© Котэ Махарадзе, наследники, 2017
© Гигла Пирцхалава, рисунки (наследники), 2017
© Издательский Центр «Гуманитарная Академия», 2017
Котэ Махарадзе
Репортаж без микрофона[1]
Посвящается светлой памяти неповторимого Давида Кипиани
Предисловие
Из одного и того же окна можно увидеть совершенно разные картины – кто как смотрит. Я могу поведать только о том, что видел сам, поделиться своими впечатлениями и воспоминаниями. Увидеть жизнь чужими глазами, рассказать с чужих слов неудобно, да и невозможно.
С грустью приходится констатировать, что прожито во много раз больше, чем осталось впереди. Я уже не «еду на ярмарку», а возвращаюсь «с ярмарки», хотя до жуткого дня, когда все останется где-то там, за окнами, пока, надеюсь, далеко. В самую пору оглянуться назад. Нет, не отдохнуть, а просто остановиться и оглянуться…
Нигде и никогда не вел записей, не корпел над дневниками. Всемирные конгрессы театра, Олимпийские игры, чемпионаты мира, Европы, СССР, театральные и спортивные фестивали, гастроли, встречи с интереснейшими людьми, в общем, уйма ярких впечатлений, а записей нет никаких.
Не осталось ни одного листочка записей с больших спортивных форумов, ни одной переписанной от руки роли с приписками на обратной стороне, ни странички о памятных событиях. Странно, но факт. Все время быть в самой гуще жизни и ничего не записывать. Что это? Небрежность или надежда на хорошую память? И то, и другое. А возможно, и третье – нежелание уподобляться так называемым «организованным» туристам с блокнотами в руках, дружно поворачивающим головы – «посмотрите налево… посмотрите направо…» – вместе со словами экскурсовода и фанатично, с каким-то остервенением записывающим что-то.
Так или иначе – записей нет. Я не старался уточнять и перепроверять верность фактов, надеясь, что самое важное – то, что предопределило судьбу, изменило жизнь, – не могло не сохраниться в памяти. Что не сохранилось, следовательно, не было существенным и важным, не заслуживало того. В отдельных случаях, где логика последовательности и точность аргументации требовали четкой выкладки цифр, я обращался к спортивной и театральной периодике, книгам, дабы не прослыть легковесным краснобаем. Но понадобилось такое обращение всего несколько раз.
И вот еще что. Ни одной строчки о хорошо сыгранных мной ролях в книге вы не найдете. Ни одной цитаты из хвалебных рецензий, ни слов поздравлений по поводу удачных репортажей. Кому это нужно?.. Всегда раздражали книги воспоминаний, полные умиления от своих же успехов, написанные с целью выставить себя в выгодном свете. И если где-то, опять-таки из-за точности изложения фактов, это станет неизбежным – постараюсь быть предельно корректным. Великое искусство – не бросаться в глаза. Кому суждено быть замеченным, заметят и без того.
Другое дело – плохо сыгранные роли, неудачные репортажи и передачи. Они толкают на поиск причин просчетов, ошибок, провалов. Удача, успех слегка размагничивают, а просчеты и провалы – мобилизуют. Они поучительны для самого себя и для других, особенно для молодых. Часто это гарантия роста и движения вперед. Если молодые научатся хотя бы не повторять чужих ошибок, они смогут безболезненно обойти множество коварных подводных рифов, подстерегающих на жизненном пути. А это уже – стоящее дело.
Усевшись за книгу, я преследовал еще одну тайную цель. Долгие годы продолжая оставаться слугой двух господ, я замечал, что есть люди искусства и их поклонники, которых вовсе не интересует спорт, а футбол и подавно. К счастью, их не очень много. И наоборот, знавал спортсменов и заядлых болельщиков, для которых искусство, в частности театр, – настоящая химера. К сожалению, их много. Это всегда расстраивало и даже раздражало. И вот мелькнула мысль: написать книгу в такой форме, чтобы было интересно и тем, и другим. Прочитав книгу, «спортсмены» больше узнают об артистах и искусстве, а «театралы» – о спорте и его героях. Вот, собственно, и объяснение тому, что искусство и спорт в моем опусе постоянно перемежаются.
Для предисловия, пожалуй, достаточно. Один из лучших рассказчиков – А. Дюма-отец предупреждал: «Как бы хорошо ни говорил человек, помните, когда он говорит[2] слишком много, то в конце концов скажет глупость».
Слуга двух господ
– Алло, я вас слушаю, – отвечаю на ранний телефонный звонок.
– Вас беспокоят с «Мосфильма». Убедительно просим быть в Москве через пару дней. Съемка фильма.
Сообщают коротко, языком телеграмм. Ответа не ждут, как бы зная: на приглашение «Мосфильма» отказа не будет.
– И все-таки, кого я должен играть?
– Котэ Махарадзе…
Долгая пауза. Первое мое приглашение на «Мосфильм» – и надо же! – на роль комментатора Котэ Махарадзе.
Многие годы никто никуда не приглашал. И вдруг звонок за звонком, телеграмма за телеграммой. Москва, Ленинград, Киев, Одесса, Тбилиси, еще раз Москва… Это было похоже на сговор. И на робко-доверительный вопрос: на какую роль? – один и тот же ответ: на роль комментатора Котэ Махарадзе.
– Кому же, как не вам, играть эту роль, пока вы живы, естественно… – успокаивают меня.
Приехали, товарищ артист. Играйте и снимайтесь в роли комментатора, пока еще живы, естественно. А там посмотрим.
Что же получается? Значит, максимум возможностей артиста Махарадзе, более полувека прослужившего в академических театрах и сыгравшего более ста ролей, – сниматься в роли комментатора Махарадзе? Неужели ни на что иное я не востребован?
Не верьте кокетствующим артистам, отвечающим на вопрос: мешает ли им популярность? – утвердительно. Что, дескать, некуда скрыться от глаз почитателей. Какой же это артист, которого никто не знает?! Зачем и для кого он трудится тогда всю жизнь в поте лица? Для своих тетушек и бабушек? Такой демократический вид искусства, как театр, народом созданный и только для него существующий, не может жить без оценки народа, без его признания. Конечно, какую-то часть зрителей могут обольщать лишь жгучие глаза и мощный торс молодого героя или дивные телеса юной героини. Но со временем внешние данные актера отходят на второй план и главным критерием оценки, преклонения становится талант, актерский дар. Годы все ставят на свои места. Время удивительно точно умеет делать это.
Но, согласитесь, когда из двух одинаково любимых профессий первой и основной вдруг отводится второстепенная роль и предпочтение отдается второй, начатой как бы по совместительству, – есть над чем поразмыслить и даже взгрустнуть.
Отлично понимаю, что масштабы и рамки актера грузинского драматического театра четко очерчены хотя бы по причине языкового барьера, да и многих других факторов, тогда как те же масштабы почти что безграничны во время спортивных репортажей для населения всей страны и даже людей, живущих далеко за ее пределами. Что в театрах в день спектакля на тебя смотрят несколько сотен человек, а во время репортажа слушают десятки миллионов телезрителей, и, как бы демократичен и любим ни был театр, все-таки круг его поклонников намного уже, нежели круг, да не круг, а целая галактика любителей спорта, в частности футбола.
Конечно, признание зрителем успеха актера, скажем, в роли Гамлета, как бы узок ни был круг поклонников театра, дороже, чем легко достигаемая популярность комментатора или диктора телевидения. В первом случае ты воистину любим, признан, становишься объектом поклонения, в другом же – популярен, и только, если даже плохо или посредственно делаешь свое дело. Ты ведь каждый вечер являешься на квартиры миллионов людей, любезно говоришь им: «Добрый вечер, дорогие друзья!» Не гость, а прямо-таки член семьи. Парадокс, но плохого артиста никто никогда не полюбит, тогда как средней руки комментатор и нерасторопный, застывший в нелепой позе диктор все равно популярны, если даже они не всегда любимы. Его, быть может, знают даже лучше, чем неплохого артиста. Знают – значит, известен, хотя такая популярность довольно-таки печальна.
Не буду кривить душой, после мосфильмовского звонка что-то задело во мне актера. Стало как-то больно на душе, больно за свою древнюю, добрую профессию, за людей, из глубины веков почти в нетронутом виде донесших до нас искусство театра.
Театр вечен, как древнее изваяние, и каждодневен, как газета. Менялись эпохи, общественные формации, династии, а театр жил, совершенствовался и шагал вперед. Паяцев избивали, артистов предавали анафеме, скоморохов вешали, но на их места вставали новые когорты сакраментальной породы человеческого рода. Гонимые, презираемые, преследуемые, они каждый раз гордо вскидывали покрытые вековыми сединами непокорные головы и являлись миру молодыми и красивыми, дерзко шагая «через хребты веков и через головы правительств»…
Сразу после эпохи первобытно-общинного строя люди стали дотошно и кропотливо строить свое жилье, свои очаги. Возможно, неспроста слово «очаг» звучит примерно одинаково на многих языках. «Очаг» – по-русски, «оджахи» – по-грузински, «оджах» – по-армянски, опять-таки «очаг» – по-турецки… Сначала загородили пещеру глыбой, затем, когда перебрались в хижины, сразу же построили заборы, обвили их колючей изгородью. Дальше – больше. Человек возводит крепости с неприступными стенами, замки, дворцы. Словом, всеми правдами и неправдами методично и изощренно человек воздвигает вокруг себя, вокруг своего дома стены, создает свой очаг, недоступный для непрошеных гостей. Вход посторонним запрещен! Есть только собственная семья и четыре стоящие намертво стены.
И вдруг, откуда ни возьмись, налетает дерзкое племя, неуемная стихия. Это мои древние предки – скоморохи смело разрушают одну из стен, врываются в чужие дома-государства, в чужую жизнь, сметая замкнутость и недоступность.
«Идите, смотрите! Пусть все видят хотя бы через эту сорванную четвертую стену жизнь людей, бытие человека», – как бы провозглашают они. Пусть познание человеческих страстей во всех подробностях поможет людям обогатить свою жизнь. И чем глубже вникать, чем ярче отображать, тем интереснее и поучительнее.
Желание вникнуть в суть человеческого бытия, духовной жизни, желание познать все до самых глубоких пластов, осмысление познанного и пережитого и, наконец, возможность представить на зрительский суд творчески переработанный опыт и познание… Это и есть театр!
В эпохи, когда никому и нигде – ни в обществе сильных мира сего, ни в церкви, ни даже в узком семейном кругу – невозможно было сказать правду, актеры умудрялись первыми возвысить голос против глумления над жизнью. Молчали философы и поэты, молчала печать, и лишь дерзкие и бесстрашные скоморохи, нарушая эту гнетущую тишину, вырывались на естественные театральные подмостки – площади и улицы городов – и несли в народные массы правдивое слово. Вот только так мог театр стать воистину необходимым общественным фактором человеческого бытия, как одна из активных форм общественного мышления.
Прошли столетия. Бурно атаковало кино. Затем в свои электронные тиски зажало чудо XX века – телевидение. И все вотще. Театр находил в себе силы искать новые идеи, новые формы выражения, новую эстетику, возвращал себе украденных кинематографом зрителей, вызволял из домашнего тепла заспанных телефлегматиков.
Отлично понимая уязвимость моего романтического «эссе о театре» и не претендуя на его научную обоснованность, зная предложенные историками глубинные мотивы происхождения театра, помня о церковных песнопениях и литургической драме, народных представлениях и буколико-пасторальных зрелищах, я тем не менее хочу поделиться с читателем собственными выстраданными мыслями о театре, о предпосылках и причинах его зарождения и становления, а также о предназначении и особой значимости актерской профессии, которой я отдал столько времени и сил.
…Как странно устроен человек! Один телефонный звонок по поводу моего приглашения в кино на роль комментатора стал причиной внутреннего бунта, после которого пришлось выдать громкую тираду в защиту артиста. А перечитал только что написанное, и показалось, что этим я невольно оскорбляю уже другую свою профессию.
А чего, собственно, обижается артист Махарадзе, если комментатор Махарадзе популярнее? И коль скоро последний попадет в художественный фильм как реальная личность среди остальных вымышленных – это большая честь, и извольте сыграть его как следует. Скажите еще спасибо, что, благодаря ему, вас приглашают столько киностудий. Вы проявите себя как актер, авось, и вас заметят. Какое прекрасное слово – «авось»! Сплошная мечта, сплошная надежда.
В данном случае именно так и произошло. Меня начали снимать уже в других ролях, интересных, разнообразных… И без того проводя полжизни в самолетах, я сейчас окончательно могу сменить адрес постоянной прописки – между небом и землей. Так будет точнее.
Чего стоил футбол, скажем, лет сто тому назад, когда даже за самыми важными встречами наблюдали от силы две-три тысячи болельщиков. Смотрели игру, переживали, смеялись, аплодировали и расходились по домам. Назавтра в некоторых газетах появлялись коротенькие сообщения об игре, и на этом все заканчивалось. Позднее, даже построив супер-стадионы, такие, скажем, как бразильский «Маракана», футбол смог стать достоянием 202 000 зрителей. Это рекордное число было зафиксировано во время финального матча 1950 года между сборными Бразилии и Уругвая. Конечно же, это огромное число разместившихся на трибунах зрителей, непосредственно наблюдавших за игрой. Огромное, но максимальное – дальше некуда. Прорыв произошел после начала показа телевизионных репортажей со стадионов. Число людей, одновременно наблюдающих за игрой, выросло в сотни, тысячи раз.
Потрясающе! Нет, наверное, другого события из какой-либо области человеческой деятельности, которое смогло бы вот сейчас, в эту минуту, заставить половину человечества припасть к телеэкранам, затаить дыхание и переживать перипетии зрелища. И все это благодаря «чудо-ящику» – конечной точке деятельности всего сложного телевизионного хозяйства. Телеэкран превратил спорт в объект глобального интереса. А то, что футбол давно уже вышел за рамки только спортивного события, интересного телевизионного зрелища, подтверждают факты. Достаточно привести один пример – сослаться на сообщения из газет в дни XII испанского чемпионата мира, когда на некоторых театрах военных действий появлялись парламентеры с белыми флагами в руках и договаривались о перемирии, прекращении огня на время финального матча с участием сборных Италии и ФРГ. Таких фактов можно привести множество.
Ясно, что всего этого не могло бы быть без телевидения. Благодаря ему и только с его помощью вышел футбол на мировую арену. Хотя почему только мировую, когда за футболом давно уже наблюдают космонавты, находящиеся на орбите? И когда человек шагнет в другие галактики, непременно возьмет с собой и визуальный телевизионный ряд футбольных состязаний, и тогда словосочетание «мировая арена» окажется несколько тесноватым для футбола.
