единичном, что он доселе презирал, – материал, который он собственно должен обработать; они объяснят ему нерасслышанный им голос Бога, они примирят его с землей и с его местом на ней. Но чисто земные и чувственные натуры еще более нуждаются в таких посредниках, через которых они научаются постигать то, что было чуждо в высшей сущности человечества их собственным действиям и стремлениям. Они именно нуждаются в том, чтобы кто-либо противопоставил их низшему животному наслаждению иное наслаждение, предмет которого есть не то или это, а единое во всем и все в едином, – наслаждение, не знающее иных границ, кроме мира, который дух научился охватывать; они нуждаются в ком-либо, кто показал бы их боязливому беспомощному своекорыстию иное своекорыстие, через которое человек в земной жизни и вместе с нею любит высшее и вечное, и противопоставил бы их неровному и страстному стремлению к захвату спокойное и верное владение. Познайте отсюда вместе со мной, каким неоценимым даром должно быть явление такого человека, в котором высшее чувство создало воодушевление, уже не могущее скрываться в молчании, у которого почти отдельные биения пульса духовной жизни приобретают способность передаваться в образах и словах и который почти непроизвольно – ибо он мало заботится о чьем-либо присутствии – должен изображать для других в качестве мастера какого-либо божественного искусства то, что происходит в нем. Такой человек есть истинный жрец высшего, ибо он приближает последнее к тем, кто привык воспринимать лишь конечное и малое; он представляет им небесное и вечное как предмет наслаждения и единения, как единственный неисчерпаемый источник того, на что направлены все их стремления. Так он пытается пробудить дремлющее зерно лучшей человечности, возжечь любовь к высшему, превратить пошлую жизнь в благородную, примирить детей земли с небом, которое им принадлежит, и противодействовать тяжеловесной привязанности времени к более грубому материалу. Это есть высшее священство, которое возвещает нам внутренний смысл всех духовных загадок и говорит к нам из царства Божия; это есть источник всех видений и пророчеств, всех священных произведений искусства и вдохновенных речей, которые рассеваются наудачу, без мысли о том, найдет ли их чья-либо восприимчивая душа и даст ли созреть в себе их плодам.

О, если бы некогда это призвание посредников прекратилось и человеческое священство приобрело более прекрасное назначение! О, если бы наступило время, которое древнее пророчество описывает так, что никто уже не будет нуждаться в поучении, ибо все будут научены Богом! Если бы святой огонь горел повсюду, то не нужны были бы пламенные молитвы, чтобы вымолить его у неба, а достаточна была бы лишь кроткая тишина священных дев, чтобы поддерживать его; тогда он не разгорался бы в иногда устрашающее пламя, а единственным его стремлением было бы уравнять у всех людей их скрытое внутреннее горение. Каждый светил бы тогда в тишине себе и другим, и сообщение священных мыслей и чувств было бы легкой игрой: оно сводилось бы лишь к тому, чтобы в одном месте соединять различные лучи этого света, в другом – преломлять их, здесь – рассеивать, а там – снова усиливать и сосредоточивать на отдельных предметах. Тогда самое тихое слово уже понималось бы, тогда как теперь и самые ясные высказывания способны вызывать недоумения. Можно было бы сообща проникать вовнутрь святилища, тогда, как теперь, приходится заниматься подготовительным делом в его преддверии. Делить с друзьями и соучастниками завершенные созерцания, – насколько это отраднее, чем выступать с еле набросанными очертаниями в далекую пустыню! Но как далеки теперь друг от друга те, между кем было бы возможно такое общение! Они распределены в человечестве с такой мудрой бережливостью, как в мировом пространстве – скрытые точки, из которых распространяется во все стороны эластичная материя, – именно так, что лишь внешние границы сфер их деятельности соприкасаются между собой – чтобы ничто не было совершенно пусто, – но никогда одна точка не может встретиться с другой. Это мудро, конечно: ибо тем более вся тоска по общению и близости овладевает теми, кто всего более в них нуждается; тем непреодолимее она вынуждает их самих создавать себе недостающих сотоварищей.

Именно этой силе я подчинен, и таково мое призвание. Дозвольте мне говорить о себе самом: вы знаете, что никогда не может быть гордостью то, что велит говорить благочестие; ибо оно всегда полно смирения. Благочестие было материнским телом, в святой тьме которого питалась моя юная жизнь и подготовлялась к еще скрытому от нее миру; в нем дышал мой дух, пока он еще не нашел соответствующей себе сферы в науке и жизненном опыте; оно помогало мне, когда я начал проверять веру отцов и очищать мысли и чувства от мусора прошедших времен; оно осталось у меня, даже когда Бог и бессмертие поры детства исчезли перед моим сомневающимся взором; оно непроизвольно ввело меня в деятельную жизнь, показало мне, как сохранить святость моего нераздельного бытия, со всеми моими достоинствами и недостатками, и лишь через него я научился дружбе и любви. Когда речь идет о других преимуществах людей, то я знаю, что перед вашим судом, мудрые и рассудительные члены народа, мало свидетельствует об обладании ими, если человек может сказать, как он их ценит; ибо он может их знать из описаний, из наблюдения других или, как узнаются все добродетели, – из общераспространенной старой молвы об их существовании. Но с религией дело обстоит так, и она сама настолько редка, что когда кто высказывает о ней что-либо, он необходимо должен обладать этим, ибо он нигде не мог услышать об этом. В особенности из всего, что я восхваляю и ощущаю как ее действие, вы мало могли бы найти даже в священных книгах; и кому из тех, кто сам того не испытал, это не покажется соблазном или безумием?

Но если я, проникнутый этими чувствами, должен наконец говорить и свидетельствовать о ней, то к кому же мне обращаться, как не к сынам Германии? И где, если не здесь, я нашел бы слушателей для своей речи? Не слепая любовь к родной почве или к сотоварищам по государству и языку заставляет меня говорить, а глубокое убеждение, что вы – единственные люди, которые способны к тому, а следовательно, и достойны того, чтобы ваш дух был пробужден к святым и божественным вещам. Гордые островитяне, многими не по заслугам почитаемые, не знают иного лозунга, кроме приобретения и наслаждения; их ревность к науке есть лишь пустая игра, их жизненная мудрость есть фальшивый драгоценный камень, искусно и обманчиво составленный по их обыкновению, и даже их святая свобода слишком часто за дешевую цену служит своекорыстию. Нигде они не придают серьезного значения тому, что выходит за пределы осязательной пользы. Ибо всю науку они лишили жизни и употребляют лишь мертвое дерево на мачты и весла для своего жизненного плавания в погоне за приобретениями. И точно так же они ничего не знают о религии; каждый только проповедует привязанность к старым обычаям и защищает свои уставы и в этих обычаях и уставах усматривает мудро завещанное государственным устройством средство против исконного врага государства. По иным причинам, напротив, я отвращаюсь от франков, вид которых невыносим почитателю религии, ибо они в каждом своем действии, в каждом слове почти топчут ногами ее святейшие законы. Грубое равнодушие миллионов народа и остроумное легкомыслие отдельных блестящих умов, с которыми они смотрят на самое возвышенное событие истории, которое не только совершается на их глазах, но и захватывает их всех и определяет каждое движение их жизни, достаточно доказывает, как мало они способны к святому трепету и к истинному поклонению. И что для религии ненавистнее разнузданного высокомерия, с которым властители народа противоборствуют вечным законам мира? И что она внушает, как не рассудительную и смиренную умеренность, о которой им, по-видимому, не напоминает ни малейшее движение чувства? Что для нее священнее высокой Немезиды, самые ужасные действия которой они даже не понимают в безумии своего ослепления? Где изменчивые кары, которым в других случаях было бы достаточно пасть на отдельные семьи, чтобы наполнить целые народы благоговением к небесному Существу и на века занять творения поэтов мыслью о вечной судьбе, где такие кары тщетно повторяются тысячекратно, там до смешного незаметным и нерасслышанным прозвучал бы одинокий голос! Лишь в родной стране царит счастливый климат, который ни одному плоду не дает погибнуть без остатка; здесь вы встречаете, хотя и в рассеянном виде, все, что украшает человечество, и все, что созревает, развивает где-либо, по крайней мере в единичных личностях, свою прекраснейшую форму; здесь нет недостатка ни в мудрой умеренности, ни в тихом созерцании. Поэтому и религия должна найти здесь убежище от плоского варварства и от холодного земного настроения эпохи.

Но только не причтите меня, не успев меня выслушать, к тем, на кого вы смотрите как на грубых и необразованных, как если бы способность воспринимать святыню, подобно устаревшей одежде, перешла к низшим слоям народа, которым одним еще подобает с трепетом и верой ощущать незримое. Вы доброжелательны к этим нашим братьям и хотели бы, чтобы им говорили и о других высших предметах, о нравственности и праве и свободе, и чтобы тем хоть на отдельные мгновения их внутренние стремления были направляемы к лучшим целям и в них пробуждалось бы сознание достоинства человечества. Так пусть же говорят с ними и о религии; пусть возбуждают иногда все их существо, чтобы оживлялось и это святейшее его влечение, в какой бы скрытой глубине оно ни дремало; пусть восхищают их отдельными вспышками света, которые можно выманить из глубины их сердца; пусть будет проложен им выход из их узкой ограниченности в бесконечность, и пусть на мгновение их низкая чувственность будет поднята до высокого сознания человеческой воли и человеческого бытия – этим будет всегда много приобретено. Но я спрашиваю вас: разве вы обращаетесь к ним, когда вы хотите вскрыть глубочайшую связь и высшую основу человеческих сил и действий – когда понятие и чувство, закон и действие должны быть прослежены до их общего источника, и действительность должна быть изображена, как она вечно и необходимо основана на существе человечества? Или, напротив, было бы уже большим счастием, если бы в таких случаях ваши мудрецы находили понимание хотя бы только у лучших из вас? Но именно этого я теперь стремлюсь достигнуть в отношении религии. Не отдельные ощущения хочу я возбудить, которые, быть может, принадлежат к ее области; не отдельные представления хочу я обосновать или оспаривать – я хотел бы ввести вас в последние глубины, из которых возникает религия повсюду, во всех ее формах; я хотел бы показать вам, из каких задатков человечества она проистекает и как она принадлежит к тому, что есть для вас высшее и ценнейшее; я хотел бы повести вас на вершину храма, чтобы вы могли созерцать все святилище и открыть его самые скрытые тайны. И неужели вы серьезно допускаете во мне мысль, что те, кто сильнее всего отягощены ежедневными земными заботами, более всего способны приблизиться к небесному? что те, кто трепещут перед силой мгновения и тесно прикованы к ближайшим предметам, могут выше всего поднять свой взор над миром? и что яснее всего откроет живое Божество тот, кто в однообразной смене мертвой хлопотливости еще не нашел самого себя? Нет, вы не захотите утверждать это, позоря самих себя! И потому я могу обратиться лишь к вам самим, вам, призванным покинуть обыденную стоянку людей и не боящимся трудного пути в глубины человеческого духа, чтобы найти живое созерцание ценности и связи его внутренних движений и внешних деяний.

С тех пор, как я сказал себе это, я долго находился в боязливом настроении тех, кто, потеряв любимую драгоценность, не решается обыскать еще последнее место, в котором она может быть скрыта. Ибо если были времена, когда вы еще считали свидетельством особого мужества частичное отрешение от догматов унаследованного вероучения, когда вы еще охотно говорили и слушали речи об отдельных предметах, если дело шло об уничтожении одного из таких понятий, – когда вам, тем не менее, еще нравилось видеть образ религии стройным и украшенным, ибо вы хотели сохранить по крайней мере у прекрасного пола некоторое чувство к святыне, – то теперь и эти времена уже давно прошли; теперь уже совсем не должно быть речи о благочестии, и даже сами грации должны с неженственной жесткостью разрушить нежнейший цветок человеческой души. Поэтому у меня нет иной исходной точки для возбуждения вашего участия, которое я ищу, кроме самого вашего презрения; я хочу прежде всего только призвать вас быть вполне просвещенными и последовательными в этом презрении.

Исследуем же, прошу вас, из чего оно собственно исходило, из ясного ли воззрения или из неопределенной мысли? Из рассмотрения ли различных видов и сект религии, как они встречаются в истории, или из общего понятия, которое вы, быть может, произвольно составили себе? Без сомнения, некоторые из вас признаются в последнем; но будем остерегаться, чтобы не были и здесь, как обычно, неправомерно решительные судьи, которые оценивают поверхностно, не дав себе труда приобрести точное знание о предмете, как он есть в действительности. Страх перед высшим существом или вообще мысль о влиянии последнего на события этой жизни – что вы зовете провидением, – и затем ожидание будущей жизни после этой – что вы зовете бессмертием, – не из этих ли признаков образуется ваше общее понятие? Не эти ли два отвергаемых вами представления образуют, по вашему мнению, в той или иной форме основу всякой религии? Но скажите мне, дорогие, как вы нашли это? Ведь все, что происходит в человеке или исходит от него, может рассматриваться и познаваться с двоякой точки зрения. Если вы что-либо рассматриваете из его средоточия, т. е. в его внутреннем существе, то оно есть выражение человеческой природы, основанное на одном из ее необходимых способов действия или влечений, или как бы вы ни называли это – ибо я не хочу теперь углубляться в тонкости вашего технического языка. Если вы, наоборот, рассматриваете что-либо извне, согласно определенному положению или форме, которые оно принимало в тех или иных случаях, то оно есть продукт времени и истории. С какой же стороны вы смотрели на религию, на это великое духовное явление, когда вы пришли к указанным представлениям, как к общему содержанию всего, что когда-либо обозначалось этим именем? Вряд ли вы скажете: через рассмотрение первого рода. Ведь тогда, о лучшие люди, вы должны были бы допустить, что эти мысли как-либо основаны на человеческой природе. И если бы вы сказали, что в том виде, как они теперь встречаются, они возникли из неправильного истолкования или ложного направления необходимого стремления человечества, то вам все же надлежало бы отыскать в них истинное и вечное и соединить ваши усилия с нашими, чтобы человеческая природа была избавлена от несправедливости, которую она всегда претерпевает, когда что-либо в ней неверно познается или направляется. Во имя всего, что вам свято – а, согласно только что выраженному признанию, для вас должно быть что-либо свято – я заклинаю вас, не уклоняйтесь от этой задачи, чтобы человечество, которое вы почитаете вместе с нами, не обрушилось на вас с праведным гневом за то, что вы покинули его в столь важном деле. И если из того, что вы услышите от меня, вы узнаете, что дело это, можно сказать, уже сделано, то я могу рассчитывать на вашу благодарность и ваше одобрение, даже если результат окажется иным, чем вы полагали. Но, вероятно, вы скажете, что ваши понятия о содержании религии исходят из другой точки зрения на это духовное явление. Вы исходили из внешнего, из мнений, учений, обычаев, в которых проявляется всякая религия, и в них дело сводится всегда к указанным двум началам. И вы именно тщетно искали чего-либо внутреннего и первичного, что соответствовало бы этому внешнему, и потому религия есть для вас повсюду не что иное, как пустая и обманчивая видимость, которая, подобно мутному и давящему слою тумана, облегла часть истины. Это есть, конечно, ваше подлинное мнение. Но если вы действительно считаете оба эти пункта содержанием религии, во всех формах, в которых она являлась в истории, то все же мне позволительно спросить, правильно ли вы наблюдали все эти явления и верно ли восприняли их общее содержание? Если ваше понятие возникло таким путем, то вы должны обосновать его на единичном; и если кто-либо скажет вам, что это понятие неверно и неудачно, и укажет вам на что-нибудь иное в религии, что не пусто, а имеет зерно здорового характера и происхождения, то вы должны сперва выслушать и судить, прежде чем продолжать презирать. Выслушайте же без досады, что я хочу теперь сказать тем, которые с самого начала, идя более верным, но и более трудным путем, держались созерцания единичного.

