Вы здесь

Революция 1917 года глазами ее руководителей. Часть первая. Февраль – март. Начало, победа и стабилизация революции (Д. С. Анин, 2017)

Часть первая

Февраль – март. Начало, победа и стабилизация революции

Хроника событий

19 февраля (по старому стилю) в Петрограде начались волнения из-за недостатка хлеба.

22 февраля объявлен локаут на Путиловском заводе.

23 февраля Международный женский день; стихийные забастовки.

24—25 февраля забастовочное движение расширяется.

26 февраля опубликован указ о роспуске Государственной думы.

27 февраля к бастующим начали присоединяться полки Петроградского гарнизона: Волынский, Павловский, Литовский, Преображенский. К солдатам также присоединилась часть офицеров. Казаки с самого начала относились нейтрально, разгоняли время от времени толпу, но репрессивных мер не принимали. Восставшие солдаты вместе с рабочими взяли арсенал, завладели Петропавловской крепостью, двинулись к тюрьмам, откуда освободили многих социалистических работников, в том числе и рабочую группу при Центральном военно-промышленном комитете. Руководители этой группы непосредственно из тюрьмы направились вместе с войсками и народом к Таврическому дворцу, где они, совместно с представителями профессионального и кооперативного движения и левыми депутатами Государственной думы, образовали Временный исполнительный комитет Совета рабочих депутатов.

В состав его вошли: Гвоздев, Богданов, Капелинский, Гриневич, Чхеидзе, Скобелев, Франкорусский – все меньшевики. Его непосредственной задачей было созвать Совет рабочих депутатов Петрограда, которую он немедленно и выполнил, распространив по столице обращение к рабочим собраться в тот же день, в 7 часов вечера в Таврическом дворце. Он принял экстренные меры к организации продовольствия для восставших, избрав немедленно временную продовольственную комиссию и обратившись к населению с воззванием о помощи в деле прокормления солдат. Кроме того, им были приняты меры к защите революции от разгрома ее царскими войсками путем создания военного штаба в Таврическом дворце. В его состав вошло несколько офицеров.

Ровно в 9 часов в Таврическом дворце открылось заседание Совета рабочих депутатов. В президиум Совета без возражений были избраны думские депутаты: Чхеидзе (председателем), Скобелев и Керенский. Кроме председателя и его двух товарищей, были избраны четыре секретаря: К.А. Гвоздев (с.-д. оборонец), Н.Д. Соколов (в то время меньшевик), Гриневич (с.-д. интернационалист) и рабочий Панков (тоже). В начале заседания выступили с приветствием и докладами представители от полков – Волынского, Павловского, Литовского и др. После докладов было предложено и единогласно принято: слить воедино революционную армию и пролетариат столицы, создать единую организацию под названием Совета рабочих и солдатских депутатов.

В заседании Совета были произведены выборы в Исполком; избранными оказались прежде всего члены ранее избранного президиума, а затем следующие восемь человек: Александрович-Дмитриевский (левый эсер), Беленин-Шляпников (большевик), Капелинский (меньшевик-интернационалист), Павлович-Красиков (большевик), Петров-Залуцкий (тоже), Стеклов (в то время не-фракц. социал-демократ), Суханов-Гиммер (меньшевик-интернационалист), Шатров-Соколовский (меньшевик-интернационалист). Было решено пригласить в Исполком с решающим голосом также представителей социалистических партий.

28 февраля вышел первый номер советских «Известий», в котором было помещено воззвание от имени Совета депутатов. В этом воззвании говорится: «Борьба еще продолжается, она должна быть доведена до конца. Старая власть должна быть окончательно низвергнута и уступить место новому народному управлению. В этом спасение России. Для успешного завершения борьбы в интересах демократии народ должен создать свою собственную властную организацию. 27 февраля в столице образовался Совет рабочих депутатов из выбранных представителей заводов и фабрик, восставших воинских частей, а также демократических и социалистических партий и групп. Совет рабочих депутатов, заседающий в Государственной думе[1], ставит своей задачей организацию народных сил и борьбы за окончательное упрочение политической свободы и народного управления в России… Все вместе общими силами будем бороться за полное устранение старого правительства и созыв Учредительного собрания, избранного на основе всеобщего, тайного, прямого и равного избирательного права».

В заседании Исполкома принимали участие не только выбранные члены от Совета, но также и некоторые представители партий с решающими голосами. От партий в состав Исполкома вошли: большевик Молотов, Стучка и Козловский (от латышской социалист-демократии), бундовцы – Эрлих и Рафес (замененный через несколько дней Либером), меньшевики – Богданов и Батурский; трудовики – Брамсон и Чайковский, которого потом заменил Станкевич; эсеры: Русанов и Зензинов; народные социалисты – Пешехонов и Чарнолусский и социал-демократ-межрайонец Юренев.

* * *

Образовавшийся 27 февраля Временный комитет Государственной думы вступил в переговоры с различными общественными деятелями о создании нового правительства. Вопрос о Николае II комитет Государственной думы решил в том смысле, что он должен немедленно отречься от престола в пользу своего сына Алексея при регентстве Михаила. С этой целью комитет Думы решил отправить к Николаю делегацию в составе Гучкова и Шульгина.


Февраль 1917 г.


Временный комитет Государственной думы обратился к армии и флоту с призывом сохранять полное спокойствие и питать уверенность, что «общее дело борьбы против внешнего врага ни на минуту не будет прекращено или ослаблено: Временный комитет при содействии столичных воинских частей и при сочувствии населения в ближайшее время водворит спокойствие в тылу».

1 марта происходило заседание Исполкома Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов по вопросу об организации власти. Большинство Исполкома склонялось к тому, чтобы ограничиться предъявлением правительству определенных политических требований, осуществить контроль над выполнением этих требований и, отказавшись от участия в правительстве, воспользоваться только правом отвода нежелательных министерских кандидатур.

Вопрос об участии в правительстве вызвал разногласия. Во главе группы, стоявшей за коалиции, были бундовцы Рафес и Эрлих. К ним примкнули оборонцы с.-д. и представители народнического направления. Остальные отстаивали невхождение в цензовое правительство. В результате было постановлено тринадцатью голосами против восьми в правительство представителей Совета не посылать и участия в нем не требовать.

Вечером того же дня в соединенное заседание Временного комитета Государственной думы и некоторых намеченных членов Временного правительства явились представители Исполкома комитета Советов рабочих и солдатских депутатов Чхеидзе, Стеклов, Суханов, Соколов и Филипповский и предложили обсудить условия передачи власти Временному правительству, образуемому комитетом Государственной думы. Эти условия предварительно были утверждены в тот же день пленумом Совета рабочих и солдатских депутатов.

Условия состояли из девяти пунктов. Делегаты Совета после долгих прений сделали уступку в двух пунктах: во-первых, отказались от требования, согласно которому Временное правительство должно было воздерживаться от всех действий, предрешающих форму будущего правления, и, во-вторых, согласились отказаться от требования о выборности офицеров. После этих изменений текст условий, предложенный делегатами Совета, принял такую форму: «В своей деятельности правительство будет руководиться следующими основами: 1) полная и немедленная амнистия по всем делам политическим и религиозным, в том числе террористическим покушениям, военным восстаниям, аграрным преступлениям и т. д.; 2) свобода слова, печати и союзов, собраний и стачек, с распространением политических свобод на военнослужащих в пределах, допускаемых военно-техническими условиями; 3) отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений; 4) немедленная подготовка к созыву, на началах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования, Учредительного собрания, которое установит форму правления и конституцию страны; 5) замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления; 6) выборы в органы местного самоуправления на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования; 7) неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении; 8) при сохранении строгой воинской дисциплины в строю и при несении военной службы – устранение для солдат всех ограничений в пользовании общественными правами, предоставленными всем остальным гражданам».


Члены Временного комитета Государственной думы. Сидят (слева направо): В.Н. Львов, В.А. Ржевский, С.И. Шидловский, М.В. Родзянко. Стоят: В.В. Шульгин, И.И. Дмитрюков, Б.А. Энгельгардт (комендант Петроградского гарнизона), А.Ф. Керенский, М.А. Кар


После принятия этих условий Милюков от имени Временного комитета Государственной думы потребовал, чтобы Исполком Совета депутатов составил декларацию, в которой было бы указано, что данное правительство образовалось по соглашению с Советом рабочих депутатов, что поэтому это правительство должно быть признано законным в глазах народных масс и заслуживает их доверия; главное же, он настаивал на том, чтобы в этой декларации был призыв к доверию к офицерству и признанию солдатами командного состава. Делегаты согласились на это требование и при участии Милюкова начали составлять декларацию, окончательный текст которой был выработан только вечером 2 марта.