Но есть еще небольшое промежуточное звено, соединяющее стадион и зрителя, без которого контакт между ними невозможен. Это – комментаторы. Что и говорить, хорошие комментаторы пользуются всенародной любовью. Всей Аргентине известен любимец публики «сеньор Гол» – его иначе и не называют. Испанцы верят каждому слову, каждой мысли телекомментатора Мигеля Вилы, мексиканцы обожают Мигеля Фернандеса. В Польше авторитет Яна Чижевского непререкаем. В Венгрии были Дьердь Сепеши и Януш Сени. Добрый, с хрипотцой, голос Вадима Синявского пленял всех в Советском Союзе. Затем Н. Н. Озеров – премьер советского спортивного репортажа – открыл новую страницу телевизионного стадиона. Как-то Николай Николаевич показал мне различные свои удостоверения. «Почетным членом» чего только он не состоял – почетный пионер, пограничник, железнодорожник, медик, библиотекарь, агроном, мелиоратор и т. д. и т. п. Да всем хотелось считать своим коллегой этого интереснейшего человека. Любовь народа к таким людям бывает просто безмерной. Она не возникает просто так, за здорово живешь. Все это, конечно же, по заслугам. Когда твой труд в эфире превращается в эфемерный, когда телезритель говорит, что лучше выключить звук, нежели слушать этого… болтуна (проявим необходимый в этом случае такт. На деле, конечно, выражения похлеще), тогда, естественно, ни о какой любви к комментатору не может быть и речи. Что же получается? Вместо единомышленника, помощника и друга он превращается в субъект, мешающий восприятию игры. Так вот, чтобы не попасть в категорию таких комментаторов, надо трудиться… как-то не подходят привычные выражения – «не покладая рук», «в поте лица» и т. п., скорее, с «дьявольским остервенением и самоотдачей». Ведь тебе доверили микрофон, тебя слушают миллионы. Микрофон… Был бы он, положим, у Петра, ему бы покорился мир. Был бы микрофон вмонтирован в мундир Наполеона в его последней битве, он мгновенно сообщил бы верному служаке, но немного ограниченному маршалу Груши, по какой дороге быстрее дойти до Ватерлоо, и, возможно, еще много лет другой бы жизнью жить Европе. А у нас он в руках как обычное, каждодневное орудие производства. Но не надо забывать, что требует он к себе очень внимательного, я бы сказал, трепетного отношения.
Абсолютно убежден, что беседовать с телезрителем имеет право только интересная, с широким диапазоном и большими познаниями личность. Как-то на вопрос журналиста, как я готовлюсь к предстоящему репортажу, я коротко ответил: «Специально никак, а, в общем, всю жизнь». Готовиться к отдельной передаче, собирать материалы и досье необходимо, но это всего лишь косметика, а полная и постоянная готовность, опыт и знание дела приобретаются годами и продолжаются всю жизнь.
Близко сошлись в моей жизни, иногда переплетаясь, две профессии. Профессии разные и схожие одновременно. Многие годы я служу этим двум своим господам, всячески стараясь быть верным обоим. С высоты прожитых лет смею утверждать, что эти профессии, в своей основе, непременно должны нести добро, и это – главное. Иначе ни артист, ни комментатор просто немыслимы. К. С. Станиславский даже тем артистам, которые готовили роли хрестоматийных злодеев, скажем Яго, Макбета или Ричарда III, советовал кропотливо искать и, найдя, максимально подчеркивать места, где они добрые. Ведь подчеркивая в роли и неся в жизни добро, всегда четче и ярче оттеняется зло. А показать это или дать почувствовать людям – само по себе добро. Актеров часто спрашивают, как они себя чувствуют в отрицательных ролях. Праздный вопрос, любительский. Великолепно должен чувствовать себя артист, хорошо сыгравший Клавдия, и актриса, полностью раскрывшая сложный характер зловещей Лукреции Борджиа. Чем полнокровнее и глубже, тем лучше. Цель одна – во всей своей многогранности показать и раскрыть природу зла. Ведь и у автора та же цель. Неудовлетворенность может появиться только тогда, когда эта цель не достигнута, когда актер посредственно сыграл роль. Чем ярче показано зло, тем больше оттеняется добро. А поклонники, обожающие артистов, исполняющих роли положительных героев, мысленно приписывающие им все добрые качества созданных образов и, наоборот, ненавидящие исполнителей отрицательных героев, отождествляющих природу и характер артистов с сыгранными ролями, давно отошли в прошлое, но если где и остались, то это, скорее, пережитки вчерашнего дня, а не современная оценка актерского мастерства.
Я актер с головы до пят. С детских розовых мечтаний и по сей день ни разу не пошатнулась моя жизненная позиция в этом вопросе, моя любовь к театру. Но так уж случилось, что по дорогам мира и перекресткам жизни, из страны в страну, через моря и океаны, с континента на континент вел меня спорт, и больше всего футбол. Десятки, сотни раз приходилось мне ездить за тридевять земель для того, чтобы увидеть чудо-спектакль, именуемый футболом, который нигде и никогда не повторяется и финал которого непредсказуем. Европа, Азия, Африка, Южная и Северная Америка – все континенты, кроме далекой Австралии, поочередно предстали перед моими глазами. Я ходил по маленьким улочкам Веймара с растянутыми в разные стороны руками, касаясь пальцами одной руки дома, где родился Гете, а пальцами другой руки – здания, где творил Шиллер. Веймарцы рассказывают: Генриха Манна спросили, не обижает ли его тот факт, что младший брат Томас Манн более известен и признан. Генрих Манн поведал в ответ следующую быль.
Однажды веймарские студенты, накануне изрядно налакавшись пива, попросили Гете решить их вчерашний спор, едва не окончившийся потасовкой: кто, в конце концов, лучше – он или Шиллер? «Дурачки, – сказал, улыбнувшись, Гете, – стоит ли спорить, если оба таких великолепных парня живут в вашем родном Веймаре?..»
– Таков и мой ответ, – заключил Генрих, один из славных парней семейства Маннов…
Мне посчастливилось вести репортажи из комментаторской кабины мексиканского стадиона «Ацтека», прелестного творения Педро Рамиреса Васкес, и стоять перед единственным уцелевшим в свое время после сокрушительного землетрясения в Токио зданием. Когда великому Корбюзье сообщили, что весь Токио разрушен, тот не задумываясь ответил: «Должно быть, не весь, мой дом должен стоять!» И вправду, единственным уцелевшим оказалось возведенное по чертежам великого мастера здание, известное как «Дом Корбюзье». Я восторгался чудом архитектуры в Барселоне – взметнувшимися к небесам иглами башен «Собора святого семейства» гениального Гауди, и с душевным трепетом созерцал поле битвы в Ватерлоо, где окончательно и бесповоротно был повержен Наполеон. Все отели, кафе, магазины здесь носят имена: Наполеон, Бонапарт, Император, Жозефина – и никаких других имен. Фас и профиль Наполеона на всем: на обеденных, чайных и кофейных сервизах, на бокалах, авторучках, флажках, майках и даже кроссовках. Специально обежал я все магазины, силясь найти хоть один предмет с изображением «пурпурно-серого Веллингтона», как его назвали после, главнокомандующего коалиционными войсками, но напрасно – такого сувенира не было.
Чуть позже, побывав на Корсике, проехав через весь остров, от Бастии до Аяччо, к своему удивлению, обнаружил, что на родине Великого Императора сувениров, пожалуй, меньше, чем в Ватерлоо. С интересом разглядывал маленькую квадратную металлическую дощечку на полу, в дверях спальни Летиции Бонапарте, где она, не успев вызвать повивальную бабку и даже добежать до постели, родила Наполеона. Корсиканцы начисто отвергают все французское на острове. Гид то и дело подчеркивает, что архитектура здесь итальянская, люстра из венецианского хрусталя, мебель тосканская, что отец Наполеона Карло, а не Шарль, учился в пизанском университете и т. д.
С широко раскрытыми от восторга глазами ходил я по залам Лувра, Эрмитажа, Прадо, Британского музея и Дрезденской картинной галереи, стоял на развалинах Парфенона и Колизея, в храмах Святого Петра в Риме и Айя-Софии в Стамбуле, что в ста метрах напротив неправдоподобно красивой «Голубой мечети». Придирчиво проверял достоверность описаний Виктора Гюго, осматривая Собор Парижской богоматери, где уродливые химеры создают неповторимую красоту архитектурных изгибов и линий, как бы вступая в спор с признанными нормами красоты, в который раз утверждая, что красота по своей природе непорочна…
Ни один экскурсовод, показывая «Башню смерти» в знаменитом Тауэре, не скажет, что именно здесь Ричард III убил своих племянников. То ли оберегая чистоту рода Глостеров, то ли приукрашивая историю, а то и подчеркивая разницу между вымыслом и правдой, гид скажет примерно так: «Это башня, где, как предполагают, Ричард Глостер совершил покушение на племянников». Видите, как осторожно…
Часами бродил я в мастерской Сикейроса, не дыша слушая великого мексиканца. Не до конца веря собственным глазам, вглядывался в фантастические творения древних культур инков, ацтеков и тольтеков и, до предела закинув голову назад, любовался небоскребом «Эмпайр стейт билдинг» в Нью-Йорке.
Чудо готики – Кельнский собор, синагога в Праге, греческие амфитеатры, повисшие в небесах, причудливых форм скалы саксонской Швейцарии, гроты и фьорды Скандинавии, «Санта-Мария» Колумба в Барселоне, «Кон-Тики» Тура Хейердала и легендарный «Фрам» Амундсена в Осло… Памятные фотографии, снятые на Гринвичском меридиане, и семь грамот, удостоверяющих пересечение экватора по суше, по воде и в воздухе, и многое, многое другое… И все это – благодаря футболу. Связанных с театральной деятельностью поездок было всего несколько. Все остальные поездки связаны с футболом.
И разве не грешно после этого актеру Махарадзе быть в обиде на комментатора Махарадзе? Ведь именно в этом, втором качестве мне посчастливилось объездить почти всю планету. Даже на спектаклях различных театров мира – от «Комеди Франсэз» до японского «Кабуки» – я побывал благодаря моей второй, «внетеатральной» профессии. А видеть по возможности больше и, что главное, встречаться с интересными людьми разных национальностей, возрастов, взглядов, характеров – это ли не мечта любого человека и школа жизни, так необходимая любому актеру?!
Не мешала ли насыщенная, напряженная работа комментатора артисту академического театра? – часто спрашивали меня. Иногда, скорее кокетничая, отвечал, что, дескать, как бы я ни расхваливал прелести спортивной журналистики, многое, конечно, потеряно по ее милости. Возможно, так и есть, потеряно многое, но разве больше, чем приобретено? Разве чувство импровизации, столь необходимое артисту, можно где-нибудь развивать так, как в репортаже? Разве упражнения по сценической речи, скороговорки и так далее, столь усердно преподаваемые на первых курсах театральных вузов, не находят каждодневный тренинг в работе комментатора?
Можно ли представить вокалиста, вышедшего на сцену без распевки, или балерину, выскочившую танцевать без каждодневных экзерсисов? Тогда почему это позволительно актеру драмы?
Ведь краеугольным камнем «системы Станиславского» является создание рабочей партитуры актерских занятий. «Тренинг и муштра» – так и озаглавлена у него касающаяся этих вопросов часть системы.
Для меня же по линии сценической речи этих проблем не существовало. Я просто обязан был ежедневно «распеваться» у микрофона. Вот какое подспорье у артиста, работающего также и комментатором.
Иногда приходилось в один день сначала вести репортаж, а затем играть в спектакле. Редко, потому что театр всегда шел мне навстречу. Но в таких случаях я никогда не чувствовал экстремальности ситуации. Приходил или прибегал в театр бодрый, в меру взвинченный и, если можно так выразиться, спортивно приподнятый. Гримировался и выходил на сцену. Усталость наступала после окончания спектакля. Может, кому и покажется, что это было легкомыслие по отношению к театру. Убейте, но мне так не кажется.
Не верю я артистам, с утра зашторивающим в доме окна в день спектакля, наглухо закрывающимся в своих гримуборных. Так готовят быка перед корридой. Три дня он сидит в «темнице», не видя света божьего, и выскакивает на арену как сумасшедший, готовый боднуть первого попавшегося. После спектакля такие актеры долго-долго отходят. Думаю, это элементарный наигрыш, игра в серьезность, значительность.
Актера более высокого профессионализма, чем В. И. Качалов, вряд ли помнит история русского театра. Почитайте, как он ответил на вопросы, поставленные ему в «Анкете Государственной академии художественных наук по психологии актерского творчества» в 1924 году.
В о п р о с № 32. Замечали ли вы, что в день спектакля с утра вы преображаетесь в то лицо, которое вечером вы играете?
О т в е т: О нет, никогда. И даже не встречал таких актеров, которые бы искренне в себе это замечали.[3]
В о п р о с № 44. Во время антрактов и после спектакля не сохраняете ли вы невольно тон и осанку лица, вами изображаемого?
О т в е т: Никогда.
В о п р о с № 45. После ухода со сцены немедленно ли вы приходите в свое обычное состояние?
О т в е т: Моментально…
В о п р о с № 52. Забываетесь ли вы целиком в роли или отдельных местах роли?
О т в е т: Благодаря присущей всякому актеру способности к раздвоению своего сознания на сцене я никогда не забываюсь и не представляю себе, возможны ли такие даже секунды у актера, если он нормальный, то есть психически здоровый человек. Иногда замечал, некоторые актеры рассказывали, что они забывались, не понимали себя на сцене. Убежден, что они говорили неправду.
Вот ответы великого артиста. Меня – куда ни шло, но Качалова, надеюсь, никто не посмеет заподозрить в легкомысленности. «Они говорили неправду», – ответил он. И был абсолютно прав.
Исходя из всего сказанного, я теперь со спокойной совестью могу утверждать: ни актеру, ни комментатору Махарадзе не мешает «присущая всякому актеру способность к раздвоению». Хочу пойти дальше – не только не мешает, а напротив, помогает, с детства эгоистично оберегая в себе оба начала…
Все мы родом из детства. Но не все одинаково относятся к этой поре жизни. Один великий говорил, что у него вообще не было детства. Другой пишет: счастливая, счастливая пора… Одни готовы повторить весь пройденный путь без изменений, другие думают все переосмыслить, дабы не повторить ошибок.
Детство мое было счастливым. Даже в периоды разочарования, депрессии и внутренней опустошенности я не мечтал о другом детстве. Не подумайте, что я рос в богатой семье. В нелегкие довоенные годы полного достатка у нас никогда не было. Но все мое детство было полно другими категориями богатства: яркими впечатлениями, желанными встречами, прекрасным кругом друзей, замечательными педагогами. И если бы пришлось начинать все сначала, я с удовольствием повторил бы пройденный путь, еще раз вкусил бы неповторимый аромат детства, прижал бы к сердцу уже давно поседевших приятелей, снова представив их юными и невинными…
Правила игры
Нет, не о правилах футбольной игры пойдет речь в этой главе. Хочется поговорить о правилах более важных, принятых в моей семье, школе, согласованных с друзьями, и, если по Станиславскому, о предлагаемых нам жизнью обстоятельствах. Ведь жизнь человека проходит в основном по этим правилам и именно в существующих конкретных обстоятельствах.
Не мы решали, кем появиться на бренной земле – мальчиком или девочкой, в какой стране родиться, в каком городе, какого цвета кожи, в обществе религиозного фанатизма или в совершенно другой общественно-экономической формации, быть единственными наследниками в семье или расти в окружении братьев и сестер. Все это предопределено природой, жизнью, и мы обязаны, а может, и вынуждены придерживаться этих правил.
Каковы же были предлагаемые обстоятельства и правила игры в моей жизни?
