Батя и Олег
В 1991 году окончательно исчез СССР.
Не обрушился, а – наконец истаял, как грязный, почти чёрный сугроб к концу мая. Оставил от снежной своей громады – только сырость, мутные лужицы.
Есть в Самаре такая Хлебная площадь.
Кстати сказать, это то самое место – на вершине горы, – где когда-то выстроил крепость жестокий князь Засекин. Но от бревенчатой крепости за два века до того следов не осталось, и саму гору город угладил.
Сейчас это – жидкий скверик, кольцевая трамвайная, по одну сторону – серая громада городского элеватора; по другую – закопчённые стёкла заводского корпуса. И вот на этом корпусе (там, кстати, работал мой отец) висел лозунг. Когда-то красный, а на моей памяти – уже тёмно-серый, провисший: «Все дела, свершения и помыслы – Партии!»
Когда мне случайно попался он на глаза – то я, осознав суть, ощутил раздражение.
Дела – ясно. Делать что-то против себя Партия не позволяет, это разумно.
Свершения – тоже понятно. Это примерно то же самое, что дела. Можно было и не повторяться.
Но ведь ещё им – и помыслы?
И, кажется, с той минуты я впервые почувствовал, как не люблю я эту Партию. Не дождёшься, подумал я тогда.
Ещё и помышлять о вас, чертях.
Помыслы мои – при мне. Ясно?
До сих пор я думаю, что именно поэтому рухнула огромная страна. Не из-за меня одного, конечно.
Из-за того, что непременно требовались ещё и помыслы.
Сейчас попробую пояснить.
Летом меня высылали в пионерский лагерь «Костёр». Это было своеобразное место.
Лагерь принадлежала довольно престижной по тем временам организации «Куйбышевоблрембыттелерадиоэлектроаппаратура». Там работала моя мама.
Но почему-то одновременно лагерем пользовалась детская комната РОВД, кажется, Промышленного района. Эту половину заполняли дети из неблагополучных семей, направленные на летний отдых по льготным путёвкам. Неблагополучно-льготные учили нас жизни. В этой жизни неблагополучия были сплошь, а льготы – только похабные и блатные.
В пионерлагере «Костёр» в нашем отряде было три-четыре неблагополучных. Главный из них был такой Батя.
Он был такой странный, бело-голубоглазый, рыжеватый, весь какой-то влажный, медленный; целый день он грелся на солнце, но солнце его не сушило, белая кожа не загорала: какая-то была у него внутри белёсая сырость.
Отличался он особенно тем, что ненавидел одежду и обувь. Что-то драное на нём ещё бывало одето, обуви же не было у него вообще. Полсмены шли холодные, осенние будто, дожди. И вожатая ему говорила:
– Ты бы маме сказал – она тебе хоть тапочки какие привезёт.
А Батя отвечал:
– А у мамки больно есть тапочки? Мы с ей без тапочков как в тапочках.
И шлёпал дальше по слякоти.
А в соседнем отряде главным был Олег; у него клички не было. Короткое жёсткое имя ему вполне подходило. И это был совсем другой герой. Довольно высокий, жилистый, загорелый; выжженная солнцем белая чёлка; белый сильный шрам на скуле; взгляд – внимательный, тёмный, неглупый (мне он сейчас помнится не как мальчишка лет тринадцати, а – взрослый уже, прищуренный худощавый парень).
Олег был не просто так.
Это был своего рода Робин Гуд.
Он сражался за справедливость.
Целеустремлённо и беспощадно.
Не только в своём отряде – часто шагал он к нашему корпусу, и за ним всегда – два-три сподвижника. Быстро они окружали нужного человечка, и Олег чётко, без выкриков, коротко спрашивал:
– Ты – Серый?
– Ну.
– Руслана Косого знаешь?
– Ну.
– Ты его ишаком нерусским обозвал?
– Я чё? Не, я ничё… я просто. Это самое.
