Вы здесь

Религиозное измерение журналистики. Воспоминания (А. В. Щипков, 2014)

Воспоминания

Пасха, снег и мост Лейтенанта Шмидта

Великим постом 2011 года настоятель тарусского собора во имя святых апостолов Петра и Павла протоиерей Леонид Гвоздев, снимая с моей головы епитрахиль, сказал: «Просьба у меня к Вам, Александр Владимирович. Хотел бы к Пасхе в приходской газете “Крестное знамение” собрать воспоминания верующих о том, как они праздновали первую в своей жизни Пасху. И Вас прошу».

* * *

Я купил билет – картонную шершавую карточку размером два на четыре сантиметра. Кассир вставил её в компостер и резким ударом стукнул по набалдашнику. Пробил дату. На просвет можно было увидеть цифры: 12 04 74. Это была Страстная Пятница, а я грузился на станции «Смоленск» в проходящий поезд «Мариуполь – Ленинград». Состав с буквами «СССР» на вагонах тронулся на север. Запах угля и дыма проникал во все щели окон общего вагона, прицепленного первым за паровозом, и напоминал запах ладана. Я ехал на Пасху.

Утром в Ленинграде на Витебском вокзале меня встречал Володя. Он, как обычно, ждал меня в Световом зале у Ленина. Поехали на Красную улицу, возле площади Труда, где он снимал квартиру на первом этаже. Было пасмурно, ветрено и холодно. Переходя площадь, я посмотрел направо: мост Лейтенанта Шмидта горбом висел над Невой и исчезал в Васильевском острове.

Съёмная квартира на Красной улице находилась на первом этаже и представляла собой анфиладу из четырех помещений. Из прихожей гость попадал на кухню, сквозь неё – в одну комнату, затем в другую. Похоже, до революции квартира была дворницкой, но и сейчас, в 1974‑м, она немногим отличалась от оной по своему скудному убранству.

В комнаты не пошли, расположились на кухне. Решили, что готовить ничего не будем – только чай с сушками. Володя говорил о Туринской плащанице. Я впервые слышал о ней и пытался понять чудо. Он показывал мне маленький негативный фотоснимок, размером с паспортную фотографию, на котором практически ничего нельзя было рассмотреть. Позже, год спустя, гениальный питерский фотограф Борис Смелов изготовил мне в подарок большую фотографию Плащаницы, которая до сих пор висит у нас дома.

Я завидовал своим ленинградским друзьям. У них были книги и общение. Они столько знали о Боге и Церкви! Я же в Смоленске чувствовал себя одиноким, заброшенным и никому не интересным. Ходить в храм комсомольцу было небезопасно, но я не столько побаивался неприятностей, сколько избегал насмешек знакомых и ходил на раннюю службу, которая при епископе Феодосии (Процюке) начиналась в шесть утра. В это время в Успенском соборе собиралось прихожан пять-шесть, и советский школьник мог безнаказанно раствориться в закоулках громадного собора. Хор из двух человек, усталый диакон с сильным украинским акцентом… Но как они пели! Ничего подобного я никогда больше не слышал. И какой у них был прекрасный ладан! Резко-прогорклый, угольный и воинственный. И как замечательно потрескивали и величественно сталактитами отекали стеариновые свечи! Одигитрия смотрела сверху из застеклённого киота.

Володя ушёл, оставив меня с книгами. Книг было много. Это были не совсем книги – машинописные листы, переплетённые в коричневые картонные обложки без надписей. С любопытством я перебирал эти самиздатские сокровища. Остановился на одной книжке – «Школа молитвы». Автор указан не был. Это был четвёртый полуслепой экземпляр закладки, я не разбирал многих слов, но оторваться не мог. Эта книга была написана для меня. Для меня одного. Написана кем-то близким и родным, ведь только близкий человек мог знать меня, любить и так точно понимать моё состояние между жизнью «без Бога» и жизнью с Ним. Я пришёл в Церковь три месяца назад.

Когда книга закончилась, я услышал шорох ключа в замочной скважине и шаги. В кухню вошли трое. Володя, Сергей – лаборант из университета – и парень необычного вида. Он отличался от нас чем-то существенным и глубоким. Его называли Саша-странник. Серые глаза, серые волосы, серая жёсткая борода. Не снимая крепко поношенного пальто, одетого на подрясник, он трижды опустился на колени перед маленькой иконой Спасителя, которая была вставлена в стеклянную дверцу буфета, встал, повернулся к нам, сказал: «Псковская братия велела кланяться вам». И опять, встав на колени, поклонился уже нам, точно выполняя наказ монахов.

Я ничего не знал ни о Псково-Печерской Лавре, ни о её насельниках и был поражён необычным для меня поведением «серого» гостя. У него были сухие скрюченные пальцы. Такие руки бывают у каменщиков. Он достал из кармана пальто две маленькие пачки грузинского чаю и положил их на стол. За чаем разговор шел о лавре, об отце Иоанне Крестьянкине, о видениях и предсказаниях. Гость так и не снял пальто. Он часто крестился и рассказывал о том, как живёт теперь легко и свободно, порвав и выбросив партбилет и советский паспорт. «Не хочу ничего от антихристовой власти, – говорил он, – ни работы, ни жилья, ни пенсии!» Он жил где придётся, бродил по храмам и монастырям, выполняя какие-то работы за хлеб. Саша-странник ушёл, оставив меня в раздумьях и некотором замешательстве.

В десять вечера мы начали собираться на службу. Намечено было ехать на Серафимовское кладбище. Пешком перешли Неву по мосту Лейтенанта Шмидта, прошли мимо Дома Академиков, сплошь увешанного мемориальными досками и прозванного за это Индийской гробницей, и по 6‑й линии добрались до метро. От Петроградской до Серафимовского храма мы ехали на автобусе. Несмотря на поздний час, он был заполнен пассажирами. По строгим и немного таинственным лицам я понял, что все едут туда же, куда и мы. В автобусе было тихо.

Серафимовский кладбищенский храм был построен в начале XX века вскоре после прославления преподобного Серафима Саровского. Народу было видимо-невидимо. Храм был переполнен, в ограде тоже во множестве стояли верующие. Между ними бродили подвыпившие парни с недоумённо-торжественными лицами. Милиция лениво их отгоняла: «Ну, куда лезешь, куда? Ты ведь молодой, неверующий». Но всё равно пропускали, не строжились.

Я протиснулся в храм и стал пробираться поближе к солее, где происходила непонятная мне суета. Кто-то пронёс стопку аккуратно сложенного красного облачения, кто-то вынимал хоругви из колец, привинченных к стене. Народ колыхался в храме. Было жарко от свечей, и лишь волны холодного воздуха иногда врывались в храм из притвора. Начался крестный ход. «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси…».

У меня постоянно гасла свеча, казалось, что священник и хор ушли далеко вперёд, хотелось догнать их, но не получалось. Внезапно я оказался прямо у западного входа и вместе с духовенством пробкой влетел в храм. Всё закружилось с невероятной скоростью. Батюшка бегал по солее. Разворачиваясь, он раскручивал кадило солнцем на 360 градусов, искры рассыпались и потухали в воздухе. Он кричал народу о том, что Христос воскрес, и храм ревел ответно: «Воистину воскресе!». Я тоже кричал от восторга, мне казалось, что нас миллионы, что мы никого не боимся, что мы победили…

Служба кончилась к четырём утра. Народ целовался и, расположившись на полу, прямо в храме начинал разговляться. Транспорт не ходил, и настоятель разрешил всем остаться в храме в ожидании первого автобуса. Мы же решили скинуться на такси и вернуться домой.

Желтая «Волга» неслась по Петроградской, проскочили мост Строителей, въехали на Васильевский остров. Скорее, скорее, – торопил сам себя водитель, но лапы моста Лейтенанта Шмидта уже поднимались в воздух. Начался второй развод мостов. Мы оказались запертыми на Васильевском как в ловушке. Таксист пожелал нам доброй ночи и уехал.

Мы с Володей и Сергеем стояли возле моста. Громадная вертикальная стена с четырьмя полосами трамвайных рельсов преграждала нам путь. И вот тут неожиданно пошёл снег. Густой и медленный, он покрывал набережную ровным слоем сахара. У нас было полтора часа времени. «Пойдём в Индийскую гробницу», – предложил Сергей. Мы вошли в парадную, расположились на ступеньках возле старинного радиатора, пережившего и революцию, и блокаду, и достали варёные яйца и хлеб. Яйца были обыкновенные, некрашеные, хлеб заменял нам кулич. Мы ели нашу пасхальную трапезу и были счастливы в тепле гостеприимного Дома Академиков.