Я грузин, родился в Тбилиси в семье служащих. Отец в молодости был военным, офицером императорской армии, затем экономистом. Мать – педагог, заведующая библиотекой, сестра – танцовщица, заслуженная артистка. Жили мы на площади Руставели в самом центре города – «на Земмеле» – так раньше назывался этот квартал в честь провизора немецкого происхождения, открывшего здесь аптеку. Значит, школа, где мне предстояло учиться, уже была предопределена – это Первая средняя или, как тогда называлась, Первая опытно-показательная школа. К тому же там работала мама.
На центральной артерии города – проспекте Руставели – сосредоточены лучшие театры и кинотеатры Тбилиси: оперы и балета им. З. Палиашвили, Академический им. Ш. Руставели, русский театр им. А. Грибоедова, грузинский ТЮЗ, театральный институт и хореографическая студия. Здесь же Государственный музей Грузии, Академия наук. Немного вниз по спуску Элбакидзе и за мостом – Академический театр им. К. Марджанишвили. Все это рядом, под боком, в двух шагах – вот и выбирай профессию, намечай свой жизненный путь.
Когда у меня впервые созрело решение написать книгу, тогда и мелькнула мысль поведать о моих родителях подробно и обстоятельно. Позже возникли некоторые сомнения и вот по какому поводу. При всей несхожести биографических очерков и воспоминаний, написанных интересными людьми, жившими и творившими в разных странах, в нашем и предыдущих просвещенных временах, одна общность бросается в глаза, стереотипно повторяясь в абсолютном большинстве книг – благоговейное упоминание родителей, рассказ о них в превосходных степенях. Понятно, о родителях хочется писать только хорошее, но нельзя же терять чувство меры. Потому и получаются у всех авторов такие схожие, почти одинаковые распрекрасные родители. Мама у всех, как правило, мягкая, ласковая, умная; возможно, без специального образования, но на редкость начитанная. Отцы, в основном, внешне строгие, но очень добрые, всегда справедливые и объективные; мало говорят, но если что скажут – заслушаешься. Если один из родителей отсутствует, всеми этими качествами наделен второй. Это всегда раздражало, даже при чтении воспоминаний умных, всеми признанных людей. В молодости мы ехидно шутили на эту тему: хорошо, мол, что дети, скажем, убийц, насильников, палачей не издают биографических очерков о своей жизни, не то и они умудрились бы найти черты мягкости, справедливости и добросердечности в характере своих свирепых и беспощадных отцов.
Все это так, тем не менее я не побоюсь показаться неоригинальным и не обойду молчанием своих родителей, в особенности маму. Соблюдая объективность, насколько это в моих силах, и чувство меры, я расскажу о людях, даровавших мне жизнь, расскажу в этой главе, ибо все мое детство, отрочество и юность прошли по правилам игры, определенным и в некоторых случаях прямо продиктованным ими.
Мои предки были людьми далекими от искусства, если не считать дедушку со стороны матери. Не подумайте, что он играл на сцене, занимался режиссурой, музицировал или с мольбертом в руках стоял перед холстом. Он был священником. А между священнослужением и сценическим действом, согласитесь, есть нечто общее. Во всяком случае, внешне – в манерах, в умении говорить с пафосом. Дед был на редкость артистичен, обаятелен и всегда был настроен на мажорный лад. Вот и все мои генетические точки соприкосновения с искусством.
В одном из интервью на вопрос, когда и как созрело во мне решение стать артистом, я ответил: «За меня все решила мама». Так оно и было. Уже в семилетием возрасте (что я мог тогда решать самостоятельно?!) вместе с сестрой был определен в хореографическую студию при оперном театре. Через семь лет мы окончили студию. Сейчас, задним числом, вспоминая все кружки, студии, училища, куда нас с удивительной последовательностью и рвением водила мама, хорошо понимаю их важность. Правила игры, предложенные мамой, были строги и насыщенны. Они благодарным эхом отдавались на моем жизненном пути. Пригодилось все: пластичность, приобретенная в хореографической студии, и навыки актерского мастерства, знание математики и астрономии, полученное на занятиях в кружках Дворца пионеров, и страстная увлеченность книгами.
Моя мать, Варвара Антоновна, была заведующей библиотекой тбилисской Первой средней школы. Это книгохранилище не являлось школьной библиотекой в обычном значении этого слова. Библиотека собиралась в течение многих десятилетий и перешла школе по наследству от Первой классической мужской гимназии. На ее стеллажах и полках покоились новые и старые издания шедевров мировой литературы. На книгах этой библиотеки в разные времена воспитывались и расширяли горизонты познаний многие выдающиеся сыны грузинского народа. Судите сами: Николоз Бараташвили, Григол Орбелиани, Илья Чавчавадзе, Важа Пшавела, Якоб Гогебашвили, Соломон Додашвили, Александр Казбеги, В. И. Немирович-Данченко, А. Сумбаташвили-Южин, Котэ Марджанишвили, Васо Абашидзе, Иванэ Джавахишвили и многие другие. Когда с благоговением смотришь на мемориальную доску перед учительской, невольно возникает мысль: кто же из известных деятелей грузинской литературы, науки и культуры XIX и начала XX века остался вне этого списка, стало быть, вне первой мужской гимназии?
Двери библиотеки были открыты для всех. Педагоги, учащиеся, а также уборщицы и сторожа часами засиживались в ней. В дни моей учебы произошел такой случай. Для проверки учебной работы в школе из Москвы прибыла специальная комиссия. Из-за сжатых сроков командировки члены комиссии без предупреждения прямо направились в школу. У входа их встретил сторож Арчил Арчвадзе. Он традиционно восседал перед школой на стуле с лежащей на коленях книгой. Узнав о цели визита московских гостей, дядя Арчил добродушно улыбнулся и сказал:
– Милости просим, проверяйте. Останетесь довольны.
Один из членов комиссии, ненароком взглянув на раскрытую на коленях дяди Арчила книгу, спросил:
– Что вы читаете?
– «Одиссею», – прозвучало в ответ.
Члены комиссии многозначительно переглянулись, а один из них сказал:
– Стоит ли ревизовать школу, где сторож читает Гомера…
И комиссия ретировалась. Возможно, столь скорый уход проверяющих – домысел романтически настроенных школьников, но все остальное – правда.
Такой была Первая опытно-показательная школа. Мне посчастливилось, что годы моей учебы прошли именно в этой школе. Нет, не посчастливилось, а таковыми были правила игры, предложенные мамой, предопределенные ею.
В те времена бытовала такая шутка: Первая средняя – это школа искусства и спорта с легким общеобразовательным уклоном. В этой шутке, как и во многих других, была определенная доля… шутки, в основном же она глаголила истину. Ведь и грузинский театр, и спорт начинались в стенах этого здания.
Датой рождения возобновленного грузинского театра считается 1850 год. В январе этого года гимназисты Первой тбилисской мужской гимназии дали первое представление – сыграли две пьесы выпускника этой же гимназии Георгия Эристави. Именно с этого представления начинается история нового грузинского театра, а за молодым автором закрепилось прозвище «грузинский Мольер».
И первое грузинское спортивное общество «Шевардени» («Сокол») также было создано в стенах Первой гимназии, где в небольшом спортивном зале «шеварденисты» организовали свой первый гимнастический кружок.
Искусство, спорт процветали в Первой школе и в годы моей учебы, и позже. Это был настоящий «ренессанс» локального характера. Знаменитые оперные певцы Зураб Анджапаридзе, Нодар Андгуладзе, Тамара Тактакишвили, Тенгиз Мушкудиани, известные режиссеры Гига Лордкипанидзе, Темур Чхеидзе, братья Эльдар и Георгий Шенгелая, актеры драматического театра Елена Кипшидзе, Бадри Кобахидзе, Лео Антадзе, Мераб Табукашвили, звезда грузинской эстрады Лили Гегелия, композитор Отар Гордели – вот таков навскидку неполный перечень тех, кого дала наша школа грузинскому искусству.
В том самом историческом спортивном зале школы мы до потери сознания гоняли мяч и занимались на гимнастических снарядах. Ведал всем этим спортивным хозяйством всеобщий кумир, объект нашего поголовного обожания Арчил Бакрадзе, прозванный «отцом гимнастики». Он был одним из первых заслуженных мастеров спорта СССР у нас в стране и одним из основоположников гимнастической школы республики. Это его воспитанник Гуло Рцхиладзе стал первым трехкратным абсолютным чемпионом Советского Союза.
Дядя Арчил был приверженцем спартанского метода воспитания и тренировок. Он был прямо-таки беспощаден к своим ученикам, заставляя до седьмого пота заниматься на снарядах. Высокий, красивый, поджарый, сам в прошлом первоклассный гимнаст, он обладал удивительным даром убеждения и особым чутьем на талантливых ребят. Как-то, придя к заключению, что одаренный школьник, гимнаст-перворазрядник Давид Цимакуридзе обладает недюжинной силой и талантом борца, он буквально содрал с перекладины заартачившегося ученика и силой заставил его пойти в борцовскую секцию. Чутье не подвело педагога и на этот раз – через несколько лет Давид Цимакуридзе стал первым в Союзе олимпийским чемпионом среди борцов вольного стиля, не оставив на олимпийском ковре в Хельсинки никаких шансов своим соперникам. Кстати, там же, в Хельсинки, прославилась и другая воспитанница Арчила Бакрадзе – гимнастка Медея Джугели, также украсившая грудь золотой олимпийской медалью.
В общем, спортзал нашей школы стал настоящей кузницей чемпионов. Победителями союзных первенств по гимнастике в разные годы становились заслуженные мастера спорта Г. Бабилодзе, Ал. Джорджадзе, Н. Такаишвили, Т. Санеблидзе.
Но не только гимнастами была прославлена наша школа. Не оплошали и мы, юные баскетболисты. Три года не было нам равных на баскетбольных площадках среди сборных команд тбилисских школ. Позже, когда под названием «Смена» была создана юношеская сборная команда Грузии, она в основном была укомплектована ребятами из нашей команды, которые и удостоили меня чести стать их капитаном.
Наверное, немногие помнят, что первая детская спортивная школа в Советском Союзе была создана в Тбилиси. Инициатором и организатором этого дела был опять-таки Арчил Бакрадзе, и создана она была на базе Первой средней школы.
Приведенные факты достижений выпускников Первой школы в области искусства и спорта – более чем достаточная иллюстрация верности первой части упомянутой выше шутки, но читатель вправе спросить: «Как же обстояли дела со второй ее половиной, где говорится о “легком общеобразовательном уклоне”?»
В ответ буду сух и краток, ибо сухие и точные цифры часто действуют неотразимо. В годы моей учебы школу закончили 13 будущих академиков, 37 профессоров, докторов наук и свыше семидесяти будущих доцентов, кандидатов наук. Как видите, не таким уж «легким» был «общеобразовательный уклон» нашего учебного заведения. За немалый срок (в 2003 году школе исполняется 200 лет) она дала родине ученых, писателей, композиторов, художников, артистов, спортсменов такого высокого ранга и в таком количестве, что не только формально, по принципу нумерации, но и по значению, по своим заслугам называлась и будет называться – Первой.
Кентавр Хаиндрава
Вспоминая детские годы, не перестаю удивляться, почему это все гоняли мяч, состязаясь в ловкости, силе и точности ударов, поголовно всех обуял футбол, а я… бегал. Чаще один, реже со своими сверстниками, а иногда с удовольствием соревнуясь с более взрослыми. Все играли в футбол, а я бегал и бегал как ошалелый. Что это было? Потенциальный дар будущего спринтера или стайера? А может, проявление врожденного индивидуализма?
– Хаиндрава, Хаиндрава… – неслось вдогонку.
Хаиндрава – это я. Сам окрестил себя, взяв в прозвище фамилию известного в то время жокея Алеши Хаиндрава. Все сверстники разом подхватили это прозвище. Подхватили просто так, по мальчишескому стадному чувству.
Маршрут наших забегов, скачек наперегонки давно обозначен. Надо пробежать тихую Коргановскую (сейчас улица Киачели), обогнуть храм XVII века, знаменитый «Синий монастырь», затем – прямая Перовской улицы и, наконец, финиш на стыке этих двух улочек. Один бежал справа налево, другой слева направо, по кругу, финишировали на месте старта. Прямо как на крупных соревнованиях. Сегодня это насыщенные автомобильным движением улицы, тогда же все утопало в зелени, весь квартал был тихим и сонным.
Я постоянно выигрывал эти состязания. И вдруг однажды меня опередили в забеге. Помню, еле сдерживая слезы, потребовал перебежку, но опять проиграл. Мой авторитет пошатнулся, и я считал себя обязанным восстановить его. Лишь на следующий день под вечер уговорил своих обидчиков сразиться еще раз. Увы, я проиграл и этот забег. Это было окончательным фиаско.
Весь в слезах, я все рассказал маме. Она улыбалась, успокаивала, но я никак не мог смириться с тем, что ребята, которых я всегда обгонял, так просто взяли да и оставили меня позади. Я чуть не заболел. Только через несколько дней узнал о причине неожиданного улучшения «спортивных» показателей моих соперников. Оказывается, мальчики обнаружили у последнего поворота проходной двор, каких много в Тбилиси, быстро проскакивали через него и, сократив таким образом дистанцию метров на сто, легко обгоняли меня.
Так я уже в детстве узнал, что и в спорте бывают нечестные пути к победе. К сожалению, впоследствии я не раз убеждался в этом…
Вернемся, однако, к Хаиндрава. Бледноликий, стройный красавец, говорили, что он первым из советских наездников выиграл знаменитые скачки в английском городе Дерби. Когда он, в ярко-оранжевой сорочке со свисающими широкими рукавами, в белом, плотно облегающем мышцы длинных ног галифе и легких черных сапожках, появлялся во время «проездки» на арене ипподрома, гордо вскинув голову, а под ним – весь нетерпенье – гарцевал гнедой Шавгул или иссиня-черный Шамиль, зрители восторженно вскакивали со своих мест. Как рассказывала позже мама, в эти мгновения я находился в состоянии, близком к экстазу. Ничего более красивого, величественного я не мог себе представить. Не помню, проигрывал когда-нибудь скачку Хаиндрава или нет. Должно быть, проигрывал. Но мне запомнились только его победы. Победы яркие, впечатляющие. Когда лошади выходили на последнюю прямую, его почти никогда не было среди первых. Он всегда был в гуще догоняющих. Начинался затяжной спурт. Тут любимец публики окончательно «добивал» своих поклонников. На этом решающем отрезке жокеи, как правило, вскидывали хлысты, привставая, всем телом наседали на своих скакунов, погоняя их поводьями, окриком, подталкивая коленями. Так происходит и сейчас, в наши дни. Но хлыст – и Хаиндрава? Такого не помнит никто. У него никогда не было хлыста в руках. Он и в мыслях не допускал такого оскорбления своего друга-скакуна. В эти мгновенья все наездники максимально напрягались, всего себя отдавая борьбе. Хаиндрава же, наоборот, расслаблялся. Полностью доверяя четвероногому другу, он как бы сливался с ним в единое целое и, промчавшись вихрем, первым пересекал линию финиша. Выиграть скачки – спортивный успех. Сделать это красиво – уже искусство.