* * *

Одновременно с заседанием Исполкома в Таврическом дворце 1 марта происходило первое заседание объединенного Совета рабочих и солдатских депутатов. Председателем заседания был Н.Д. Соколов, присутствовало не менее тысячи человек. На заседании было решено конституировать солдатскую секцию Совета и организовать выборы в нее по одному представителю на роту. Затем было постановлено: во всех политических выступлениях подчиняться лишь Совету.

Было также решено дать директиву выбирать ротные и батальонные комитеты, которые заведовали бы всем внутренним распорядком жизни полков и казармы. Ввиду опасения по поводу возможного разоружения солдат, было постановлено: никому не выдавать оружия и хранить его пока под контролем ротных и батальонных комитетов; наконец, Совет объявлял «равноправие солдат с прочими гражданами в частной, политической и общегражданской жизни, при соблюдении строжайшей воинской дисциплины в строю». Совет постановил свести все эти решения в одном воззвании или приказе. Для составления была избрана особая комиссия. Эта комиссия составила в тот же день воззвание, которое известно по своему заголовку «Приказ № 1».

* * *

2 марта главнокомандующий генерал Алексеев по соглашению с Родзянко назначил главнокомандующим Петроградского военного округа генерал-лейтенанта Корнилова.

Днем того же числа Стеклов сделал на заседании Совета доклад о результатах переговоров с Временным комитетом Государственной думы об образовании Временного правительства и об отношении к нему Исполкома.

Исполком предложил Совету принять к сведению предполагаемый манифест вновь образуемого правительства и обратиться к населению с призывом к организации сил, к отказу от бесчинств и к поддержке Временного правительства постольку, поскольку оно идет по линии осуществления намеченных Советом задач. После доклада выступил Керенский, который просил Совет санкционировать его решение принять на себя обязанности министра юстиции во Временном правительстве с оставлением в звании товарища председателя Совета. Выступление Керенского было встречено бурными рукоплесканиями.

Состав Временного правительства к вечеру 2 марта вполне определился. Председателем Совета министров и министром внутренних дел был назначен князь Г.Е. Львов (председатель Главного комитета Всероссийского земского союза), министром иностранных дел – Милюков, министром народного просвещения – Мануйлов (конституционный демократ, профессор), министром финансов – Терещенко (беспартийный, товарищ председателя Центрального военно-промышленного комитета), министром торговли и промышленности – Коновалов (прогрессист), министром путей сообщения – Некрасов (товарищ председателя Госдумы, левый кадет), военным министром – Гучков (октябрист, председатель Центрального военно-промышленного комитета), министром юстиции – Керенский (трудовик-эсер), государственным контролером – И.В. Годнев (член Госдумы, октябрист), обер-прокурором Синода – В. Львов (группа «центра»).

Вступление во Временное правительство Керенского было одобрено конференцией петербургских социалистов-революционеров того же числа. Конференция постановила: «Считая необходимым контроль над деятельностью Временного правительства со стороны трудящихся масс, конференция приветствует вступление А.Ф. Керенского во Временное правительство в звании министра юстиции, как защитника интересов народа и его свободы, и выражает свое полное сочувствие линии его поведения в дни революции, вызванной правильным пониманием условий момента».

В ночь на 3 марта новый министр юстиции Керенский телеграфно предписал прокурорам судебных палат и окружных судов немедленно освободить всех осужденных, заключенных по политическим и религиозным преступлениям.

* * *

Днем 2 марта к Таврическому дворцу пришло несколько тысяч человек с целью узнать о положении дела. Член Исполкома Суханов рассказал им, как Исполком решил проблему власти, назвал предполагаемых главных министров, изложил программу, продиктованную Советом Временному правительству, и сообщил, что насчет монархии и династии существует еще не ликвидированное разногласие между Временным комитетом Госдумы и Исполкомом Совета.

Приблизительно в то же время Милюков произнес речь перед многочисленными слушателями в Екатерининском зале Таврического дворца о вновь образующемся правительстве. Речь вызвала крики одобрения одних и недовольства и даже протеста других. «Кто вас выбрал?» – спрашивали Милюкова. Он ответил: «Нас выбрала революция». Когда Милюков назвал премьера Львова «воплощением организованной общественности, гонимой царским режимом», то раздались возгласы: «Цензовой!» Милюков ответил: «Да, но единственно организованной, которая даст потом возможность организоваться и другим слоям русской общественности». На вопрос о судьбе династии Милюков ответил, что «старый деспот, доведший Россию до полной разрухи, добровольно откажется от престола или будет низложен. Власть перейдет к регенту, великому князю Михаилу Александровичу. Наследником будет Алексей». При этих словах поднялись шум и крики. Это заявление Милюкова широко распространилось по городу. Поздно вечером в здание Таврического дворца явилась толпа возбужденных офицеров, которые заявили, что они не могут явиться к своим частям, если Милюков не откажется от своих слов. Милюков заявил, что его слова о временном регентстве Михаила и о наследнике Алексее являются его личным мнением.

* * *

Вечером в Псков, где находился Николай II, приехали Гучков и Шульгин. Гучков заявил, что он и Шульгин приехали от имени Временного комитета Государственной думы, чтобы дать нужные советы, как вывести страну из тяжелого положения. Петербург уже всецело находится во власти революционного движения; попытки вызвать войска с фронта не приведут ни к чему. Поэтому всякая борьба бесполезна; остается только одно – отречься от престола в пользу сына с регентством князя Михаила.

После заявления генерала Рузского, что он согласен с Гучковым и что никаких запасных частей послать в Петербург нельзя, царь ответил: «Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3 часов дня я был готов пойти на отречение в пользу моего сына. Но затем я понял, что расстаться с моим сыном я неспособен. Вы это, надеюсь, поймете. Поэтому я решил отречься в пользу моего брата».

* * *

Рано утром 3 марта до членов Временного правительства дошли слухи об отречении Николая II в пользу Михаила, а не Алексея. Вопрос о династии оказался открытым для большинства членов правительства, так как те, кто уже согласился на Алексея, не считали себя обязанными соглашаться на Михаила. Около полудня 3 марта на квартире у Михаила собрались члены Временного правительства и Думского комитета. Все, кроме Милюкова, были сторонниками отречения Михаила. Милюков настаивал на том, «что сильная власть, необходимая для укрепления нового порядка, нуждается в опоре привычного для масс символа власти», что «Временное правительство одно, без монарха» является «утлой ладьей», «которая может потонуть в океане народных волнений», что стране при этих условиях может грозить потеря всякого сознания государственности и наступит полная анархия раньше, чем соберется Учредительное собрание. После речей Михаил переговорил наедине в другой комнате с Родзянко и потом заявил о своем окончательном решении отречься. Был составлен текст отречения от престола. Главное место отречения гласит: «Одушевленный со своим народом мыслью, что выше всего – благо родины, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием своим через представителей своих в Учредительном собрании установить образ правления и новые основные законы государства Российского». Далее Михаил просит всех граждан «державы Российской» подчиниться Временному правительству впредь до созыва Учредительного собрания.

Февральские дни

В.М. Зензинов

22 февраля


Это было всего вернее – 22 февраля. Я сидел днем, по обыкновению, в редакции «Северных записок» и был занят очередной работой – правил гранки ближайшей книжки журнала, которая должна была выйти в конце месяца. Вошло несколько человек рабочих – пять-шесть – и сказали, что хотели бы видеть А.Ф. Керенского (он был сотрудником «Северных записок»). Узнав, что я был секретарем редакции, они объяснили, что являются делегацией путиловских рабочих и что одновременно другая такая же делегация направилась к «депутату Чхеидзе» (они отчетливо подчеркивали депутатское звание Керенского и Чхеидзе). К «депутату Керенскому» у них важное поручение, но в чем оно состояло, они мне не сказали. Я тут же, при них, созвонился с А.Ф. Керенским (к счастью, удалось застать его дома – тел. 119-60), и он выразил согласие встретиться с ними сегодня же, в редакции, в 7 часов вечера и попросил меня при этом свидании присутствовать. О согласии Керенского я и сообщил рабочим, чему, видимо, они были очень рады. Нужно сказать, что к этому времени А.Ф. Керенский, благодаря своим выступлениям в Государственной думе и в качестве защитника на политических процессах, пользовался огромной популярностью – и не только в Петербурге; в частности, большую известность ему создала поездка на Ленские прииски летом 1912 года на расследование обстоятельств Ленского расстрела рабочих. Популярность его была велика решительно во всех кругах общества – уже тогда он сделался положительно любимцем общественности.