Неожиданно дверь в парадную отворилась, и в неё шумно вошли две заснеженные девицы. Они были обуты в сапоги на высоких каблуках и одеты в немыслимо короткие одинаковые красные плащи. Макияж и лексика соответствовали одежде. Девицы сразу взяли игривый тон с «мальчиками», закурили и начали интересоваться нашими планами и есть ли у нас деньги. Они поведали, что «задержались на работе», застряли на острове, что, впрочем, им на это наплевать, потому что холодно, мозгло и скучно «в этом гнилом городе и этой гнилой стране».

Сережа протянул им два яйца и очень тихо сказал: «Христос воскресе!». Девицы смутились и покраснели. Одна робко ответила: «Воистину воскресе!». Другая полезла в сумку и достала бутылку портвейна. Мы пили вино, стукались некрашеными яйцами, удивлялись снегу и негромко напевали пасхальный тропарь. Девчонки сидели на ступенях парадной Индийской гробницы, смущённо натягивая на колени короткие плащи, и расспрашивали нас о Богородице. Нам всем было уютно и хотелось говорить о том таинственном и непонятном, что окружало нас в эту ночь…

Красная улица теперь называется Галерной. Мост называется Благовещенским. Город называется Санкт-Петербургом. Страна называется Россией. Христос воскрес!

Таруса
27 марта 2011 года
Неделя Крестопоклонная

Джохар и Александр. Столкновение цивилизаций

Мне довелось служить в Туркестанском военном округе. Это было ещё при советской власти в 1978-80 годах. Начинал в Ашхабаде, в элитной сержантской школе войск химической защиты. Когда обнаружилось, что я православный, перевели в артиллерийский кадрированный полк, а оттуда – в стройбат на строительство Тюямуюнской гидроэлектростанции в пустыне Кызылкум. Самая граница Туркмении и Узбекистана. Это был экспериментальный батальон из трёх рот. В одной роте служили туркмены, в другой – грузины, в третьей – осетины. Привозной воды не хватало. Анаши было в избытке. На ночь нас запирали снаружи на замок, чтобы обкуренные казармы не перерезали друг друга. Национальные конфликты были жесточайшие. Немногочисленных русских и случайного чеченца поместили в осетинскую роту. Очевидно, в штабе округа весьма хорошо разбирались в «национальном вопросе». Я провёл здесь несколько месяцев, но и отсюда меня перевели в другую воинскую часть.

* * *

Рядовой Джохар К. сидел рядом со мной на глинистом склоне берега Амударьи и с тоской поглядывал на запад. На западе – родная Чечня. Стояла зима 1979 года. Мы оба служили в пустыне, в сутках езды от Чарджоу и в двух – от Ташкента. Но первая в моей жизни встреча с мусульманами состоялась раньше, ещё в Ашхабаде.

Открытых православных отправляли проходить срочную воинскую службу в Среднюю Азию. Вроде бы повсюду в Союзе – атеизм, а, тем не менее, негласным указом христиан погружали в среду исламской культуры. В Москве ислама практически не было. Даже Гейдар Джемаль – ныне вождь и символ – в те годы исканий и томлений порой захаживал на христианские подпольные собрания.

В Ашхабад призывников привезли в в/ч химзащиты. Здесь нас ждали стрижка, баня и ритуал смыслового преображения: вошел в баню «по гражданке» – вышел в «х/б-б/у» (форма хлопчатобумажная, бывшая в употреблении). Метанойя.

Я был молод и не понимал мистику ритуала, который требовал не мытья, а катанья. Сдуру действительно намылил голову. Тут-то, ослеплённого хозяйственным мылом, и потянули меня за цепочку креста крепкие туркменские руки.

Крестик – красивый «карловацкий», подарок духовника, привезённый в СССР кем-то неведомым вместе с красочными иконками Ксении Петербургской из «самой Америки». Цепочка паяная – пока рвали, чуть шею не пропилили. Жалкие слепые попытки отстоять последнюю связь с прошлой жизнью завершились потерей зубов и краткой нотацией: «запомни, здесь тебе не Россия».

Позже я поумнел, окреп и в путешествиях по воинским частям Туркестанского военного округа встречал межрелигиозный конфликт с открытыми глазами. А другой крестик письмом мне прислал друг. Он получил его в Богоявленском соборе на всенощной из рук Патриарха Пимена. Алюминиевый, софринский. Я его носил на шнурке от солдатского ботинка.

Армия – не тюрьма. Люфт свободы намного больше. Выбор общения – шире. С Джохаром мы дружили и, попадая вместе в наряд, много говорили о Боге. Он уважал меня за православное упрямство, бесконечные конфликты с командованием в отстаивании права носить крест и помогал прятать Евангелие, за которым охотился замкомроты по политическому воспитанию. Я уважал его за то, что он не боялся смерти. Он был единственный чеченец в батальоне. Грузины его ненавидели. Пытались убить, но в жутких драках он выживал, выходя победителем. Выживал потому, что каждый раз был готов умереть, и это превосходство над смертью заставляло бежать его противников.

Джохар был сиротой. Его воспитала бабушка, и вера была для него нормой. Естественной составляющей повседневной жизни. Порой казалось, что в вопросах веры нам не о чем спорить. Как часто бывает у молодых – поначалу находишь только общее. И приходили в восторг от совпадения религиозного опыта. До тех пор, покуда Джохар не задал мне прямой и самый важный вопрос. Он проповедовал страстно и убеждённо, пытаясь заставить меня полюбить его сокровенное. Мои «заблуждения» горячили его, раздражали.

Мы сидели на берегу Амударьи и глядели в глубокий котлован. Там копошились «химики» и солдаты. Они строили Тюямуюнскую ГЭС.

Как не предать «правило веры» и не порвать ткань человеческих отношений, уже связавшую двоих? И сегодня я не могу этого понять. Здесь, именно здесь и находится первопричина того, что называют «религиозным конфликтом». Душевная связь и связь в Боге – далеко не одно и то же. Я не стал лгать Джохару. Встали. Он подошел вплотную. Пуговица к пуговице. Звёздочка к звёздочке. Душевное рвалось. Мы слышали треск этой невидимой ткани. Его глаза были полны. Они были полны непонимания.

До самого моего назначения в Ташкент, на новое место службы, мы ни разу не посмотрели друг другу в глаза и не обмолвились ни словом. Накануне отправки он не зашёл и в каптёрку на отвальную. Я забросил на сиденье вещмешок с сухпайком на двое суток. Ветер перемешивал кызылкумский песок с сухим снегом, обмётывая как веником плац. Начищенным сапогом я постукивал по заднему скату, затягивая погрузку. Мне хотелось видеть его. Заметил вдруг, что он стоит на крыльце казармы, безвольно опустив руки от одиночества. В одной белой нижней рубахе поверх зелёных галифе. Чуть заметным движением мы кивнули друг другу сквозь окна уазика, который разделял нас. Я уехал. Увозя Евангелие, которое помогал мне прятать Джохар.

Москва
Октябрь, 2012 год

Мой август 1991 года

Любые воспоминания, даже о грустных событиях, вызывают приятное чувство ностальгии. Прошлое обычно теплее настоящего. Однако воспоминания о путче 1991 года мне неприятны и вызывают странное чувство – смесь эйфории с обманом. Обычно я отказывался комментировать те события. Тут согласился. Этот текст был напечатан на сайте православного журнала «Нескучный сад». Я наскоро надиктовал его по телефону.

* * *

В 1991 году я жил в Ленинграде, но как раз накануне путча, 18 августа, приехал в Москву и в итоге все три дня, с 19‑го по 21‑е, провёл у Белого дома. А приехал я получить гонорар в «Независимой газете» и, главное, на съезд Российского христианско-демократического движения (РХДД), которое возглавлял Виктор Аксючиц.

В ту пору я собирал материал для своей будущей кандидатской диссертации о русской христианской демократии. Тот съезд – отдельная тема. Проходил он в Белом доме, в нём участвовало около восьмисот человек, было много ярких выступлений. В частности, выступал Борис Немцов – молодой, кучерявый, в то время «православный патриот» и член РХДД (думаю, мало кому известен этот эпизод из его биографии). Правозащитник Валерий Борщёв и священник Глеб Якунин в своих выступлениях заявили о выходе из РХДД, так как они были против готовящегося подписания Союзного договора, а Аксючиц и большинство членов РХДД – за. Тогда этот договор обсуждался больше, чем любая другая тема.

Съезд проходил в Белом доме, заседание затянулось до позднего вечера. Часов около десяти я подошел с диктофоном к отцу Глебу Якунину, которого знал с начала семидесятых, и спросил, будет ли подписан договор. «Всё может перемениться, сейчас сюда приедет Борис Николаевич Ельцин, мы пойдём к нему, что-то должно измениться», – нервно ответил Якунин (он тогда входил в так называемый «ближний круг» Ельцина). Возможно, что-то он знал уже тогда. Кассета с этими его словами хранилась у меня в архиве, и в 2001 году, к 10‑летию августовских событий, я прокрутил её в прямом эфире «Радио России», где тогда работал. Слова, сказанные Глебом накануне путча, прозвучали на всю страну. Прокомментировал я их не слишком жёстко, но недоумение выразил. За этот эфир начальство мне тогда чуть голову не оторвало. Но вернёмся в август 1991 года.