Вы, без сомнения, знакомы с историей человеческих заблуждений и изучали различные строения религиозного учения, начиная с бессмысленных басен диких народов вплоть до самого утонченного деизма, от грубых суеверий человеческих жертвоприношений до тех плохо сшитых обрывков метафизики и морали, которые теперь зовутся очищенным христианством; и вы нашли, что все они нелепы и противоречат разуму. Я далек от желания противоречить вам в этом. Напротив, если вы откровенно полагаете, что самые развитые религиозные системы обладают этими качествами не менее, чем самые грубые; если вы только убеждены, что божественное не может лежать в ряду, который с обеих сторон заканчивается пошлым и презренным, – то я охотно избавлю вас от труда более точной оценки всех звеньев, лежащих в промежутке между этими конечными точками. Пусть все они представляются вам переходами и приближениями к концу, причем каждое выходит из рук своей эпохи все более блестящим и отточенным, вплоть до того совершенства, с которым это искусство в наш век творит свои игрушечные создания. Но это совершенствование вероучений и систем часто было чем угодно, только не совершенствованием религии; и нередко первое двигалось вперед без малейшего соучастия второго. Я не могу без досады говорить об этом; ибо всякого, кому доступно все, проистекающее из глубины души, и кто серьезно озабочен развитием и выявлением всех сторон человека, должно приводить в отчаяние, что высокая и прекрасная сущность религии часто бывала удаляема от своего назначения и, лишенная свободы, пребывала в низком рабстве у схоластического и метафизического духа варварских и холодных эпох. Ведь что такое эти системы вероучения, рассматриваемые сами по себе, как не искусственные создания счисляющего рассудка, в которых каждая отдельная черта имеет смысл лишь во взаимном ограничении? Или они кажутся вам чем-либо иным, эти анализы природы непостижимого существа, в которых все сводится к холодному аргументированию, и даже высшее может быть обсуждаемо лишь в тоне обычного школьного спора? Но ведь поистине – я апеллирую к вашему собственному чувству – не таков характер религии. Итак, если вы сосредоточились лишь на религиозных догматах и мнениях, то вы еще совсем не знаете самой религии, и то, что вы презираете, не есть она сама. Но почему же вы не проникли глубже, к тому, что есть внутренняя сторона этой внешности? Я изумляюсь вашему добровольному неведению, благодушные исследователи, и слишком спокойной нетребовательности, с которой вы остаетесь при том, что прежде всего было вам показано. Почему вы не исследуете самой религиозной жизни и в особенности те благочестивые подъятия духа, в которых все иные известные вам деятельности оттеснены или почти устранены, и вся душа растворяется в непосредственном чувстве бесконечного и вечного и своего общения с ним? Ведь в такие мгновения непосредственно и наглядно проявляется то умонастроение, которое, по вашим словам, вы презираете. Лишь кто наблюдал и истинно познал человека в этих душевных движениях, может узнать религию и в упомянутых внешних ее выражениях; и тогда он увидит в них нечто иное, чем вы. Ибо, конечно, в последних всюду находится в связанном состоянии нечто от этого духовного содержания, без которого они совсем не могли бы возникнуть; но кто не умеет освободить его, тот – как бы тонко он ни анализировал их и как бы точно ни исследовал – будет иметь перед собой лишь мертвую, холодную массу. Наставление же это – искать скорее в рассеянных и по внешности неразвитых элементах ваш предмет, которого вы не могли найти в развитых и законченных явлениях, – это наставление не может ведь показаться вам странным, так как все вы более или менее заняты философией и осведомлены в ее судьбах. Хотя в ней дело должно было бы обстоять совсем иначе, и она по природе должна стремиться развиваться в замкнутой связи, так как лишь через созерцаемую полноту оправдывается всякое своеобразное познание и обеспечивается его сообщение другим, но все же вы в ее области часто должны идти этим же путем. Вспомните лишь, сколь немногие из тех, кто на собственном пути проникли внутрь природы и духа и созерцали их взаимное отношение и внутреннюю гармонию, – сколь немногие из них все же сразу установили систему своего знания; напротив, почти все сообщили свои открытия в более нежной, хотя и более хрупкой форме. И когда вы, наоборот, смотрите на системы во всех школах и видите, как часто они суть только приют и убежище мертвой буквы, так как именно – за редкими исключениями – самотворящий дух высокого размышления слишком бегл и слишком свободен для строгих форм, на которые больше всего возлагают надежды те, кто любят воспринимать и запечатлевать в себе чужое, – не воскликнете ли вы, когда кто-либо, не отличая этих изготовителей обширных зданий философии от самостоятельно философствующих, захочет ознакомиться через них с духом исследования, – не воскликнете ли вы ему в поучение: «Берегись, друг! Не попади только к тем, кто идет по чужим стопам, собирает чужое и останавливается на том, что дал другой. Ибо у них ты не найдешь духа их искусства; ты должен идти к творцам, на которых он наверное почиет». И вот, к тому же должен я здесь призвать вас, ищущих религии, в которой тем более должно иметь место то же самое, так как она по всему своему существу настолько же далека от всего систематического, насколько философия по своей природе склонна к нему. Сообразите также, кому мы обязаны этими искусными построениями, над изменчивостью которых вы насмехаетесь, нестройность которых вас оскорбляет и несоответствие которых их мелочной тенденции вам почти смешно? Героям ли религии? Назовите же среди всех, кто принес нам какое-либо новое откровение или хотя бы утверждает, что принес таковое, – начиная с того, кому впервые предносился образ царствия Божия – что, конечно, скорее всего иного могло бы привести в области религии к системе – и кончая последними мистиками или мечтателями, как вы обычно называете их, в которых, быть может, еще блестит исконный луч внутреннего света, – а ведь вы не потребуете от меня, чтобы я причислил к ним тех богословов буквы, которые верят, что спасение мира и свет мудрости можно найти в новом одеянии их формул или в новых оборотах их искусных доказательств, – назовите мне среди них хоть одного, кто считал бы стоящим заниматься такой сизифовой работой! Нет, лишь в отдельные мгновения, при разряжении небесных чувств, когда священный огонь должен излиться из переполненной души, раздается могучий гром их речи, возвещающий, что через них говорит Божество. Совершенно так же понятие и слово есть, конечно, необходимое и неотделимое от внутреннего содержания выявление и, как таковое, понятно именно лишь через свое внутреннее содержание и вместе с ним. А еще сочетать учение с учением – это они делают лишь при случае, когда нужно устранить недоразумения или вскрыть пустую видимость; а ведь только из таких сочетаний многих учений постепенно складываются эти системы. Поэтому вы не должны останавливаться с самого начала на том, что есть лишь повторенный и часто измененный отголосок такого первоначального звука; вы должны перенестись внутрь благочестивой души и постараться понять ее воодушевление; в момент самого действия вы должны воспринять это созидание тепла и света в душе, отдающейся вселенной; иначе вы ничего не узнаете о религии и уподобитесь тому, кто слишком поздно подносит горючий материал к огню, высеченному сталью из камня, и находит лишь холодную, ничтожную частицу металла, которая уже ничего не может зажечь.

Итак, я требую, чтобы вы, отвлекшись от всего, обычно причисляемого к религии, обратили взор лишь на внутренние душевные движения и настроения, о которых свидетельствуют все речи и дела боговдохновенных людей. Лишь если вы и тогда не найдете здесь ничего истинного и существенного и не приобретете иного взгляда на дело – я надеюсь, лучшего взгляда, несмотря на ваши знания, ваше образование и ваши предрассудки; если вы и тогда не расширите и не измените вашего мелочного представления, которое было ведь создано лишь внешним наблюдением; если вы и тогда еще сможете презирать это устремление души к вечному, и вам будет казаться смешным рассматривать и с этой точки зрения все, что важно для человека – тогда действительно я признаю свое дело проигранным и поверю, наконец, что ваше презрение к религии соответствует вашей природе; и тогда мне будет не о чем более говорить с вами.

Не опасайтесь, что я в конце прибегну еще к обычному средству и укажу вам, как необходима религия, чтобы поддерживать в мире право и порядок и мыслью о всевидящем оке и о бесконечном могуществе приходить на помощь близорукости человеческого предвидения и узким пределам человеческой силы; или что она есть верный друг и спасительная опора нравственности, так как своими святыми чувствами и блестящими горизонтами она значительно облегчает слабому человеку борьбу с самим собой и осуществление добра. Так, правда, говорят те, кто выдает себя за лучших друзей и самых ревностных защитников религии; я же не хочу решать, что больше презирается в таком сочетании мыслей, – право ли и нравственность, которые представляются нуждающимися в поддержке, или же религия, которая должна их поддерживать, или, наконец, вы сами, к которым обращаются с такой речью. Ибо если этот мудрый совет должен быть дан вам самим, то как нагло было бы с моей стороны требовать от вас, чтобы вы легкомысленно играли вашими внутренними чувствами и через посредство чего-либо, что вы не имеете иных оснований почитать и любить, определялись бы к тому, что вы и без того уже почитаете и осуществляете? Или если этими речами вам хотят лишь шепнуть на ухо, что вы должны делать в угоду народу, – то как можете вы, призванные воспитывать других и уподоблять их себе, начать с того, что будете обманывать их и выдавать им за священное и существенно необходимое то, к чему вы сами глубоко равнодушны и что, по вашему убеждению, они тоже могут отбросить, как только они поднимутся на ту ступень, на которой вы стоите? Я, по крайней мере, не могу призывать вас к такому образу действий, в котором я усматриваю гибельнейшее лицемерие в отношении мира и в отношении вас самих; и кто хочет так рекомендовать религию, тот неизбежно лишь умножает презрение, которым она уже окружена. Ибо, допуская даже, что наши гражданские учреждения еще в высокой степени страдают несовершенством и обнаружили еще мало силы в предупреждении или истреблении произвола, – какой недопустимый отказ от насущного дела, какое трусливое недоверие к улучшению заключалось бы в намерении призвать на помощь нежелательную самое по себе религию! Ответьте мне лишь на одно: имели ли бы вы правовое состояние, если бы его существование основывалось на благочестии? и не ускользает ли от вас, как только вы исходите отсюда, само понятие права, которое вы считаете столь священным? Так примитесь же непосредственно за само дело, если вам кажется, что оно находится в таком плохом положении; улучшайте законы, изменяйте учреждения, дайте государству железные руки, дайте ему сотни глаз, если оно их еще не имеет, но не усыпляйте тех, которые оно имеет, обманчивыми песнями. Не смешивайте этого дела с иным, – не то вы его совсем не устроите; и не объявляйте, к позору человечества, его самое возвышенное создание паразитным растением, которое может питаться лишь чужими соками.

Даже в нравственности – я говорю это в согласии с вашими собственными воззрениями – даже в нравственности, которая гораздо ближе к нему, не нуждается право, чтобы обеспечить себе неограниченное господство в своей области; оно должно быть совершенно самостоятельно. Государственные люди должны всюду уметь осуществлять его, и тот, кто утверждает, что это возможно лишь через распространение религии – если вообще можно произвольно распространять то, что существует, лишь проистекая из души, – тот вместе с тем утверждает, что государственными деятелями должны быть лишь люди, способные вселить в человеческое сознание дух религии; но к какому темному варварству несчастных времен это вернуло бы нас! Но точно так же и нравственность не может в такой форме нуждаться в религии. Ибо что они разумеют под этим, как не то, что слабое, искушаемое сознание должно искать себе помощи в мысли о будущем мире? Но кто делает различие между тем и этим миром, обманывает сам себя; по крайней мере все, у кого есть религия, знают лишь один мир. Поэтому если нравственности чуждо искание благополучия, то будущая жизнь не имеет большего значения, чем настоящая; и если она должна быть совершенно независимой от одобрения, то авторитет вечного Существа может означать для нее не более, чем авторитет мудрого человека. Если нравственность теряет свой блеск и свою прочность от каждой посторонней примеси, то еще более – от соединения с тем, что всюду выдает свою высокую и чуждую окраску. Но об этом вы достаточно слышали от тех, кто защищает независимость и всемогущество нравственных законов; я же добавлю, что и в отношении религии свидетельствует о величайшем презрении желание пересадить ее на чуждую почву, на которой она должна иметь служебное назначение. Даже и господствовать она не хотела бы в чужой области, ибо она не склонна к завоеваниям и не стремится расширять свои владения. Ее удовлетворяет сила, принадлежащая ей по праву и в каждое мгновение снова заслуживаемая ею; и ей, которая все освящает, тем более свято то, что утверждает равное с ней место в человеческой природе. Но непременно хотят, чтобы она настоящим образом служила; она должна иметь цель и доказать свою полезность. Какое унижение! Неужели ее защитники должны жадно стремиться доставить ей это унижение? Пусть лучше те, кто всюду ищут пользы и в глазах которых даже право и нравственность в конечном счете существуют в интересах чего-то иного, сами потонут в этом вечном круговороте всеобщей полезности, в котором они топят все блага и в котором ничего не понимает человек, желающий сам для себя быть чем-либо, – пусть лучше они погибнут, чем выдают себя за защитников религии, дело которой они поддерживают так неумело! Какая слава для нее, небесной, что она так удачно устраивает земные дела людей! Какая честь для нее, свободной и беспечной, что она умеет до некоторой степени обострять и утончать совесть людей! Ради этого она не снизойдет для вас с неба! Что любится и ценится в интересах чего-либо иного, вне его лежащего, то может быть полезным, но не бывает необходимо само по себе; и разумный человек оценивает его лишь в соответствии с целью, которой оно служит. И эта цена оказалась бы для религии довольно ничтожной; я, по крайней мере, не дал бы многого за нее; ибо я должен сознаться, я не могу придавать особого значения тем несправедливым поступкам, которые она будто бы предупреждает, и тем нравственным действиям, которые она должна порождать. И если это есть единственное, что могло бы доставить ей почитание, то я не хочу принимать в ней участие. Это слишком незначительно, даже чтобы только мимоходом рекомендовать ее. Воображаемая слава, исчезающая при ближайшем рассмотрении, не может помочь религии, выступающей с более высокими притязаниями. Что религиозность сама по себе с необходимостью проистекает из глубины всякой лучшей души, что ей принадлежит самостоятельная сфера сознания, в которой она неограниченно властвует, что она достойна того, чтобы своей внутренней силой оживлять благороднейших и лучших людей и быть воспринятой и познанной ими в своем глубочайшем существе, – вот что я утверждаю и что я хотел бы обеспечить за ней; вам же теперь надлежит решить, стоит ли выслушать меня, прежде чем еще более укрепиться в своем презрении.