В 7 часов назначенное свидание рабочих депутатов с Путиловского завода с А.Ф. Керенским состоялось (они, как потом признались, побоялись идти к нему на квартиру, – думали, что полиция может помешать). Рабочие подробно рассказали о локауте на Путиловском заводе. Цель их посещения обоих депутатов (Керенского и Чхеидзе) заключалась в следующем: они считали своим общественным долгом предупредить обоих депутатов (к А.Ф. Керенскому они каждый раз обращались со словами – «гражданин депутат») о серьезности создавшегося положения и о том, что они «слагают с себя ответственность за могущие произойти последствия». Таковы были буквально их слова. О себе сказали, что поручение это «к обоим депутатам» им дано забастовавшими рабочими. Весьма отчетливо и очень серьезно рабочие делегаты заявили А.Ф. Керенскому, что начавшаяся забастовка не носит частного характера и что дело тут не в экономических требованиях, также и не в продовольственных затруднениях – рабочие сознают, что это начало какого-то большого политического движения, и они считают своим долгом предупредить об этом депутата. Чем это движение кончится, они не знают, но для них, по настроению окружающих рабочих, ясно, что произойти может что-то очень серьезное. Так говорили делегаты, говорили спокойно и твердо, и это спокойствие лишь подчеркивало серьезность сообщаемого. Предупреждение это оказалось в полном смысле историческим, и позднее я часто вспоминал о нем и удивлялся пониманию момента, проявленному тогда путиловскими рабочими. Понимали это тогда далеко не все. Должен признаться, что тогда и я этому визиту не придал особого значения – не знаю, как отнесся к нему А.Ф. Керенский. То были настоящие вестники грядущей революции. Их прозорливость, вероятно, объяснялась тем, что они были у самых истоков начавшегося движения и чувствовали, насколько уже тогда была раскалена атмосфера в рабочих кругах Петрограда. Мне до сих пор кажется странным, что нигде в мемуарной литературе не упомянуто об этих делегациях путиловских рабочих.


23 февраля

На другой день, 23 февраля, всюду в городе говорили о начавшемся на петербургских заводах стачечном движении, но никому и в голову не приходило считать это началом революции. Расширение стачки объясняли тем, что локаут на Путиловском заводе вызван желанием администрации этого завода экономить на топливе. Угля будто бы в Петрограде не хватало. А с Путиловского завода забастовка, в силу солидарности рабочих или по каким-либо другим причинам, перекинулась и на другие петроградские предприятия. Казалось, это движение мало чем отличалось от того, что уже несколько раз происходило и раньше. Между тем самые размеры начавшегося движения и его характер говорили о другом. На заводах происходили митинги, работа постепенно останавливалась всюду. С пением революционных песен рабочие после митингов выходили на улицы. К 12 часам дня 23 февраля почти весь Сампсониевский проспект был залит толпами рабочих. Усиленные наряды конной и пешей полиции не могли удержать демонстрантов. Днем в разных местах города были сделаны попытки остановить трамвайное движение – у некоторых вагоновожатых были отобраны пусковые ключи. С 2 часов дня общее руководство подавлением беспорядков перешло от градоначальника генерала Балка в руки военных властей. На помощь были посланы казаки и драгуны. С Выборгской стороны рабочие пробивались и на левый берег Невы, были попытки остановить трамвайное движение на Литейном и Суворовском проспектах. У Казанского моста, на Невском, на углу Невского и Садовой, на Литейном проспекте, на Шпалерной происходили мелкие столкновения толпы с полицией. «То, что началось в Питере 23 февраля, – писал позднее Суханов, – почти никто не принял за начало революции… Казалось, что движение, возникшее в этот день, мало чем отличалось от движения в предыдущие месяцы. Такие беспорядки происходили перед глазами современников многие десятки раз».


24 февраля

24-го говорили уже о десятках и даже сотнях тысяч бастующих, но кто мог это проверить? С утра рабочие старались проникнуть в центр города. У Литейного моста, несмотря на наряды полиции и казаков, десятки тысяч рабочих прорвались на Литейный проспект. На Невском появились кучки рабочих с женами и детьми – демонстрации имели вид праздничного гулянья, но нервозность в городе повысилась. Толпы собирались в разных местах города. На мостах были расставлены заставы, чтобы разорвать город на части. Демонстрации у Казанского моста, на Невском и на Знаменской площади, столкновения с полицией у Литейного проспекта, у Городской думы и на Знаменской площади. На Невском, Суворовском и на Литейном демонстранты останавливают трамваи, отбирают пусковые ключи. Во второй половине дня движение трамваев прекратилось, исчезли и извозчики. Казаки рассеивают толпы, но настроены миролюбиво. По их адресу раздаются дружественные возгласы из толпы, они отвечают улыбками. В этот день, за подписью ген. Хабалова, было развешано по городу объявление, предостерегающее население в ближайшие дни не выходить на улицы – порядок будет восстановлен, если даже для этого придется прибегнуть к оружию; вызывающие беспорядки играют в руку врагов…


25 февраля

Предостережение Хабалова не имело желательных для власти результатов – 25 февраля движение во всем городе продолжало нарастать. Беспорядки в городе усиливались. Трамвайное движение совсем прекратилось – теперь уже не рабочие отнимали у вагоновожатых пусковые ключи, а сами вагоновожатые, бросив где попало трамвай, уносили ключи с собой – и трамваи замирали на месте. Черные толпы рабочих на Невском. От Казанского собора к Адмиралтейству пройти нельзя – не пускают войска. Появились откуда-то самодельные красные знамена – видно, что все это произошло экспромтом. На одном из знамен я увидел буквы «Р.С.Д.Р.П.». На другом стояло «Долой войну!». Но это второе вызвало в толпе протесты, и оно сейчас же было снято. Помню это совершенно отчетливо. Очевидно, оно принадлежало либо большевикам, либо «междурайонцам» (примыкавшим к большевикам), – и совсем не отвечало настроению толпы. Чем дальше, тем толпа двигалась увереннее и быстрее. Теперь мы все уже шли посередине мостовой. Это была та первая демонстрация февральских дней, которая закончилась первым кровавым столкновением на Знаменской площади – судьба захотела, чтобы я принял в ней участие. Проскакал мимо, вслед за толпой, отряд казаков – толпа посторонилась, отряд проскакал стороной улицы и не тронул манифестантов. Когда мы проходили мимо редакции газеты «День» (по правой стороне Невского), окна в верхних этажах открылись – из форточек и окон махали нам платками, полотенцами, что-то кричали, приветствовали. У самой Знаменской площади толпа загустела и почернела. Волна вынесла к самому памятнику Александра III. Из наших рядов вылез плотный бритый человек, вскарабкался на ступени памятника и обратился к толпе с речью. Я стоял совсем близко от него и хорошо его заметил, он был мне незнаком. Но через несколько дней я встретил его уже на заседании Совета рабочих депутатов и имел с ним дела – только тогда я узнал, что это был Гриневич, небезызвестный меньшевик-интернационалист. На площади в разных концах ее стояло несколько маленьких отрядов конных казаков, но они не проявляли агрессивных намерений против толпы. Один из этих отрядов вдруг двинулся с одного угла площади на другой – толпа охотно раздвинулась и пропустила отряд, потом снова сомкнулась. Оратор продолжал что-то говорить… Видны были несколько красных маленьких флагов. Зацокали по камням подковы – со стороны Николаевского вокзала появился новый конный отряд – как я позднее узнал, то был отряд конной полиции, во главе его ехал плотно перетянутый ремнями в серой шинели офицер. Раздался предупреждающий звук рожка. Другой… Вслед за ним хлопнул одиночный выстрел и раздался залп. Только потом я узнал, что первый выстрел был сделан одним из казаков и им был убит находившийся во главе конного полицейского отряда пристав Крылов. Вместе с толпой побежал и я – при этом потерял галошу. Оглянувшись назад, увидел на снегу палки, шляпы, галоши, – но людей на площади не было: площадь быстро была очищена от толпы, и толпа бросилась бежать в соседние улицы, которые вдруг показались очень узкими.