Действительно, вскоре приехал Ельцин, и Глеб с другими приближёнными пошли к нему, а я уехал ночевать к друзьям-журналистам на окраину Москвы. Проснулся очень рано от крика «Горбачёва убили!». Первая мысль, которая пришла в голову мне, грешному, была: «Эх, опять назад в кочегарку!». Не хотелось. Было около шести утра. Позвонил домой Якунину, спросил, что происходит. «Бросай всё и езжай в Белый дом. Я бегу туда», – ответил он.

Однако я его не послушал и поехал не в Белый дом, а на Манежную площадь, которая тогда была ещё площадью, а не магазином. Там увидел, как примерно 10–15 человек останавливают троллейбусы, обрывают «рога» и стараются сгруппировать эти троллейбусы на Манежной. Потом появляется ещё 5–6 человек, все вместе строят цепочку, перегораживая дорогу транспорту. Какие-то парни в штатском пытались порвать цепочку, ударяя их по рукам, это не удалось, цепочка какое-то время простояла, люди ходили, смотрели. Это было не восстание, это был символ восстания.

Пробило восемь утра. Я немножко пофотографировал и отправился пешком к Белому дому, где провёл три дня и две ночи почти без сна. Отходил только фотоплёнку купить – снимал я там очень много. С удостоверением маленькой ленинградской газетки, в которой я тогда работал, я мог пройти куда угодно – в то время любая журналистская корочка производила магическое действие. Точно могу сказать, что баррикады, о которых всегда говорят, вспоминая те дни, – почти миф. Это были не баррикады, а образы баррикад. Приносили люди всякую мелочь (кастрюльку, кирпичик, палочку), выкладывали в один ряд или просто чертили условную линию – вот и вся баррикада. Символическая!

Несколько раз я заходил в Белый дом, видел там будущих известных журналистов, потом возвращался на «баррикады». Меня никто не останавливал. Через какое-то время двери Белого дома закрыли и перестали пускать вовнутрь. Все три дня я много общался с людьми, в том числе солдатами (когда приехали танки), днём также фотографировал.

Женщины приносили еду. Мужчины ели с усталым видом солдат бородинского поля. Им хотелось сражений. С одной стороны, я ощущал, что в стране происходят какие-то тектонические сдвиги, и в то же время казалось, что всё это – и путч, и противостояние ему – как бы понарошку, картинно. Внутренне я не был ни на той, ни на другой стороне, скорее, ощущал себя наблюдателем. Даже не журналистом, поскольку никогда ничего о тех событиях так и не написал (и тогда не собирался писать), а просто фиксировал происходящее для самого себя.

Конечно, совсем равнодушным там оставаться не мог никто: всё время большое скопление народу, много молодёжи, много пьяных, потом гибель этих несчастных мальчишек. Когда я попал на место гибели первого, его уже увезли в морг, но кровь на асфальте оставалась. Я хорошо помню первые трупы Афганистана в декабре 1979‑го. Кровь либо парализует волю, либо очень возбуждает. Здесь, в августе 91‑го, кровь возбуждала толпу. Это всеобщее возбуждение захватывало, кружило голову и мутило, но мне не хотелось принимать участия в том, что происходило.

Потом ещё целый год я находился в состоянии оцепенения и пристального наблюдения: ходил в Петербурге на все митинги, фотографировал, ночами проявлял плёнки, печатал снимки, рассматривал лица на них в свете красного фонаря и пытался понять, что происходит с ними и со мной. Но участвовать в добивании поверженного гиганта не хотелось. Охотничий азарт вызывал чувство брезгливости. До сих пор с содроганием и омерзением вспоминаю надпись на одном из домов на Садовом кольце – «забил я туго тушку Пуго».

Я не любил советскую власть, многие мои близкие пострадали от неё. Мама в тюрьме отсидела, меня и жену из института выгнали, и я до перестройки даже не надеялся, что когда-то смогу легально заняться интересным интеллектуальным делом (казалось, что власть эта на века). Но 21 августа 1991 года я не испытывал ни эйфории от победы, ни чувства мести, ни желания «брать власть». Чувствовал только невероятную внутреннюю усталость.

Я не был аполитичен и даже ходил на выборы, но ту политическую жизнь делали чужие мне люди. Из моего круга в депутаты тогда пошли единицы. Я всегда разделял понятия «режим» и «Родина». Чувство освобождения появилось у меня раньше, году в 1988‑м, после 1000‑летия Крещения Руси. А после августа 1991 было ощущение, что терзают мою Родину. По ней – больной, обворованной, опозоренной – ходил многоголовый Ардальон Передонов. И сейчас, спустя двадцать лет, я чувствую, что живу в эпоху передоновых, в эпоху антигероев.

Конечно, я был очень рад, что всего через несколько дней мой город опять стал Санкт-Петербургом. А ведь всего за полтора месяца до этого, в июле 1991 года, я подошел к председателю Ленсовета Собчаку и спросил: «Анатолий Александрович, когда Ленинграду вернут его название?». Он посмотрел мне прямо в глаза и жёстко отрубил: «Ни-ко-гда!». В Ленсовете он сидел под красным знаменем и бюстом Ленина, а когда кто-то из бесшабашных мальчишек пробирался на балкон Мариинского дворца и растягивал там российский триколор, его били, вязали и уносили. Ещё в июле 1991 года. Поэтому когда говорят, что именно Собчак вернул Петербургу историческое имя, это неправда. Не он вернул, а при нём вернули. До августовских событий 1991 года он был категорически против этого.

Разочарования в тех событиях у меня нет по той простой причине, что я в них не участвовал. О развале страны жалею, но в этом сами коммунисты виноваты. Слишком «далеки были они от народа», чтобы её сохранить. Поэтому после августа 1991 года всё произошло с катастрофической быстротой. 70 лет коммунисты вытирали ноги об народ и его веру, в результате желание спасать или помогать у людей притупилось. Только единицы тогда понимали, что речь идёт об уничтожении не «империи зла», а России. Но разговоры типа «если бы я знал, чем кончится, защищал бы советскую власть», бессмысленны. Не хотел тогда народ защищать советскую власть. Не хотел. В августе 1991 года на наших глазах советская безбожная власть рушилась, тянув в пропасть за собой всю Россию.

Москва
Август, 2011 год

Патриарх и блокадный крематорий

По личному поручению Председателя Совета Федерации Сергея Миронова мне пришлось в течение трёх лет ездить из Москвы в Петербург по два-три раза в месяц и плотно заниматься проблемой строительства (точнее, получения разрешения на строительство) храма на месте Блокадного крематория в Московском парке Победы. Пришлось преодолевать беспрецедентное, почти мистическое сопротивление. Блокадники боролись за этот храм 15 лет. Сергей Миронов – последние три года. Неоценимую помощь оказал Патриарх Кирилл. Подробности раскрывать не могу, скажу лишь, что это было непросто.

Вечером 7 апреля 2009 года, на Благовещение, зазвонил мой мобильный телефон. Святейший сказал мне: «Вчера, в присутствии митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Владимира и секретаря епархиального управления протоиерея Сергия Куксевича, я беседовал с губернатором. Валентина Ивановна согласилась на строительство».

Моя мама, осиротевшая в блокаду, находилась рядом. Она заплакала. Храм построили за десять месяцев. Жаль, что мама не дожила.

* * *

Сегодня, в годовщину прорыва блокады Ленинграда, помолимся о тех людях, которые жили в Ленинграде, освобождали его и терпели ужасы войны. Всё меньше остаётся в живых свидетелей этих событий, всё острее встаёт вопрос о достойном увековечивании памяти погибших.

Для христианина лучшая память о прошлом – это молитва. Самое удивительное, что до 7 мая 2010 года не было в Петербурге особого храма, куда можно было прийти и помянуть погибших во время страшной блокады.

Московский парк Победы – это парк, разбитый в Ленинграде на Московском проспекте (отсюда название парка), на месте крематория, в котором было сожжено около 800 000 жертв блокады. Пепел сожжённых ссыпался вокруг крематория. После войны здесь находился заброшенный пустырь. До конца сороковых годов прошлого столетия сюда приходили родственники погибших. Никого не спрашивая, сажали кусты, деревья и привязывали на ветки бирки с именами тех людей, которые были сожжены в печах блокадного крематория. Деревья прорастали в пепел, зеленели и поднимались ввысь, утешая рыдающих. Послевоенный Московский райком партии был завален письмами – ленинградцы умоляли построить на этом месте часовню.