Вторая речь. О сущности религии

Вы, вероятно, знаете, как старый Симонид упорным и все более длительным замедлением ответа заставил умолкнуть тех, кто затруднял его вопросом, что такое боги. Я хотел бы начать с подобного же замедления в нашем вопросе, столь сходном с упомянутым и не менее объемлющем – в вопросе о том, что такое религия. Разумеется, не для того, чтобы молчать и, подобно Симониду, оставить вас в недоумении; но для того, чтобы вы, приняв сами участие в размышлении, обратили на некоторое время взор на искомый пункт и совершенно отрешились от всех иных мыслей. Ведь первое требование даже лиц, которые вызывают только низших духов, состоит в том, чтобы зритель, желающий видеть их явления и быть посвященным в их таинства, подготовился к ним в священной тишине через воздержание от земных вещей и затем, не развлекаясь созерцанием посторонних предметов, с неразделенными чувствами смотрел на место, где должно показаться явление. Еще гораздо более имею право требовать такой послушной сосредоточенности я, так как я намереваюсь вызвать перед вами редкого духа, которого вы должны будете наблюдать долго с напряженным вниманием, чтобы признать в нем того, кого вы ищете, и постигнуть его черты, полные глубокого значения. Да, конечно, лишь если вы будете стоять перед священными кругами с той свободной трезвостью духа, которая ясно и правильно воспринимает каждое очертание, и, не поддаваясь ни соблазну старых воспоминаний, ни влиянию предвзятых допущений, будете стремиться из самих себя постигнуть изображаемое, – лишь тогда я могу надеяться, что вы если и не полюбите религию, которую я хочу вам показать, то по крайней мере сойдетесь в понимании ее значения и признаете ее высшую природу. Я хотел бы иметь возможность показать вам ее в каком-либо хорошо знакомом образе, чтобы вы тотчас же по ее чертам, по ее движениям и манерам вспомнили, что вы где-то видели ее в жизни. Но это невозможно; ибо в том виде, как я хочу ее показать вам, в ее первоначальном самобытном виде, она не выступает публично, а лишь тайно открывается тем, кого она любит. Да и не к одной только религии применимо, что то, в чем она открыто выражается или чем она публично представлена, уже не есть вполне она сама; напротив, о всем, что может быть признано по внутренней своей сущности чем-либо самобытным и своеобразным, можно по праву сказать то же самое, именно, что все внешнее, в чем оно выражается, уже не всецело принадлежит ему и не точно ему соответствует. Ведь даже язык не есть чистый продукт познания, как и нравы не суть чистый продукт настроения. В особенности это верно теперь и в отношении нас. Ибо к числу все более развивающихся характерных черт нового времени, отличающих его от старого, принадлежит то, что уже почти никто не есть что-либо особое, а все суть все. Подобно тому, как образованные народы вступили в столь многостороннее общение между собой, что их своеобразный характер уже не выступает чисто в отдельных моментах жизни, – так и в пределах человеческой души создано столь широкое и полное общение, что всякий элемент души, который вы можете мысленно выделить в качестве отдельной способности, отнюдь не создает столь же обособленно своих продуктов; напротив – разумеется, в общем и целом – каждая способность в каждом своем отправлении настолько проникается и определяется предупредительной любовью и поддержкой другой способности, что во всяком создании можно найти все, и хорошо уже, если вам удастся отличить в этом соединении главную производящую силу. Поэтому каждый человек может понять любую духовную деятельность лишь постольку, поскольку он может одновременно найти и созерцать ее в себе. И так как вы утверждаете, что у вас нет такого знания о религии, то прежде всего, конечно, я должен постараться удержать вас от тех смешений, которые столь естественно вытекают из описанного положения вещей. Итак, будем исходить из основных моментов вашего собственного воззрения и проверим, правильно ли оно, или, если нет, то как мы могли бы из него достигнуть подлинно верного взгляда.

Религия для вас есть то образ мыслей, вера, своеобразный способ рассматривать мир и связывать то, что мы в нем встречаем; то способ действия, своеобразная склонность и любовь, особый род поведения и внутренней мотивации. Вне этого деления на теоретическое и практическое вам трудно мыслить, и хотя религия относится одновременно к обеим сторонам, вы все же привыкли обращать в каждом случае внимание преимущественно на одну из них. Рассмотрим же ее отчетливо с обеих точек зрения.

Что касается, прежде всего, действенности, то в ней вы ведь различаете двоякое, именно жизнь и искусство; приписываете ли вы вместе с поэтом жизни серьезность, а искусству – веселье, или как-либо иначе противопоставляете то и другое, во всяком случае вы отделяете одно от другого. Лозунгом жизни должна быть обязанность, ваш нравственный закон должен определять ее, добродетель должна обнаружить в ней свое господство, чтобы личность гармонировала с общим порядком мира и нигде не вторгалась в него, задерживая или нарушая его. И потому, как вы полагаете, человек может обнаружить свою нравственную годность, причем в нем не будет заметно ни следа искусства; напротив, это совершенство должно достигаться строгими правилами, не имеющими ничего общего с свободными, подвижными предписаниями искусства. И вы даже считаете почти правилом, что у людей, которые точнее всего соблюдают порядок жизни, искусство отступает назад, и что они чужды ему. Напротив, художника должна вдохновлять фантазия, в нем всюду должен властвовать гений, и это есть для вас нечто совсем иное, чем добродетель и нравственность; высшая мера гениальности может, по вашему мнению, существовать при низшей мере нравственности; и вы даже склонны в отношении художника несколько смягчать строгие требования жизни, потому что рассудительная сила часто терпит ущерб от пламенной силы искусства. Но как же дело обстоит с тем, что вы называете благочестием, поскольку вы рассматриваете его как своеобразный способ поведения? Относится ли оно к указанной области жизни и есть в ней нечто самостоятельное, следовательно, нечто благое и похвальное, но все же отличное от нравственности – ибо вы не хотите ведь выдавать их за одно и то же? Итак, нравственность не исчерпывает области, над которой она должна властвовать, если там действует наряду с ней иная сила, которая также имеет правомерные притязания на эту область, и может оставаться в ней рядом с первой? Или вы сведете вашу мысль к тому, что благочестие есть отдельная добродетель, и религия – отдельная обязанность, т. е. подчините ее нравственности и включите в последнюю, как часть включается в целое, и скажете, как иногда говорят, что существуют особые обязанности в отношении Бога, исполнение которых есть религия, т. е. что религия есть часть нравственности, тогда как выполнение всех обязанностей есть нравственность в ее совокупности. Но не таково ваше мнение, если я верно понимаю ваши речи, как я привык их слышать и как я их теперь передал; ибо в них звучит мысль, что человек, исполненный благочестия, обладает чем-то совершенно своеобразным во всем складе своей жизни и что нравственный человек может быть всецело и совершенно нравственным, не будучи при этом благочестивым. А каково же, с другой стороны, отношение между искусством и религией? Вряд ли они совершенно чужды друг другу; ведь издавна величайшее в искусстве носит религиозный отпечаток. И если вы называете художника благочестивым, даете ли вы ему и тогда снисхождение в отношении строгих требований добродетели? По-видимому, нет; ибо он тогда подчинен последним, как и всякий другой. Но тогда вы, оставаясь последовательными, не должны допускать, чтобы люди жизни, если они хотят быть благочестивыми, были все же чужды искусства; напротив, они должны будут воспринять в свою жизнь кое-что из этой области, и отсюда, быть может, возникает своеобразная форма, которую приобретает их жизнь. Но если ваше воззрение приводит к такому результату – а ведь что-либо подобное должно вытекать из него, так как иного выхода здесь не представляется – и если религия, таким образом, в качестве формы поведения есть смешение из указанных двух начал, смутная, подобно всем смесям, где оба элемента взаимно стесняют и ослабляют друг друга, – то ведь это объясняет мне только вашу антипатию к религии, но не ваше представление о ней. Ибо как можете вы называть чем-то самобытным такую случайную мешанину двух элементов, даже если бы возникала точнейшая пропорциональность между обоими, но при условии, что оба элемента в неизменном виде существуют один наряду с другим? Но если это не так, если благочестие есть подлинное внутреннее взаимопроникновение обоих начал, то вам, я думаю, ясно, что здесь мое сравнение уже неуместно и что такой синтез не мог возникнуть через привступление одного начала к другому, а должен опираться на первоначальное единство обоих. Но я сам предупреждаю вас: берегитесь согласиться со мной в этом! Ибо если бы дело обстояло так, то нравственность и гений в обособленном состоянии были бы лишь односторонними продуктами дробления религии, выступающими наружу при ее гибели; религия была бы действительно высшим началом по сравнению с двумя другими и истинно божественной жизнью. Но будьте со своей стороны благодарны мне за это предупреждение, если вы его принимаете, и сообщите мне, не найдется ли у вас иного выхода, при котором ваше мнение о религии не представлялось бы лишенным содержания; пока же мне не остается ничего иного, как допустить, что вы еще недостаточно исследовали вопрос и еще не уразумели себя самих в отношении этой стороны религии. Быть может, лучший исход получится при исследовании другой ее стороны, именно поскольку она рассматривается как образ мыслей и вера.

Одно, я полагаю, вы допустите вместе со мной, именно, что ваши знания, сколь бы многосторонними они ни представлялись, все же распадаются на две противоположные науки. О дальнейшем делении этих наук и о названиях, которыми вы их обозначаете, я не хочу далее распространяться, ибо все это относится к спорам ваших школ, до которых мне здесь нет никакого дела. Но поэтому и вы должны оставить мелочную критику слов, которыми я буду пользоваться для их обозначения, и не заботиться о том, к какому подвиду они применимы в каждом частном случае. Одну науку мы можем назвать физикой или метафизикой – все равно, одним ли из этих названий, или разделенной по этим двум обозначениям, другую же – этикой или учением об обязанностях или практической философией; во всяком случае мы согласны в отношении самой противоположности, которую я имею в виду, именно, что одна из этих наук описывает природу вещей или – если вы ничего не хотите знать об этом, и это кажется вам слишком многим – то по крайней мере представления человека о вещах, о том, что есть мир для него и как он может его найти; другая же наука, напротив, учит, чем он должен быть для мира и что он должен делать в нем. Но поскольку религия есть образ мыслей о чем-либо и в ней встречается знание чего-либо, не имеет ли она общего предмета с этими науками? О чем говорит вера, как не об отношении человека к Богу и миру, о том, для чего Бог создал человека и в каком смысле мир властен или не властен над человеком? Но вместе с тем вера знает и полагает нечто не из одной этой области, но и из другой, ибо она тоже на свой лад различает между хорошим и дурным поведением. Неужели, таким образом, религия тождественна с естествознанием и нравственным учением? Вы этого не полагаете; ибо вы не хотите допустить, что наша вера столь же обоснована и прочна, что она стоит на той же ступени достоверности, как ваше научное знание; напротив, вы упрекаете ее в том, что она не умеет различать между доказуемым и вероятным. И точно так же вы не забываете усердно отмечать, что от религии исходили часто весьма странные предписания поведения и жизни; и вы, быть может, вполне правы; вы забываете только, что так же дело обстоит с тем, что вы зовете наукой, и что в обеих ее областях вы считаете необходимым многое исправлять в ней, и мните себя выше своих отцов. И что же мы должны теперь сказать о сущности религии? Признать ее снова смесью, составленной из сочетания теоретического и практического знания? Но ведь это еще менее допустимо в области знания, особенно потому, что каждая из указанных двух отраслей его имеет свои особые приемы в построении знания. Такое смешение могло бы возникнуть лишь совершенно произвольно, и в нем оба элемента либо беспорядочно сталкивались бы между собой, либо же снова отстаивались и обособлялись друг от друга; и вряд ли такая смесь дала бы нам что-либо, кроме, разве, возможности сообщить начинающим некоторые результаты знания и внушить им охоту к самому делу. Если таково ваше мнение, почему же вы восстаете против религии? Ведь пока на свете существуют новички, вы можете спокойно и безопасно сохранить ее. Вы могли бы лишь улыбаться над странным самообманом, в который мы впадаем, когда выражаем притязание совершенствовать вас с ее помощью; ибо вы слишком хорошо знаете, что вы далеко оставили ее за собой и что она всегда изготовляется лишь вами, людьми знания, для нашего употребления, так что вы были бы не правы, если бы проронили хоть одно серьезное слово по этому вопросу. Но не так, я полагаю, обстоит дело. Ибо, если я не ошибаюсь, вы уже давно заняты попытками сообщить народным массам краткие извлечения из вашего знания; назовете ли вы это религией, или просвещением, или как-нибудь иначе – это безразлично; но при этом вы считаете нужным сначала изгнать из народного сознания нечто иное, содержащееся в нем, или, если его не имеется, то воспрепятствовать его доступу в сознание, и именно этот объект вашей полемики, а не товар, который вы сами распространяете, вы называете верой. Но таким образом, дорогие мои, вера должна быть все же чем-то иным, а не указанной смесью мнений о Боге и мире и заповедей для этой или иной жизни; и благочестие должно быть чем-то иным, а не инстинктом, который влечет к этим метафизическим и моральным крохам и изготовляет себе мешанину из них. Ибо иначе вы вряд ли стали бы спорить против него, и вам не впало бы в голову говорить о религии как о чем-то, что отлично от вашего знания; спор образованных и знающих с верующими был бы тогда лишь борьбой глубины и основательности против поверхностного знания, борьбой учителей против учеников, которые невовремя хотят отдаться досугу. Но если бы вы все же держались этого мнения, то я хотел бы потревожить вас разного рода сократовскими вопросами и принудить некоторых из вас, наконец, к открытому ответу на вопрос, может ли кто-либо быть одновременно мудрым и благочестивым, или спросить всех вас, знаете ли вы и в других областях принципы, по которым обобщается сходное и частное подчиняется общему, или же вы только здесь не желаете их применять и пускаетесь в шутки по такому серьезному вопросу. Но если это не так, то в чем же тут дело? Каким образом то, что в науке обособлено и разделено на две области, столь неразрывно соединено и связано между собой в вере, что одно не может мыслиться без другого? Ибо верующий полагает, что никто не способен различать надлежащее поведение, не зная одновременно отношения человека к Богу, и наоборот. Если связующий принцип лежит в теоретической области, почему же вы противопоставляете ей практическую философию, а не рассматриваете последнюю лишь как отдел первой? И тот же вопрос применим к обратному соотношению. Но обстоит ли дело так, или обе области, которые вы обычно противопоставляете, находят свое единство в некотором высшем первичном знании, вы все же не можете поверить, чтобы этим высшим восстановленным единством знания была религия, которую вы встречаете и оспариваете чаще всего у тех, кто более всего удален от науки. И я сам не буду склонять вас к этому, ибо я не хочу занимать места, которого я не мог бы удержать; но вы согласитесь со мной, что и в отношении этой стороны религии вам еще надлежит заняться исследованием, что собственно она означает.