Хаиндрава так и остался в моей жизни чем-то не до конца реальным, неосязаемым. Мне не довелось познакомиться с ним. Может, так оно и лучше. Не знаю, какое место занимает он в истории нашего конного спорта, но для меня он был идеалом всего. Кумир отрочества, одухотворенный и недоступный.
Я старался во всем ему подражать: ходить, как Хаиндрава, бегать, как его Шамиль. Даже его умение держать голову высоко вскинутой в точности копировалось мной, как и его таинственный посвист перед самым финишем. Может, он и вправду свистел, а может, мне это только казалось, – не знаю. Но я свистел и свистел по-хаиндравски. Пусть все остальные глупые создания гоняют мяч – я же буду бегать и побеждать, как Хаиндрава. Когда родители показали мне какой-то журнал с фотографией моего кумира, выигравшего английское дерби, у меня словно крылья выросли. В тот день меня долго искали и нашли в полночь где-то далеко от дома. Я бегал весь вечер, бегал без устали, раз за разом выигрывая все дерби на всех близлежащих улочках и проездах нашего квартала. А когда все соперники оказались биты, побежал в другой дальний квартал…
Когда я в школе начал изучать древнегреческую мифологию и впервые узнал о кентавре, мгновенно мелькнула мысль – Хаиндрава. Человек и конь в одном существе. Не знаю, есть ли в природе животное, прелестнее лошади, благороднее и умнее? Даже самый норовистый, непокорный конь – друг и верный соратник человека. Сотни, тысячи строк стихов и прозы посвящены этому прекрасному созданию природы. Из глубины веков протоптал к нам путь Росинант, верный друг «рыцаря печального образа», и бог весть, сколько ему еще шагать в далекие дали будущего. Шедевр грузинской поэзии – «Мерани» («Пегас») Николоза Бараташвили – вершина поэтической метафоры, отождествляющей крылатый бег Пегаса с быстротечностью времени в бесконечном пространстве и эфемерностью человеческого бытия.
Этаким крылатым Пегасом промелькнул Хаиндрава, словно в сновидении, в моих мальчишеских годах. Впоследствии я узнал, что Алеша Хаиндрава, как и многие наши выдающиеся спортсмены, храбро сражался на войне, потерял там руку и, вернувшись с фронта домой, начал работать в родном селе. С карьерой наездника, естественно, было покончено навсегда. Никто и никогда больше не увидит его на скачках, не насладится горделивой посадкой. Не вскинет он больше в момент победного финиша обе руки… Но судьба распорядилась еще более жестоко. Этот гордый кентавр Хаиндрава, возвращаясь вечером после работы в поле домой, естественно, верхом, в самой безобидной ситуации, идя шагом, упал с лошади и мгновенно скончался. Какой одновременно ужасный и прозаический конец! Судьба уберегла человека от пуль и орудийных снарядов. Он выстоял, выжил на фронте, а в мирное время в ста метрах от своего дома был выбит из седла собственной лошадью и свалился замертво. Его не стало – ушел в небытие, растворился. Случилось это позже, когда властителем моих дум, моим кумиром был уже другой человек, другой спортсмен.
…Мне шел десятый год. Я, конечно, знал, что существуют другие виды спорта. Есть футбол. Ведь гоняют ребята мяч без устали во дворе. Отец водил меня на стадион еще в дошкольном возрасте. Матчи не производили должного впечатления, возможно, я был слишком мал для восприятия футбола в целом. Во всяком случае, он не запомнился никак. Разве что 5–6 рядов скамеек впереди нас, заполненных зрителями, вскакивающими и кричащими одновременно, и еще яркими цветами красных, зеленых, голубых маек футболистов, – вот и все. Остальное начисто стерто в памяти. Сижу за учебниками. В другой комнате отец с матерью о чем-то спорят. Голоса, вначале приглушенные, теперь слышны все отчетливее. Родители никак не договорятся. И вдруг, боже мой, что я слышу из уст матери:
– Мальчику скоро десять, и ничего, кроме этих дурацких скачек, он не видел!.. Нужно сводить его на стадион.
– Да водил я его, и не раз, – оправдывается отец. – Футбол ему не интересен.
– Надо повести его на Пайчадзе, – уверенно заключает мама. – Я сама это сделаю.
Все как всегда. Последнее слово остается за мамой – женщиной волевой, энергичной. Меня же накрывает большая волна противоречивых мыслей и чувств. Вопросов больше, чем ответов. Почему мои любимые скачки мама назвала дурацкими? Как я могу променять святое место регулярного паломничества – ипподром – на какой-то стадион? И кто такой этот Пайчадзе?
«Пайчадзе галиса…»
Не надо спешить к телефону. Ни один знакомый вам грузин не скажет, что означает слово «галиса». Он, скорее всего, растеряется и будет клясться, что в грузинском словаре такого слова нет. Зато каждый грузин знает, кто такой Пайчадзе, а если он еще неравнодушен к футболу, то непременно начнет убеждать вас, что подобного футболиста не помнит земля, что Борис Пайчадзе – Карузо футбола, как прозвали его в Европе, что в составе тбилисских динамовцев во все времена он был и остается лучшим футболистом. Кстати, недавнее подведение спортивных итогов Грузии XX века дало именно такой результат: Пайчадзе был назван футболистом № 1 прошлого столетия.
Скажу сразу: «галиса» – армянский глагол и переводится на русский как «идет». Итак – Пайчадзе идет!.. Впрочем, давайте по порядку.
На протяжении всей жизни судьба одаривает человека самыми неожиданными впечатлениями. Некоторые из них настолько сильны, что вызывают в памяти, душе настоящее потрясение. Они опрокидывают, переворачивают сложившиеся мнения и суждения, ломают стереотипы, заставляют иными глазами посмотреть на жизнь, переосмыслить пройденное. Особенно много ярких впечатлений в детстве и юности. Они молнией врезаются в жизнь, надолго оставляя воспоминания о себе. Иногда это реальные личности – юность творит кумиров, – иногда герои книг, фильмов, спектаклей, чаще события, свидетелем или участником которых ты стал.
С годами жизнь медленно отметает случайное, наносное, запавшие в голову по молодости лет и наивности восприятия. Но некоторые впечатления, даже пройдя сквозь фильтр многих лет, остаются неизгладимыми на всю оставшуюся жизнь, и вышибить их из памяти не могут ни годы, ни превратности судьбы, ни сотни прочитанных книг, ни десятки стран, в которых побывал, ни рождение детей, а затем и внуков. Вот такие редкие впечатления, по сути истинные потрясения, меняют природу чувств и характер человека, влияют на его дальнейшую судьбу.
Об одном из таких потрясений, испытанном в детстве, я и хочу поведать.
…Пасмурно. Моросит мелкий дождь. Мы с мамой сидим на трибуне стадиона и ждем начала футбольного матча «Динамо» (Тбилиси) – «Спартак» (Ереван). В голове – ширь ипподрома, в глазах – оранжевый мазок сорочки жокея. Там – величие и раздолье, тут – все серо, мелко. Там – все было залито солнцем, тут – надо же, бурые тучи нависли над стадионом. Гурьбой выбегают 22 спортсмена – 11 бело-голубых, 11 красно-белых, в длинных, почти до щиколоток, смешных трусах. Никаких номеров на майках, никаких опознавательных знаков. Они появятся лет через десять, а пока все какие-то одинаковые, безликие, что ли. Не слышно и бодрящих звуков знаменитого марша Блантера: он еще не написан.
Выделяется на поле лишь один. Весь в черном, как злодей в балетных спектаклях. Мне, не разбирающемуся в деталях, все время казалось, что он всем мешает: и футболистам, и зрителям, и самой игре. Мама объясняет:
– Этот в черном называется судьей и свистит он вовсе не потому, что мешает, а наоборот, для наведения порядка.
Но эти объяснения никак не вяжутся с тем, что я вижу своими глазами – ну точно, всем мешает.
– Пайчадзе сегодня не играет, – проносится по трибунам.
Приподнятое настроение зрителей сменяется некоторым разочарованием.
– Жаль, – слышу чей-то голос сзади, – но ничего. Ереванский «Спартак» – команда класса «Б», обыграем и без Пайчадзе.
Нечего сказать – «жаль». Одним глазом посматриваю на маму. Она, хоть и не подает вида, все-таки как-то сникла. Глаза бегают в растерянности. Ни я, ни она толком не знаем, что это такое – класс «А», «Б» и «В». И вообще, какого черта мокнем под дождем, если нет того, ради кого мы пришли. Далеко не праздничное мое настроение испорчено вконец. С трудом досмотрел первый тайм. Мое оживление вызывали не забитые в ворота мячи (команды забили по одному голу), а, скорее, смешные падения, несуразные движения, и наконец, куча мала, что в середине тайма образовалась как раз под нами, у южной трибуны.
И тут, как в старых наивных фильмах, когда при радостных событиях обязательно светит солнце, перед самым началом второй половины игры тучи рассеялись и ярко засияло солнце. В общем, произошла полная смена декораций и освещения. Гости уже появились на поле. С интересом наблюдал я за их вратарем, бойко проделывающим в воротах разминочные прыжки и приседания. Динамовцы почему-то опаздывали с выходом на поле. А вратарь гостей все продолжал прыгать и приседать. И вдруг, в середине очередного прыжка, он словно застыл в воздухе в невероятном стоп-кадре. Его оцепенение сменилось выкриком, похожим на вопль встревоженного зверя. Никто ничего не понял. Через несколько секунд он повторил свой клич, но уже с расстановкой и со смыслом, указывая при этом рукой в сторону туннеля, откуда на поле выходят команды:
– Пай-ча-дзе га-ли-са!
Пайчадзе идет! Вот что сообщал вратарь своим партнерам. И они как вкопанные замерли на своих местах. На какой-то волшебный миг замер и весь стадион. Двигался только один человек, на которого были устремлены все взоры: одиннадцатым, последним из дружины бело-голубых, выбегал на зеленый газон Борис Пайчадзе, как в огненном грузинском танце, резко перепадая с ноги на ногу.
Все, что происходило до него, – мгновенно забылось. «Пайчадзе галиса», – как заклинание звенело у меня в ушах. А этот чародей!.. Что он вытворял на поле, что выделывал! Я не знал тогда, что этот проход-молния назывался дриблингом, полное сказочной пластики движение – финтом, что это – пас, а вот это – ложный замах. Да ну их к черту! Какое имеет значение, что и как называется. Ведь главное в футболе – магия самой игры, и индивидуальной, и командной, и, конечно, забитые голы.
Первое причастие ко всему этому и состоялось у меня в тот день.
Много лет спустя я прочитал в старой газете, что тот памятный матч закончился победой тбилисцев со счетом 4:1. Посчитав это ошибкой, перепроверил в другом месте. Оказалось, все правильно, статистика не врет. Тем не менее мне и сегодня кажется, что в тот день динамовцы, ведомые Борисом Пайчадзе, забили шесть или семь мячей. Вот таким ярким, неправдоподобным было впечатление, врезавшееся в память, и я не испытываю никакого желания изменить его. Пусть для всех, для истории футбола этот матч закончился со счетом 4:1, у меня же другое исчисление, другое измерение этого события, не матча, а именно события. Не хочется проверять гармонию алгеброй…
Баловнем судьбы прожил свою спортивную жизнь этот человек. Казалось, все получалось легко, непринужденно, но за видимой легкостью и ярким талантом стоял огромный труд. Он часами после тренировок оставался один и без устали отрабатывал различные приемы.
Не буду утомлять вас рассказом о длинной веренице удивительных матчей Пайчадзе, но, описав первую игру, расскажу и об его уходе из большого спорта, о его последнем матче.
Всем арсеналом футбольной мудрости и игровой техники владел Пайчадзе, но был у него и недостаток, причем довольно существенный. Он не то чтобы плохо, а вообще не играл головой. Странно, не правда ли? Такой мастер, а играет, простите за каламбур, хоть и с головой, но не головой. Это было трудно заметить. Пайчадзе сторицей возмещал этот пробел: то примет мяч на грудь, то пропустит его и затем ногой «укротит». Все было так естественно. Дриблинг, финты, удары с обеих ног, умение играть в тесном окружении, а то и в кольце нескольких соперников, «предлагать» себя, открываться, опережать… А вот как только дело доходило до удара головой, он мастерски подменял его другим приемом из своего технического арсенала, иным продолжением игры.
Ему пошел 35-й год. Возраст, согласитесь, по любым футбольным меркам преклонный. Замученный травмами, переломами, операциями, он все-таки не покидал капитанского мостика. Тренеры щадили, не переутомляли его, и, к большому сожалению болельщиков, Пайчадзе все реже появлялся на поле. Он доигрывал свой последний сезон.
Динамовцы играли с рижской «Даугавой». Я еще не сидел в комментаторской будке, а был простым зрителем, заядлым болельщиком. Рижане тогда намного уступали по классу тбилисцам. Но как ни старались динамовцы, в первой половине у них игра не пошла, и команды ушли на отдых при ничейном результате. Пайчадзе, как и в том, первом матче, не играл с начала и появился лишь во втором тайме.
…Матч подходил к концу, а счет по-прежнему оставался ничейным. И тогда Пайчадзе сделал то, чего не удавалось сделать никогда. Атака динамовцев, одна из последних в этой игре, развивалась по флангу. Как опытный, старый лев, точно выбирающий место в момент атаки, Пайчадзе ринулся к штрафной площадке, подгоняемый шестым чувством. Как только мяч, посланный с фланга, начал нависать на штрафную, взметнулся в воздух и Пайчадзе. Секундой раньше, секундой позже он не успел бы ни пнуть мяч ногой, ни протолкнуть грудью. Линии полета мяча и движения тела футболиста скрестились у одиннадцатиметровой отметки, и Пайчадзе в красивейшем прыжке, в падении, головой – да, да, головой! – послал мяч в сетку ворот. О таком голе мог бы мечтать любой виртуоз игры «на втором этаже».
Так ушел из футбола великий маэстро, под занавес, как у поэта, «краской смазав карту будня», зачеркнув единственное белое пятно в своей яркой спортивной карьере.
Я познакомился с Борисом Соломоновичем в 1955 году при весьма любопытных обстоятельствах. Мы с моим ближайшим другом аж с самого детского сада, позднее – доктором наук, профессором Нодаром Джанберидзе, вместе прилетели в Москву. Занимаясь каждый своими делами, мы, как подобает истинным болельщикам, все приурочили к игре, ставшей легендой, к матчу между тогдашним чемпионом мира сборной командой ФРГ и сборной нашей страны. Могли приехать и раньше, да и позже, но упустить такой шанс – тогда ведь не было телерепортажей – нам показалось немыслимым. Но как попасть на этот матч? Где достать билеты? До начала моей комментаторской деятельности оставалось еще два года. Никаких знакомств, никаких возможностей. Единственное, на что могли рассчитывать, – пойти с утра на Петровский бульвар и приставать к каждому прохожему с вопросом: нет ли лишнего билетика?
И вдруг накануне у гостиницы «Москва» мы увидели Бориса Пайчадзе. Он уже давно закончил выступления и прилетел на матч как зритель. Мы решили подойти к нему и для начала представиться.