Рядом рос новый жилой район. Часовню коммунисты построить не разрешили, но застраивать пустырь не решились. Побоялись народного гнева. Перешагнули и потянули стройку дальше в сторону Пулковских высот. А здесь заложили парк и назвали его Парком Победы.

Шли десятилетия. Здание крематория снесли; на месте проходной, куда ежедневно привозили сотни окоченевших трупов, сегодня стоит станция метро. Проходная метрополитена. Мы погружаемся в землю, пропитанную человеческим пеплом. Страшное место и величественное. Тени погибших, пепел под ногами прохожих. Московский парк Победы – это огромный антиминс. Здесь необходимо было построить храм! Здесь необходимо было служить литургию!

Борьба за храм длилась целых 15 лет. Ни Собчак, ни Яковлев, ни Матвиенко (губернаторы того периода) не давали добро. Блокадники знали – здесь хотят построить гигантский торговый центр. Когда-нибудь об этой пятнадцатилетней борьбе напишут книгу. О том, как стихийно был поставлен первый поклонный крест. Как его сожгли торговцы шаурмой, захватившие в 90‑е это место. Как блокадники обивали пороги Смольного и унижались перед чиновниками, умоляя их разрешить построить храм. Как каждое воскресение в течение 15 (!) лет тут служились панихиды. Как в 2008 году в борьбу за православных включился Сергей Миронов. Как он произнес фразу, ставшую в Петербурге знаменитой: «Если народ сказал, что здесь будет стоять храм, значит, храм здесь стоять будет!». Как после этого Валентина Матвиенко в пику своему политическому оппоненту выставила Парк Победы на продажу, заявив, что у города нет денег на его содержание.

Тут чаша народного терпения переполнилась. Две восьмидесятилетние старухи-блокадницы взяли урну со святой землей Московского парка Победы и 27 января 2009 года привезли её в Москву, на Поклонную гору. Это был незабываемый день! Тысячи москвичей приехали поклониться праху! Директор музея Великой Отечественной Войны принял урну с прахом блокадников из рук Миронова на вечное хранение.

Именно в этот день, в день окончательного прорыва Ленинградской блокады, на Поместном соборе Русской Православной Церкви был избран Патриархом митрополит Кирилл. Ленинградец и петербуржец. Судя по всему, просьба блокадников о помощи была первой в его патриаршем служении. И он помог. Уговорил, нашёл слова, растопившие окаменевшее сердце губернатора. Разрешение было получено.

Храм в честь Всех святых, в Земле Российской просиявших, был построен меньше чем за год, и 7 мая 2010 года, в канун 65‑летия Победы, здесь совершил первое богослужение митрополит Петербургский и Ладожский Владимир. Напрасно Валентина Ивановна не приехала – её бы простили, потому что у заплаканных стариков уже ни на кого не было обиды. Они были счастливы, что теперь на месте блокадного крематория совершается ежедневная литургия, на которой они могут соединиться в одной молитве с усопшими.

Я горжусь тем, что сотрудники интернет-портала «Религаре» и наши друзья в течение трёх лет помогали блокадникам в их праведной борьбе. В этом храме есть доля души Любови Балакиревой, Андрея Зайцева, Михаила Фёдорова, Александра Гатилина и Бориса Конухова, снявшего замечательный документальный фильм о Блокадном крематории.

После освящения храма я подошёл к дереву, растущему возле паперти, и повесил на нём фотографию рабы Божией Галины, моей бабушки, которую я никогда не видел. Она погибла в 1942‑м в Ленинграде, и у нас не было её могилы. Теперь её могила здесь, в Московском парке Победы.

«Если народ сказал, что здесь будет стоять храм, значит, храм здесь стоять будет!».

Москва
27 января 2013 года
День окончательного прорыва Блокады
День избрания Патриарха Кирилла

Не предавший родину и солдат

В декабре 2011 года мы отпевали в Тарусе генерала Михаила Ефремова, погибшего в окружении в апреле 1942 года. А до этого, в августе, поставили ему памятник, на котором отлиты слова «Не предавшему Родину и солдат».

Генерал Ефремов – это антипод генерала Власова. Он отказался улететь из окружения на самолёте, который прислал за ним Сталин, понимая, что вместе с остатками армии остаётся на верную смерть. Честь и долг для него были дороже жизни.

Сегодняшние историки обеляют Власова. И молчат о Ефремове.

* * *

С установкой памятника Герою России, командующему 33‑й армией генерал-лейтенанту Михаилу Григорьевичу Ефремову на его родине, в городе Тарусе Калужской области, связано некоторое чудо. Мы с женой заказали памятник скульптору Александру Казачку, с которым давно дружим и которого знаем как честного художника и христианина. Сейчас очень много конъюнктурных работ – и в живописи, и в скульптуре. Всегда ведь видно – где творчество, а где просто зарабатывание денег.

Александр Дмитриевич перечитал о Ефремове всё, что мог прочитать; он делает так всегда. Можно сказать, он вживается в того человека, которого ему предстоит изобразить, в какой-то мере становится им. Мы привезли скульптору несколько фотографий Ефремова и показали ту, которая больше всего нравилась нам. Это был один из последних, а скорее всего, именно последний снимок генерала, сделанный кем-то из тех людей, которые в апреле 1942‑го прилетали за ним в немецкое окружение под Вязьму – пытались вывезти его оттуда на самолёте по приказу Сталина.

Казачок посмотрел на этот снимок и сказал: нет, не пойдёт. Генерал должен выглядеть победителем, а здесь… На снимке был страшно усталый нездоровый человек, не по-военному замотанный шарфом, в низко надвинутой шапке, очень мало похожий на победителя. Но глаза были наполнены готовностью к смерти.

Мы заспорили. Нам не хотелось, чтобы Михаил Ефремов на скульптурном портрете выглядел советским пафосным генералом: грудь колесом, и вся в орденах. Александр Дмитриевич отчасти нас успокоил: такого генерала не будет, вам понравится то, что я сделаю. И принялся за работу.

…В понедельник мы с супругой собирались ехать в мастерскую скульптора в Переславль-Залесский, принимать работу в глине. В субботу мы были на богослужении в тарусском Петропавловском соборе. После Божественной литургии настоятель храма, отец Леонид Гвоздев, как обычно, служил панихиду. Мы подали записки за наших умерших уже родителей… И вдруг я совершенно спонтанно сказал жене: «Впиши Михаила тоже». Михаил – это Ефремов. У меня возникла вдруг мысль: что же мы делаем – заказываем ему памятник, ищем на этот памятник деньги… а сами притом даже и не молимся за него!

В это же воскресенье нам позвонил взволнованный Казачок и отменил показ портрета.

Как выяснилось впоследствии, Александр Дмитриевич, которому, кстати, уже за 80, работал всю ночь с субботы на воскресенье. Под утро уснул… и во сне увидел Михаила Григорьевича Ефремова. Такого, каков он на той, последней фотографии. Каким был в окружении. Обречённый командир обречённой армии. Человек, готовый к смерти, и в определённом смысле, может быть, уже умерший. Умереть для мира – это выражение применяют к монахам, но оно применимо, наверное, и в подобных случаях тоже. Никаких данных о религиозности Ефремова у нас не было; по всем нашим сведениям, он был вполне советский военачальник, член партии, конечно, и депутат Верховного Совета СССР. Но то, что мы видели на этом снимке, в его глазах, – это было абсолютно религиозное состояние души.

Спасавшая Москву, освобождавшая Наро-Фоминск, Боровск и Верею, 33‑я армия, которой командовал Ефремов, попала в окружение в результате трагической Ржевско-Вяземской операции. Очень долго – с сентября 41‑го по апрель 42‑го года – связывала силы гитлеровцев, и они никак не могли её одолеть. Армия перешла, по сути, на партизанскую тактику. Всё местное население знало ефремовцев. Однажды ночью они прорвали оборону немцев и вынудили их бежать из Свято-Троицкого Герасимо-Болдинского монастыря. Этот разорённый монастырь оккупанты использовали как сборный пункт – для русской рабочей силы, предназначенной к отправке в Германию. Накануне трое деревенских ребят пытались из монастыря бежать. Немцы поймали их и наутро должны были показательно расстрелять на глазах у прочих. Ефремовский прорыв спас мальчишкам жизнь. Один из этих спасённых – отец моей жены Любы. Так что наша семья обязана Ефремову самим своим существованием.

В апреле 42‑го года немецкое командование сбрасывает на позиции 33‑й армии листовки с ультиматумом: немцы заверяют командарма и его непосредственных подчинённых в своём уважении «к мужеству окружённой армии», которая «храбро сражается», и предлагают почётную капитуляцию с гарантией сохранения жизней всех сдавшихся добровольно. Ефремов докладывает о листовках в штаб Западного фронта. Он не собирается сдаваться. Сталин, понимавший, что 33‑я армия обречена, выслал самолет за Ефремовым – такая была практика во время войны, генералов вывозили, не давали им погибать. Ефремов отправил с этим самолетом знамёна и тяжелораненых. Сам улетать отказался. Не выполнил приказа главнокомандующего. Не бросил своих солдат. Не предал. Такой поступок невозможно совершить без какого-то религиозного чувства.