Будем говорить откровенно. Вы не любите религии – это было исходной точкой нашей беседы; но ведя против нее честную войну, которая все же стоит вам некоторых усилий, вы, однако, не захотите утверждать, что боретесь с призраком, подобным тому, над которым мы теперь бьемся. Она должна же быть чем-то самобытным, что может своеобразно развиваться в сердце людей, чем-то мыслимым, сущность чего поддается самостоятельному определению, так чтобы о ней можно было бы говорить и спорить; и я нахожу весьма неправильным, что вы, создав совершенно несостоятельное механическое соединение из столь разнородных вещей, как познание и поведение, называете его религией и так много и бесцельно хлопочете над ним. Вы будете отрицать, что лукавили в этом вопросе; вы потребуете, чтобы я развернул все документы религии – так как я ведь уже отверг системы, комментарии и апологии, – начиная с прекрасных поэтических творений греков вплоть до священных писаний христиан; разве не везде в них находятся указания на природу богов и их волю, и не везде ли признаются святыми и блаженными те, кто познают первую и выполняют последнюю? Но ведь именно это я имел в виду, когда говорил вам, что религия никогда не проявляется в чистом виде, но что ее внешний образ определяется, сверх того, еще чем-то внешним, и что нашей задачей является именно извлечь отсюда ее сущность, а не прямолинейно и целиком принять ее внешнюю форму за внутреннее содержание, как это вы, по-видимому, делаете. Ведь и телесный мир не дает вам в чистом виде ни одного своего первичного элемента в качестве добровольного создания природы – если только и здесь, как это случилось с вами в интеллектуальной сфере, вы не примете за простое начало весьма грубые вещи; напротив, открытие такого первичного элемента есть лишь бесконечная цель аналитического искусства. Так и в духовной области первичное не может быть достигнуто только, если вы осуществите в себе как бы второе искусственное его творение, да и то лишь на то мгновение, когда вы его осуществляете. Я прошу вас, уразумейте самих себя в этом отношении, и все будет вам напоминать об этом. Что же касается документов и автографов религии, то их близость к вашим наукам о бытии и действовании или о природе и духе есть не только их неизбежная судьба, так как они могут заимствовать свой язык лишь из этих областей, но есть для них и существенная необходимость, неотделимая от самой их цели: чтобы проложить себе путь и подготовить сознание к восприятию своего более высокого предмета, они должны примыкать к более или менее научным мыслям об этих предметах. Ведь то, что представляется первым и последним в каком-либо произведении, не всегда есть его глубочайшее содержание. Если бы вы только умели читать между строк! Все священные писания подобны тем скромным книгам, которые не так давно были в ходу в нашем скромном отечестве и которые под бедным заглавием обсуждали важнейшие вопросы, и, обещая лишь отдельные разъяснения, пытались проникнуть в глубочайшие глубины. Так и священные писания, правда, примыкают к метафизическим и моральным понятиям – если они не дают непосредственного поэтического подъема, что вам обыкновенно менее всего нравится – и по виду почти исчерпывают свою задачу в этом кругу; но мы требуем от вас, чтобы вы проникли сквозь эту видимость и позади нее познали их истинные намерения. Так и природа производит благородные металлы в виде руды, в соединении с низшими субстанциями, но ваш разум умеет все же открывать и воссоздавать их в их прекрасном блеске. Священные писания предназначались не для одних только зрелых людей веры, но и преимущественно для детей веры, для вновь посвященных, для тех, кто стоят у порога и ждут приглашения. Как же могли они избегнуть того приема, которым я именно теперь пользуюсь в отношении вас? Они должны были исходить из данного и искать в нем средств к более сильному напряжению и повышенному настроению души, когда и новое сознание, которое они хотели пробудить, может быть вызвано из темных недр. И разве в способе отношения к этим понятиям, в пластической деятельности, хотя часто в области бедного и неблагородного языка, вы не узнаете стремления прорваться из низшей сферы в высшую? Такая передача мыслей, вы сами это видите, не могла быть иной, чем поэтической или риторической; а что же ближе последнему, чем диалектическое? Не оно ли издавна употреблялось удачнее всего, чтобы открыть высшую природу как познания, так и внутреннего чувства? Но, конечно, эта цель не достигается, если кто не идет дальше внешнего одеяния. И так как дело зашло так далеко, что в священных писаниях ищут преимущественно метафизики и морали и оценивают их по результатам этих поисков, то мне казалось своевременным подойти к вопросу с другого конца и начать с резкой противоположности, в которой наша вера стоит к вашей морали и метафизике, и наше благочестие – к тому, что вы обычно называете нравственностью. Вот к чему я стремился и от чего отвлекся в сторону, чтобы сперва осветить господствующее среди вас представление. Теперь это выполнено, и я возвращаюсь назад.

Итак, чтобы совершенно точно явить и изобразить вам свое первичное и самобытное достояние, религия предварительно отказывается от всяких притязаний на что-либо, принадлежащее обеим областям науки и нравственности, и хочет вернуть все, что она сама заимствовала оттуда, либо что ей было навязано. К чему собственно стремится ваша наука бытия, ваше естествознание, в котором ведь должно соединяться все реальное содержание вашей теоретической философии? Я полагаю – познавать вещи в их самобытной сущности; установить особые отношения, в силу которых каждая вещь есть то, что она есть; определить место каждой в целом, и правильно различать ее от всех остальных; установить все реальное в его взаимообусловленной необходимости и показать однородность всех явлений с их вечными законами. Это дело поистине прекрасно и великолепно, и я не склонен принижать его; напротив, если мое, мимоходом брошенное и еле намеченное описание его вас не удовлетворяет, то я готов признать с вами все высшее и наиболее исчерпывающее, что вы только можете сказать о знании и о науке; но если бы вы даже пошли еще дальше и указали мне, что естествознание ведет еще выше – от законов природы к высочайшему и вселенскому Управителю, в котором дано единство всего, и что вы не познаете природы, не постигая вместе с тем и Бога, – то я все же утверждаю, что религия не имеет никакого отношения даже и к этому знанию, и что ее сущность воспринимается вне участия последнего. Ибо мера знания не есть мера благочестия; напротив, последнее может открыться во всем своем величии, со всей своей исконностью и самобытностью, даже в том, кто сам по себе не имеет этого знания, а лишь, как всякий иной, заимствует отдельные части его от других. Более того, благочестивый человек охотно согласится, даже если вы несколько высокомерно отнесетесь к нему за это, что, как таковой – если он не есть одновременно и мудрец – он обладает знанием не так, как вы; и я хочу открыто истолковать вам, что большинство из них только чувствуют, но чего они не объясняют – именно, что если вы ставите Бога во главе вашей науки, как основу всего познания или также и всего познаваемого, они находят это, правда, похвальным и почтенным, но не видят в этом своего способа иметь Бога и знать о нем – способа, из которого, как они охотно признаются и как это достаточно видно на них самих, не вытекает познание и наука. Для религии, правда, существенно размышление, и кто живет с замкнутыми тупыми чувствами, чей дух не открыт для жизни мира, того вы никогда не назовете благочестивым; но это размышление не направлено, подобно вашему естествознанию, на сущность конечного в связи с другим конечным или в противоположность ему, или, подобно вашему богопознанию – если мне позволено употребить мимоходом старые выражения – на сущность высшей причины самой по себе или в ее отношении к тому, что одновременно есть и причина, и следствие; напротив, религиозное размышление есть лишь непосредственное сознание, что все конечное существует лишь в бесконечном и через него, все временное – в вечном и через него. Искать и находить это вечное и бесконечное во всем, что живет и движется, во всяком росте и изменении, во всяком действии, страдании, и иметь и знать в непосредственном чувстве саму жизнь, лишь как такое бытие в бесконечном и вечном – вот что есть религия. Она удовлетворена, когда находит это бытие; где последнее скрыто, там для нее преграда и тревога, нужда и смерть. И потому она, конечно, есть жизнь в бесконечной природе целого, во всеедином, в Боге, – жизнь, обладающая Богом во всем и всем в Боге. Но она не есть знание и познавание – ни мира, ни Бога; такое знание она лишь признает, не отождествляя себя с ним; оно есть для нее также движение и откровение бесконечного в конечном, которое, подобно всему остальному, она видит в Боге и в котором она видит Бога. – И точно так же, к чему стремится ваше нравственное учение, ваша наука о поведении? И она хочет разъяснять в человеческом действовании и творчестве отдельные моменты в их определенности, и также для того, чтобы развить их в обоснованную и стройную систему. Но благочестивый человек признается вам, что, как таковой, он и об этом ничего не знает. Он, правда, размышляет о человеческом поведении, но это размышление отнюдь не тождественно с тем, из которого возникает указанная система; он ищет и чует во всем лишь одно, именно действование через Бога, действие Бога в людях. Правда, если ваше нравственное учение верно и если его благочестие верно, то он признает божественным не иное поведение, чем то, которое включено и в вашу систему; но знать и строить саму эту систему есть дело ваше, людей знания, а не его. И если вы не хотите этому верить, то взгляните на женщин, которые, по вашему собственному признанию, обладают религией; если она есть для них не украшение и наряд, если вы от них требуете тончайшего чувства в различении божественного поведения от иного, то требуете ли вы вместе с тем, чтобы они понимали ваше нравственное учение как науку? – И то же самое, коротко говоря, относится и к самому действованию. Художник творит, что дано ему творить, в силу своего особого таланта; и такие таланты настолько разделены, что кто владеет одним, лишен другого, если он не хочет, против воли неба, обладать всеми сразу; но никогда вы не спрашиваете, если кого-либо при вас прославляют за благочестие, которое из этих дарований ему присуще в силу его благочестия. Гражданский человек – я беру это слово в древнем, а не в убогом современном смысле – руководит, управляет, движет в силу своей нравственности. Но эта нравственность есть нечто иное, чем благочестие; ибо последнее имеет и страдательную сторону, оно является как отдача своей личности, как самоподчинение целому, которому противостоит человек, тогда как нравственность обнаруживается всегда лишь как вмешательство в целом, как самоопределение. И потому нравственность всецело связана с сознанием свободы, к области которой относится все, что она творит; благочестие, напротив, совсем не прикреплено к этой стороне жизни, а столь же жизненно и в противоположной области необходимости, где нет никакого самостоятельного действования отдельного лица. Значит, они все же различаются между собой; и если благочестие с радостью взирает на всякое действование через Бога, на всякую деятельность, через которую в конечном проявляется бесконечное, то оно все же не есть сама эта деятельность. Так утверждает оно свою собственную область и свой самобытный характер лишь тем, что оно безусловно выходит за пределы и науки, и практики, и лишь когда оно стоит рядом с последними, общая сфера духа всецело заполнена, и человеческая природа с этой стороны завершена. Благочестие обнаруживается перед вами как необходимое и неизбежное третье начало, дополняющее первые два, как их естественная противоположность, обладающая не меньшим достоинством и величием, чем любое из них.