Легко сказать – представиться. А кто мы, собственно, такие? Молодой артист и молодой искусствовед (хотя Нодар уже тогда ходил в кандидатах наук). Рискнули все-таки. Борис Соломонович лукаво улыбнулся:
– Чего вы в обход-то действуете? Атакуйте прямо. Билеты вам нужны, да?
Мы с Нодаром стыдливо опустили глаза и кивнули головами.
– Завтра в три часа встретимся на этом месте. Смотрите, опоздаете – ждать не буду.
Что значит – опоздаете?! Пришли на час раньше назначенного времени. Получили обещанные билеты и задолго до начала матча пошли на стадион, не веря своему счастью. Это и вправду было пределом наших мечтаний – сидеть на северной трибуне рядом с самим Борисом Пайчадзе и наблюдать за игрой сборной СССР с самим чемпионом мира. И вдобавок ко всему встреча завершилась победой нашей команды.
Поди забудь такой день!
Уже после мы очень сблизились, можно сказать, подружились. Борис Соломонович до преклонного возраста был директором спорткомбината «Динамо», куда входят наш любимый стадион, носящий ныне его имя, баскетбольный и боксерский залы, плавательный бассейн и многое другое. Я приступил к работе комментатора, и само дело сближало нас.
…Как-то вечером он позвонил ко мне домой и попросил зайти. Минут через десять я был у него.
– Скоро мой юбилей, – начал Пайчадзе. – Уже шестьдесят, представляешь?
Я, естественно, знал об этом. Спортивная общественность республики особо готовилась к этому событию.
– Не хотел справлять, но настояли. Будут выступать, хвалить, переборщат, наврут, будет много лести. Не люблю я всего этого. Все одинаково, неправдоподобно хвалят – и плохого, и хорошего. Предлагали разных докладчиков – отказался. Родился в таком-то году, сыграл столько-то матчей, забил столько-то и т. д. Разве это дело? Если не против, уважь, выступи ты и толкни какой-нибудь необычный спич, без всяких восторгов и громких слов. Ну что, согласен?
Как я мог отказаться?! Сразу же согласился, втайне гордясь, что его выбор пал на меня. И чтоб следовать строгому наказу Пайчадзе, скажу «без громких слов»: это было одно из самых лучших моих выступлений.
Заканчивая рассказ о Борисе Пайчадзе, хочу привести пару примеров из «эпистолярного жанра», адресованного легендарному футболисту.
В первые послевоенные годы по письмам и телеграммам болельщиков проводился один из знаменитых спортивных плебисцитов с целью выявления лучших спортсменов года. Среди многих писем было одно из тогдашнего Куйбышева. Его автор спортсменом № 1 назвал Пайчадзе, тут же пояснив, что делает это несмотря на то, что никогда в жизни не видел его на футбольном поле: «Но я видел тбилисского динамовца Гайоза Джеджелава и был потрясен. Если так бесподобно играет Джеджелава, то каким же должен быть Пайчадзе!»
Заслуги Пайчадзе не раз отмечались высокими правительственными наградами. Когда он получил свой первый орден, среди многих поздравлений была одна телеграмма, которая заканчивалась словами: «С вами не знаком, но не мог не приветствовать большого художника и не поздравить с высокой наградой. Если когда-нибудь вам понадоблюсь, очень прошу обратиться. Я – композитор, живу в Ленинграде. Мой адрес: Ленинград, 101, Большая Приморская, 59. Дружески жму вашу руку. Дмитрий Шостакович».
Тбилисская зима 42-го года
Это была удивительная зима в Тбилиси. Большая группа выдающихся деятелей искусства из Москвы, Ленинграда, Украины была эвакуирована в столицу Грузии. Немирович-Данченко, Качалов, Книппер-Чехова, Рыжова, Тарханов, Массалитинова, балерина Марина Семенова, певцы Гришко, Частий, Кипоренко-Доманский, известные композиторы и пианисты Сергей Прокофьев, Игумнов, Гольденвейзер и многие другие. Приехал к себе на родину и Вахтанг Чабукиани.
…Свыше 400 тысяч своих сынов послала Грузия на защиту родины. Они героически сражались на фронтах войны. Более 200 тысяч из них сложили головы в битвах с фашистами. Это общеизвестно. Возможно, эта цифра не производит впечатления. По сравнению с ужасающими жертвами войны и потерями других народов, конечно же, это – капля в море, но факт и то, что вся Грузия оделась в шинель, и больше некому было идти на смертный бой. Как известно, ни один танк не прорвался на территорию республики, ни один вражеский солдат не ступил на ее землю. Не было уличных боев ни в Тбилиси, ни в других городах. Воины-грузины бились за Москву, Ленинград, Сталинград, штурмом брали Варшаву, Вену, Будапешт, наконец, дошли до Берлина и водрузили Красное знамя Победы над Рейхстагом. Сделали это русский воин Егоров и грузин Кантария…
В те тяжелые дни в Тбилисском оперном театре давались спектакли и концерты, о которых мечтал бы каждый и в мирное время.
Настоящий праздник высочайшего искусства! Нет, это ничем не напоминало пир во время чумы. Это было, скорее, проявлением веры в свои силы, убежденности в победном исходе войны. Все отдавая фронту, народ продолжал жить напряженной, но полнокровной жизнью. Ведь нашли в себе силы герои обороны Ленинграда в тяжелые дни блокады грянуть Седьмой симфонией Шостаковича, потрясшей весь мир и врага в первую очередь.
Отрывки из спектаклей Художественного и Малого театров, арии из опер, балетные дивертисменты, замечательные чтения Василия Ивановича Качалова, встречи и беседы Немировича-Данченко, посещение им спектаклей и репетиций в театрах Руставели и Марджанишвили, лекций в театральном институте – все это наполняло город удивительным ароматом театральных грез. Тбилисцы видели все это, присутствовали на этих удивительных вечерах. Счастье было столь огромно, что порой забывалось: враг ведь в двухстах километрах от города.
Когда слух об эвакуации мхатовцев прошел по Тбилиси, мало кто поверил в это, скорее, было не до этого. Ошеломляющее начало войны подавляло и угнетало. Мы, юноши, свыклись с мыслью, что непобедимая Красная армия мгновенно разгромит противника – и сделает это, как нас учили, на территории врага. Трудно было поверить в то, что происходило на самом деле: раз за разом проигрывались отдельные битвы, оставлялись десятки городов и сотни сел. Ленинград – в блокаде, фашисты – под Москвой, фронт вплотную приблизился к Главному Кавказскому хребту. После полуночи Тбилиси погружался в кромешную темноту. Мы с трудом находили дома и квартиры друг друга. Если собирались, сидели в темноте. Почти в каждой семье лежали извещения о гибели близких. Место наших постоянных встреч, всегда праздничный и шумный проспект Руставели, который по инерции все называли Головинским проспектом, потерял свою прелесть и праздничность, как-то приуныл, а с наступлением ночи вовсе терял свое лицо, становился холодным и чужим.
Все было необычно. Мы не понимали, почему в срочном порядке отвели большое здание рядом с фуникулером под военный госпиталь, пока не увидели первых раненых в городе. Это были военные моряки. Я впервые увидел воочию человека в тельняшке, притом тяжело раненного. Раньше тельняшка мелькала только на экране и в спектаклях. Несколько раз появились над городом «Мессершмитты». Зенитчики открыли по ним огонь. Мы подбирали осколки снарядов, но делали это как-то весело и задорно, еще не до конца понимая весь ужас происходящего. Война казалась нелепой, происходящей где-то в другой части планеты.
Ребята сразу пронюхали, где разместились мастера искусств, и мы всей ватагой шли к гостинице «Тбилиси», что напротив нашей школы, рядом с Театром Руставели.
Так было угодно судьбе, что все главные события моей жизни происходили именно здесь, на этом родном, дорогом моему сердцу пятачке. Здесь я десять лет проучился в школе, потом, перейдя наискосок, чуть левее, поступил в театральный институт – еще на четыре года, затем всего лишь спустился вниз на три этажа, в Театр Руставели – плюс еще двадцать два года. Прибавьте к ним три года, проведенных опять-таки в первом детском саду, в сумме получится почти сорок лет жизни – с трехлетнего возраста до ранга молодого, но почтенного дедушки. Кто мог подумать, что мне когда-нибудь придется расстаться с этим пятачком, перейти в другой театр и начинать все сначала, почти с нуля… Но это – другая глава моей жизни.
Итак, мы у гостиницы «Тбилиси». Народу – полным-полно. Всем хочется увидеть живьем Немировича-Данченко, Качалова, Книппер-Чехову, Тарханова и других. Немирович-Данченко – это особая статья. То, что он тбилисец, знали все, но не всем было известно, что он воспитанник Первой гимназии. «Наш!» – с гордостью говорили мы. Его фамилия украшала доску у входа в школу с именами выдающихся деятелей – выпускников гимназии и школы. Уточнить, в каком классе, в какой комнате, за какой партой он сидел и учился, так и не удалось. Вот мы и уверяли всех, что это было именно в нашем классе. За неимением опровергающих фактов, остальным приходилось нехотя соглашаться. Но мало кто знал тогда, что Немирович-Данченко родился рядом с моей деревней Натанеби, в селе Шемокмеди Озургетского района, где сейчас открыт дом-музей. В юношеские годы все это, как мне казалось, возвышало меня над сверстниками. В глубине души я считал себя самым близким человеком высокого гостя.
Вот в дверях гостиницы появляется Владимир Иванович Немирович-Данченко. Было невозможно поверить, что ему 83 года. Подтянутый, весь какой-то «накрахмаленный». Быстрый шаг, стремительные движения. Тыльной стороной ладони часто поглаживает свою необычайной белизны бороду. Все в нем было необычно, не так, как у всех. Его встретили в дверях несколько человек и куда-то повели. Мы пристроились к сопровождающей его группе. Пересекли проспект, взяли чуть левее и, наконец, вошли… во двор нашей школы. Немировича, Качалова, Книппер-Чехову и других узнавали сразу, и этот короткий отрезок пути был пройден под непрерывные аплодисменты. Но, боже мой, куда же деваться нам, пропустившим уроки?! Мы уже во дворе школы. Устроились за мощной спиной самого Качалова.
Оказывается, первое, что попросил Немирович-Данченко, – посетить родную школу и найти дом, где он когда-то жил. Желание было удовлетворено лишь частично. Владимир Иванович походил по школе с несколько грустным видом, о чем-то поговорил с окружающими, иногда улыбаясь воспоминаниям. Уходя, он обернулся, еще раз взглянул на школу, глубоко вздохнул и удалился. А дом, где он жил, так и не нашли: его просто снесли по причине реконструкции городских улиц.
В те дни он был приглашен и в театральный институт. Руководство института решило устроить гостю пышную встречу. Отобрали самых красивых девушек с разных курсов и факультетов, одели всех в белые парадные платья. У каждой по гвоздике в руках, стоят такой живой аллеей по всей длине лестниц. Институт находился на самой верхотуре Театра Руставели, примерно на высоте шестого этажа. Естественно, тогда не было никакого лифта, и все чуть-чуть побаивались, не окажется ли этот парад-проход слишком большой нагрузкой для гостя. В институте быстро нашли выход из положения, отыскали решение «сценического куска». Каждая студентка, вручив гостю гвоздику, должна была подхватить под руку Владимира Ивановича и пройти с ним три шага, затем то же самое проделывала следующая, стоящая наискосок, затем другая и т. д. Репетировали долго, усердно и наконец добились четкой синхронности в движениях. Автором такого решения был Додо Алексидзе. Когда он прорепетировал все с начала до конца, сам «исполняя» роль Немировича-Данченко, все было сделано настолько хорошо, что руководство института с восторгом встретило «сдачу спектакля». Но удачно отрепетированный ход не всегда срабатывает на самой премьере. Когда Владимир Иванович вошел в здание института, он остановился как вкопанный, настолько красиво и необычно все выглядело. Белизна мрамора на ступеньках, стройные, как на подбор, красавицы в белых платьях, с белыми, красными, розовыми гвоздиками в руках… Он явно был ошарашен. Расцеловав первую пару девушек, пошел к лестнице. Его подхватили с обеих сторон. Через несколько шагов – снова гвоздики, и другая пара красавиц берет гостя под руки. Приближаясь к третьей паре студенток, Владимир Иванович резко остановился. Секундное раздумье – и, легко высвободившись от корректно и красиво навязанной помощи, развел руки в стороны, как бы показывая, что ни в чьей подмоге не нуждается, он быстро-быстро, моментами перепрыгивая через ступеньки, помчался вперед. Трудно передать, какими аплодисментами был встречен он в конце своего спринтерского «пролета». Задумка Додо Алексидзе была легко разгадана. И если находчивость Владимира Ивановича никого не удивила, то юношеская спортивная форма человека, разменявшего девятый десяток, не могла не вызвать восхищения. Ничего показного в этом не было. Кому и что должен был доказать Немирович-Данченко, перед кем ему нужно было покрасоваться? Это был спонтанный всплеск энергии вечно юного сердца.
В. И. Немирович-Данченко выступал с публичными лекциями в Доме офицеров. Мне очень трудно вспомнить сейчас подробности его бесед, но как юноше, уже решившему стать артистом, мне запомнились некоторые его мысли, касающиеся актерского ремесла. Помнится его удивительное отношение к артисту. Профессию актера он ставил во главу угла всего театрального искусства. Теорией «трех секунд» он назвал свою позицию, утверждающую, что все в театре делается ради тех двух-трех секунд актерского взлета, которые покоряют зрителя. Из-за этих нескольких секунд ходит в театр народ. Из-за них существует здание театра, дирекция, оркестр, работают режиссеры, драматурги, художники, технический персонал, администрация. Идеалом театра назвал Немирович-Данченко точную и слаженную работу всех этих звеньев – от автора пьесы до рабочего сцены, – сосуществующих ради этих секунд взлета актерского гения. Как это не вяжется с принципами построения театра, проповедываемыми некоторыми современными режиссерами, где артист отбрасывается на второй план, где предпочтение отдается тому, кто меньше выделяется своей самобытностью и дарованием, кто покорнее, податливее, задает как можно меньше вопросов…
Каждый шаг Немировича-Данченко, каждое его выступление было в центре внимания театральной общественности, но все с особым интересом ждали его оценок спектаклей грузинских мастеров сцены. Нам было что показать и чем удивить, во всяком случае, так казалось.
Наконец, он побывал в Театре Руставели, затем и в Театре Марджанишвили.
Владимир Иванович несколько раз смотрел руставелевскую постановку «Отелло». Ему очень понравился и спектакль в целом, и особенно Акакий Хорава, о котором он не раз говорил, что это лучший из всех наших Отелло и что это не просто талантливо сыгранная роль, а целое явление в театре.
После завершения одного спектакля Немирович-Данченко, по свидетельству очевидцев, встретился с исполнителем главной роли, сердечно поздравил его, а через минуту, глубоко задумавшись, сказал:
– Я вот прожил три жизни и до сих пор не могу понять, что это такое: «Она меня за муки полюбила, а я ее за состраданье к ним!»
Тогда Акакий Алексеевич стал рассказывать о том, что он вкладывает в эти слова, как он понимает этот знаменитый монолог Отелло перед сенаторами.
Немирович-Данченко ходил по комнате, слушал с большим вниманием.