Февральские дни в Петрограде


Эта демонстрация на Знаменской площади, во время которой был убит казаком полицейский пристав, – кажется, первая жертва революции со стороны правительства, произошла около 3 часов. Как позднее установили мемуаристы и историки, этот выстрел из казачьей винтовки в полицейского пристава был едва ли не первым наступательным движением уличной революции.

Отсюда я отправился в Таврический дворец. Улицы вокруг него кишели народом. Встречались небольшие отряды казаков, но они держались мирно, никого не разгоняли. Кое-где толпа приветствовала их криками «Да здравствуют казаки!». Но казаки держались опасливо и сдержанно.

Вечером этого дня в городской думе на Невском состоялось объединенное заседание общественных организаций. Официально оно было созвано для обсуждения продовольственного положения в городе и для введения хлебных карточек, но фактически имело чисто политический характер. Выступали Шингарев, Керенский, Скобелев. Они резко протестовали против уличных расстрелов. Кончилось собрание принятием общей резолюции, с требованием свободы собраний и слова.

Думу окружала черная толпа – она облепила здание, примостилась на лестнице, все коридоры и комнаты были набиты народом. Все старались узнать, что происходит в самой Думе. От одного к другому передавали обрывки произнесенных речей. Вокруг была суета, о которой сейчас уже трудно отдать отчет. Одно было ясно: жизнь вышла из берегов, происходит нечто необычайное…

В этот вечер, как позднее стало известно, царь из Ставки отправил телеграмму Хабалову: «Приказываю прекратить завтра беспорядки в столице, недопустимые в такой серьезный момент, как война с Германией и Австрией»…


26 февраля

26 февраля, воскресенье. Солнечный зимний день. Яркое солнце, приятный легкий мороз, голубое небо и недавно выпавший мягкий снег создают праздничное настроение. Город с утра походит на разворошенный муравейник. Улицы – тротуары и мостовые – во власти толпы. Все куда-то спешат в разных направлениях, кучки людей останавливаются, наспех обмениваются новостями. Все возбуждены, взволнованы, но не напуганы. Чувствую у себя и у прохожих, что мы все переживаем одно и то же – и это нас соединяет. Это настроение я чувствовал в течение нескольких дней и не могу его определить иначе, как ощущение какого-то общего братства. Как будто пали обычные перегородки, отделявшие людей, – положением, состоянием, культурой, люди объединились и рады помочь друг другу – в большом и малом, быть может, то было ощущение общего риска, которое соединяло всех. Случайные встречные разговаривали друг с другом, как давнишние приятели – дружески, доброжелательно, готовые прийти друг другу на помощь, если это даже связано с риском для жизни, в чем, вероятно, в ту минуту никто не отдавал себе отчета. Это ощущение братства было очень острым и вполне определенным – и никогда позднее я его не переживал с такой силой, как в эти незабываемые моменты, дни. То было воистину ощущение общего народного праздника.

* * *

Самое значительное событие этого дня – выступление Павловского полка, подробности которого стали известны лишь позднее. Это был первый – хотя и неудачный – переход войсковой части на сторону революции. И хотя он кончился неудачно, он имел большое политическое значение, так как пример павловцев вызвал подражания – самая весть об этом выступлении сыграла огромную революционизирующую роль в войсках. Произошло, как позднее стало известно, в Павловском полку следующее. Около 5 часов дня солдаты 4-й роты лейб-гвардии Павловского полка, разобрав имевшееся в распоряжении роты оружие (около 30 винтовок и не более сотни патронов!), вышли на улицу из помещения роты и направились к Невскому. По дороге, на Екатерининском канале, они подверглись нападению конной полиции и, расстреляв все свои патроны, растерялись. Недостаток оружия и отсутствие организаторов заставило их вернуться в свою ротную казарму, где они забаррикадировались. Около 7 часов вечера они были окружены войсками, вооруженными пулеметами. Ночью были обезоружены, из них 19 человек было арестовано и под усиленным конвоем отведено в Петропавловскую крепость, где и были заключены в Трубецкой бастион. Освобождены они были оттуда только 28-го, когда восставшими войсками и народом Петропавловская крепость была взята. Всё это, повторяю, стало известно лишь значительно позднее, но весть о «восстании Павловского полка» распространилась к вечеру 26-го очень широко – от одной интеллигентской группы к другой – при этом со ссылками почему-то то на Леонида Андреева, то на Шаляпина. Один из них жил поблизости Павловских казарм, был очевидцем происшедшего и затем раззвонил об этом по телефону по всему городу. Только поздно вечером слух этот оформился и укрепился.

Что делалось в этот день в Государственной думе, не знаю. Кажется, даже не был в Таврическом дворце. Да и события явно уже отошли от Думы – жизнь шла на улицах.

* * *

26-го вечером на квартире у А.Ф. Керенского (на Тверской) по его приглашению состоялось совещание представителей некоторых левых общественных группировок и организаций. Такого рода совещания за последние недели (или вернее – дни) происходили несколько раз и носили характер информационных собраний – формального характера они в смысле представительства не носили и имели целью лишь обмениваться сведениями о происходящем в Петрограде. Принимали в них участие – Н.Д. Соколов, А.Ф. Керенский, М.И. Скобелев, И. Юренев (член «междурайонного комитета», близкого к большевикам), П. Александрович (эсер), Г. Эрлих (бундист), Шляпников (член ЦК большевиков), А.В. Пешехонов, В.М. Зензинов, П. Гриневич (меньшевик-интернационалист), Н.Н. Суханов, Ерманский (меньшевик-интернационалист), М.Е. Березин (трудовик), С.Ф. Знаменский (трудовик). Таких «информационных совещаний» в предфевральские дни было четыре; три совещания происходили на квартире у М. Горького. Четвертое и последнее – состоялось на квартире у А.Ф. Керенского. Хочу подробнее на этом совещании остановиться, так как настроения участников его ярко отражали те настроения, которые тогда были характерны для различных политических групп.

По идее и задачам совещание это должно было иметь важное значение – оно претендовало некоторым образом как бы на роль генерального штаба революции, который должен был принять весьма ответственные решения. И несомненно, как бы ни преувеличивали сами собравшиеся своего удельного веса, они действительно могли оказать некоторое влияние на ход событий. Правда, организованной политической общественности в Петрограде в то время не существовало, но в вихре событий, среди возбужденных группировок и инициативных ячеек, привычные формулировки, лозунги, а главное – партийные названия могли и должны были сыграть крупную и активную роль. Масса искала руководителей, жаждала, чтобы ее смутные желания были точнее сформулированы, были ей подсказаны. И присутствовавшие на совещании у А.Ф. Керенского, из которых каждый мог опубликовать заявление от имени какой-нибудь политической организации, могли действительно сыграть роль…

Я подробно останавливаюсь на этом моменте, во-первых, потому, что он кажется мне значительным, во-вторых, также и потому, что роль большевиков на нем была изумительна, для большинства неправдоподобна, невероятна!