Я прошу вас не придавать моей мысли нелепого толкования и не думать, будто, по моему мнению, каждое из этих начал может существовать без иного, и будто кто-либо может обладать религией и быть благочестивым, но при этом быть безнравственным. Это, конечно, невозможно. Но, заметьте, столь же невозможно, по моему мнению, чтобы человек мог быть нравственным без религии или научным без нее. И если бы вы, не без основания, пожелали заключить из сказанного, что, на мой взгляд, можно иметь религию, не имея науки, и что я сам положил начало такому разделению, то позвольте напомнить вам, что я и здесь разумел лишь то же самое, именно, что благочестие не есть мера науки. Но сколь мало человек может быть истинно научным, не будучи религиозным, столь же мало религиозный человек может иметь ложное знание, хотя бы он был несведущим; ибо его собственное бытие не принадлежит к тому низшему роду, который – согласно старому принципу, что равное познается лишь равным – не содержал бы в себе ничего познаваемого, кроме небытия под обманчивой видимостью бытия. Напротив, оно есть истинное бытие, которое и познает истинное бытие, а где последнее ему не встречается, там оно и не мнит видеть что-либо. А какая драгоценная жемчужина науки есть, по моему мнению, неведение для того, кто окован обманчивой видимостью, это вы знаете из моих речей, и если вы сами еще не убеждены в этом, то научитесь этому от вашего Сократа. Итак, признайте, что я по крайней мере согласен с самим собой и что подлинная и истинная противоположность знания есть не неведение, которое ведь всегда примешивается к вашему знанию, а то мнимое знание, которое также и притом вернее всего устраняется благочестием, так что оно не может существовать совместно с последним. Поэтому не обвиняйте меня в том, что я устанавливаю такое разделение между знанием и благочестием или между действованием и благочестием; вы не можете делать это, не приписывая мне незаслуженно вашего собственного воззрения и вашего столь же привычного, сколь неизбежного заблуждения, того самого заблуждения, которое я хотел бы уяснить вам в зеркале моей речи. Не для меня, а для вас самих, не признающих религии, как чего-то третьего наряду с двумя другими началами, знание и действование настолько расходятся между собой, что вы не усматриваете их единства, а полагаете, что можно обладать истинным знанием и быть лишенным верного поведения, и наоборот. Именно потому, что разделение, которое я применяю при исследовании, где оно необходимо, вы переносите на жизнь, хотя и пренебрегаете им в исследовании – как будто в самой жизни то, о чем мы говорим, может существовать раздельно и независимо одно от другого, – именно поэтому вы не имеете живого созерцания ни одной из этих деятельностей, а каждая из них становится для вас чем-то разделенным и оторванным; ваше представление всюду бедно и носит на себе печать ничтожества, так как вы лишены живого участия в живом. Истинная наука есть законченное созерцание; истинная религия есть чувство и вкус к бесконечному. Желать иметь одну из них без остальных или мнить, что имеешь ее, – это есть дерзостный, высокомерный самообман, кощунственное заблуждение, проистекающее из нечестивого настроения, которое предпочитает трусливо и нагло похищать и все же лишь мнимо завладевать тем, чего оно могло бы спокойно требовать и ожидать. Что может человек создавать ценного в жизни и в искусстве, как не то, что родилось в нем самом через пробуждение религиозного чувства? и как может человек научно охватить мир или, если и познание дается ему через определенный талант, осуществлять последний без этого чувства? Ведь что такое вся наука, как ни бытие вещей в вас, в вашем разуме? Что такое все искусство и творчество, как не ваше бытие в вещах, которым вы придаете меру, образ и порядок? И разве не постольку лишь может то и другое созреть в вас к жизни, поскольку в вас непосредственно живет вечное единство разума и природы, всеобщее бытие всего конечного в бесконечном? Поэтому вы найдете, что всякий истинно знающий вместе с тем благочестив и религиозен, и где вы увидите науку без религии, там будьте уверены, что она либо заимствована и воспринята через обучение, либо же внутренне больна, если только она не принадлежит к той пустой видимости, которая совсем не есть знание, а лишь служит потребности. И не таково ли это выведение и взаимное переплетение понятий, которое столь же безжизненно, сколь мало соответствует живому, или, в области нравственного учения, это убогое однообразие, которое мнит постичь высшую человеческую жизнь в единой мертвой формуле? Как может возникнуть последнее иначе, чем при отсутствии общего чувства живой природы, которая всюду устанавливает многообразие и самобытность? Как может возникнуть первое иначе, чем при отсутствии сознания, что сущность и границы конечного определимы лишь из бесконечного, если конечное должно само быть бесконечным в своих границах? Отсюда господство одного лишь понятия; отсюда, вместо органического строения, механическое хитроумие ваших систем; отсюда пустая игра с аналитическими формулами – будь они категорическими или гипотетическими, – оков которых не хочет выносить жизнь. Если вы хотите пренебречь религией, если вы боитесь отдаться влечению к первичному и благоговению перед ним, то и наука не явится на ваш зов; ибо она должна была бы или стать столь же низкой, как ваша жизнь, или же отделиться от нее и остаться в одиночестве; а в таком раздвоении она не может процветать. Когда человек не сливается с вечным в непосредственном единстве созерцания и чувства, он в производном единстве сознания остается всегда отдельным от него. И потому, к чему приведет высшее проявление умозрения наших дней, завершенный и всеобъемлющий идеализм, если он не погрузится снова в это единство, чтобы религиозное смирение открыло его гордости иной реализм, чем тот, который он так смело и с таким правом подчиняет себе? Он уничтожит вселенную, желая, по-видимому, сотворить ее; он низведет ее до значения простой аллегории, призрачной тени односторонней ограниченности своего пустого сознания! С благоговением преклонитесь со мной перед тенью святого, отверженного Спинозы! Его проникал высокий мировой дух, бесконечное было его началом и концом, вселенная – его единственной и вечной любовью; со святой невинностью и с глубоким смирением он отражался в вечном мире и был сам его достойнейшим зеркалом; он был исполнен религии и святого духа; и потому он стоит одиноко и недосягаемо, как мастер своего искусства, но возвышаясь над непосвященным цехом, без учеников и без права гражданства.

Должен ли я еще показать вам, что то же применимо и к искусству? Что вы и здесь по той же причине имеете тысячи теней и блуждающих огней и обманов? Лишь молча – ибо новая и глубокая скорбь не знает слов – я хочу вам указать на один великий пример, который вы должны были бы знать так же хорошо, как и приведенный пример мыслителя, – на преждевременно усопшего божественного юношу, для которого все, чего касался его дух, было искусством, и все миросозерцание – одной великой поэмой, – на юношу, которого вы, хотя он едва произнес свои первые звуки, должны причислить к самым богатым поэтам, соединяющим глубину с ясностью и жизненностью. Узрите в нем силу воодушевления и рассудительности благочестивой души и признайте, что, когда философы станут религиозными и будут искать Бога, как Спиноза, а художники станут благочестивыми и будут любить Христа, как Новалис, тогда будет отпраздновано великое воскресение обоих миров.

Но чтобы понять, что я разумею под этим единством науки, религии и искусства и вместе с тем под их различием, попытайтесь проникнуть вместе со мной в глубочайшее святилище жизни; может быть, нам удастся сообща ориентироваться в нем. Лишь там вы найдете первичное отношение чувства и созерцание, из которого только и можно понять их единство и их разделение. Но я должен отослать вас к вам самим, к вашему собственному восприятию живого мгновения. Вы должны суметь уловить себя самих до начала сознания или по крайней мере вывести для себя состояние сознания из предшествующего ему. Вы должны заметить возникновение вашего сознания, а не размышлять над уже возникшим. Как только вы делаете предметом сообщения или размышления данную определенную деятельность вашей души, вы уже находитесь в пределах раздробленного, и лишь разделенное может объять ваша мысль. Поэтому моя речь не может подвести вас к какому-либо определенному примеру; ибо как только что-либо становится примером, так уже прошло то, что хочет показать моя речь, и я мог бы обнаружить перед вами лишь слабый след первоначального единства разделенного. Но и этим я не хочу пока пренебречь. Уловите себя в мгновение, когда вы рисуете образ какого-либо предмета; не найдете ли вы, что с этим связано состояние, когда вы сами как бы возбуждены и определяемы предметом, и что это состояние образует особый момент вашего бытия? Чем определеннее вырисовывается ваш образ, чем более вы, таким образом, становитесь предметом, тем более вы теряете самих себя. Но именно потому, что вы можете проследить в процессе возникновения перевес одного элемента и отступление назад другого – разве не должны были оба быть чем-то единым и тождественным в том первоначальном моменте, который ускользнул от вас? Или вы находите себя погруженными в себя самих, и все, что вы в иное время созерцаете в себе раздельно, как многообразие, неразрывно сливается теперь в самобытное содержание вашего бытия. Но разве, наблюдая себя, вы не подметите мимолетного образа предмета, из действия которого на вас, из волшебного прикосновения которого исходило ваше определенное самосознание? Чем более растет и проникает в вас ваше возбуждение и ваша подчиненность этому возбуждению, чтобы, несмотря на свою мимолетность, оставить непроходящий след в воспоминании, наложить свою окраску и печать и на все новое, что ближайшим образом встретится вам, и тем соединить два мгновения в длительности времени, – чем более, повторяю, ваше состояние овладевает вами, тем бледнее и незаметнее становится этот образ. Но именно потому, что он бледнеет и исчезает, он был сначала ближе и ярче, был первоначально тождественным с вашим чувством. Но, повторяю, все это только следы, и вы вряд ли их поймете, если не захотите вернуться к первому началу этого сознания. И неужели вы не сможете сделать это? Скажите, что такое есть каждый акт вашей жизни, вне отличия от других, сам по себе, рассматриваемый в самой общей и первоначальной форме? Очевидно, то же самое, что есть и целое, но только в виде акта или момента. Он есть, следовательно, возникновение бытия для себя, и возникновение бытия в целом, то и другое одновременно; стремление вернуться в целое и стремление к самостоятельной жизни – то и другое одновременно; это – кольца, из которых составлена вся цепь; ибо вся ваша жизнь есть такое, сущее в целом, бытие для себя. Но в силу чего вы находитесь в целом? В силу ваших восприятий, я полагаю, ибо надо воспринимать, чтобы быть в целом. А в силу чего вы существуете для себя? В силу единства вашего самосознания, которое вы прежде всего имеете в чувстве, в поддающейся сравнению смене в нем «большего» и «меньшего». А каким образом то и другое может возникать лишь одновременно, если оба совместно образуют каждый акт жизни, – это ведь нетрудно увидеть. Вы становитесь сознанием, и целое становится предметом, и это взаимное слияние и единение сознания и предмета, пока еще то и другое не вернулось на свое место, пока предмет еще не оторвался от сознания и не стал объективным представлением, и вы сами не оторвались от сознания и не стали чувством, – это предшествующее состояние и есть то, что я имею в виду, тот момент, который вы каждый раз переживаете, но вместе и не переживаете, ибо явление вашей жизни есть лишь результат его постоянного прекращения и возвращения. Именно потому он почти не находится во времени, так он спешит пройти; и он едва может быть описан, так мало он собственно дан нам. Но я хотел бы, чтобы вы могли задержать его и свести к нему все виды вашей деятельности, от низшего до высшего, ибо все они равны в нем. Если бы я смел уподобить его, так как я не могу его описать, то я сказал бы, что он бегл и прозрачен, как запах, который роса навевает на цветы и плоды, что он стыдлив и нежен, как девственный поцелуй, свят и плодотворен, как брачное объятие. И можно сказать, что он не только подобен всему этому, но и действительно есть все это. Он есть первая встреча всеобщей жизни с частной, он не заполняет времени и не образует ничего осязательного; он есть непосредственное, лежащее за пределами всякого заблуждения и непонимания, священное сочетание вселенной с воплотившимся разумом в творческом, зиждительном объятии. Тогда вы непосредственно лежите на груди бесконечного мира, в это мгновение вы – его душа, ибо вы чувствуете, хотя лишь через одну из его частей, все его силы и всю его бесконечную жизнь, как ваши собственные; он в это мгновение есть ваше тело, ибо вы проникаете в его мускулы и члены, как в свои собственные, и ваше чувство и чаяние приводит в движение его глубочайшие нервы. Таково первое зачатие всякого живого и первичного момента в вашей жизни, к какой бы области он ни принадлежал, и из него вырастает, следовательно, и всякое религиозное возбуждение. Но, повторяю, оно не длится даже мгновения; взаимопроникновение бытия в этом непосредственном союзе прекращается, как только наступает сознание, и тогда перед вами либо выступает все живее и яснее представление, подобно образу ускользающей возлюбленной перед очами юноши, либо же изнутри прорывается чувство и, расширяясь, заполняет все ваше существо, подобно тому, как краска стыда и любви покрывает лицо девушки. И когда ваше сознание определилось как одно из двух, как представление или чувство, тогда – если вы не подпали всецело этому разделению и не потеряли в единичном истинное сознание своей жизни – у вас остается лишь знание первоначального единства обеих разделенных частей, их одинаковое происхождение из основы вашего бытия. В этом смысле, следовательно, истинно то, чему учил вас древний мудрец, – что всякое знание есть воспоминание – воспоминание о том, что лежит вне времени, но именно потому может по праву быть поставлено в главе всего временного.

Каково, с одной стороны, отношение между представлением и чувством, таково же, с другой стороны, отношение между знанием, объемлющим то и другое, и действованием. Ибо это суть противоположности, через постоянную игру и чередующееся возбуждение которых ваша жизнь распространяется во времени и приобретает свою форму. Ведь всегда, с самого начала, ваше стремление к единению с миром через предмет есть одно из двух: либо преобладание силы вещей над вами, причем вещи хотят вовлечь вас в сферу своего бытия, вступая в вас самих; развивается ли из этого в вас представление или чувство, всегда это есть знание; либо же преобладание силы с вашей стороны, причем вы стремитесь запечатлеть на них свое бытие и внести в них свое творчество. Ведь именно это вы называете действованием в узком смысле, влиянием на внешнюю среду. Но лишь в качестве существ, возбужденных и определенных чем-либо, вы можете сообщать свое бытие вещам; так отдавайте же назад, закрепляйте и влагайте в мир то, что было создано и определено в вас этим первичным актом слитного бытия; и лишь таковым же может быть и то, что мир вносит в вас. Поэтому одно должно возбуждать другое попеременно, и лишь в смене знания и действования может осуществляться ваша жизнь. Ибо спокойное бытие, в котором одно не возбуждало бы другого, а то и другое, связуясь, взаимно устраняло бы себя, – такое бытие было бы не вашей жизнью, а тем, из чего она развивается и во что она снова растворяется.

Итак, здесь перед вами те три начала, вокруг которых доселе вращалась моя речь – познание, чувство и действование, – и вы можете понять, что я разумею, когда говорю, что они не тождественны и все же неразрывны. Соедините все однородное и рассмотрите его само по себе – и вы найдете, что все те моменты, в которых вы осуществляете свою власть над вещами и запечатлеваете себя в последних, образуют то, что вы зовете вашей практической или в узком смысле нравственной жизнью. И, с другой стороны, те созерцательные моменты, в которых вещи воспроизводят свое бытие в вас в качестве представлений, вы называете, независимо от их размера и значения, вашей научной жизнью. Может ли один из этих рядов сам по себе и без другого составить человеческую жизнь? Разве это не было бы смертью, и разве деятельность не должна была бы пожрать самое себя, если бы ее не возбуждала и не возобновляла иная сторона жизни? Но разве, в силу этого, одно тождественно с другим, и разве вы не должны все же различать их, если хотите понять свою жизнь и внятно говорить о ней? И каково отношение между этими двумя началами, таково же должно быть отношение третьего к ним обоим. И как вы назовете это третье начало, сторону чувства? Какая жизнь должна им составляться, в добавление к первым двум сторонам жизни? Я полагаю, что это есть религиозная жизнь, и вы несомненно не скажете иного, если захотите точнее поразмыслить о ней. Итак, главное слово моей речи сказано; ибо такова самобытная область, которую я хочу отвести религии, и, притом, всецело ей одной; и эту область и вы принуждены будете ограничить и представить ей, – разве только вы предпочтете старую хаотичность ясному различению или же приведете какие-нибудь совершенно новые, неведомые и непонятные мне соображения. Ваше чувство, поскольку оно описанным образом выражает ваше собственное бытие и жизнь, равно как общее бытие и жизнь вселенной – поскольку вам даны отдельные его моменты как действие в вас Бога через посредство действия на вас мира, – вот ваша религиозность; и что в отдельности представляется принадлежащим к этому ряду, – это не ваши познания или предметы вашего познания, а также и не ваши дела и поступки или различные области вашего действования, а только ваши чувства, равно как связанные с ними или обусловливающие их воздействия на вас всего живого и подвижного вокруг вас. Таковы исключительно элементы религии, но вместе с тем все они и принадлежат сюда; нет чувства, которое не было бы религиозным, – или же оно свидетельствует о болезненном, поврежденном состоянии жизни, которое должно тогда обнаружиться и в других областях. Отсюда само собой следует, что, напротив, понятия и принципы, все без исключения, сами по себе чужды религии, – что теперь уже вторично уясняется нам. Ибо если они должны иметь значение, то они принадлежат к познанию, а что принадлежит к последнему, то уже лежит в иной, не религиозной области жизни.