Серый, подрагивая, оглядывается по сторонам – все приятели уже испарились; остальные смотрят заинтересованно. Издали.
И тут ошарашенно вспоминает Серый, что – дело-то было: два дня назад мяч гоняли, и вполне дружественный Руслан Косой вместо мяча нечаянно дал Серому под колено. Серый заскрипел, зажав ногу: «Ты, ишак нерусский…»
Через час уже Руслан всё забыл.
Но кто-то запомнил.
– Пошли (чёткий кивок – в сторону кустов; были такие там обширные тёмные заросли за туалетами – целый перелесок).
– Олег, а чё такое-то, ну? Чё за дела-то, а?
– Пошли, сказал.
И вскоре из кустов – треск, стоны, и резкие окрики Олега:
– Ответишь за ишака нерусского? Ответишь, бля, я сказал?
Бил Олег долго, жестоко, сбивал на землю, месил ногами.
И так чуть не каждый день он зажимал кого-то в углу: «Ты в суп в столовке плевался?»; «Ты у Жирного батарейки своровал? Пошли».
И оправдываться было бесполезно, да уже и некогда.
Стали замечать, что иногда изменяло Олегу чувство справедливости. Бывало, просто подкатывал:
– Ты – Вовик?
– Я.
– Ты, что ли, больно тут борзый?
– А чё такое-то?
– Не, больно борзый, да?
– Да Олег, да чё такое-то, блин?
– Пошли.
Меня Олег так и не заприметил.
Я был такой тихий, мелкий, неинтересный.
Вот Батю он ни разу не тронул.
Батя по-своему был грозен. Только не всегда. Иногда. Как грозовая туча.
На нас он громы не тратил, потому что ему лень было, да и западло.
Вот: однажды ночью он вылез в окно: за забором его ждали человек семь. Тёмные тени, сиплый шёпот. И ушли они в ночь.
Сражаться с врагами?
Грабить?
Убивать?
А мы были маленькие мальчики, мы и темноты-то ночной побаивались.
Батя был хозяйственный и голодный. Его интересовали шкафчики наши, тумбочки и чемоданы.
К Бате никто никогда не приезжал; а к нам, к приличным мальчикам, часто приезжали родители. И Батя так наглатывался наших персиков, шоколада, груш, колбасы, огурцов, яиц, помидоров, пирожных, лука, рулетов, что раздувался дня на три. В растяжимом брюхе его шла стрельба, наружу вырывались облака ядовитого газа.
Батя неукоснительно проверял наши шкафчики, карманы даже – и деловито изымал фонарики, ножики, значки.
Слава Богу, не надобилась ему одежда – а то половина из нас ходила бы без штанов.
Так вот.
К концу смены вокруг Олега постепенно смыкалось кольцо горячей ненависти. Его уже видеть не могли. И вот уже один, не помню, как его, совсем не сильный, такой даже носатый, ушастый, вечно простуженный – когда прижали его очередной раз, вдруг размахнулся и длинной граблей Олегу врезал по уху.
И что?
Ну побили.
Ну – больно.
И – только-то.
Потом я увидел, как Олег ковылял вдоль забора, зажав руками обколоченную свою голову. Били его чуть ли не вдесятером. Свои же.
И дело вот в чём, я полагаю. Благородный Робин Гуд был – утомителен. Всё время нужно было о нём помнить. Опасаться, беречься; угадывать; не попадаться на глаза, не встречаться с ним взглядом. И усталость от него – всё нарастала, заглушая все страхи.
А Батя – его, в сравнении с Олегом, даже как-то полюбили постепенно. Шепчемся мы по ночам, страшные истории рассказываем – и вдруг пускает Батя короткую очередь, как пулемёт. Зажмём носы и гнусаво удивляемся:
– Оба, как бзднул.
В сущности, вполне терпим был Батя. С ним всё было ясно: всё ценное (ножик и фонарик) прячь, конфеты – быстро уничтожай, останется пара мандаринов – ну и пёс с ними.