Скульптор Казачок оставил прежний вариант памятника генералу и сделал другого Ефремова – того, который на снимке и который был в его сне. От увеличения гонорара – за лишнюю работу – он при этом отказался.

Что касается денег на установку памятника – своих сбережений нам хватало только на четвертую часть всего проекта. Но первое время казалось, что найти их не составит большого труда: уж на боевого-то генерала, героя Великой Отечественной – дадут! Был я и у бизнесменов, и у деятелей искусства. Но увы: большинство потенциальных благотворителей энтузиазма не проявило.

Тогда я пошёл за советом к Сергею Миронову. Это было 20 мая 2011 года, спустя всего два дня после его знаменитой речи в Законодательном собрании Санкт-Петербурга. Для Миронова это было очень трудное время. Он только-только покинул пост председателя Совета Федерации, и, как это часто бывает, многие, скажем мягко, оставили его. Он слушал меня молча и с какой-то печалью. Имя и судьбу командарма Ефремова он прекрасно знал. Спросил только: «Что планируешь написать на пьедестале»? Я ответил: «Генерал Ефремов. Не предавшему Родину и солдат». На следующий день я уже приступил к постройке памятника. Памятник Михаилу Ефремову стоит сегодня в самом сердце старинной Тарусы, на площади перед Петропавловским собором.

Нужно сказать о том, почему мы, имея очень мало возможностей, взялись за это дело.

Весной 2011 года, вскоре после 9 мая, мы с женой чаёвничали в мастерской наших близких друзей-художников. За окном дымила Москва. Зашла речь о нашей Тарусе, о Цветаевых, Поленовых, о Заболоцком, об Ахмадулиной, о Паустовском и других покойных тарусянах. «Вот это имена! – восклицали наши друзья, – вот это бренды! Крошечная Таруса должна ими гордиться, воспевать и ставить им монументы». Неожиданно моя Люба сказала: а ещё надо бы в Тарусе поставить памятник генералу Михаилу Ефремову. Реакция была неожиданной – зачем?

Это «зачем» потрясло нас. Он же красный! Он не уехал в эмиграцию, он ещё в 1918‑м году вступил в один из рабочих отрядов, из которых формировалась Красная армия! Он устанавливал советскую власть в Закавказье! В 37‑м году его не расстреляли, как других, а всего лишь два месяца держали под арестом, допрашивали о связях с Блюхером и Тухачевским, и освободили, в конце концов, по желанию Сталина… И ему ещё памятник?!

Выйдя из гостей, мы переглянулись и поняли – мы построим памятник Ефремову, чего бы это ни стоило. Мы потратили последние деньги, лишились отпуска и всё лето провели в творческих муках, поисках средств, в борьбе за место под памятник и открыли его в последний день лета 31 августа 2011 года.

Судьба этого генерала, его поступок чрезвычайно важны для наших современников. На наших глазах в обществе, в стране происходит глубокая нравственная аберрация: утверждается нравственный релятивизм, относительность ценностей, относительность добра и зла. Вспомним фразу, знакомую многим, очень часто звучащую с экранов: «Ничего личного, старик, это бизнес». Прибыль важнее, чем человек и человеческие взаимоотношения. И это становится нормой! Нормой становится предательство.

В обстановке нравственного релятивизма воспитано уже поколение, и, может быть, даже не одно. Один из симптомов этого состояния – постоянные попытки оправдать генерала Власова, судьба которого до определённого момента была схожа с судьбой Ефремова. Ефремов – это, по сути, антипод Власова, 2‑я ударная армия которого точно так же, как и 33‑я, оказалась в окружении, но Власов предпочёл другой путь. И вот, о Власове сегодня пишут научные работы, снимают фильмы, рассуждают о тонкостях его душевных переживаний, рассказывают о том, каким он был талантливым человеком и военачальником. И все эти рассуждения исподволь подводят к его оправданию. Такое положение губительно для общества и унизительно для армии.

Родившийся до революции, Михаил Григорьевич был крещён в Петропавловском тарусском соборе, и, по нашему убеждению, он должен был быть отпет в том же соборе. Мы подали прошение об этом на имя Святейшего Патриарха Кирилла. Проблема состояла в том, что Ефремов покончил с собой, он застрелился, будучи окружён врагами и не имея шансов спастись. Генералу нельзя было попасть в плен. Следует, кстати, добавить, что тело командарма немцы похоронили с воинскими почестями – в селе Слободка Смоленской области, за алтарём деревенского храма. После войны Михаил Григорьевич был перезахоронен на Екатерининском кладбище в Вязьме.

Такое самоубийство нельзя уравнивать с суицидом от уныния, безверия, озлобления и т. д. Это самоубийство во исполнение воинского долга, это высшая из жертв – жертва своей земной жизнью. Здесь нужно вспомнить княгиню Евпраксию Зарайскую, которая в 1237‑м году, когда Зарайск был окружен татарами, бросилась с крепостной стены с маленьким сыном на руках. Она причислена к лику святых. В данном же случае речь идет лишь о христианском напутствовании в жизнь вечную.

Рассмотрев наше прошение, Святейший Патриарх Кирилл вынес положительную резолюцию. Со слезами и глубокой благодарностью мы вместе с внуками генерала Ефремова читали слова Святейшего: «…необходимо возродить память о героической борьбе генерала Михаила Ефремова и о его верности Родине и солдатскому братству». Отпевание Михаила Ефремова было совершено в Тарусе 5 декабря 2011 года, в день, когда были остановлены немцы под Москвой.

Памятник Михаилу Григорьевичу Ефремову – не только знак нашей благодарности. Это призыв хранить свою честь и человеческое достоинство. Своим подвигом генерал Ефремов говорит нам: «Не предавайте друг друга и Родину!».

Москва
Декабрь, 2011 год

Выступление на открытии памятника Ивану Цветаеву

Дорогие друзья!

Благодарю всех, кто пришёл сегодня сюда, на окраину Тарусы, принять участие в открытии памятника выдающемуся русскому педагогу, филологу, историку Ивану Цветаеву. В течение двух лет наша семья занималась строительством этого памятника. Нас спрашивают: почему и зачем?

Нам выпало жить в трудное и сложное время. Россия стоит на переломе эпох. Мы можем разрушить Россию, а можем превратить её в мощное и радостное для жизни государство. Но для того, чтобы Россия была мощной и процветающей, нам необходимо восстанавливать историческую связь между эпохами.

В истории, как и в Церкви, нет живых и мёртвых. Для Бога нет живых и мёртвых – все живы. Так же мы должны смотреть и на историю. Неправы те, кто говорит, что мы не помним своей истории. Мы её помним и знаем не хуже других народов. Но так уж устроена человеческая память, что чаще мы вспоминаем тех, кто разрушал, а не тех, кто созидал.

Конечно, мы знаем Ломоносова, но больше говорим о Петре. Мы знаем Столыпина, но больше говорим о Распутине. Показательна телевизионная программа Николая Сванидзе «Суд времени». Она посвящена только разрушителям: Троцкий, Хрущёв, Горбачёв…

Иван Цветаев – безусловный созидатель. Бескорыстный и честный.

Таруса – маленький город. Но отчего всех так тянет в Тарусу? Тут нет выдающихся памятников архитектуры, тут нет аттракционов и диснейлэндов, но народ едет и едет сюда, не отдавая отчета своим желаниям. Таруса притягивает к себе своими созидателями. Это город созидателей, а не разрушителей. Цветаев и Поленов. Заболоцкий и Рихтер. Ефремов и Голубицкий. Разные эпохи, разные призвания, разные судьбы. Но всё – цвет нации.

И сегодня: Поповы, Утенковы, Гвоздевы, Добрияны, Ватагины! Сколько замечательных семей (именно семей, поколений) жило и продолжает жить в Тарусе. И все строят, все созидают. Отец Леонид Гвоздев строит церкви. Доктор Максим Осипов строит больницу. Евгений Мальцев строит дороги и котельные. Игорь Оболенский и Сергей Бабков строят дом отдыха. Роман Кашапов строит газопроводы. Михаил Добриян строит институт. И так далее. Писатели пишут книги. Художники пишут картины. Город не богат, но именно здесь мы и строим Россию. Этого не нужно стесняться. Об этом нужно говорить вслух и всему миру.

Правда, есть одно «но». Имена. Город состоит из имён – из Кургана и Салотопки, из Игумнова оврага и дачи в Песочном. Давно разрушена дача в Песочном, мы не знаем, кто был тот игумен, но народная память цепко держит эти названия.