Отныне, так как мы уже имеем некоторую почву под ногами, нам легче исследовать, откуда могло возникнуть смешение, и нет ли какого-либо основания для всюду встречающейся связи понятий и принципов с религией, и как в этом же отношении обстоит дело с действованием. Без этого исследования было бы даже странно продолжать речь, ибо вы ведь обращаете в понятие то, что я говорю, ищете у меня известных принципов, и таким образом недоразумение пускало бы корни все глубже. Не знаю, согласитесь ли вы со мной, если я представлю следующее объяснение. Если вы еще помните различные функции жизни, которые я наметил, то что препятствует тому, чтобы одна из них не стала в свою очередь предметом, которым занимаются или на котором упражняются другие? Не вытекает ли, напротив, из их внутреннего единства и равенства, что они стремятся таким путем переходить одна в другую? Мне, по крайней мере, дело представляется именно так. Таким путем, следовательно, вы, как чувствующие, можете стать объектом для самих себя и созерцать свое чувство. И, с другой стороны, вы, как чувствующие, можете стать для себя объектом также в том смысле, что вы будете преобразующе воздействовать на ваше чувство и все более запечатлевать на нем ваше внутреннее бытие. Если вы теперь захотите назвать продукт указанного созерцания – общее описание чувства в его существе – принципом, и описание всех отдельных, выступающих в нем черт – понятием, и притом религиозным принципом и религиозным понятием, – то вы, конечно, можете это сделать и будете правы в этом. Не забывайте только, что это собственно есть научное исследование религии, знание о ней, а не она сама, и что это знание, в качестве описания чувства, никогда не может стоять на одном уровне с самим описанным чувством. Напротив, последнее с полным здоровьем и силой может быть присуще человеку, не будучи подвергнуто особому рассмотрению, – примером чего являются почти все женщины; и вы не можете тогда сказать, что здесь нет благочестия и религии, а должны сказать, что отсутствует лишь знание о нем. Не забывайте также, что это рассмотрение уже предполагает указанную первичную деятельность и всецело покоится на ней, и что такие понятия и принципы суть не что иное, как пустое, извне сообщенное знание, если они не суть именно размышления о собственном чувстве человека. Итак, запомните, что как бы совершенно ни разумел человек эти принципы и понятия, как бы ясно он, по-видимому, ни сознавал их, в нем нет религии, если он не знает и не может показать, что они возникли в нем из проявления его собственного чувства и суть его первоначальное личное достояние; не давайте уговорить себя, будто такой человек религиозен, и не признавайте его религиозным, ибо это не так; его душа ничего не зачала в области религии, и его понятие суть лишь подкинутые дети, создания других душ, усыновленные им в тайном сознании собственного бессилия. Нечестивыми и далекими от всякой божественной жизни я называю всегда тех, кто на этот лад гордо выступают и кичатся своей религией. Один имеет понятие о порядке мира и формулы, которые должны выражать его, другой имеет предписания, с помощью которых он сам держит себя в порядке, и внутренний опыт, которым он обосновывает эти предписания. Первый сплетает из своих формул систему веры, последний вышивает из своих предписаний порядок спасения; и так как оба они замечают, что это не имеет надлежащей крепости без чувства, то возникает спор о том, сколько нужно взять понятий и объяснений, и сколько предписаний и упражнений, и сколько и каких именно трогательных и возвышенных ощущений нужно присоединить к ним, чтобы составить дельную религию, которая не была бы ни холодна, ни мечтательна, ни суха, ни поверхностна. О, глупцы с косными сердцами! Они не знают, что все это – лишь разложения религиозного сознания, которые, чтобы иметь какое-либо значение, должны быть его продуктом! И если им неведомо обладание чем-либо, что они могли бы разлагать, то откуда у них эти понятия и правила? У них есть память и подражание, но не верьте им, будто у них есть и религия; они не сами создали понятия, формулы которых им известны, а лишь заучили их наизусть и запомнили, – и чувства, которые они хотят воспринять в этих понятиях, они могут лишь мимически воспроизвести, как воспроизводят чужие черты лица, что дает всегда лишь карикатуру. И неужели можно из этих омертвелых разложившихся созданий, взятых из чужих рук, составить религию? Можно разлагать члены и соки органического тела на их составные части; но возьмите эти выделенные элементы, смешайте их в какой угодно пропорции, производите над ними какие угодно операции, – сможете ли вы из них снова сделать живую кровь вашего сердца? Сможет ли то, что уже мертво, снова прийти в движение в живом теле и соединиться с ним? Воссоздавать творения живой природы из их составных частей – на этом терпит крушение всякое человеческое искусство, и потому и этим людям не удастся воссоздать религию, как бы совершенно они ни восприняли извне и не привили себе ее отдельные перерожденные элементы. Нет, изнутри и в своей первичной, своеобразной форме должны возникать явления благочестия, т. е. непременно, как собственные чувства, а не как плоское описание чужих чувств, могущее вести лишь к жалкому подражанию. И только таким описанием могут и должны быть религиозные понятия, из которых образуются упомянутые системы; ибо религия и не может, и не хочет быть самостоятельным познанием, проистекающим только из влечения к знанию. Что́ мы ощущаем и воспринимаем в религиозных переживаниях, есть не природа вещей, а ее действие на нас. Что́ вы знаете или мните о природе вещей, лежит далеко в стороне от области религии. Вселенная находится в непрерывной деятельности и открывает себя нам в каждый миг. Каждая форма, которую она создает, каждое существо, которому она в меру полноты его жизни дает обособленное бытие, каждое событие, которое она изливает из своего обильного, вечно плодотворного лона, есть ее действие на нас; и воспринимать в нашу жизнь и вдохновляться в этих воздействиях и в том, что они в нас пробуждают, всем единичным не обособленно, а в связи с целым, всем ограниченным не в его противоположности иному, а как символом бесконечного – вот что есть религия; а что хочет выйти за эти пределы и, например, глубже проникнуть в природу и субстанцию вещей, есть уже не религия, а некоторым образом стремится быть наукой; и, с другой стороны, если то, что должно лишь обозначать и выражать в словах наши чувства, претендует на значение науки о предметах – науки, основанной на откровении и вышедшей из религии, или на значение одновременно и науки, и религии, – то оно неизбежно впадает в мистицизм и пустую мифологию. Так, было религией, когда древние, уничтожая ограничение пространства и времени и перенося на весь мир каждое своеобразное направление жизни, рассматривали последнее как создание и господство в этой области всемогущего вездесущего божества; они восприняли в себя, как определенное чувство, своеобразный способ действия вселенной и обозначали его таким образом. Было религией, когда они при каждом счастливом событии, в котором хотя и случайно, но явственно открывались вечные законы мира, давали особое название богу, к которому оно относилось, и строили ему особый храм; они воспринимали здесь единичное, как деяние вселенной, и на свой лад обозначали его связь и своеобразный характер. Было религией, когда они возвышались над суровым железным веком, полным неровностей и разлада, и снова искали золотого века на Олимпе, среди радостной жизни богов; так они ощущали в себе вечно бодрую, вечно живую и радостную деятельность мира и его духа, за пределами всей изменчивости и всего кажущегося зла, которое вытекает лишь из борьбы конечных форм. Но когда они устанавливали вычурно-запутанную родословную этих богов, или когда позднейшая вера показывает нам длинный ряд эманации и рождений, то, хотя это по своему происхождению и есть религиозное изображение родства человеческого с божественным и связи несовершенного с совершенным, но все же само по себе есть пустая мифология и гибельная для науки мистика. Чтобы свести воедино все сюда относящееся, я скажу: бесспорно, вся сущность религии состоит в том, чтобы ощущать все, определяющее наше чувство, в его высшем единстве, как нечто единое и тождественное, и все единичное и особое – как обусловленное им, т. е. чтобы ощущать наше бытие и жизнь как бытие и жизнь в Боге и через Бога. Но изображать затем снова Божество как обособленный отдельный предмет, так что не легко избегнуть повода думать, что оно подвержено страданию, как и другие предметы, – это есть лишь обозначение, и хотя оно многим необходимо и всем близко, оно все же рискованно и обильно трудностями, от которых, быть может, никогда не освободится обычный язык. А еще относиться к этому предметному представлению о Божестве как к познанию, отделенное от его влияний на нас через мир, бытие Бога до мира и вне мира, хотя и для мира, изображать и развивать как научную истину, обоснованную религией – это более всего в области религии есть бесспорно пустая мифология, это есть легко ведущее к недоразумениям дальнейшее развитие того, что было лишь средством изображения, как если бы оно было существом дела, т. е., решительное удаление за пределы самобытной почвы религии.

Отсюда вы можете также усмотреть, как следует обсуждать вопрос, есть ли религия система или нет, – вопрос, на который можно отвечать и безусловным отрицанием, и решительным утверждением, – что вы вряд ли ожидали. Если вы разумеете под ним вопрос, подчинена ли религия некоторой необходимой внутренней связи, так что характер религиозного чувства у каждого человека есть нечто целое, и один и тот же предмет не может возбуждать в человеке случайно то одно, то другое чувство – если вы разумеете это, то, конечно, это есть система. Все, что где-либо – будь то у многих или немногих – выступает как особая форма и определенность чувства, есть нечто замкнутое и необходимое по своей природе; и, например, у христиан не может встречаться тот характер религиозного чувства, который вы находите у турок или индусов. Но это внутреннее единство религиозности, то расширяясь, то сосредоточиваясь, содержит большое многообразие сфер, и чем уже и меньше каждая из них, тем больше своеобразного она включает в себя как необходимое или отвергает как несовместимое. Ведь если, например, христианство само по себе есть целое, то и каждая из противоположностей, в различные эпохи выступавших в нем, вплоть до новейшей противоположности между протестантизмом и католицизмом, есть тоже нечто замкнутое в себе. И точно так же благочестие каждого отдельного лица, коренящееся в каком-либо более крупном единстве, есть, опять-таки, нечто единое и замкнутое в себе и основано на том, что вы зовете своеобразием данного лица или его характером, одну из сторон которого оно именно и составляет. Поэтому в религии имеется бесконечное формирование и развитие, вплоть до отдельной личности, и каждая из этих форм есть опять целое и обладает множеством своеобразных проявлений. Ведь не захотите же вы конструировать каждое такое проявление, перечислять их и точно определять характерное в нем с помощью отвлеченных понятий, как будто бытие и развитие всего единичного конечным образом вытекает из целого через ряд последовательных ступеней, так чтобы можно было определять одно начало с помощью других! Если можно в этом отношении сравнивать с чем-либо религию, то лучше всего сопоставить ее с тем, что и в иных отношениях тесно с ней связано, – я имею в виду музыку. Ибо музыка образует, конечно, великое целое, особое замкнутое в себе откровение мира, и все же музыка каждого народа есть самостоятельное целое, которое в свою очередь расчленяется на своеобразные формы вплоть до гения и стиля отдельного композитора; и каждое живое выступление наружу этого внутреннего откровения в отдельном лице, хотя и содержит в себе все указанные единства и возможно лишь в них и через них, но, вместе с тем, выливается в волшебстве звуков с радостью и весельем нестесненного произвола, именно так, как колышется его жизнь и как его затрагивает мир; и точно так же религия, несмотря на необходимость в ее живом формировании, все же в отдельных своих проявлениях, как она непосредственно выступает в жизни, более всего далека от всякой видимости принуждения и стеснения. Ибо все необходимое воспринято здесь в жизнь, а следовательно и в свободу, каждое отдельное движение выступает как свободное самоопределение именно данного сознания, в котором отражается преходящий момент мира. Нечестивым был бы тот, кто хотел бы требовать здесь чего-либо вынужденного, чего-либо внешне связанного и определенного; и если что-либо подобное содержится в вашем понятии системы, то вы должны здесь совершенно откинуть это. Система восприятий и чувств, – можете ли вы сами представить себе что-нибудь более странное? Или дело обстоит у вас так, что, чувствуя что-либо, вы, вместе с тем, соощущаете или сомыслите (называйте это как угодно) необходимость, в силу этого чувства, чувствовать так, а не иначе, нечто, что вас в данную минуту совсем не затрагивает? Предаться такому размышлению разве не значило бы загубить свое чувство и заменить его чем-то совсем иным, холодным рассчитыванием и умничанием? Поэтому очевидно нельзя полагать, что для религии необходимо еще и сознавать эту связь своих отдельных проявлений и не только иметь ее в себе и развивать из себя, но и обладать ее описанием и воспринимать извне; и было бы самомнением отказывать в достаточном благочестии тому, кто не имеет этого. Истинно благочестивые люди и не смущаются этим соображением в своей простой жизни и мало интересуются всеми так называемыми системами религии, построенными на этом воззрении. И поистине, они большей частью слишком плохи и далеко не сравнимы с теориями музыкального искусства, которому мы только что уподобили религию, сколько бы ошибочного ни заключалось и в последних. Ибо менее всего этим систематизаторам религии присуща скромная наблюдательность и внимательность, необходимая, чтобы уловить по возможности внутреннюю сущность того, что они описывают. И они, впрочем, менее стремятся к этому, чем к тому, чтобы счислять знаками и давать законченные и завершенные обозначения, что именно и носит случайный характер – почти столь же случайный, как обозначение звезд, в котором вы находите игру произвола и которое всегда недостаточно, ибо всегда усматривается и открывается новое, что в него не вмещается. Ведь не захотите же вы в таком обозначении найти систему, что-либо прочное и неизменное по природе, а не только в силу произвола и традиции! Совершенно так же обстоит дело и здесь. Ибо хотя каждая форма религии внутренне обоснована в себе самой, но именно ее обозначение всегда зависит от внешних обстоятельств. Тысячи людей могли бы иметь один род религиозных переживаний, и каждый, быть может, обозначал бы свое чувство иными признаками, руководимый не своим сознанием, а внешними условиями. – Далее эти систематизаторы не столько хотят изображать своеобразное в религии, сколько подчинять одно начало другому и выводить из высшего. Но это менее всего соответствует интересу религии, которая ничего не знает о выведении и связывании. Не только какой-либо единичный факт может быть назван в ней изначальным и первичным; напротив, все в ней непосредственно и истинно само по себе, все существует самостоятельно, без зависимости от чего-либо иного. Правда, каждая религия обладает своеобразной формой лишь в силу определенного способа и характера чувства; но было бы заблуждением относиться к такому чувству, как к тому, что вы зовете принципом и из чего можно выводить иное. Ибо эта определенная форма религии одинаково содержится в каждом отдельном элементе религии, каждое выражение чувства носит на себе такой особый отпечаток, и вне его последний нигде не обнаруживается и никому не дается; и даже понять нельзя религию, если не понимаешь ее так. Ничто в ней не может и не должно доказываться из другого, и все общее, под что подводится единичное, всякое такого рода сближение и соединение либо лежит в чуждой области, если его относят к внутреннему и существенному началу в религии, либо же есть создание игры фантазии и свободного произвола. Каждый может иметь свой собственный распорядок и свои собственные рубрики; существо дела от этого ничего не приобретет и не потеряет; и кто истинно знает свою религию и ее сущность, тот поставит всякую внешнюю связь далеко ниже единичного, и ничем не пожертвует первой из последнего.