«Собрание было довольно бурное», – писал потом об этом совещании большевик Юренев. Я тоже помню, что споры у нас были горячие. Юренев и Александрович, которые в эти и последующие дни действовали в полном контакте и согласии с большевиками (недаром он при каждом удобном и неудобном случае подчеркивал свой «циммервальдизм», «интернационализм» и пораженчество), держали себя как-то вызывающе-заносчиво, как будто они были единственные настоящие социалисты, попавшие в общество либералов (в своих воспоминаниях Юренев откровенно противополагает «представителей нелегальных организаций», т. е. себя и Александровича, представителям «общественности» – в презрительных кавычках). Уж во всяком случае они чувствовали себя единственными подлинными представителями «пролетариата». Не помню точно высказываний Александровича (вряд ли вообще он был способен свои позиции отчетливо сформулировать); что же касается Юренева, то он занял какую-то удивительную позицию. В противовес всем остальным присутствовавшим, Юренев не только не проявлял никакого энтузиазма по поводу происходивших событий, но отравлял всех нас своим скептицизмом и неверием. «Нет и не будет никакой революции, – упрямо твердил он, – движение в войсках сходит на нет и надо готовиться к долгому периоду реакции…» А когда мы после оценки происходящего перешли к вопросу о том, что нам нужно делать, он заявил, что необходимо занять лишь наблюдательные позиции, отнюдь не стараясь самим развивать события. Мы (А.Ф. Керенский, Г. Эрлих и я) единодушно говорили о необходимости влиться в события, постараться воздействовать на движение, придать ему более определенный политический смысл и направление, добыть средства для создания техники по изданию листков. Юренев твердо настаивал на позиции: «выжидать и наблюдать». При этом он особенно резко нападал на А.Ф. Керенского, упрекая его в «обычной, свойственной ему истеричности» и «обычном преувеличении». Мы утверждали, что волна идет вверх, что мы должны готовиться к решительным событиям; Юренев, считавший себя на более левом фланге, усиленно старался обливать нас холодной водой. Для нас было ясно, что такова была позиция в тот момент не только его лично, но и большевистской петербургской организации. Юренев высказывался против форсирования событий, утверждал, что начавшееся движение не может иметь успеха, настаивая даже на необходимости успокоить взволнованные рабочие массы. Единственно, на что он соглашался, это на то, чтобы «Керенский использовал свои общественные связи и раздобыл денег для издания… информационного бюллетеня» (цитирую его фразу буквально). И говорилось это с величайшим презрением к «либералу Керенскому». Таких же позиций в то время держался, как позднее выяснилось, и Н.Н. Гиммер (Суханов). Чем была тогда продиктована такая пассивная тактика большевиков, тогда я не понимал, но уверенно констатирую ее как факт. В те дни, когда началось уличное движение, всего более скептически отнеслись к успеху революции большевики. Сейчас эту странную позицию большевиков я могу объяснить только одним: начавшееся движение они не считали своим, движением «пролетариата», – в лучшем случае это было, по их мнению, начало «буржуазной» революции, которой они чурались. Только это может объяснить их странное поведение – это презрение к «буржуазной революции» многое определило в их позициях и в последующие дни.

Как раз в разгар наших споров раздался звонок и из передней ворвался в шубе Н.Д. Соколов. Еще из передней раздался его громкий голос: «Вы знаете, что произошло?..» А.Ф. Керенский перебил его словами: «Знаем, знаем – восстал Павловский полк…» – об этом нам только что сообщили по телефону (со ссылкой на Шаляпина). Это и была та новость, с которой Н.Д. Соколов, так любивший первым сообщать о важных событиях, спешил на совещание. Надо было видеть его огорчение и разочарование, что не он был первым вестником важного события.

Совещание наше затянулось до поздней ночи. Когда через весь Петербург (с Тверской до Царскосельского вокзала) я возвращался домой, Петербург все еще имел взбудораженный вид. Всюду на перекрестках кучки митингующих – на Сергиевской, на Литейном, на Владимирской, у Царскосельского вокзала. Особенно оживлен – несмотря на поздний ночной час – перекресток Невский – Литейный… И меня опять поразила эта уже подмеченная мною черта – незнакомые люди, случайно встретившиеся на минуту, с таким братским доверием относились один к другому, так охотно открывали друг другу сердца, что было очевидным: все в эту минуту переживали одно и то же – высокий, небывалый, ни с чем не сравнимый духовный праздник!.. Кое-где горели огни – ночь была холодная, – около них собирались кучки случайных встречных, обменивались новостями, рассказывали об отдельных эпизодах и личных приключениях, дружески прощались друг с другом и расходились в разные стороны. Полицейских нигде решительно не было видно, не было и войск, хотя отдельные солдаты в толпе теперь встречались в значительном количестве. Улица явно переходила во власть толпы… На совещании у Керенского мы только что единодушно отметили исчезновение филеров, следивших за нами раньше, и учли это как отрадный признак.


Зензинов В.М. Февральские дни // Новый журнал (Нью-Йорк). 1953. № 34–35.

Николай II и Ставка в первые дни революции

Генерал А.С. Лукомский

25 февраля (10 марта) 1917 года была получена из Петрограда телеграмма от военного министра генерала Беляева, что на заводах в Петрограде объявлена забастовка и что среди рабочих, на почве недостатка в столице продуктов, начинаются беспорядки. В телеграмме добавлено было, что меры к прекращению беспорядков приняты и что ничего серьезного нет. В тот же день была получена вторая телеграмма от генерала Беляева, в которой сообщалось, что рабочие на улицах поют революционные песни, выкидывают красные флаги и что движение разрастается. Заканчивалась телеграмма указанием, что к 26 февраля (11 марта) беспорядки будут прекращены.

26 февраля (11 марта) генерал Беляев и главный начальник Петроградского военного округа генерал Хабалов уже доносили, что некоторые из войсковых частей, вызванных для прекращения беспорядков, отказываются употреблять оружие против толпы и переходят на сторону бастующих рабочих. Генерал Беляев продолжал успокаивать, сообщая, что все меры для прекращения беспорядков приняты и что он уверен, что они будут подавлены. Генерал Хабалов сообщал более тревожные данные и просил о присылке подкреплений, указывая на ненадежность Петроградского гарнизона.

Председатель Государственной думы М.В. Родзянко прислал очень тревожную телеграмму, указывая, что начинаются в войсках аресты офицеров, что войска переходят на сторону рабочих, что положение крайне серьезно и что необходима присылка в Петроград надежных частей. Генерал Алексеев, после доклада государю императору, послал телеграммы главнокомандующим Северным и Западным фронтами с указанием немедленно приготовить для отправки в Петроград по одной бригаде пехоты с артиллерией и по одной бригаде конницы. Было указано во главе отправляемых бригад поставить энергичных генералов.

26 февраля (11 марта) вечером и утром 27 февраля (12 марта) были получены телеграммы от председателя Государственной думы на имя государя императора, в которых в очень мрачных красках описывалось происходящее в Петрограде и указывалось, что единственный способ прервать революцию и водворить порядок – это немедленно уволить в отставку всех министров, объявить манифестом, что кабинет министров будет ответственен перед Государственной думой, и поручить сформирование нового кабинета министров какому-либо лицу, пользующемуся доверием общественного мнения. Генерал Алексеев доложил эти телеграммы государю, который приказал вызвать генерал-адъютанта Н.И. Иванова и поручить ему отправиться в Петроград и принять руководство подавлением мятежа. Приказано было с генералом Ивановым послать какую-либо надежную часть. Генерал Алексеев вызвал генерала Иванова, передал ему приказание государя и сказал, что вместе с ним из Могилева будет отправлен Георгиевский батальон. Насколько еще не придавалось серьезного значения происходящему в Петрограде, показывает, что с отправкой войск с Северного и Западного фронтов не торопились, а было приказано лишь «подготовить» войска к отправке.

27 февраля (12 марта) около 12 часов генерала Алексеева вызвал к прямому проводу великий князь Михаил Александрович. Великий князь сообщил генералу Алексееву те же данные, которые были изложены в телеграммах председателя Государственной думы, и просил начальника штаба Верховного главнокомандующего немедленно доложить государю, что и он считает единственным выходом из создавшегося положения – срочно распустить нынешний состав совета министров, объявить о согласии создать ответственное перед Государственной думой правительство и поручить сформировать новый кабинет министров или председателю Всероссийского земского союза князю Львову, или председателю Государственной думы Родзянко. Генерал Алексеев пошел с докладом к государю императору. Государь выслушал и сказал начальнику штаба, чтобы он передал великому князю, что государь его благодарит за совет, но что он сам знает, как надо поступить.

Вслед за этим была получена новая телеграмма – от председателя совета министров. Князь Голицын, указывая, что события принимают катастрофический оборот, умолял государя немедленно уволить в отставку весь состав министров. Он указывал, что вообще существующий состав министров теперь оставаться у власти не может, а нахождение в его составе Протопопова вызывает общее негодование и возмущение; что он считает единственно возможным спасти положение и даже спасти династию – только тем, что государь немедленно пойдет на уступки общественному мнению и поручит составить новый кабинет министров, ответственный перед законодательными палатами, или князю Львову, или Родзянко. Генерал Алексеев хотел эту телеграмму послать с офицером для передачи ее государю через дежурного флигель-адъютанта. Но я сказал генералу Алексееву, что положение слишком серьезно и надо идти ему самому; что, по моему мнению, мы здесь не отдаем себе достаточного отчета в том, что делается в Петрограде; что, по-видимому, единственный выход – это поступить так, как рекомендуют Родзянко, великий князь и князь Голицын; что он, генерал Алексеев, должен уговорить государя. Генерал Алексеев пошел. Вернувшись минут через десять, генерал Алексеев сказал, что государь остался очень недоволен содержанием телеграммы князя Голицына и сказал, что сам составит ответ.