Как и человек, город должен носить нормальные, естественные имена. Ни Октябрина, ни Красарма, ни Даздраперма не прижились. Точно так же не приживаются странные названия улиц и площадей. Конечно, скучно было жить Марусе на улице с названием, которое она не могла выговорить, – Карла Либкнехта. Так почему бы нам вновь не назвать её Даниловкой?

В названии «Игумнов овраг» мы слышим историю созидания. А в названиях «Каляев» и «Люксембург» мы слышим историю разрушения. Тарусе нужна Соборная площадь, а не площадь Ленина!

Это же касается и новых названий. К ним тоже нужно относиться ответственно. Мы стоим на улице Весёлой. Рядом улица Добрая. Пустые, пресные и бессмысленные названия, которые не связывают нас ни с нашим прошлым, ни с нашим будущим. Конечно, эта липовая аллея должна называться аллеей Ивана Цветаева. И я не сомневаюсь, что рано или поздно так и будет.

Правда для этого придётся аллею сохранить. Иван Цветаев любил сажать деревья. Мы помним его знаменитые ели и четыре куста орешника. Здесь, возле памятника, мы тоже посадили орешник. Думаю, Ивану Владимировичу радостно сегодня видеть эти кустики. Они вырастут.

За домом стоит яблоня – ей 100 лет. Эти яблони и липы помнят наших родителей, помнят войну, помнят Цветаева. Между тем, и тарусяне, и дачники нещадно вырубают эти деревья. Вырубают свою память. С каким-то жутким садизмом. Деревья мешают им ходить, мешают ездить, мешают жить, и их нещадно рубят. Говорят, они старые и больные. Но позвольте, если они старые и больные, они требуют заботы и ухода. В Тарусе сегодня процветает эвтаназия деревьев.

Это необходимо остановить!

Если мы будем сажать деревья, давать местам, где мы живем, нормальные имена, и не будем отгораживаться друг от друга лагерными заборами из профлиста – тогда мы научимся любить друг друга. А без любви друг к другу мы не возродим Россию.

Не знаю, удалось ли мне объяснить, зачем мы построили памятник Ивану Цветаеву.

Наша семья вложила в этот памятник и душевные силы, и семейные средства, и физический труд. Мы довольны результатом и с радостью дарим бюст Ивана Цветаева Тарусе и тарусянам.

Таруса
9 октября 2010 года

Бедная женщина

Запись в Журнале заседаний Священного Синода от 26 июля 2012 года, в Киеве: «15 июля 2012 года Святейший Патриарх Московский и всея Руси Кирилл возглавил чин великого освящения храма-памятника в честь Воскресения Христова рядом с мемориальным комплексом «Катынь» под Смоленском и Божественную литургию в нём.

По окончании богослужения Предстоятель Русской Православной Церкви и губернатор Смоленской области А. В. Островский приняли участие в церемонии открытия на историческом здании Смоленского государственного университета мемориальной доски, посвящённой педагогу Т. Н. Щипковой, репрессированной за религиозные убеждения в 70–80‑х годах XX века».

На здании Смоленского Государственного университета отныне появилась ещё одна мемориальная доска. Надпись на доске гласит: «Здесь с 1961 по 1978 годы преподавала Татьяна Николаевна Щипкова, пострадавшая за православную веру в годы гонений». Мне хотелось бы рассказать о том, как родилась идея повесить этот памятный знак, какие трудности она встретила и какое общечеловеческое значение имеет сегодня эта памятная доска.

* * *
Большой проект

До этого момента у нас в России не было ни одного мемориального знака, который был бы посвящён гонимым православным. Доска в Смоленске – первый за двадцать лет религиозной свободы!

Есть памятники жертвам репрессий, и их довольно много. Есть памятники жертвам Холокоста. На Кавказе есть памятники и знаки погибшим или пострадавшим в советское время мусульманам, ведь их преследовали не меньше. А православным – нигде ничего нет. Ну, если только в сонме жертв политических репрессий.

Поэтому мы настаивали именно на этой надписи на доске – «пострадавшая за православную веру в годы гонений». Мы не хотели ничего выпячивать – мол, мы православные, мы лучшие, мы пострадали. Но лишь хотели подчеркнуть, что мы тоже были. Эту мысль хорошо почувствовал и поддержал Патриарх Кирилл. Выступая на открытии нашей мемориальной доски, он сказал, что хотел бы видеть подобные памятные доски и знаки повсюду, что такие памятники необходимы. Потому что они будут нам всем напоминать о людях, которые за свою веру в Христа Спасителя готовы были дорого платить – личными невзгодами и собственной свободой.

Я уверен, что это самое главное – мы должны сегодня вешать такие доски повсюду, во всех городах. Потому что эти памятники, знаки – всё это визуальное искусство, в котором постоянно существует человек, – формируют его мир, его нравственность, его мировоззрение. Скульптура создаёт необходимую атмосферу, которая в итоге облагораживает людей. И мы, православные, носители христианских ценностей, должны присутствовать в этой атмосфере, формировать сознание людей. Я уверен, что это должно случиться; подобные доски в ближайшие годы появятся по всей стране, потому что если этого не произойдёт, мы забудем самих себя. И это будет ужасно. Сохранить память о тех сложных годах, о смелых людях, о гонениях и вере, которая, несмотря ни на что, была сохранена, – это наш долг. И пусть открытие мемориальной доски моей маме станет началом большого и серьёзного проекта по всей России.

Мемориальная доска

Идея возникла весной 2012 года. Моя жена Люба как-то вечером в разговоре сказала, что было бы хорошо повесить на институте доску маме. Мы начали это обсуждать, поначалу просто так, несерьёзно. Это несерьёзное обсуждение длилось около недели и стало серьёзным. Я понял, что мы будем это делать. Мы знали, кто это будет делать. У нас есть знакомый замечательный скульптор Александр Дмитриевич Казачок, ученик Сергея Конёнкова. Мы понимали, что обратимся к нему, потому что мы сотрудничали с ним раньше и он по нашему заказу создал два бронзовых портрета в Тарусе – памятник Ивану Цветаеву и памятник генералу Михаилу Ефремову.

К слову сказать, мы стали действовать совсем неправильно. Ни с кем ничего не согласовывали, не брали никаких разрешений, а начали с изготовления доски. Стали думать, что должно быть на этой доске, будет ли это гранит или металл, каким должен быть портрет. А самое главное – что будет написано. Это было самое сложное. В конце концов, мы решили, что напишем так: «Здесь с 1961 по 1978 год преподавала Татьяна Николаевна Щипкова, пострадавшая за православную веру в годы гонений».

Мы хотели выделить два момента. Первый – объяснить, за что мы ей вешаем доску, чем она выделяется, почему именно этому преподавателю этого вуза, ведь там было и есть множество достойных людей, которые проработали по 40–50 лет. Мама была ведущим преподавателем кафедры французского языка и великолепным специалистом, но не была каким-то выдающимся педагогом. Не была Сухомлинским или Макаренко. Ей мы повесили доску не за педагогические достижения, а за её верность нравственным принципам. Мы хотели, чтобы прохожие точно понимали, за что она пострадала. Она пострадала за своё православное вероисповедание, за свои религиозные убеждения. Для нас также был важен и конец этой надписи – «в годы гонений». Этим мы хотели подчеркнуть, что гонения продолжались до самого конца советской власти. Потому что сегодня очень многие утверждают, что гонения кончились в 1953 году со смертью Сталина. Более продвинутые говорят о том, что гонения прекратились во времена Хрущёва, когда действительно было много арестов и закрывали храмы. Мы же хотели показать, что на самом деле религиозные гонения, в том числе и на православных, закончились только с окончанием советской власти.

Когда мы уже сделали макет доски, я встретился с Патриархом и показал ему фотографию нашего макета. Святейший хорошо знает нашу семью уже много десятилетий, поэтому ему не надо было рассказывать, кем была моя мама. Он внимательно осмотрел эскиз, сказал, что макет хороший. «Но удастся ли вам повесить эту доску, сумеете ли вы получить разрешение?» – спросил Патриарх Кирилл меня. Я ему ответил, что буду стараться. «Это будет сложно», – предупредил меня Патриарх. И тогда я ему сказал: «Ваше Святейшество, а если мне всё-таки удастся повесить эту доску?» Он ответил, что если мы повесим эту доску, то тогда он сам приедет её открывать.

И я взял благословение дальше продолжать эту работу. Патриарх, во-первых, вселил в меня уверенность. Во-вторых, архиерейское благословение, в том числе и Патриаршее, – вещь таинственная. Оно работает порой само по себе. Не то что бы независимо от твоей воли, но как бы параллельно ей, и помогает в самых неожиданных местах. И мы с утроенной энергией взялись за это дело, не имея вообще никакого представления о том, как это делается.

Миссия невыполнима?