На этом пути люди пришли к удивительной мысли о всеобщей религии и о единственной ее форме, к которой все иные ее формы относятся как ложное к истинному; и если бы я не опасался, что вы неправильно истолкуете меня, то я сказал бы даже, что лишь на этом пути люди пришли к сопоставлению между истинным и ложным, которое не особенно подходит к религии. Ибо собственно все это относится лишь туда, и применимо лишь там, где имеешь дело с понятиями, и где могут действовать отрицательные законы вашей логики, и ни к какой иной области. Непосредственно в религии все истинно; ибо как иначе могло бы в ней что-либо возникнуть? Непосредственно же лишь то, что еще не прошло сквозь понятие, а выросло только в чувстве. Точно так же все, выливающееся в какую-либо религиозную форму, хороню; ибо оно приобретает этот характер лишь потому, что высказывает общую высшую жизнь. Но весь объем религии бесконечен и не может быть вмещен в одну определенную форму, а лишь в совокупность всех ее форм. Он бесконечен не только потому, что каждая отдельная религиозная организация имеет ограниченный кругозор, который не объемлет всего, и следовательно, не вправе думать, что вне его уже ничего не может быть воспринято, но и главным образом потому, что каждая религиозная организация своеобразна, т. е. ощущает на свой лад, так что и в пределах ее собственной области элементы религии могли бы приобретать иную форму для иной организации. Он бесконечен не только потому, что действование и страдание даже в отношении между ограниченным содержанием и душой могут бесконечно изменяться и с течением времени принимать все новые формы; и не только потому, что религия как способность остается всегда незавершенной и, следовательно, всегда развивается, воспроизводится во все более прекрасных формах и все глубже внедряется в природу человека: нет, религия бесконечна во всех направлениях. Это сознание непосредственно дано вместе с самой религией, как вместе с знанием дано и знание его вечной истинности и достоверности; в этом и состоит само религиозное чувство, и оно должно поэтому присутствовать у всякого, кто действительно имеет религию. Каждый должен сознавать, что его религия есть лишь часть целого, что в отношении тех начал, которые пробуждает его религиозное чувство, должны иметься воззрения и ощущения, которые столь же религиозны и все же совершенно отличны от его собственных, и что другим формам религии должны соответствовать восприятия и чувства, доступа к которым он, быть может, совершенно лишен. Вы видите, как непосредственно вытекает из сущности религии эта прекрасная скромность, эта приветливо-благожелательная терпимость, и как мало ее можно отделить от религии. И как несправедливы упреки, с которыми вы обращаетесь к религии, что она склонна к преследованиям и полна ненависти, что она разрушает общество и проливает потоки крови, как воду. Обвиняйте в этом тех, кто губят религию, кто хотят затопить ее множеством формул и отвлеченных определений и заковать ее в цепи так называемой системы. О чем же люди спорили в религии, что порождало в ней партии и возжигало войны? Об определениях понятий – иногда практических понятий, и всегда – теоретических; а те и другие не принадлежат к ней. Философия стремится объединить в общем знании тех, кто хочет знать, как это вы ежедневно видите, хотя и она, чем лучше себя понимает, тем более оставляет простора для многообразия; религия же даже в такой форме не стремится подвести под одну веру и одно чувство тех, кто верит и чувствуят. Она, правда, стремится внушить тем, кто еще неспособен к религиозным переживаниям, сознание вечного единства первичного источника жизни, ибо всякий видящий есть новый жрец, новый посредник, новый орган; но именно поэтому она с отвращением избегает холодного однообразия, которое снова разрушило бы этот божественный избыток. Убогое системоискательство отталкивает от себя все чуждое, часто даже не исследовав надлежащим образом его притязания, уже потому, что это чуждое могло бы нарушить стройные ряды собственной системы, требуя для себя места; оно есть обитель искусства споров и искания споров, оно должно вести войну и преследовать; ибо поскольку единичное относится тоже лишь к чему-либо единичному и конечному, одно единичное может, конечно, разрушить своим бытием другое; в непосредственном же отношении к бесконечному все изначально-внутреннее без взаимного стеснения находит себе место, все – едино и все – истинно. И лишь такие систематизаторы повинны во всем этом. Новый Рим, безбожный, но последовательный, шлет молнии отлучения и изгоняет еретиков; старый, истинно благочестивый и религиозный в высшем стиле Рим был гостеприимен в отношении каждого Бога и потому заполнился богами. Поклонники мертвой буквы, которую изгоняет религия, наполнили мир криком и суетой; истинные же созерцатели вечного были всегда спокойными душами и либо оставались наедине с собой и с бесконечным, либо же, озираясь вокруг себя, охотно предоставляли каждому, кто только понимал великое слово, быть религиозным на свой лад. Но этим широким взором и с этим чувством бесконечности религия смотрит и на то, что лежит за пределами ее собственной области и содержит в себе задаток неограниченной многосторонности в суждении и размышлении – многосторонности, которую действительно можно получить только от нее. Когда что-либо иное вдохновляет человека – я не хочу исключать отсюда даже нравственность и философию, поскольку они еще возможны, если отделить от них религию, а, напротив, ссылаюсь в отношении их на ваш собственный опыт, – то его мышление и стремление, на что бы оно ни направлялось, замыкает его в узком кругу, в котором заключено для него самое ценное и вне которого все кажется ему пошлым и недостойным. Кто хочет только мыслить по школьным правилам или действовать по принципам или что-либо выполнить в мире, тот неизбежно ограничивает сам себя и постоянно противопоставляет себе и делает предметом своей ненависти все, на что не направлены его заботы и дела. Лишь вольный воздух созерцания и жизни, если жизнь направлена на бесконечное и распространяется в бесконечность, дарует духу неограниченную свободу; лишь религия спасает его от теснящих оков мнения и вожделения. Все, что есть, необходимо для нее, и все, что может быть, есть для нее истинный и неизбежный образ бесконечного – надо лишь найти точку, из которой можно открыть ее связь с бесконечным. Как бы негодно ни было нечто в иных отношениях и само по себе, в этом отношении оно всегда достойно быть, заслуживает сохранения и созерцания. Благочестивой душе религия делает все святым и ценным, даже само нечестие и саму пошлость, все, что эта душа объемлет и не объемлет, что входит в систему ее собственных мыслей и согласуется с ее своеобразной жизнью или нет; религия есть исконный и заклятый враг всякой духовной узости и односторонности.

Если саму религию не затрагивают упреки, основанные лишь на ее смешении с знанием, которое, чего бы оно ни стоило, все же хочет быть именно знанием и, следовательно, принадлежит не к ней, а лишь к богословию, – а последнее вы должны были бы всегда отличать от религии, – то ее столь же мало затрагивают и упреки, которые ей делались со стороны поведения. Я уже коснулся слегка этого вопроса; но рассмотрим эти упреки в общей форме, чтобы совершенно устранить их и чтобы вы поняли как следует, что я имею в виду. При этом, однако, мы должны точно различать двоякое. Во-первых, вы обвиняете религию в том, что она нередко склоняет к неприличным, ужасным и даже противоестественным поступкам в области общей гражданской и нравственной жизни. Я не хочу требовать от вас доказательства, что такие действия исходят от благочестивых людей; от такого доказательства я вас пока избавляю. Хорошо. Но, высказывая свое обвинение, вы ведь сами отделяете религию от нравственности. Разумеете ли вы под этим, что религия тождественна самой безнравственности или образует вид последней? Вряд ли, ибо иначе ваша война против религии должна была бы быть совсем иной, и вы должны были бы признать мерилом нравственности степень, в какой она уже преодолела благочестие. Но ведь вы не так выступаете против религии, если не считать тех немногих из вас, которые действительно довели почти до безумия свою бессмысленную ревность в служении этому недоразумению. Или вы имеете в виду лишь то, что благочестие есть нечто иное, чем нравственность, что оно равнодушно к последней, а потому при случае может стать и безнравственной? Тогда вы, конечно, правы в вашем первом утверждении; а именно, поскольку благочестие можно мысленно отделить от нравственности, они различны, как я уже признал это, когда сказал, что сущность одного лежит в чувстве, другого же – в действии. Однако, как же из этой противоположности вы можете дойти до признания религии ответственной за поведение и до вменения ей последнего? Не правильнее ли в таком случае сказать, что такие люди были именно недостаточно нравственными; а если так, то они все же могли быть религиозными без вреда для себя. Ведь если вы хотите заставить нас идти вперед, – а ведь вы хотите этого – то было бы неразумно, когда в нас установилось неравенство между началами, которые, собственно, должны были бы быть равными, возвращать назад то, которое перегнало другое; напротив, вы должны подгонять отставшее, чтобы нам действительно двинуться вперед. А чтобы вы не могли упрекнуть меня в придирке к словам, я обращаю ваше внимание на то, что религия сама по себе совсем не влечет человека к действию и что, если бы можно было мыслить ее присущей человеку вполне обособленно, без присутствия в нем чего-либо иного, – такой человек не осуществлял бы ни худых, ни хороших дел; ведь если вы захотите вспомнить и не пожелаете вновь отвергнуть сказанное выше, вы должны признать, что такой человек вообще не действовал бы, а только чувствовал бы. Потому-то и происходит то, на что вы часто и справедливо жалуетесь, именно что издавна многие из наиболее религиозных людей, в которых нравственная сторона жизни была слишком оттеснена и которые лишены были подлинных побуждений к действию, покидали мир и в одиночестве предавались праздному созерцанию. Заметьте себе: к этому религия может привести, когда она обособляется и, следовательно, становится болезненной, но она не может привести к жестоким и ужасным деяниям. Напротив, тот упрек, который вы хотите делать религии, можно при этом даже обратить и превратить в похвалу. Ведь деяния, которые вы порицаете, как бы различны они ни были в частностях, имеют все же то общее между собой, что они, по-видимому, проистекают из отдельного движения чувства. Ведь именно это вы всегда порицаете, все равно, называете ли вы это определенное чувство религиозным или нет; и я так мало расхожусь с вами в этом, что, напротив, тем более хвалю вас, чем основательнее и беспристрастнее вы это порицаете. Я прошу вас порицать это даже тогда, когда действие не кажется вам злым, а имеет вид благого. Ибо действие, если оно следует отдельному побуждению, попадает в силу этого в неподобающую ему зависимость и подчиняется слишком определенному влиянию даже внешних предметов, воздействующих на отдельное побуждение. Чувство по своей природе, каково бы ни было его содержание, бурно, если только оно не усыпительно; оно есть потрясение, сила, которой действие не должно покоряться и из которой оно не должно вытекать; напротив, действие должно проистекать из спокойствия и рассудительности, из общего впечатления нашего бытия, и этот характер оно должно отражать на себе. Это равным образом требуется как в обыденной жизни, так и в государстве и искусстве. Но указанное уклонение может быть обусловлено лишь тем, что действующий – значит, мотив действования или нравственный элемент в нем – не оставил достаточного и полного простора для благочестия; и, таким образом, скорее можно думать, что если бы он был более благочестив, он и действовал бы более нравственно. Ибо из двух элементов состоит вся религиозная жизнь: человек, во-первых, должен отдаваться вселенной и открывать себя для действия той ее стороны, которая к нему обращена, и, во-вторых, он должен направлять вовнутрь это соприкосновение, которое, как таковое и в своей определенности, есть отдельное чувство, и воспринимать его во внутреннем единстве своей жизни и бытия; и религиозная жизнь есть не что иное, как постоянное возобновление этого процесса. И потому, когда человек переживает определенное душевное движение, порожденное в нем миром, будет ли благочестием то, что принуждает его вынести тотчас же это чувство наружу и обратить его в действование и поступки, которые тогда, конечно, носят на себе следы потрясения и затуманивают чистую связь нравственной жизни? Никоим образом! Напротив, благочестие призывало его внутренне насладиться приобретенным, воспринять его в глубине своего духа и слиться воедино с ним, чтобы чувство лишилось облачения временности и ощущалось не как единичное, не как потрясение, а как вечное, чистое и покойное. И тогда из этого внутреннего единства возникает и действование как особая отрасль жизни, и, конечно, как мы уже ранее согласились, это есть обратное действие чувства; но лишь совокупное действование должно быть результатом совокупного чувства; отдельные же поступки должны зависеть в своей связи и последовательности от чего-то совсем иного, чем от мгновенного чувства; лишь в таком случае они, каждый в своей связи и на своем месте, свободно и самобытно выражают все внутреннее единство духа, а не тогда, когда они зависят от отдельного возбуждения и рабски соответствуют ему. Итак, несомненно, что ваше порицание не затрагивает религии, если не говорить о болезненном состоянии, и что даже это болезненное состояние не имеет первоначальной и самобытной основы в религиозной системе, а носит общий характер, так что из него не может быть ничего выведено специально против религии. Наконец, несомненно и должно быть и снова, что в здоровом состоянии, поскольку мы рассматриваем в отдельности религиозность и нравственность, нельзя считать действия человека обусловленными религией и религию – побудительницей действий; напротив, действование образует самостоятельный ряд, и религия также, как две различные функции одной и той же жижи. Поэтому человек не должен ничего делать из религии, а должен все делать и осуществлять с религией; непрерывно, подобно священной музыке, религиозные чувства должны сопровождать его деятельную жизнь, и нигде и никогда он не должен терять их. А что в этом разъяснении я не ввел в заблуждение ни вас, ни себя самого – в этом вы убедитесь, если обратите внимание на то, что каждое чувство, чем более в ваших собственных глазах к нему применим характер религиозности, тем более обладает склонностью обратиться вовнутрь, а не прорываться наружу в действиях; и религиозный человек, исполненный глубокой внутренней жизни, оказался бы в величайшем затруднении и, пожалуй, даже не понял бы вас, если бы вы его спросили, что в частности он склонен делать в силу своего чувства, чтобы засвидетельствовать и проявить последнее. Лишь злые духи, а не добрые, владеют и движут человеком, легион же ангелов, которым небесный Отец снабдил своего Сына, не осуществляли над ним никакой власти, не помогали ему в его отдельных действиях и не должны были делать это; но они вселяли радость и спокойствие в его душу, истощенную мыслями и поступками; иногда, в мгновения, когда вся его сила была обращена к действию, они исчезали перед его взором, но потом снова радостной толпой теснились вокруг него и служили ему. Но зачем я привожу эти частности и говорю образами? Ведь яснее всего моя правота обнаруживается в том, что, хотя я вместе с вами исходил из разделения, установленного вами между религией и нравственностью, и хотя мы именно надлежащим образом прослеживали это разделение, мы как бы сами собой вернулись к существенному их соединению в истинной жизни и видели, что все гибельное для одной из них предполагает слабость и в другой, и что если одна из них не есть всецело то, что она должна быть, то и другая не может быть совершенной.