– Но вы пробовали уговорить государя согласиться на просьбу председателя совета министров? Вы сказали, что и вы разделяете ту же точку зрения?

– Государь со мной просто не хотел и говорить. Я чувствую себя совсем плохо и сейчас прилягу. Если государь пришлет какой-нибудь ответ – сейчас же придите мне сказать.

Действительно, у генерала Алексеева температура была более 39 градусов.

Часа через два ко мне в кабинет прибежал дежурный офицер и сказал, что в наше помещение идет государь. Я пошел навстречу. Спускаясь с лестницы, я увидел государя уже на первой площадке. Его величество спросил меня:

– Где генерал Алексеев?

– Он у себя в комнате; чувствует себя плохо и прилег. Прошу вас, ваше императорское величество, пройти в ваш кабинет, а я сейчас позову генерала Алексеева.

– Нет, не надо. Сейчас же передайте генералу Алексееву эту телеграмму и скажите, что я прошу ее немедленно передать по прямому проводу. При этом скажите, что это мое окончательное решение, которое я не изменю, а поэтому бесполезно мне докладывать еще что-либо по этому вопросу.

Передав мне, как теперь помню, сложенный пополам синий телеграфный бланк, государь ушел.

Я понес телеграмму начальнику штаба. Телеграмма была написана карандашом собственноручно государем и адресована председателю совета министров. В телеграмме было сказано, что государь при создавшейся обстановке не допускает возможности производить какие-либо перемены в составе совета министров, а лишь требует принятия самых решительных мер для подавления революционного движения и бунта среди некоторых войсковых частей Петроградского гарнизона. Затем государь указывает, что он предоставляет временно председателю Совета министров диктаторские права по управлению в империи вне района, подчиненного Верховному главнокомандующему, а что, кроме того, в Петроград для подавления восстания и установления порядка командируется с диктаторскими полномочиями генерал-адъютант Иванов. Получилось в Петрограде два диктатора.

Я вновь просил генерала Алексеева идти к государю и умолять его изменить решение; указать, что согласиться на просьбу, изложенную в трех аналогичных телеграммах, необходимо. После некоторых колебаний начальник штаба пошел к государю. Вернувшись, сказал, что государь решения не меняет. Телеграмма была послана. Потом в Ставке говорили, что после получения телеграммы от председателя Совета министров государь больше часу говорил по телефону. Особый телефон соединял Могилев с Царским Селом и с Петроградом. Так как председателю Совета министров государем императором была послана телеграмма, то все были уверены, что государь говорил с императрицей, бывшей в это время в Царском Селе. До вечера из Петрограда было получено еще несколько телеграмм, указывавших, что положение становится все более и более серьезным. Главнокомандующему Северным фронтом было послано приказание немедленно, по подготовке частей, предназначаемых к отправлению в Петроград, послать их по назначению.

Часов в девять вечера, когда я сидел в своем кабинете, кто-то ко мне постучался и затем вошел дворцовый комендант генерал Воейков. Дворцовый комендант сказал мне, что государь приказал немедленно подать литерные поезда[2] и доложить, когда они будут готовы; что государь хочет сейчас же, как будут готовы поезда, ехать в Царское Село; причем он хочет выехать из Могилева не позже 11 часов вечера. Я ответил, что подать поезда к 11 часам вечера можно, но отправить их раньше 6 часов утра невозможно по техническим условиям: надо приготовить свободный пропуск по всему пути и всюду разослать телеграммы. Затем я сказал генералу Воейкову, что решение государя ехать в Царское Село может повести к катастрофическим последствиям, что, по моему мнению, государю необходимо оставаться в Могилеве, что связь между штабом и государем будет потеряна, если произойдет задержка в пути; что мы ничего определенно не знаем, что делается в Петрограде и Царском Селе, и что ехать государю в Царское Село опасно. Генерал Воейков мне ответил, что принятого решения государь не изменит, и просил срочно отдать необходимые распоряжения. Я дал по телефону необходимые указания начальнику военных сообщений и пошел к генералу Алексееву, который уже лег спать. Разбудив его, я опять стал настаивать, чтобы он немедленно пошел к государю и отговорил его от поездки в Царское Село. Я сказал, что если государь не желает идти ни на какие уступки, то я понял бы, если б он решил немедленно ехать в Особую армию (в которую входили все гвардейские части), на которую можно вполне положиться; но ехать в Царское Село – это может закончиться катастрофой. Генерал Алексеев оделся и пошел к государю. Он пробыл у государя довольно долго и, вернувшись, сказал, что его величество страшно беспокоится за императрицу и за детей и решил ехать в Царское Село. В первом часу ночи государь проехал в поезд, который отошел в 6 часов утра 28 февраля (13 марта).

Утром 28 февраля (13 марта) была получена телеграмма от председателя Государственной думы, в которой сообщалось, что революция в Петрограде в полном разгаре, что все правительственные органы перестали функционировать, что министры толпой арестовываются, что чернь начинает завладевать положением и что комитет Государственной думы, дабы предотвратить истребление офицеров и администрации и успокоить разгоревшиеся страсти, решил принять правительственные функции на себя; во главе комитета остается он – председатель Государственной думы. С этого момента комитет Государственной думы принял на себя, так сказать, управление революционным движением. Но параллельно с комитетом Государственной думы образовался в Петрограде «Совет рабочих и солдатских депутатов», который фактически влиял на решения этого комитета. Поезд государя дошел до станции Дно, но дальше его не пропустили – под предлогом, что испорчен мост. Государь хотел поехать через Бологое по Николаевской железной дороге, но не пустили и туда. Создалось ужасное положение: связь Ставки с государем потеряна, а государя явно не желают, по указанию из Петрограда, пропускать в Царское Село. Наконец, государь решил ехать в Псков.

В Псков государь прибыл к вечеру 1 (14) марта. Что, собственно, побудило государя направиться в Псков, где находился штаб главнокомандующего Северным фронтом генерала Рузского, а не вернуться в Ставку в Могилеве? Объясняют это тем, что в бытность в Могилеве при начале революции он не чувствовал твердой опоры в своем начальнике штаба генерале Алексееве и решил ехать к армии на Северный фронт, где надеялся найти более твердую опору в лице генерала Рузского. Возможно, конечно, и это, но возможно и то, что государь, стремясь скорее соединиться со своей семьей, хотел оставаться временно где-либо поблизости к Царскому Селу, и таким пунктом, где можно было иметь хорошую связь со Ставкой и Царским Селом, был именно Псков, где находился штаб Северного фронта.

Между тем отправившийся из Могилева в Петроград с Георгиевским батальоном генерал Иванов благополучно 28 февраля (13 марта) прибыл в Царское Село. Поезд его никем задержан не был. По прибытии в Царское Село генерал Иванов, вместо того чтобы сейчас же высадить батальон и начать действовать решительно, приказал батальону не высаживаться, а послал за начальником гарнизона и комендантом города. В местных частях войск уже началось брожение и образовались комитеты; но серьезных выступлений еще не было. Кроме того, некоторые части, как конвой его величества, так и собственный его величества пехотный полк были еще в массе своей верны присяге. Слух о прибытии эшелона войск с фронта вызвал в революционно настроенных частях смущение; никто не знал, что направляется еще за этим эшелоном. Но скоро стало известным, что ничего, кроме этого единственного эшелона с фронта, не ожидается.

Оставление Георгиевского батальона в поезде и нерешительные действия генерала Иванова сразу изменили картину. К вокзалу стали прибывать запасные части, квартировавшие в Царском Селе, и начали занимать выходы с вокзальной площади и окружать поезд с прибывшим эшелоном. Местные власти были совершенно растеряны и докладывали генералу Иванову, что они надеются поддержать порядок в Царском Селе; что высадку и какие-либо действия Георгиевского батальона они считают опасными. Если батальон высадится, то произойдет неизбежное столкновение с местными войсками, порядок будет нарушен, и царской семье будет угрожать опасность. Советовали генералу Иванову отправиться обратно. С подобными же советами и указаниями к генералу Иванову стали прибывать различные лица из Петрограда. После некоторых колебаний генерал Иванов согласился, чтобы его эшелон отправили на станцию Дно. Таким образом, из командировки генерала Иванова в Царское Село и Петроград с диктаторскими полномочиями ничего, кроме скандала, не получилось.