– Очень интересно! – воскликнул он, когда Хорава закончил. – Я об этом и не думал. – И, подойдя к актеру, поцеловал его.
Между прочим, не только Немирович-Данченко – все наши «старики» единодушно считали, что Хорава в роли Отелло достигает подлинных вершин сценического искусства. Качалов, например, заявил, что не видел таких Отелло ни у нас, ни среди гастролеров.
К тому времени во мне окончательно созрело решение поступить в театральный институт, и нетрудно представить себе, каким стимулом послужили эти удивительные вечера. Открылся новый, доселе незнакомый мир театра, драматического искусства. Я уже закончил хореографическую студию и, к великому удивлению членов семьи, друзей и, наверное, педагогов по студии, окончательно расстался с балетом.
Решение выглядело, по крайней мере, странным, потому что в дипломном спектакле я успешно исполнил сразу две партии в балете Делиба «Копеллия». Танцевал остро характерную роль Копеллиуса и героя – Франца. В один день – одного, в другой – второго. Мне и сейчас не до конца ясно, почему я пришел к такому решению. С позиций сегодняшнего дня и с учетом опыта прожитых лет я рад, что так случилось. Не то давным-давно стал бы пенсионером, но тогда…
Быть может, настораживала полупрофессиональная постановка дела и не до конца сформировавшаяся позиция, когда балет фактически существовал как бы в виде придатка театра, как бы «при опере». В те годы я вряд ли чувствовал и понимал это. Но какая-то неудовлетворенность была всегда. Первые шаги в освоении сложнейшего жанра искусства без ошибок и очевидных промахов не обходились. Так, например, мы уже лихо проделывали сложные «со-де-баски» и разные «рон-де-жаны», крутили пируэты и даже осмеливались пройтись в верчении по кругу, а вот станцевать простой танец на вечеринке не умели.
Помню, на первомайском празднике в школе меня попросили сплясать что-нибудь – как-никак ученик хореографической студии. Мои одноклассники, «непрофессионалы», без всякого приглашения пошли танцевать, кто во что горазд. А я… стоял, как болван, ничего не зная, ничего не умея. Вот если бы здесь был балетный станок у стены, я бы всем показал. Встал бы в третью или пятую позицию, сделал бы глубокое «плие» – приседание… Арабески? Пожалуйста. «Тан-дю-батман»? Извольте. А сплясать обыкновенный, незатейливый танец – не умел. Вот как было. В студии у нас считалось чем-то вроде плохого тона танцевать гопак или кинтаури. Этому никто не обучал. И нас, естественно, одолевали сомнения. Вроде бы учимся танцам, а танцевать не умеем. Потом, конечно, все прояснилось, но такие сомнения были, и они тогда наводили на мысль: стоит ли продолжать заниматься балетом?
Так или иначе, по той или иной причине, балет как-то незаметно отошел на второй план, и я был рад, что появилась новая любовь, новое устремление – театр. А знакомство с искусством гигантов МХАТа помогло окончательно утвердиться в выборе.
Настоящее потрясение, иначе не скажешь, я испытывал на творческих вечерах Василия Ивановича Качалова. Кажется даже неправдоподобным, что в течение одного вечера в исполнении этого легендарного еще при жизни актера мы с друзьями слушали отрывки из «Воскресения» Толстого и «Братьев Карамазовых» Достоевского, монологи шекспировских Гамлета и Ричарда III, стихотворения Маяковского, Есенина, Блока, Мицкевича и многое другое.
Качалов часто и с удовольствием выступал перед большой аудиторией. Ему, привыкшему к насыщенной каждодневной работе в театре, было немыслимо жить в Тбилиси в другом, спокойном ритме. Почти на каждом таком представлении он существенно обновлял свой репертуар. Неизмененными оставались лишь монологи Ричарда. Зритель знал об этом и каждый раз с нетерпением ждал их. Объявив номер, спокойный и импозантный Качалов резким движением поворачивался спиной к зрителю, делал паузу и, стремительно развернувшись, начинал монолог. Он не только читал, в привычном понимании концертного исполнения, но и играл сцену с полной отдачей. Правая нога была отставлена чуть назад и становилась какой-то деревянной. Не прилагая вроде никаких внешних усилий, Качалов достигал удивительного перевоплощения – плечистый, статный Илья Муромец на глазах превращался в хромого и кривого урода.
Постоянно разнообразя сцены и монологи, Качалов в Тбилиси сыграл почти всего Ричарда. Ну а сыграть этот образ в театральной постановке, как мы узнали позже, так и осталось его несбыточной мечтой. Увы, даже у великих не все мечты сбываются. Вроде им все подвластно, все доступно, но актерская мечта – вещь коварная. Она не всегда зависит от желаний и устремлений самого артиста. Тут и репертуарный план – годовой и перспективный, планы, а иногда и капризы режиссеров, отсутствие достойного партнера и всякое другое.
Впоследствии я узнал, что «Ричард III» неоднократно вносился в перспективный план Художественного театра, но дальше дело не пошло. Шекспировский репертуар артиста ограничился «Гамлетом» и «Юлием Цезарем»…
Но вернемся к тбилисской зиме сорок второго, зиме тревоги нашей (ведь шла война) и зиме свалившегося с неба счастья: мы стали свидетелями незабываемого, неповторимого.
Особо хочется выделить в чтении Качалова лирику. Он чаще читал Блока и Есенина. А мы с моими школьными друзьями с самых юных лет были влюблены в Маяковского. Зачитывались, декламировали, рисовали, устраивали вечера, посвященные великому поэту. Мы гордились, что грузинская земля взрастила могучего русского поэта, что он прекрасно владел грузинским языком и до конца своих дней дружил с грузинскими деятелями искусства и литературы. Нравился нам и Есенин. Общеизвестно, как незаметно, исподволь умеет очаровать, а затем и овладеть твоим существом Сергей Есенин. Так было и с нами. И все же отдельные строки Маяковского казались нам сильнее. На жизнерадостных юных грузин неотразимо действовал звонкий оптимизм Владимира Маяковского. Прозрачная грусть Есенина, его страна «березового ситца» тогда казалась нам далекой, чужой. Нам не хотелось грустить. Поэтому великолепные есенинские строки, скажем:
Я теперь скупее стал в желаньях.
Жизнь моя? иль ты приснилась мне?..
или же:
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым…
для нас меркли перед мощью стиха Маяковского:
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в ней!
Мир огромив мощью голоса,
иду – красивый,
двадцатидвухлетний!
Все это довлело над нами и, должно быть, мешало полному восприятию гения Есенина. А «Двенадцать» Блока мы тогда просто не понимали.
Качалов открыл для нас и Блока, и Есенина. Поэму «Двенадцать» Василий Иванович прочел на сцене оперного театра. Прочел и раскрыл мир поэта с такой силой, экспрессией, с такой эмоциональностью, что создалось впечатление: мы присутствуем при глубоком «бурении», перед нами вскрываются все новые и новые пласты удивительных богатств и таинств языка, слова. Если не ошибаюсь, сам Блок отметил, что в чтении Качалова он увидел новые, необычные краски своей поэмы, услышал неожиданные подтексты.
Ни одно выступление Василия Ивановича не обходилось без чтения Есенина. Читал Качалов, казалось бы, много, но нас – тех, кто не пропускал его вечеров, – не покидала мысль: чего-то не достает, что-то не прочитано. Может, он умышленно обходит это «что-то»? Большинство знало о личной дружбе великого артиста с великим поэтом, и многие, наверно, предполагали, что Качалову, вероятно, неловко читать личное, почти интимное… Не помню точно, когда, на каком из вечеров произошло все это, но и сейчас стоит перед глазами Василий Иванович, признательно, но гордо склонивший голову в необычном поклоне. Он уже закончил чтение намеченного по программе репертуара, но зритель не отпускал артиста. Много раз вызывали его на сцену, и, откланявшись, он снова покидал ее. А как держался маэстро во время поклона! Это была настоящая школа для всех. Это какой-то волшебный дар – ничего не делая, просто стоять, чуть наклонив голову, и выражать благодарность и одновременно абсолютную готовность служить зрителю, сохраняя при этом гордость и величавость.
Время уже близилось к полуночи, но никто не собирался покидать зал. Не пугало зрителей и то, что после двенадцати часов добраться до дому будет просто невозможно: никакого городского транспорта, светомаскировка, в общем, комендантский час. Безрадостная перспектива встречи с военным патрулем и бессонной ночи в райотделе милиции. Но кто тогда об этом думал!.. Много раз выходил утомленный Качалов на поклон, а затем покидал сцену, недвусмысленно, но корректно давая почувствовать, что читать больше не будет, не в силах.
Какой прекрасный миг театрального таинства: выложившийся до конца артист закончил вечер, а ненасытный зритель все требует прочитать еще и еще. Кто-то должен дрогнуть, уступить. Либо вежливый актер – настойчивости публики, либо благодарный зритель – предельной усталости мастера. В тот вечер компромисс был исключен. Шла упорная битва между сценой и залом. Конечно, все это очень приятно любому артисту, но есть же предел возможностей!..
Уступил Качалов. Уступил – и тем самым выиграл. Нет, это вовсе не алогизм. Судите сами: Василий Иванович вышел на авансцену, прямо к рампе. Улыбнулся. Поднял правую руку (зал замер в ожидании) и почти шепотом, необычайно доверительно проговорил: «Сергей Есенин, “Собаке Качалова”»… В любом другом случае вспыхнули бы аплодисменты. Ведь и без того любимое и известное всем стихотворение пользовалось большим успехом, а тут сам Качалов читает стихи своего друга-поэта, посвященные его – Качалова – собаке! Артист присел на стул, расстегнул по-домашнему пиджак, зажал руки в коленях и начал… Нет, не нам читал в тот день Василий Иванович стихи Есенина. Он был у себя дома, перед ним сидел любимый Джим. Дрожащими обертонами, на самых «низах» звучал обвораживающий, обволакивающий голос Качалова, и тихо лилась чарующая музыка есенинского слова… Вот так сумел гениальный чтец пригласить и поместить огромный заполненный зал Тбилисского оперного театра в свою крошечную уютную московскую квартиру в глубине двора Художественного театра.
Говорят, в музыке главное – тон. Ведь ноты «Лунной сонаты» Бетховена и «Времен года» Чайковского – одни и те же для всех исполнителей. Они написаны и через тысячу лет будут читаться в том же порядке, ритме, в том же размере. Но вот это «си», а затем «до» или «соль» каждый играет по-своему, в различном тоне. В этом и заключается мастерство и дарование исполнителя. И еще одно. Любой виртуоз не каждый раз играет одинаково. Сегодня эта нота звучит не так, как вчера, и бог весть как будет звучать завтра. Тональность определяет сиюминутное вдохновение. В этом – магия искусства, его неповторимость.
Так вот, в тот день Качалов попал в нужную и неповторимую тональность. Все было потрясающе. Жесты артиста и осанка, тембр голоса и паузы, слова и подтекст.
Всего 25 строк в этом стихотворении, несколько десятков слов, а за ними целый мир поэтических грез и актерских видений. Такое бывает раз в жизни, либо не бывает вообще. И счастлив тот, кто присутствовал при этом, кому так безгранично повезло…
Только выходя из театра, мы уразумели, что очень припозднились.
– Ваши документы? – сделав строгое выражение лица, обратился к нам патрульный, почти наш ровесник. Он наверняка поверил нам, что мы были на вечере Качалова и ни в чем другом не «повинны». Но строгие правила комендантского часа не допускали никаких исключений. Ночь мы провели в отделении милиции. Задержанных было так много, что нас долго размещали – почти до утра, переводя под конвоем из отдела в отдел, из одного района Тбилиси в другой. Кто-то запел, и все подхватили «Уходили комсомольцы на гражданскую войну». Солдаты покрикивали на нас, но песня звучала не прекращаясь, хотя и никак не вязалась с ситуацией…
Дай, Джим, на счастье лапу мне.
Такую лапу не видал я сроду.
Давай с тобой полаем при луне
На тихую, бесшумную погоду…
Чародей танца
Соприкосновение с его феерическим искусством – одно из самых ярких впечатлений моей жизни. Из разряда тех, которые никогда не улетучиваются, ни на йоту не блекнут и продолжают будоражить по сей день.
Я увидел его впервые в миниатюре Минкуса «Птица» и был заворожен. В такт с очаровательной миниатюрой влетел на сцену и повис в воздухе Чабукиани. И такой же парящей в небесах птицей остался в моей памяти навсегда…
Тбилисцы с огромным нетерпением ждали появления Вахтанга Чабукиани на сцене у себя в родном городе. Когда афиши оповестили об этом, интерес возрос вдвойне. В тот день концерт с участием «всех звезд» шел на редкость приподнято. Что ни номер – звезда, и все в ударе. Наконец ведущий программы тихо, без привычного пафоса объявил: «Минкус, “Птица”, исполняет заслуженный артист РСФСР Вахтанг Чабукиани». Зал затаил дыхание. Первые такты – и на подмостки, как из катапульты, вылетает человек и застывает над сценой. Это было настолько неожиданно, что ошеломленный зал не успел отреагировать. Доступные сегодня многим повисания в воздухе, знаменитые «балоны», тогда не были известны никому. Даже представить себе было трудно, что человек может высоко выпрыгнуть и застыть в полете, а потом вдруг стремительно, в ошеломляющем темпе продолжить танец.
Известная балерина Татьяна Вечеслова пишет в своей книге: «Иногда создавалось впечатление, что на сцене не один, а сразу два Чабукиани». А в тот памятный день на сцене были все… три. По крайней мере – так казалось.
Чем привлек к себе Чабукиани всеобщее внимание еще в 1934 году? Почему слава о нем так быстро облетела всю страну? Причин, наверное, много. Первая из них заключалась в том, что быть с молодых лет премьером ленинградского балета, колыбели классического танца в России, – само по себе большое признание. В. Чабукиани уже дебютировал и в качестве балетмейстера, поставив в Ленинграде «Сердце гор» А. Баланчивадзе, а затем и «Лауренсию» – новаторские, революционные спектакли, имевшие большую прессу.
Другой – главной – причиной всеобщей известности и славы было то, что он был первым советским артистом, посланным вместе со своей партнершей Татьяной Вечесловой за океан, как тогда писали, первым советским эмиссаром искусства в США. Сейчас этим вряд ли кого удивишь, но тогда, в тридцать четвертом…
Не буду напоминать, как долго и сложно шел процесс налаживания дипломатических отношений между СССР и Соединенными Штатами. Многие годы ни о каких обменах делегациями в области искусства не могло быть и речи. Лишь в 1933-м году лед наконец тронулся, и было принято решение пробить «железный занавес» в области культурных связей. Можно догадываться, какая ответственность была возложена на первых посланцев, насколько кропотливо отбирались возможные кандидаты. Ошибки быть не могло: первые гастроли должны сработать неотразимо.
Головы и умы американцев были забиты антисоветской пропагандой. Ждали появления людей чуть ли не в лаптях, в медвежьих шкурах. Первая встреча должна была подействовать как холодный душ. Надо было показать, до каких высот поднялось наше новое по существу искусство.