Таким образом, в этом отношении дело обстоит несомненно так. Но вы часто говорите еще о других действиях, которые непременно должна порождать религия, так как они не имеют значения для нравственности и, следовательно, никоим образом не могут возникать из нее, и по той же причине не могут возникать из чувственности, поскольку последняя противопоставляется нравственности, ибо и для нее они не имеют смысла; тем не менее они гибельны, потому что в них люди приучаются держаться за пустое и ценить ничтожное, и потому, что они, при всей своей бессмысленности и бесцельности, слишком часто заступают место нравственной деятельности и прикрывают отсутствие последней. Я знаю, что вы разумеете; избавьте меня от длинного описания внешней дисциплины, духовных упражнений, лишений, истязаний и тому подобного, в чем вы упрекаете религию как в ее создании, но о чем – не забывайте этого – также весьма равнодушно судят именно величайшие герои религии, основатели и возродители церкви. Здесь, правда, дело обстоит иначе; но и здесь, я полагаю, дело, которое я защищаю, оправдает себя само. А именно, подобно тому, как знание, о котором мы ранее говорили, те учения и мнения, которые хотели ближе примкнуть к религии, чем они на то способны, были лишь обозначениями и описаниями чувства, короче, знанием о чувстве, но отнюдь не непосредственным знанием о действиях вселенной, пробуждающих чувство; и подобно тому, как это знание неизбежно должно было обратиться во зло, когда оно ставилось на место либо самого чувства, либо подлинного непосредственного познания, – так и это поведение, предпринимаемое ради упражнения чувства и управления им и столь часто превращающееся в что-то пустое и бессодержательное – ведь мы не говорим здесь об ином, символическом и значительном поведении, выдающем себя не за упражнение, а за выражение чувства – есть также поведение как бы из вторых рук, которое на свой лад делает чувство своим объектом и воздействует на него, по аналогии с знанием, которое тоже делает чувство своим объектом и хочет теоретически воспринять его. Какую цену это поведение может иметь само по себе, и не оказывается ли оно столь же несущественным, как такое знание, – этого я не хочу здесь решать; ведь трудно правильно определить, и требует точного обсуждения вопрос, в каком смысле человек может хотеть управлять самим собой и в особенности своим чувством, которое, по-видимому, есть скорее дело целого и самобытный продукт жизни, чем намеренный и самостоятельный результат человеческой деятельности. Но, повторяю, это меня здесь не касается, и я хотел бы лучше обсуждать это с друзьями религии, чем с вами. Достоверно, однако, и я безусловно признаю здесь одно: мало найдется заблуждений более гибельных, чем такое желание поставить эти воспитательные упражнения чувства на место самого чувства; но только это очевидно есть заблуждение, в которое не могут впасть религиозные люди. Быть может, вы сразу же согласитесь в этом со мной, если я напомню вам, что нечто подобное встречается и в области нравственности. Ибо и здесь существует такое воздействие на свое собственное поведение – нравственные упражнения, которые человек, как обыкновенно говорится, предпринимает над самим собой, чтобы стать лучше; ставить такие упражнения на место непосредственной нравственной деятельности, на место доброты и правильного поведения – это, правда, случается, но вы не скажете, что это случается именно с нравственными людьми. Но сообразите также следующее. Вы собственно полагаете, что люди делают разные вещи, причем каждый перенимает у другого и передает следующим то, что для многих совсем не понятно и ничего не означает, но в отношении чего предполагается, что оно совершается ради возбуждения поддержки и направления в известную сторону религиозного чувства. Итак, где это действие производится самостоятельно и где оно действительно имеет это значение, там оно очевидно относится к собственному чувству человека и предполагает известное состояние этого чувства, которое может быть воспринято, так что человек сознает самого себя и свою внутреннюю жизнь со всеми ее слабостями и неровностями. Это предполагает также интерес к такому самосознанию, высшее себялюбие, предметом которого является именно человек как нравственно чувствующее существо, как воображаемая часть целого духовного мира; и, очевидно, с прекращением этой любви должно прекратиться и такое поведение. Итак, может ли когда-либо такое поведение нелепым и бессмысленным образом быть поставлено на место самого чувства и стремиться вытеснить его, не уничтожая вместе с тем само себя? Нет, такое заблуждение может возникнуть лишь в тех, кто в последних глубинах своей души враждебны религии. Именно для таких людей эти упражнения чувства имеют самостоятельную ценность, ибо этим они могут приобрести славу, будто они скрывают в себе подлинное чувство; тому, что в других имеет глубокое значение, они могут внешне подражать, когда сознательно или бессознательно им нужно обмануть других видимостью высшей жизни, которая в действительности отсутствует в них. Так дурно, действительно, то, что вы в этом смысле порицаете; это есть всегда либо низкое лицемерие, либо жалкое суеверие, которое я охотно предоставляю вашему суду и которого не хочу защищать. И при этом безразлично, в чем состоят такого рода упражнения, и мы готовы отвергнуть не только то, что само по себе пусто, неестественно и ложно, но и все, что возникает на этом пути, хотя бы оно и пользовалось хорошей репутацией; дикие истязания, бессмысленный отказ от прекрасного, пустые слова и обряды, благотворительность – все это должно иметь для нас одинаковое значение, всякое суеверие мы должны признать одинаково нечестивым. Но никогда также мы не должны смешивать это суеверие с благонамеренным стремлением религиозных душ. То и другое различается, поистине, весьма легко; ибо всякий религиозный человек создает себе сам свою аскетику, в какой он нуждается, и не ищет какой-либо нормы, кроме той, которую он носит в себе. Суеверный же и лицемер строго держится данного извне и традиционного и ревностно соблюдает все это, как что-то общеобязательное и священное. И это вполне естественно; ведь, если бы каждый обязан был сам изобретать свою внешнюю дисциплину и упражнение, свою гимнастику чувства, в связи с своим личным состоянием, то им плохо пришлось бы, и они не могли бы уже скрыть своей внутренней нищеты.

Долго задерживал я вас на самом общем, – почти можно сказать: на предварительном, на том, что должно было бы разуметься само собой. Но именно потому, что для вас, как и для многих других, которые менее всего согласились бы быть причисленными к вам, оставалось непонятным отношение религии к другим отраслям жизни, было необходимо с самого начала отвести источники наиболее обычных недоразумений, чтобы они потом не задерживали нас на нашем пути. Это я и выполнил по мере сил, и теперь, я надеюсь, у нас есть твердая почва под ногами; мы должны исходить из того мгновения, которое само никогда не может быть непосредственно созерцаемо, но в котором одинаково образуются все различные проявления жизни, подобно тому, как иные растения оплодотворяются уже в закрытом бутоне и как бы приносят плод в самом расцвете; и если, исходя отсюда, мы спросим, где среди всех проявлений жизни следует преимущественно искать религию, то мы убеждены, что на это нельзя дать иного верного и обоснованного ответа, как найти место религии там, где живые соприкосновения человека с миром принимают преимущественно характер чувства, и указать, что в чувстве произрастают прекрасные и благоуханные цветы религии; эти цветы, раскрываясь в указанном тайном действии, правда, вскоре опять опадают, но божественный росток всегда создает новые, окружая их райским климатом, в котором никакая непогода не мешает их развитию и никакая резкая среда не вредит нежным краскам и тонкой ткани цветов. На это внутреннее строение я хочу теперь обратить ваше очищенное и подготовленное внимание.

Прежде всего обратимся к внешней природе, которую многие считают первым и единственным храмом Божества и, в силу присущего ей особого способа действовать на душу, самой глубокой святыней религии, но которая теперь есть почти лишь преддверие к последней, хотя и должна была бы иметь большее значение. Ведь совершенно неверно воззрение, которое мне прежде всего бросается в глаза в вашей среде, будто страх перед силами, которые властвуют в природе и с присущей им беспощадностью угрожают жизни и делам людей, впервые возбудил в человеке чувство бесконечного или даже есть единственная основа всей религии. Разве вы не должны признать, что, если бы дело обстояло так, если бы благочестие явилось вместе со страхом, оно должно было бы также исчезнуть вместе с ним? Конечно, вы должны признать это; но, быть может, вам именно это и кажется, а потому рассмотрим дело ближе. Ведь очевидно, что великая цель всего трудолюбия, затрачиваемого на совершенствование земли, состоит в том, чтобы прекратить господство сил природы над человеком и уничтожить всякий страх перед ними. И действительно, в этом отношении уже сделано изумительно много. Молнии Зевса не пугают нас более, с тех пор, как Гефест изготовил щит против них; Гестия охраняет то, что она отвоевала у Посейдона, от гневных ударов его трезубца, и сыновья Ареса соединяются с сыновьями Асклепия, чтобы оберечь нас от быстро убивающих стрел Аполлона. Человек все более научается одолевать и губить одного из этих богов посредством другого и готов вскоре уже лишь как победитель и властелин смотреть на эту игру. Итак, если губители взаимно губят себя, а страх есть основа их почитания, то они постепенно должны приобретать вид чего-то будничного и обыденного; ибо что человек одолел или что мечтает одолеть, то он и способен измерить, и оно уже не может стоять перед ним, как ужасная бесконечность, так что религия должна была бы постепенно терять свои объекты. Но разве это где-либо случалось? Разве эти боги не почитались столь же ревностно, поскольку они, как братья и родственники, поддерживали и укрепляли друг друга, и поскольку они поддерживают и охраняют и человека, как младшего сына того же отца? Да и в вас самих, если вами еще овладевает благоговение перед великими силами природы, зависит ли оно от вашей обеспеченности или необеспеченности? Или у вас уже наготове смех, чтобы глумиться над громом когда вы стоите под вашими громоотводами? И не есть ли вообще охраняющее и поддерживающее начало в природе также предмет поклонения? Обсудите также и следующее. Разве то, что угрожает и противодействует бытию и творчеству человека, есть только великое и бесконечное, или, напротив, то же самое делает многое мелкое и ничтожное, что вы даже не можете определенно воспринять и преобразить во что-либо крупное, и что вы поэтому зовете случаем? А было ли это хоть когда-либо предметом религии и поклонения? А если вы хотите составить себе столь низменное представление об идее судьбы у древних, то вы плохо поняли их поэтическую религию. Ибо под этой возвышенной судьбой разумелось одинаково и сохраняющее, и разрушающее начало; а потому и священное благоговение перед ней, отказ от которого в самую прекрасную и просвещенную эпоху древности казался всем лучшим людям совершенным нечестием, было нечто иное, чем тот рабский страх, освобождение от которого было славным и добродетельным делом. Что касается этого священного благоговения, если вы можете его постигнуть, то я охотно соглашусь, что оно есть первый элемент религии. Страх же, который вы имеете в виду, не только сам не есть религия, но и не может подготовить и подвести к ней. Напротив, единственное хорошее, что можно сказать о нем, – это только то, что он вынуждает людей обратиться к мирскому общению, к государству, чтобы этим путем избавиться от него; благочестие же человеческое начинается лишь там, где человек уже избавился от страха. Ибо любить мировой дух и радостно созерцать его действие – вот цель религии, страх же не есть любовь. Но столь же мало вы должны верить тому, что любовь к природе, которую столь многие прославляют в качестве религии, есть истинно религиозная любовь. Мне почти отвратительно говорить об их манере спешить в великий прекрасный мир, чтобы раздобывать в нем маленькие трогательные ощущения – говорить о том, как они всматриваются в нежные рисунки и окраски цветов, или в магическую световую игру пылающего вечернего неба, и как они восхищаются пением птиц и красивой местностью. Они, правда, полны изумления и восторга и полагают, что никакой инструмент не может произвести этих волшебных звуков, и никакая кисть не может достигнуть такой окраски и рисунка. Но если бы мы вмешались в их мысли и стали умничать в их духе, то они сами должны были бы проклясть свою радость. Ведь их можно спросить: чему вы собственно здесь изумляетесь? Взрастите цветок в темном погребе, – и при удаче вы можете лишить его всех этих красот, ничуть не изменяя его природы. И вообразите, что испарения будут несколько иначе ложиться вокруг нас, и вы, вместо этого великолепия, будете иметь перед глазами лишь серое неприятное покрывало, а, однако, явление, наблюдаемое вами, останется прежним. Попытайтесь, наконец, представить себе, что те же самые полуденные лучи, ослепительность которых вы не выносите, кажутся людям, живущим к востоку от нас, мерцающей вечерней зарей – а ведь вы должны принять это во внимание, если хотите обсудить этот предмет в целом – и если тогда вы, очевидно, уже не будете иметь того же ощущения, то вы должны убедиться, что гнались лишь за пустым призраком. И они не только поверят этому, но это и действительно истинно для них, ибо они охвачены борьбой между видимостью и бытием, а где есть эта борьба, там не может возникнуть религиозное возбуждение и подлинное чувство. Да, если бы они были детьми, которые действительно, не мечтая и не думая ни о чем ином, не сравнивая и не размышляя, воспринимают в себе свет и блеск и с помощью мировой души открывают себя миру, благоговейно чувствуют это и побуждаются к этому отдельными предметами; или если бы они были мудрецами, для которых всякий спор между видимостью и бытием разрешается в живом созерцании, которые поэтому могут снова переживать детские чувства и которым такие умничания не служат помехой, – тогда их радость была бы истинным и чистым чувством, моментом живого, дающего радостную весть о себе, соприкосновения между ними и миром. И если вы понимаете это более прекрасное состояние, то позвольте сказать вам, что и оно есть первичный и необходимый элемент религии. Но не выдавайте мне описанное пустое, вымученное чувство за движение благочестия, ибо оно слишком неустойчиво и есть лишь жалкая личина для их холодного, бесчувственного просвещения и извращения. Итак, оспаривая религию, не подкидывайте ей и здесь того, что не принадлежит ей; и не говорите с насмешкой, будто через унизительный страх перед бессмысленным и пустую игру с бессодержательной видимостью человек легче всего может достигнуть этой мнимой святыни, и будто благочестие ни в ком не возникает легче и никому не идет лучше, чем трусливым, слабым, чувствительным душам.

Конец ознакомительного фрагмента.