После отъезда государя из Ставки, в течение 28 февраля (13 марта) и 1 (14) марта, события в Петрограде развертывались с чрезвычайной быстротой. В Ставке мы получали из Петрограда одну телеграмму за другой, которые рисовали полный разгар революционного движения, переход почти всех войск на сторону революционеров, убийства офицеров и чинов полиции, бунт и убийства офицеров в Балтийском флоте, аресты всех мало-мальски видных чинов администрации. Волнения начались в Москве и других крупных центрах, где были расположены запасные батальоны. Пехотные части, отправленные с Северного фронта в Петроград, в Луге были встречены делегатами от местных запасных частей, стали сдавать свои винтовки и объявили, что против своих драться не будут.

От председателя Государственной думы получались телеграммы, в которых указывалось, что против государя в Петрограде страшное возбуждение и что теперь уже совершенно недостаточно произвести смену министерства и образовать новое, ответственное перед Государственной думой, а ставится вполне определенный вопрос об отречении государя от престола; что это единственный выход из положения, так как в противном случае анархия охватит всю страну и неизбежен конец войны с Германией. В частности, относительно Петрограда указывалось, что только отречение государя от престола может предотвратить почти поголовное избиение офицеров гарнизона и во флоте и разрушение центральных административных аппаратов. М.В. Родзянко телеграфировал, что посылка войск с фронта ни к каким результатам не приведет, так как войска будут переходить на сторону революционных масс, и анархия будет только увеличиваться. Положение было действительно трудное. С самого начала, главным образом вследствие успокоительных телеграмм, получавшихся от военного министра генерала Беляева, не были приняты решительные и достаточные меры для подавления революционного движения, а к 1 (14) марта пожар разгорелся настолько сильно, что потушить его было нелегко.

Выход, конечно, был. Это немедленный отъезд государя в район Особой армии и отправка в Петроград и Москву сильных и вполне надежных отрядов. Революционное движение и в этот период потушить было еще возможно. Но какой ценой? Представлялось совершенно неоспоримым, что посылка небольших частей из районов Северного и Западного фронтов никакого результата не даст. Для того же, чтобы сорганизовать вполне достаточные и надежные отряды, требовалось дней 10–12 (пришлось бы некоторые дивизии снимать с фронта). За этот же период весь тыл был бы охвачен революцией и, наверно, начались бы беспорядки и в некоторых войсковых частях на фронте. Получалась уверенность, что пришлось бы вести борьбу и на фронте, и с тылом. А это было совершенно невозможно. Следовательно, решение подавить революцию силой оружия, залив кровью Петроград и Москву, не только грозило прекращением на фронте борьбы с врагом, а было бы единственно возможным только именно с прекращением борьбы, с заключением позорного сепаратного мира. Последнее же было так ужасно, что представлялось неизбежным сделать все возможное для мирного прекращения революции – лишь бы борьба с врагом на фронте не прекращалась. Кроме того, было совершенно ясно, что если бы государь решил во что бы то ни стало побороть революцию силой оружия и это привело бы к прекращению борьбы с Германией и Австро-Венгрией, то не только наши союзники никогда этого не простили бы России, но и общественное мнение России этого не простило бы государю. Это могло бы временно приостановить революцию, но она, конечно, вспыхнула бы с новой силой в самое ближайшее время – вероятно, в период демобилизации армии – и смела бы не только правительство, но и династию.


Лукомский А.С. Воспоминания. Т. I. Берлин: Изд-во Отто Кирхнер и Кº, 1922.

Отречение и аресты царских министров

В.В. Шульгин

Я не помню точно, когда это было. Но это было в кабинете Родзянко. Я сидел против того большого зеркала, что занимает почти всю стену. Вся большая комната была сплошь набита народом. Беспомощные, жалкие, по стеночкам примостились на уже сильно за эти дни потрепанных креслах и красных шелковых скамейках – арестованные. Их без конца тащили в Думу. Целый ряд членов Государственной думы только тем и занимались, что разбирались в этих арестованных. Как известно, Керенский дал лозунг: Государственная дума не проливает крови. Поэтому Таврический дворец был прибежищем всех тех, кому угрожала расправа революционной демократии. Тех, кого нельзя было выпустить, хотя бы из соображений их собственной безопасности, направляли в так называемый «павильон министров», который гримасничающая судьба сделала «павильоном арестованных министров». В этом отношении между Керенским, который главным образом «ведал» арестным домом, и нами установилось немое соглашение. Мы видели, что он играет комедию перед революционным сбродом, и понимали цели этой комедии. Он хотел спасти всех этих людей. А для того, чтобы спасти, надо было делать вид, что, хотя Государственная дума не проливает крови, она «расправится» с виновными…

Остальных арестованных (таковых было большинство), которых можно было выпустить, мы передерживали вот тут, в кабинете Родзянко. Они обыкновенно сидели несколько часов, пока для них изготовлялись соответственные «документы». Кого тут только не было…

Исполняя 1001 поручение, как и все члены комитета, я как-то, наконец, выбившись из сил, опустился в кресло в кабинете Родзянко против того большого зеркала… В нем мне была видна не только эта комната, набитая толкающимися и шныряющими во все стороны разными людьми, но видна была и соседняя, «кабинет Волконского», где творилось такое же столпотворение. В зеркале все это отражалось несколько туманно и несколько картинно…

Вдруг я почувствовал, что из кабинета Волконского побежало особенное волнение, причину которого мне сейчас же шепнули:

– Протопопов арестован!

И в то же мгновение я увидел в зеркале, как бурно распахнулась дверь в кабинет Волконского и ворвался Керенский. Он был бледен, глаза горели, рука поднята… Этой протянутой рукой он как бы резал толпу… Все его узнали и расступились на обе стороны, просто испугавшись его вида. И тогда в зеркале я увидел за Керенским солдат с винтовками, а между штыками – тщедушную фигурку с совершенно затурканным, страшно съежившимся лицом… Я с трудом узнал Протопопова…

– Не сметь прикасаться к этому человеку!

Это кричал Керенский, стремительно приближаясь, бледный, с невероятными глазами, одной протянутой рукой разрезая толпу, а другой, трагически опущенной, указывая на «этого человека»…

Этот человек был «великий преступник против революции» – «бывший» министр внутренних дел.

– Не сметь прикасаться к этому человеку!

Все замерли. Казалось, он его ведет на казнь, на что-то ужасное. И толпа расступилась… Керенский пробежал

мимо, как горящий факел революционного правосудия, а за ним влекли тщедушную фигурку в помятом пальто, окруженную штыками. Мрачное зрелище…

Прорезав «кабинет Родзянки», Керенский с этими же словами ворвался в Екатерининский зал, битком набитый солдатами, будущими большевиками и всяким сбродом.

Здесь началась реальная опасность для Протопопова.

Здесь могли наброситься на эту тщедушную фигурку, вырвать ее у часовых, убить, растерзать, – настроение было накалено против Протопопова до последней степени.

Но этого не случилось. Пораженная этим странным зрелищем – бледным Керенским, влекущим свою жертву, – толпа раздалась перед ними…

– Не сметь прикасаться… к этому человеку!

И казалось, что «этот человек» вовсе уже и не человек…


А.Д. Протопопов


И пропустили. Он прорезал толпу в Екатерининском зале и в прилегающих помещениях и довел до павильона министров… А когда дверь павильона захлопнулась за ними – дверь охраняли самые надежные часовые – комедия, требовавшая сильного напряжения нервов, кончилась, Керенский бухнулся в кресло и пригласил «этого человека»:

– Садитесь, Александр Дмитриевич.


Протопопов пришел сам. Он знал, что ему угрожает, но он не выдержал «пытки страхом». Он предпочел скрыванию, беганию по разным квартирам, отдаться под покровительство Еосударственной думы.

Он вошел в Таврический дворец и сказал первому попавшемуся студенту:

– Я Протопопов…

Ошарашенный студент бросился к Керенскому, но по дороге разболтал всем, и к той минуте, когда Керенский успел явиться, вокруг Протопопова уже была толпа, от которой нельзя было ждать ничего хорошего. И тут Керенский нашелся. Он схватил первых попавшихся солдат с винтовками и приказал им вести за собой «этого человека».