Выбор пал на Вахтанга Чабукиани и Татьяну Вечеслову. Показательно и то, что чести представить советское искусство во всей его многогранности удостоился именно балет, который понятен на всех континентах, людям любого цвета кожи и вероисповедания. В этом и заключается его неоспоримое преимущество. Вместе с тем классический балет – сложнейший вид искусства – без глубоких корней, без больших традиций и высокой культуры народа немыслим. Поэтому, видимо, и остановились на балете. А лучшими из всех, кто мог с первого же раза покорить американцев, потрясти умы, завоевать сердца и тем самым пробить дорогу всем остальным, были признаны В. Чабукиани и Т. Вечеслова. И они с честью выполнили столь высокую и ответственную миссию.
Вот что писал один из критиков по поводу этих гастролей в «Нью-Йорк дейли миррор» 13 января 1934 года: «Вечеслова и Чабукиани мгновенно завоевали всеобщее признание переполненного зала. Потрясающе! Не знаю лучшего способа восстановить веру в классический балет, чем пойти и посмотреть этих юношу и девушку из советского мира… Вечеслова и Чабукиани штурмом взяли Нью-Йорк. Это самый сенсационный успех сезона!»
«Без риска впасть в преувеличение, – пишет в своей книге “Вахтанг Чабукиани” В. Красовская, – можно сказать, что с тех пор имя Чабукиани стало полулегендарным за рубежом».
Приведу еще пару цитат, подтверждающих огромное впечатление, которое оказывало на людей волшебное искусство Чабукиани.
Корреспондентка английского журнала «Танец»: «Вчера вечером в лондонских Архивах Танца был организован просмотр балетных фильмов. Наконец, нам показали “Баядерку”. С тех пор как я увидела Чабукиани во фрагментах из “Тараса Бульбы”, я поняла, что нет на свете танцовщика, который мог бы с ним сравниться, а после “Баядерки” даже вынуждена сказать – не верю, что такое возможно, пока не увижу его воочию!»
Писательница, известный знаток балета Айрис Морли: «Только Россия может создать танцовщика, подобного Чабукиани. Это не комплимент и не преувеличение, а факт. Пытаясь описать этого необычного и великолепного танцовщика, испытываешь такое же затруднение, как при попытке описать смерч. Он завладевает всей сценой, предается чудесному неистовству, иногда стихающему настолько, что ошеломленный зритель может разглядеть тело, словно высеченное Роденом, увидеть орла, опустившегося на скалу Кавказа… Он одновременно и величайший классический танцовщик, наследник всех традиций Ленинграда, и воплощение богатейшего фольклора его родной Грузии…»
Вот такое блестящее и прочное основание воздвигли наши первопроходцы в Америке для всех будущих гастролеров, будущего триумфа. С благодарностью вспомнить об этом – стоящее дело.
Овеянный всемирной славой, вернулся В. Чабукиани в родной Тбилиси, казалось, временно, в составе эвакуированных деятелей культуры и искусства, но остался навсегда. Его бы и так никто не отпустил. Да и сам он не захотел того. На родине ему все пришлось начинать почти с нуля. Аналогов созданию необычного гибрида – классический балет плюс национальный танец – в общем-то, не было. Надо было искать и находить новые формы, идти непроторенными тропами. Сейчас диву даешься, вспоминая неуемную энергию и неиссякаемость фантазии Чабукиани. Он будоражил писателей и композиторов, приглашая объединиться в борьбе за благородное дело, в стремлении выразить дух и природу грузинского народа в классическом танце. Он сумел заразить всех невиданным энтузиазмом – и завертелось колесо. Что ни сезон – новый балет. Сначала Чабукиани, реконструировав, возобновил ленинградскую постановку – «Сердце гор» – под новым названием «Мзечабуки» («Солнечный юноша»). Специалисты грузинских танцев не приняли спектакль, считая, что балетмейстер ушел от классического балета и не пришел к национальному – застрял на полпути. Они не сразу догадались, что имеют дело с новым явлением в балете – синтезом классического балета и грузинского народного танца. Увы, все новое с трудом пробивает себе дорогу в жизнь. «Чародей танца» не сдавался и продолжал работу. Вскоре спектакль засверкал новыми гранями. И зрители, и критики уже восторженно принимали и постановку в целом, и традиционные национальные танцы – такие, к примеру, как грузинский танец воинов «Хоруми» из третьего акта, – обогащенные неожиданными переходами, связками и каскадом балетных па, выдаваемых Чабукиани. А когда в последнем акте он и Илико Сухишвили танцевали огненный «Мтиулури»!..
Не удивляйтесь, прочитав фамилию известного мастера грузинского танца Илико Сухишвили как участника балетного спектакля. Народный артист, лауреат государственных премий, прославленный создатель и руководитель объездившего весь мир академического ансамбля, который в народе так и называют – «ансамбль Сухишвили». Именно Илья Сухишвили был приглашен Вахтангом Чабукиани на одну из главных ролей в «Мзечабуки» – князя Заала.
И вот когда два великолепных мастера, обладающие различной пластикой, скрещивали на сцене оружие своего искусства, получался настоящий фестиваль танца. Князь Заал (Сухишвили) – в белой чохе и взбунтовавшийся крепостной юноша Джарджи (Чабукиани) – весь в черном… Именно этот танец стал первым камнем в возводимом здании Грузинского национального балета.
Начало было положено. Затем последовали «Синатле» Г. Киладзе, «Отелло» А. Мачавариани, «Гамлет» Р. Габичвадзе, «Демон» С. Цинцадзе, «Горда» и «Замир» Д. Торадзе – первый советский балет, посвященный теме Великой Отечественной войны. И, конечно же, классические «Дон Кихот», «Лебединое озеро», «Баядерка», «Жизель», «Шопениана», «Щелкунчик» и другие постановки.
Параллельно с этим – воспитание новых кадров, полная реорганизация хореографической студии, которая теперь стала училищем, где преподавались и другие гуманитарные предметы. Ученикам не надо было разрываться на части, распределяя время между общеобразовательной и балетной школами, как в годы моего обучения. Все было поставлено на широкую ногу и по-настоящему профессионально. Не без труда было получено разрешение вышестоящих органов и пробит план постройки просторного, светлого здания для хореографического училища в самом центре Тбилиси, которое носит сейчас имя Чабукиани.
Вся эта огромная и сложная работа была проделана за необычайно короткий срок – буквально за одно десятилетие. Но это не был сизифов труд – результаты не замедлили сказаться. Грузинский балет вскоре вышел на большую арену и по сей день не теряет свое высокое реноме. Звезды современного балета Нина Ананиашвили, Ирма Ниорадзе, Николай Цискаридзе – воспитанники грузинской балетной школы, незыблемый фундамент которой заложил великий Чабукиани.
Как я уже отметил, среди эвакуированных в Тбилиси была замечательная балерина Марина Семенова. Мне всегда казалось, что этой выдающейся балерине не отведено место, достойное ее редкостного дарования и очевидных заслуг. Не знаю и не буду доискиваться до причин. Расскажу только, какой фурор она произвела, выступив тогда впервые в паре с Вахтангом Чабукиани.
Бытует мнение, не раз подтвержденное практикой, что звезды балета, мужчины и женщины, часто уклоняются от совместных выступлений, избегают выступать в паре с сильным партнером или партнершей, видимо считая, что это может помешать личному успеху: придется его либо поделить, либо и вовсе уступить. Раньше для женщин этой проблемы практически не существовало. Танцевали в основном они, мужчины им только помогали. Их так и называли «носильщиками». Первый эту неуважительную кличку отбросил, по-моему, Вацлав Нижинский еще в начале XX века, в годы парижских антреприз Дягилева. Затем Чабукиани и Ермолаев, а вслед за ними В. Васильев, М. Лавровский, М. Лиепа и другие возвели мужчину в ранг равноправного партнера, а иногда и в главенствующее начало танца. Не называя фамилий, отмечу: многие первоклассные балерины избегали выступлений в паре с В. Чабукиани, предпочитая партнеров менее ярких. Его успех был настолько велик, что вступать с ним в очное соревнование многим просто не хотелось. Чего греха таить, и сам В. Чабукиани однажды в Тбилиси не захотел танцевать в паре с известной английской балериной Берилл Грей, мотивируя свой отказ высоченным ростом гастролерши. Наверное, это была веская причина, а возможно, причина отказа заключалась в другом.
Но вернемся к Семеновой и Чабукиани. Они так органично дополняли и с полужеста понимали друг друга, что трудно было поверить в то, что никогда раньше они не танцевали вместе. Их выступлениям неизменно сопутствовал грандиозный успех. Словно забыв обо всем, они бросались в головокружительный танец, каждый раз позволяя зрителям становиться свидетелями рождения настоящего чуда балетного искусства.
Не буду утомлять вас описанием танца этой прелестной пары, потому как убежден, что это невозможно. Тщетно силятся полноценно описать игру артиста в той или иной роли критики и театроведы. Как бы лихо, броско и детально ни было описано, представить все это реально, воочию, невозможно. Даже прочитав потрясающей силы статью В. Белинского об игре Мочалова в роли Гамлета, с удивительными метафорами и широкими обобщениями, вряд ли можно четко, конкретно и наглядно увидеть или представить это исполнение. Сценический образ надо увидеть, это зримый образ, созданный и рассчитанный на зрителя. Поэтому, совершенно не касаясь собственно танца, расскажу лишь о том, как выходили на поклон Семенова и Чабукиани. Да-да, именно на поклон. До этого я не мог себе представить, что обыкновенное раскланивание перед зрителем можно возвести в ранг настоящего искусства.
Помните, как великолепно делал это импозантный Качалов? А тут было совсем другое. Перед нами была влюбленная пара – юноша и девушка, на редкость красивые, грациозные, любовь которых продолжала жить и после танца. Их вызывали без конца, долго аплодировали, словом, не отпускали. Они же и в поклоне продолжали жить жизнью Одиллии и Принца, Китри и Базиля, Жизели и Леонардо, импровизируя и на глазах у зрителя создавая новый сюжет продолжения танца. То разбегались в разные концы сцены, как бы забыв о любви, отвешивали глубокий поклон и снова, вспомнив друг о друге, бросались в объятия. Ворковали, щебетали, обнимались, целовались… Зритель аплодировал уже не только что исполненному танцу, а новой, сотворенной на наших глазах импровизации. А Семенова и Чабукиани вроде и не помнили о зрителе, жили в своем мире, в своих грезах, а затем, словно спугнутые рукоплесканиями, спохватившись, снова бросались к рампе и застывали в полном чарующей грации поклоне. Она – склонив очаровательную голову, он – широко раскинув руки-крылья, словно высеченный из бронзы…
В 1944 году, когда я уже был студентом первого курса актерского факультета театрального института, Чабукиани приступил к формированию балетной труппы Тбилисского оперного театра. Не хватало людей с профессиональным образованием. Их просто не было. Или было, но слишком мало. Он скрупулезно выискивал возможности пополнения труппы, спрашивал, узнавал, наводил справки, даже ходил на квартиры. В этом деле ему активно помогал не кто иной, как мой педагог актерского мастерства, неутомимый и неугомонный Додо Алексидзе (сам в прошлом отличный танцовщик, выпускник частной балетной школы Перрини, где он занимался вместе с Чабукиани).
Шел третий месяц моей учебы в театральном институте. Настала напряженная пора производственной практики, так назывались общественные показы работ по отдельным дисциплинам. Студенты последнего, четвертого курса должны были выступить с дипломной работой по ритмике. Был тогда такой предмет, почему-то упраздненный нынче, и думаю – напрасно. Один четверокурсник приболел перед самым показом, и наработанному за целый семестр стал грозить срыв. И тут кто-то проговорился, что-де среди первокурсников есть какой-то парень, окончивший хореографическую студию. Меня очень скоро запеленговали. К великой радости дипломантов и их педагога, я быстро и легко разобрался в рисунке ритмической сцены, и назавтра показ состоялся.
Наверно, я выделялся среди других. Додо Алексидзе мгновенно усек, что к чему, и уже утром следующего дня меня попросили спуститься в профессорскую. «Тебя ищет Вахтанг Чабукиани», – сообщили, удивленно разводя руками. Принятое мной решение – отказ от балета в пользу театра – было бесповоротным. Но как устоять, если попросит сам В. Чабукиани? Как отказать человеку, который был для меня олицетворением всего самого высокого и прекрасного в искусстве? Что стоит покорителю Америки убедить и подчинить своей воле 17-летнего зеленого юнца, причем далеко не твердого характера! Одно его слово – и мне придется сдаться. Но как не хотелось этого, ой, как не хотелось! Что же делать? И я выбрал не самый честный, но единственно возможный, как мне тогда казалось, путь: просто удрал. Знал лазейку между двумя расшатанными железными прутьями, пролезая через которую, мы прокрадывались на спектакли в Театр Руставели. Шмыг туда – и след простыл… Такой была моя первая – несостоявшаяся – встреча с Чабукиани.
Но была и другая, уже реальная творческая встреча. В 1969 году меня назначили главным режиссером редакции русских программ грузинского телевидения. Я уже поставил несколько литературных вечеров для Центрального телевидения, когда в редакцию принесли сценарий для фильма о Вахтанге Чабукиани. С большой ответственностью и волнением я приступил к работе над фильмом. К тому времени я достаточно хорошо был знаком с Вахтангом Михайловичем. Моя старшая дочь – Мака, окончив училище, стала солисткой балета, ходила в любимицах у Чабукиани. Какое чувство радости обуревает человека, когда он работает над любимой темой, занимается делом, хорошо ему знакомым!
За работу взялись максимально собранными, на огромном энтузиазме. Подняли довольно обширный киноматериал. Нашли даже снятый американскими операторами отрывок из «Дон Кихота» тридцатипятилетней давности в исполнении Чабукиани. Засняли интервью с Улановой, Плисецкой, Стручковой, Вечесловой, с одной из первых партнерш и верным другом Чабукиани Еленой (Лялей) Чикваидзе, с ее прославленным сыном, народным артистом СССР Михаилом Лавровским и другими. В Большом театре зафиксировали на пленку вариации из «Корсара», поставленные и отработанные Вахтангом Михайловичем специально для Лавровского, и т. д.
Это была моя первая попытка создания фильма, первая проба сил в качестве кинорежиссера. Работал я не только с удовольствием, но и с чувством величайшей ответственности. Интервью выдающихся деятелей искусства получились интересными, Чабукиани танцует потрясающе – по-другому он и не умел, ну а каков в целом фильм – судить было не мне.
Спустя несколько лет, по возвращении из Аргентины, где он поставил «Дон Кихота», Вахтанг Михайлович рассказал, что повез с собой мой фильм «Чародей танца – Вахтанг Чабукиани», и фильм этот был показан телевидением Буэнос-Айреса, а на следующее утро труппа знаменитого театра «Колонн» в полном составе встретила его у входа в здание театра и устроила настоящую овацию…
Божественная Верико
Отлично понимаю, что в моих рассказах о юношеских впечатлениях много восторгов, все приподнято и возвышенно, много патетики и восклицательных знаков. Но, во-первых, все рассказанное – правда, а во-вторых, здесь мною выделены особо яркие события, определившие всю мою жизнь. Нет, это не рассказы об идеальных личностях, лишенных всяких недостатков. Ведь именно недостатки придают нашей жизни ее неподражаемую прелесть. Не моя вина и, конечно же, не моя заслуга, что юность прошла под мерцанием таких ярких созвездий. Это – судьба или улыбка фортуны, называйте как хотите. В том, что порой и в простом человеке дремлет огромная сила духа, я еще успею убедиться позднее, а в годы юности воспринимаются в основном яркие лица. Часто они остаются в твоей памяти и душе навсегда, и их образы продолжают жить с тобой и в тебе.