Для того чтобы повесить мемориальную доску, нужно, оказывается, иметь положительное решение горсовета, то есть депутатского корпуса. Нужно, чтобы городские депутаты проголосовали и дали разрешение повесить эту доску. Но до этого нужно собрать невероятное количество документов, потому что в каждом городе существует своё специальное положение об увековечивании памяти известных и заслуженных граждан, а затем предоставить все эти документы на топонимическую комиссию, которая собрана из уважаемых людей города – преподавателей, учителей, инженеров, чиновников. Это примерно человек 15–20. Они реально обсуждают, нужно это или не нужно городу, как это будет выглядеть. После этого собирается комиссия горсовета по социальным вопросам. Потому что «повесить доску» – это раздел «культура», а культура относится к социальным вопросам. Затем всё это выносится на обсуждение горсовета. И вынести этот вопрос необходимо не позднее, чем за 30 суток до сессии горсовета.

Прошение на установление памятной доски в Смоленский горсовет от имени Патриархии направил протоиерей Всеволод Чаплин; его Отдел по взаимоотношениям Церкви и общества вёл переписку и передавал мне официальные ответы. Часть документов готовили в Управлении делами Московской Патриархии. Этим занимался архимандрит Савва (Тутунов). И ещё важный момент: необходимо иметь согласие той организации, которой принадлежит здание, где вы предполагаете разместить памятный знак, в нашем случае – разрешение Смоленского государственного университета, бывшего Педагогического института.

Когда Святейший сказал, что он приедет открывать доску, было понятно, что он поедет для этого не специально, а в рамках очередного визита в Смоленск. Я думал, что это случится через год, через два, и у нас ещё много времени впереди. Но он мне сказал, что поездка назначена на 24 июня, потому что ему предстоит освящать новый храм в Катыни, построенный на месте расстрела польских офицеров и огромного количества советских граждан в конце 30‑х годов. А разговор наш происходил примерно 24 марта 2012 года. То есть оставалось всего три месяца. И я понял, что у нас почти нет времени. Я поехал в Смоленск собирать необходимые документы, и дальше начали происходить совершенно необычные и порой таинственные вещи.

Во-первых, я столкнулся с тем, что эта задача вообще невыполнима: по количеству документов, по количеству подписей, по политической ситуации в городе. Потому что горсовет Смоленска состоит из политических фракций. И депутаты фракций находятся в политической конкуренции, что вполне нормально для демократического государства. И мне нужно было каким-то образом убедить депутатский корпус, чтобы они проголосовали «за». При этом был риск, что если я договорюсь с одной частью депутатов, то другая автоматически выступит против. Я прекрасно знаю специфику работы в Госдуме и Совфеде, и технология политической борьбы, политического «торга» мне известна досконально.

Мы начали действовать пошагово. Сначала собрали документы и отдали их в топонимическую комиссию. Когда маму выгнали с работы, а потом посадили в тюрьму, это было настолько резонансное дело в Смоленске, что, несмотря на прошедшие с тех пор 30 лет, старшее поколение это всё ещё хорошо помнит, и многие до сих пор относятся к этому достаточно напряжённо. Некоторые, может быть, даже не хотели бы, чтобы им напоминали об этом. Было понятно, что, так или иначе, этот вопрос коснётся губернатора. И я пошёл к нему.

Алексей Островский стал губернатором совсем недавно, три месяца назад, он только принял дела, знакомился с людьми, менял кадры, только-только начал осваиваться в Смоленске. Я прихожу к нему на приём и начинаю объяснять про маму, про то, что я прожил здесь двадцать лет. Подарил ему мамины лагерные записки. Разговор длился около часа. А. Островский сказал, что в целом поддерживает эту идею, за что мы ему очень благодарны. Для нас это была первая серьёзная победа, потому что, помимо поддержки Патриарха, мы заручились поддержкой губернатора Смоленской области.

Но не губернатор принимает решение. Решает горсовет, голосуют депутаты. А отношения городских советов и губернаторов субъектов Федерации далеко не всегда безоблачны. Это обычная ситуация для любого областного города, и я готовился к трудностям.

Я так подробно рассказываю о деталях для того, чтобы те, кто будут устанавливать подобные знаки в своих городах, лучше представляли себе, что необходимо делать и к кому обращаться. Так что этот рассказ можно использовать в качестве инструкции.

Чудо

Сначала у нас многое не получалось. Не могли то с одними созвониться, то с другими встретиться. Я ездил в Смоленск каждую неделю как на работу. Кто-то сразу поддержал, кто-то неохотно разговаривал со мной, уклонялся от ответов. В итоге мы не успели на сессию горсовета, которая была назначена на конец мая. Наш вопрос не был включён в повестку дня, и, следовательно, к приезду Патриарха, который собирался посетить Смоленск 24 июня, мы не успевали получить разрешение и повесить доску. А следующая сессия горсовета должна была состояться уже после отъезда Патриарха, 6 июля. Я вернулся в Москву опечаленный, мы долго говорили о том, что это тупиковая ситуация, что повесить доску практически невозможно. И тогда я сказал, что на всё воля Божия. Будет воля Божия – повесим, хотя не понимал как, а не будет – не повесим. И тогда мой сын Василий успокоил меня, сказав, что тогда повесит он, когда сможет, пусть через двадцать лет. Бронзовая доска к тому моменту была уже отлита и хранилась в мастерской у скульптора.

Спустя несколько дней Люба шла по улице, задумалась и начала молиться о том, чтобы Господь подсказал, как нам поступать дальше. Пришла домой, подходит ко мне и говорит: «Езжай в Смоленск, попытайся ещё раз». Я купил билет и уже из поезда позвонил отцу Андрею Милкину, начальнику патриаршего протокола. Это было где-то 16–17 июня. Спрашиваю: «Ну что там, как Святейший, что с визитом в Смоленск?» На что отец Андрей мне отвечает, что Патриарх поедет в Катынь на три недели позже – 15 июля. И получилось, что из-за переноса визита я успеваю «вынести вопрос» на следующую городскую сессию.

Мы как сумасшедшие кинулись туда и непрерывно начали работать с депутатами. В итоге мы успели и собрать все документы, и вынести обсуждение на комиссию по социальным вопросам. Кстати, это была уникальная комиссия. На ней собралось восемь депутатов. Я там присутствовал. По благословению Епископа Смоленского и Вяземского Пантелеимона пришёл иеромонах Серафим (Амельченков), секретарь епархиального управления, поддержать меня, за что и владыке, и ему наша огромная благодарность. Пришла также Екатерина Сергеева, начальник Управления культуры города Смоленска, которая тоже нам очень помогала.

По ситуации я понял, что собравшиеся депутаты принадлежат к разным политическим фракциям. Но дальше произошла фантастическая ситуация: каждый из них начал отстаивать эту доску перед другими. Среди них были люди разных политических взглядов, православные и неверующие, даже был один практикующий иудей, который активно доказывал необходимость появления этой доски в Смоленске. В результате все проголосовали единогласно. Это было маленькое чудо, ведь я опасался, что депутаты поссорятся между собой. Я много лет работаю с депутатами и прекрасно знаю, насколько всё это непросто.

Таким образом, все необходимые промежуточные решения были получены, а документы собраны. И 6 июля, на последней перед летним отпуском сессии, Смоленский горсовет проголосовал единогласно. Нам разрешили повесить доску на здании Смоленского университета.

Нравственная дилемма

Самой сложной составляющей был всё-таки университет. Потому что там до сих пор работают люди, которые помнят эту историю и отчасти причастны к ней. Это самый сложный и самый тонкий момент. Катя Левицкая, одна из лучших смоленских журналистов, брала у меня интервью для телерепортажа и спросила после записи о том, кто из преподавателей написал донос на Татьяну Щипкову, в результате чего её уволили из института, а потом посадили в тюрьму. Я долго объяснял, что никто не доносил. Не было в университете, тогда пединституте, ситуации, чтобы кто-нибудь, зная о религиозных убеждениях моей мамы, написал на неё донос в КГБ или ещё куда-то. Наоборот. Небольшое количество её коллег-преподавателей знали о её взглядах. Они их не разделяли, они не были религиозными людьми, но все они относились к этому с уважением и пониманием, считая, что это её право. И никогда на неё ничего не писали, никто не доносил.

Известно стало о ней не столько в Смоленске, сколько в Москве. У нашей семьи были очень большие контакты в разных городах. Когда мы пришли в Церковь, мы начали общаться с большим количеством верующих людей по всей стране. Мы собирались, решали какие-то вопросы, вместе молились, издавали свой самиздатовский журнал, купили в Тверской области дом, который стал «базой», где мы собирались. В общем, мы были довольно активны и не могли не привлечь к себе внимания. И поэтому собственно университет был здесь ни при чём.

Когда мы в Смоленске напечатали наш самиздатовский журнал, к нам пришли с обыском, арестовали журнал, и мы поняли, что наша спокойная жизнь закончилась, что мы потеряли учёбу, работу. Это был май-июнь 1978 года. Мы с женой учились на четвёртом курсе французского отделения, а мама там преподавала. У нас был первый ребёнок, которому не было и года. Потом сверху пришло жёсткое указание маму уволить и лишить учёной степени. Естественно, обком коммунистической партии и госбезопасность начали выкручивать руки руководству вуза, а руководство – преподавателям, заставляя их голосовать. Сначала за исключение, а затем – за лишение учёной степени. И вот здесь сотрудники института невольно оказались в чрезвычайно сложной нравственной ситуации, ситуации нравственного выбора.

Эта проблема, которую мы в семье обсуждали в течение многих десятилетий. С одной стороны, мы имели полное право поступать так, как мы поступили, – исповедовать свою веру открыто. Мы практически не скрывали её, просто в Смоленске об этом узнали в последний момент. Мы не скрывались, мы не жили подпольной жизнью, мы считали, что согласно Конституции мы имеем право на свободу совести и это наше право – жить, молиться, воспитывать наших детей так, как мы хотим. Мы стали жить так по факту.

Но при этом мы поставили окружающих нас людей в очень сложную ситуацию. И спустя много лет мы стали задумываться о том, имели ли мы право так поступать. Ведь тогда мы думали больше о своих проблемах и исканиях, чем о бытовом благополучии других. Конечно, мы не специально ставили людей в такую ситуацию – мы сами были довольно наивны, и нам, честно говоря, в голову не приходило, что нас могут тоже «наказать». И когда это всё произошло, для нас это был очень сильный психологический удар. Мы даже не поняли толком, что случилось. Жизнь стала другая, она изменилась в один день. Всех этих людей мы поставили в чрезвычайно сложную ситуацию, когда они должны были решать – голосовать им или не голосовать. Встать на защиту, возвысить голос – значит потерять всё. Все проголосовали единогласно за лишение Татьяны Щипковой учёной степени и увольнение.

И всё же. Одна преподавательница пришла к нам домой поздно-поздно ночью, чтобы её никто не видел. Пришла и попросила у мамы прощения. Она проголосовала как все, но извинилась перед мамой, сказала, что её мучит совесть, но она не смогла поступить иначе. Через день, также поздно ночью, пришла другая преподавательница. Их было двое. Это уже много, и это было для нас чрезвычайно важно. Потому что вопрос нравственного выбора в каком-то смысле намного важнее, чем разговоры о преследованиях, о том, как мама отбывала заключение. И сегодня это тоже важнее любой политической проблемы.

Вернувшись в Смоленск с нашим бронзовым портретом спустя три десятилетия, мы это всё снова всколыхнули внутри университета. Мы сами сомневались, молились, но поняли, что доску всё-таки должны повесить. Я долго разговаривал на этот счёт с ректором университета Евгением Кодиным, он был не против, но сказал, что «должен решать коллектив». Это был сложный период и самые сложные переговоры, детали которых не следует выносить на публику. Но в конце концов ректорат принял положительное решение и выдал его нам на руки.

Лет за десять до того, как маму лишили учёной степени кандидата филологических наук и уволили «вследствие недостаточной квалификации», в нашем институте произошла очень похожая история. Преподаватель той же французской кафедры, еврей – помню только его фамилию – Масис – подал документы на выезд в Израиль. За это его точно так же предали остракизму, уволили и устроили общее собрание, на котором приказали голосовать за лишение учёной степени. Единственным человеком, который тогда проголосовал «против», была моя мама – Татьяна Щипкова. Не понимаю, почему её не уволили уже тогда же за «пособничество сионизму». Наказание было «мягким» – всего лишь лишили очереди на квартиру (мы жили в общежитии).

Человек культуры

Татьяна Щипкова была внучкой священника, он умер до её рождения. А поскольку её мама Галина Пиотровская погибла в ленинградскую блокаду и она осталась сиротой, то её воспитывала бабушка-попадья. Мама была человеком неверующим, конечно, комсомолкой, училась в Ленинградском университете. Они жили с бабушкой в одной крошечной комнате, там всегда были иконы, всегда было Евангелие. Мама в церковь не ходила, но ходила бабушка, и бабушка за неё всегда молилась и по воскресениям приносила просфоры. Мама не была атеисткой, просто была неверующей. Просфоры ела неохотно («только ради тебя, бабуленька»).

Но при этом она была человеком культуры. Она всегда много читала, в том числе и Евангелие, потому что каждый культурный человек должен знать Евангелие. Спустя какое-то время, когда мама увлеклась лингвистикой и уже училась в аспирантуре, она начала заниматься историей старорумынского и старофранцузского языков. А текстами, с которыми она работала на предмет грамматических изысканий, были в основном Псалтирь и Деяния Апостолов. Она их читала по-французски, по-старофранцузски, по-румынски, по-старорумынски, по-русски. Ей надо было их сравнивать и изучать. Я думаю, что эти тексты работали как-то ещё сами по себе. Ведь она не просто их читала, а погружалась во фразу, в слово, потому что мама была грамматистом, и ей важно было именно построение фраз.

И такое углублённое погружение в священные тексты не может не дать результата. Я думаю, именно так мама и пришла к вере. Её приход к религии не был каким-то толчком извне. Это было плавное вхождение в веру, когда в какой-то момент она почувствовала себя верующей. Что значит почувствовать себя верующим человеком? Это просто: в какой-то момент ты понимаешь, что Бог есть. Понимаешь это как-то изнутри, и от этого уже невозможно отказаться. А второй момент – когда чувствуешь, что у тебя с Ним есть какие-то взаимоотношения, какой-то контакт, пусть даже минимальный. Это может быть и зачаточная молитва, когда ещё не умеешь молиться и плохо понимаешь, что это такое, но уже молишься, у тебя есть это ощущение эйфории, не эмоциональной, а другой – мягкой, тёплой. Мне кажется, что у мамы было именно так – медленное количественное накопление, которое потом переросло в качественное и стало абсолютно естественным.

К тому же мама – человек предельно честный. Она была воспитана в безусловной евангельской парадигме. Свою роль сыграли и бабушка, и классическая русская и европейская культура. Например, мама никогда меня в детстве не наказывала за бытовые проступки – опоздания, сломанные вещи, невыученные уроки. Но всегда жёстко наказывала за нравственные проступки. Когда однажды на улице я, шестилетний, посмеялся над пьяненьким калекой, который ехал на доске с подшипниками, это вызвало у мамы невыразимое негодование, она пришла в состояние оцепенения, остановилась и, задохнувшись, не могла произнести ни слова. Она вела меня за руку, выдернула свою руку из моей, и я понял, что в этот момент ей физически невозможно касаться меня, я понял, что нарушил нечто фундаментальное. Найдёте ли вы более страшное наказание чем то, когда родители не могут прикоснуться к своему ребёнку?

Мама постоянно читала мне вслух, даже когда я уже был довольно взрослым парнем – 5–6 класса школы. И только потом, годы спустя, я понял, что это был её метод воспитания. Я не рос интеллигентным мальчиком со скрипочкой. Мы жили без отца, я был дворовым мальчишкой, мы шлялись по нищему Смоленску, во время разлива вылавливали из Днепра немецкие штык-ножи, выкапывали из траншей и окопов за городом гранаты. Старшие обучали меня ругаться и отливать на костре «свинчатки». Мама далеко не всегда справлялась со мной и, желая хоть как-то оградить мою душу от разрушения, читала мне вслух Диккенса и Гюго. В нашей маленькой семье тогда ещё не было христианства, но были христианские писатели.

Вообще у неё были жесточайшие правила насчет того, что можно, а что нельзя. Ей, например, даже в голову не могло прийти, что на электрический счётчик можно поставить «жучок» и не платить деньги «этому гнусному государству», которое отобрало у неё жильё и поселило в жуткое общежитие с клопами. Поскольку у мамы в блокаду сгорел дом, то она была поставлена на «блокадную» очередь. Но так как мама была сиротой, а бабушка-попадья – немощной и старой и не могла ходить по исполкомам, маму сняли с очереди на жильё. Мы уехали в Смоленск потому, что нам в Ленинграде просто негде было жить. А ей обещали, что она будет преподавать в вузе и ей дадут квартиру. Ничего не дали, кроме комнатки в общежитии. Там был у каждого свой счётчик, а готовили на керосинке и электроплитке. И эта электроплитка была очень дорогой – за неё мы платили 13 рублей в месяц. Это были безумные деньги при зарплате 110 рублей в месяц. И многие как-то «химичили», ставили «жучки». Мы жили бедно, потом, когда она стала чуть больше зарабатывать, она давала деньги своим ученикам, которые уже жили в Ленинграде и вынуждены были там снимать комнату. Мама им помогала, чем могла. Всё остальное уходило на книги.

Конец ознакомительного фрагмента.