Еще один незабываемый образ подарила мне судьба. Этот образ – актрисы от Бога – в течение всей жизни служил мне неким камертоном, который никогда не терял своего чистого звучания и с которым я сверял игру всех сколь-нибудь значимых из виденных мной служительниц сцены.
Впервые я увидел Верико Анджапаридзе в роли Маргариты в инсценировке «Дамы с камелиями» марджановского театра. Впечатлениями от ее чарующей игры я всегда обстоятельно делился со своими близкими, знакомыми и непременно поделился бы и с тобой, дорогой читатель, если бы не набрел как-то на книгу Игоря Нежного «Былое перед глазами». Дело в том, что в одной из глав этой книги автор – директор всех групп деятелей искусств, эвакуированных во время Великой Отечественной войны в Тбилиси, рассказывает о посещении Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко и Ольгой Леонардовной Книппер-Чеховой Театра имени Марджанишвили и просмотре этого же спектакля. С легким сердцем уступаю право поделиться впечатлениями от увиденного признанному мэтру театра.
Немирович-Данченко, оказывается, был восхищен Маргаритой в исполнении Анджапаридзе и обязательно хотел высказать актрисе свое впечатление от ее игры, от созданного ею образа. На состоявшейся вскоре встрече присутствовал и Игорь Нежный. Ему и слово:
Увидев в глазах артистки смущение, напряженное ожидание, Владимир Иванович рассмеялся:
– Я понимаю, что значит такой разговор с актрисой, и буду говорить вам только то, что меня как зрителя взволновало на вашем спектакле. Знаете что, – Немирович-Данченко прищурился, – я буду вашим зеркалом и постараюсь отразить ваш портрет в Маргарите…
Владимир Иванович начал с рассказа о своей Камелии (так он называл Маргариту Готье), о том, каким сложился образ Камелии в его воображении:
– Французский экземпляр романа Дюма – одна из моих настольных книг. Она чудесно написана, прекрасным языком, и я к ней обращаюсь, когда начинаю забывать хороший французский язык. Образ же Камелии у меня возник от того, как она ездила в экипаже. Я вижу, как она сидит, слегка наклонив свой стан вперед, мило кивая головкой знакомым. На ее тонком, будто просвечивающем изнутри лице – сдержанная улыбка. И вот я сравниваю эту мою Камелию с вашей… У нее такое же прозрачное лицо с легким румянцем, какое было у вас. Таким же бесконечным очарованием веет от нее, как от вас. Только глаза у моей Камелии более скрывают ее настроение, чем ваши глаза, и таких тяжелых век у нее нет… Моя Камелия менее темпераментная, менее подвижная. Мне кажется, что она и в любви более сдержанна. Я представлял ее себе даже в любовном экстазе: она неполно выражала себя, старалась быть сдержанной…
Руки у моей Камелии хуже ваших. Ваши так выразительны – временами от них не оторвешься! И голос у вас как будто создан для Маргариты. Я видел в Венеции, как плетут кружева. Это так легко, грациозно и вместе с тем очень трудно. Почему-то мне вспоминались эти кружева, когда слушал вас. Мне все время казалось, что ваш грузинский язык иной, не как у всех. Такое впечатление, наверное, от изумительных красок в интонациях вашего голоса…
– Многих Камелий я видел, – сказал он после паузы. – Две из них были замечательны. И вот на старости лет я увидел вас и сравниваю с теми двумя Камелиями – Элеоноры Дузе и Сары Бернар. Вы ближе к Дузе. У меня даже было такое ощущение, что вы видели Дузе… Но в последнем акте я понял, что это не так…
Владимир Иванович сказал, что Сара Бернар ему нравилась, но никогда не увлекала. А вот Дузе потрясала, но только местами. У нее были поразительные куски в каждой роли, в том числе и в Маргарите Готье.
– И вдруг здесь, в Тифлисе, я неожиданно увидел вас – такую Камелию, – снова вернулся Владимир Иванович к образу, созданному Анджапаридзе. – Последний акт – это неповторимо. Вы же не видите себя. Если бы вы знали, как вы становитесь некрасивы, когда плачете у окна! Но как бы вам позавидовала Сара, которая в этом месте была пленительно красива! Я впервые вижу, чтобы актриса разрешала так болеть своей Камелии, как это сделали вы, Верико. Вы теряете голос, постепенно хрипнете, и когда в конце в этом хриплом голосе слышится сплошное рыдание – это потрясает… Но вот скоро Камелия должна умереть. Как я боялся, чтобы в этой сцене вы не разбили всего созданного вами за целый вечер! Я даже сказал об этом Ольге Леонардовне. Но Ваша Камелия умерла так, что я даже не заметил: она затихла, уснула – и все. Как это верно!..
– Да, дорогая Верико, – закончил Немирович-Данченко, – за две-три так сыгранные роли я ставил бы артисту памятник…
Слова Немировича-Данченко оказались пророческими: Верико Анджапаридзе впоследствии стала символом актерской славы и чести у своего народа, как бы при жизни поставив себе памятник.
У нее была счастливая актерская судьба. Она сыграла почти все из классического театрального репертуара. Много снималась в кино. Пожалуй, все ее актерские пристрастия, за исключением роли Леди Макбет, были воплощены в жизнь. «“Макбет” без Макбета? – вопрошали режиссеры. – Нет подходящего для вас Макбета в театре, и все тут». А когда Верико стала директором своего родного театра и возглавила его художественный совет, ей уже было как-то неловко настаивать, проталкивать в репертуар «Макбет».
О ней написано очень много, и вряд ли стоит повторять сказанное. Расскажу об одном удивительном случае почти двенадцатилетней давности. Не из-за его особой уникальности, а просто потому, что о нем вряд ли расскажет кто-то другой.
Не раз замечал, что перед сном Верико Ивлиановна уединяется в своей комнате и постоянно что-то пишет. Через год ей исполнялось 90 лет. Живая история грузинского театра XX века, «последняя из могикан» легендарного актерского поколения. Кому, как не ей, писать, оживляя лица учителей, соратников, сподвижников, картины театральных и общественных явлений.
Однажды я спросил ее, о чем она пишет. «Да так, – отвечала Верико, – о том, о сем». Так продолжалось довольно долго. Повторить свой вопрос я не осмеливался, а она по-прежнему молчала, тем самым давая почувствовать, что не желает посвящать в свою тайну. Любая непосвященность подогревает любопытство. Но что тут поделаешь, не забраться же мне в ее комнату, не ворошить же ее личные бумаги. К счастью, удача сама позволила пожаловать. Как-то после ужина Верико позвала меня в свою комнату и, лукаво улыбаясь, молча протянула кипу бумаг.
…Просматриваю первые страницы. Даже не знаю, как их назвать. Дневники? Вряд ли. Воспоминания? Тоже нет. Скорее – письма, излияния души, святая исповедь. Каждодневные рассказы-доклады обо всем. О том, как проходит день в семье, о дочери, внуках, о работе в театре, о съемках и озвучиваниях, радостях и невзгодах – в общем, обо всем. Нет, это не безадресные размышления человека, прожившего долгую жизнь и на закате пожелавшего поведать о своих переживаниях. Нет, письма не предназначены для широкой аудитории и вряд ли будут опубликованы. В каждом из них – обращение к одному, конкретному человеку. Как вы думаете – к кому? «Дорогой Миша» или просто «Миша» – так начинается каждое письмо. Верико делится своими горестями и радостями со своим мужем, Михаилом Чиаурели, которого давно уже нет в живых. Жена по-прежнему, не по долгу, а по духовной потребности рапортует мужу обо всем, делится с ним, посвящает его во все подробности жизни семьи, работы, отношений с друзьями и недругами. Верико как бы приглашает его каждодневно в родной очаг, проверяет по нему правильность бытия и чистоту духовной жизни, тем самым словно «воскрешая» его…
Удивительная штука жизнь. Мог ли я, пятнадцатилетний юнец, увидевший Верико Анджапаридзе и буквально ошеломленный ее игрой, представить себе тогда, что пройдут годы, и я стану партнером театральной Дивы на сцене, женюсь на ее дочери Софико, стану членом их семьи и проведу лучшие годы жизни в доме, который Михаил Чиаурели построил на Пикрис-горе (Горе раздумий), в том самом месте, где впервые поцеловал свою будущую супругу!
Двери этого дома всегда были открыты для друзей, знакомых, гостей. Кто только не побывал здесь за прошедшие десятилетия – выдающиеся артисты и режиссеры разных поколений, знаменитые писатели, композиторы и художники, известные политики и бизнесмены. Радушная хозяйка всегда радовалась гостям. Но бывало и так, что законы гостеприимства не в силах были воспрепятствовать прямому и цельному характеру Верико, привычке открыто высказывать свое мнение, соображения, какими бы нелицеприятными они ни были.
Как-то поздно вечером на огонек явились неожиданные гости – люди очень высокого положения, в общем, власть имущие. Быстро был организован небольшой ужин. Все было красиво, гости – в прекрасном настроении. Сыпались каламбуры, цитаты, афоризмы. Каждый старался превзойти всех. Этакая демонстрация накопленных всей жизнью знаний, красноречия, обаяния. Верико без устали хлопотала, подавала на стол, убирала, улыбалась и… молчала. Видимо, ее раздражало стремление гостей казаться умнее, чем они есть на самом деле, демонстрация важности своего положения и должностей. Я тихо наблюдал за ней и чувствовал, что вот-вот грянут гром и молния. И когда она вежливо, но очень уж решительно попросила внимания – понял, что грозы не миновать.
– Как мне вас жалко, – улыбаясь сказала Верико.
Наступила гробовая тишина. Все замерли в ожидании объяснений: кого ей жалко и почему.
– Ведь вы всю свою жизнь должны доказывать, что умнее нас. А это очень трудно, ой как трудно, если вообще возможно…
Из всех людей, знакомых мне близко, Верико Ивлиановна была одной из самых полнокровных, глубоких и ярких личностей. С годами, вместо обычного старения, отреченности, забывчивости, отхода от активной жизни, ухода в себя, у нее появилось мудрое спокойствие, не была утеряна ясность мысли. Полностью отсутствовали мнительность, страх перед болезнями и смертью. Бойкая походка, энергичные жесты, а в глазах – неизменные чертики. Помнила все – скажем, беседы со своим учителем Котэ Марджанишвили на первой репетиции «Гамлета» – беседы семидесятилетней давности – и до мельчайших подробностей.
Иногда неделю-другую ей приходилось оставаться дома, и, несмотря на то, что она всегда находила себе какие-то домашние дела (их как всегда невпроворот!), без привычной профессиональной деятельности Верико становилась вялой. Тускнел взгляд, замедлялись движения, она буквально старела на глазах. Домашний отдых, как это ни парадоксально, был немыслим для нее, скорее, даже противопоказан. Стоило зазвонить телефону (ее вызывают в театр на репетицию, на съемки, на собрание или еще куда-то) – и она мгновенно преображалась и оживала. Уже с вечера готовилась к «выезду» и наутро, собранная, энергичная и молодая, гордо дефилировала перед ошеломленными домочадцами. Они уже не члены семьи – они зрители. А как вести себя перед зрителями – в этом деле она гроссмейстер. И попробуй взять ее «под ручку» при этом марш-параде! Провалишь торжественный проход, «испортишь ей песню».
Хочу рассказать еще об одном – уникальном – случае. Как известно, Верико долго с блеском играла Юдифь в марджановской постановке «Уриэль Акоста». Это одна из лучших ее ролей. Будучи уже далеко не молодой, она по-прежнему пленяла зрителей, которые представить себе не могли другой актрисы в этой роли.
И вот на очередном спектакле, в третьем акте, она упала со сложной конструкции станка. Мучительная боль пронзила руку и ногу, Верико не могла пошевелиться. «Скорая помощь» быстренько доставила ее в больницу. Перелом руки и ноги – таков был диагноз врачей. В театре тем временем творилось что-то невообразимое. Четвертый акт – это акт Юдифи. Зрители, переполнившие зал, узнали обо всем, но никто и не думал уходить. Предстоял четвертый – завершающий – акт. Послали за молодой актрисой Додо Чичинадзе – выручать спектакль. Та примчалась, мгновенно оделась и загримировалась. Антракт затянулся на 45 минут.
Дали третий звонок. Все заняли свои места. Один из актеров уже собирался выйти на сцену, пока не подняли занавес, и сообщить о замене. И тут раздался телефонный звонок из больницы. Звонили по поручению Верико: она просила сообщить, что через 15 минут будет на месте и… продолжит спектакль. Поверить в это было невозможно. Но тем не менее все произошло именно так, и ровно через четверть часа поднялся занавес. Весь зал встал и долго аплодировал стоя. Продолжить спектакль казалось невероятным, как и поверить собственным глазам: на сцене, слегка опираясь здоровой рукой на дугообразную спинку кресла, стояла Верико – с гипсовыми повязками на ноге и руке, со слезами на глазах и горделиво вскинутой головой, готовая даже в таком состоянии служить зрителю, играть и жить только для него. Слезы, навернувшиеся на глаза, были не от боли (ее она не чувствовала), а от счастья, от сознания обоюдной, всеобъемлющей любви между артистом и зрителем.
Ее партнер по спектаклю Пьер Кобахидзе тихо проговорил:
– С человеком стряслась беда, и даже это превратилось в красивейший эпизод ее жизни. И в этом, оказывается, и есть счастье. Везет же людям…
Имя Верико Анджапаридзе стало поистине легендарным. О ней продолжают говорить в восторженных тонах, с истинным почитанием. В октябре 1997 года лучшей грузинской актрисе всех времен исполнилось бы 100 лет. К сожалению, эта дата прошла в нашей республике как-то незаметно. Причина – финансовые проблемы. Государство, конечно, могло профинансировать юбилейный вечер, но посчитало, что в честь векового юбилея крупнейшей актрисы страны обойтись одним мероприятием недостаточно. Юбилейные торжества перенесены, возможно, на конец нынешнего года. Решено провести их масштабно: выпустить альбом, снять документальный фильм, поставить памятник великой актрисе. Надеюсь, что средства на все это обязательно будут выделены из госбюджета. И еще, очень надеюсь, что к этому времени мы закончим строительство нового здания для Театра одного актера, который так и называется – «Верико», и художественным руководителем которого я имею счастье и честь быть.
Есть такая профессия!
Пора, наверное, подробнее поговорить о профессии, которая позволила мне добиться многого в жизни: объездить мир, познакомиться с массой интересных людей и подружиться со многими из них, найти свое призвание, приумножить знания и опыт. И хотя я не раз рассказывал о ней в разные годы в теле- и радиопередачах, газетах и журналах, считаю не только уместным, но и обязательным еще раз и более подробно написать об этом в книге, подводящей, по большому счету, итог всего жизненного пути. Речь, как вы догадываетесь, пойдет о профессии комментатора.
Конец ознакомительного фрагмента.