В этот же день Керенский спас и другого человека, против которого было столько же злобы. Привели Сухомлинова. Его привели прямо в Екатерининский зал, набитый сбродом. Расправа уже началась. Солдаты набросились на него и стали срывать погоны. В эту минуту подоспел Керенский. Он вырвал старика из рук солдат и, закрывая собой, провел его в спасительный павильон министров. Но в ту минуту, когда он его впихивал за дверь, наиболее буйные солдаты бросились со штыками… Тогда Керенский со всем актерством, на какое он был способен, вырос перед ними:

– Вы переступите через мой труп.

И они отступили…


Эта мысль об отречении государя была у всех, но как-то об этом мало говорили. Вообще же было только несколько человек, которые в этом ужасном сумбуре думали об основных линиях. Все остальные, потрясенные ближайшим, занимались тем, чем занимаются на пожарах: качают воду, спасают погибающих и пожитки, суетятся и бегают.

Мысль об отречении созревала в умах и сердцах как-то сама по себе. Она росла из ненависти к монарху, не говоря о всех прочих чувствах, которые день и ночь хлестала нам в лицо революционная толпа. На третий день революции вопрос о том, может ли царствовать дальше государь, которому безнаказанно брошены в лицо все оскорбления, был уже, очевидно, решен в глубине души каждого из нас.


В.А. Сухомлинов


Обрывчатые разговоры были то с тем, то с другим. Но я не помню, чтобы этот вопрос обсуждался комитетом Государственной думы, как таковым. Он был решен в последнюю минуту.

В эту ночь он вспыхивал несколько раз по поводу этих узеньких ленточек, которые сворачивал в руках Родзянко, читая. Ужасные ленточки. Эти ленточки были нитью, связывавшей нас с той армией, о которой мы столько заботились, для которой мы пошли на все… Весь смысл похода на правительство с 1915 года был один: чтобы армия сохранилась, чтобы армия дралась… И вот теперь по этим ленточкам надо было решить, как поступить… Что для нее сделать…

Кажется, в четвертом часу ночи вторично приехал Гучков. Он был сильно расстроен. Только что рядом с ним в автомобиле убили князя Вяземского. Из каких-то казарм обстреляли «офицера»…


И тут, собственно, это и решилось. Нас был в это время неполный состав. Были Родзянко, Милюков, я – остальных не помню. Но помню, что ни Керенского, ни Чхеидзе не было. Мы были в своем кругу. И потому Гучков говорил совершенно свободно. Он сказал приблизительно следующее:

– Надо принять какое-нибудь решение. Положение ухудшается с каждой минутой. Вяземского убили только потому, что он офицер… То же самое происходит, конечно, и в других местах. А если не происходит этой ночью, то произойдет завтра… И идучи сюда я видел много офицеров в разных комнатах Государственной думы: они просто спрятались сюда. Они боятся за свою жизнь… Они умоляют спасти их… Надо на что-то решиться… На что-то большое, что могло бы произвести впечатление… Что дало бы исход… Что могло бы вывести из ужасного положения с наименьшими потерями… В этом хаосе, во всем, что делается, надо прежде всего думать о том, чтобы спасти монархию… Без монархии Россия не может жить… Но, видимо, нынешнему государю царствовать больше нельзя… Высочайшее повеление от его лица – уже не повеление: его не исполняют… Если это так, то можем ли мы спокойно и безучастно дожидаться той минуты, когда весь этот революционный сброд начнет сам искать выхода… И сам расправится с монархией… Меж тем это неизбежно будет, если мы выпустим инициативу из наших рук.

Родзянко сказал:

– Я должен был сегодня утром ехать к государю… Но меня не пустили… Они объявили мне, что не пустят поезда, чтобы я ехал с Чхеидзе и батальоном солдат…

– Я это знаю, – сказал Гучков. – Поэтому действовать надо иначе… Надо действовать тайно и быстро, никого не спрашивая, ни с кем не советуясь… Если мы сделаем по соглашению с «ними», то это непременно будет наименее выгодно для нас. Надо поставить их перед совершившимся фактом. Надо дать России нового государя. Надо под этим новым знаменем собрать то, что можно собрать… Для отпора!.. Для этого надо действовать быстро и решительно…

– То есть – точнее? Что вы предполагаете сделать?

– Я предлагаю немедленно ехать к государю и привезти отречение в пользу наследника…

Родзянко сказал:

– Рузский телеграфировал мне, что он уже говорил об этом с государем… Алексеев запросил главнокомандующих фронтами о том же. Ответы ожидаются…

– Я думаю, надо ехать, – сказал Гучков. – Если вы согласны и если вы меня уполномочиваете, я поеду… Но мне бы хотелось, чтобы поехал еще кто-нибудь…

Мы переглянулись… Произошла продолжительная пауза, после которой я сказал:

– Я поеду с вами…

Мы обменялись еще всего несколькими словами. Я постарался уточнить: комитет Государственной думы признает единственным выходом в данном положении отречение государя императора, поручает нам двоим доложить об этом его величеству и, в случае его согласия, поручает привезти текст отречения в Петроград. Отречение должно произойти в пользу наследника-цесаревича Алексея Николаевича. Мы должны ехать вдвоем в полной тайне.

Я отлично понимал, почему я еду. Я чувствовал, что отречение случится неизбежно, и чувствовал, что невозможно поставить государя лицом к лицу с «Чхеидзе»… Отречение должно быть передано в руки монархистов и ради спасения монархии.

Кроме того, было еще и другое соображение. Я знал, что офицеров будут убивать именно за то, что они монархисты, за то, что они захотят исполнить свой долг присяги царствующему императору до конца. Это, конечно, относится к лучшим офицерам. Худшие приспособятся. И вот для этих лучших надо было, чтобы сам государь освободил их от присяги, от обязанности повиноваться ему. Он только один мог спасти настоящих офицеров, которые нужны были, как никогда. Я знал, что в случае отречения в наши руки революции как бы не будет. Государь отречется от престола по собственному желанию, власть перейдет к регенту, которого назначит новое правительство. Государственная дума, подчинившаяся указу о роспуске и подхватившая власть только потому, что старые министры разбежались, – передаст эту власть новому правительству.

Юридически революции не будет.

В пятом часу ночи мы сели с Гучковым в автомобиль, который по мрачной Шпалерной, где нас останавливали какие-то посты и заставы, и по неузнаваемой, чужой, Сергиевской довез нас до квартиры Гучкова. Там А.И. набросал несколько слов. Этот текст был составлен слабо, а я совершенно был не способен его улучшить, ибо все силы были на исходе.


Чуть серело, когда мы подъехали к вокзалу. Очевидно, революционный народ, утомленный подвигами вчерашнего дня, еще спал. На вокзале было пусто. Мы пришли к начальнику станции. Александр Иванович сказал ему:

– Я – Гучков… Нам совершенно необходимо по важнейшему государственному делу ехать в Псков… Прикажите подать нам поезд…

Начальник станции сказал: «Слушаюсь», и через двадцать минут поезд был подан.

Это был паровоз и один вагон с салоном и спальнями. В окна замелькал серый день. Мы, наконец, были одни, вырвавшись из этого ужасного человеческого круговорота, который держал нас в своем липком веществе в течение трех суток. И впервые значение того, что мы делаем, стало передо мной если не во всей своей колоссальной огромности, которую в то время не мог охватить никакой человеческий ум, то, по крайней мере, в рамках доступности…


В 10 часов вечера мы приехали. Поезд стал. Вышли на площадку. Голубоватые фонари освещали рельсы. Через несколько путей стоял освещенный поезд… Мы поняли, что это императорский…

Сейчас же кто-то подошел…

– Государь ждет вас…

И повел нас через рельсы. Значит, сейчас все это произойдет. И нельзя отвратить?

Нет, нельзя… Так надо… Нет выхода… Мы пошли, как идут люди на все самое страшное. Не совсем понимая… Иначе не пошли бы…

Но меня мучила еще одна мысль, совсем глупая…

Мне было неприятно, что я являюсь к государю небритым, в смятом воротничке, в пиджаке…


С нас сняли верхнее платье. Мы вошли в вагон.

Это был большой вагон-гостиная. Зеленый шелк по стенкам… Несколько столов… Старый, худой, высокий, желтовато-седой генерал с аксельбантами…

Это был барон Фредерикс.

– Государь император сейчас выйдет… Его величество в другом вагоне…

Стало еще безотраднее и тяжелее…

В дверях появился государь… Он был в серой черкеске… Я не ожидал его увидеть таким…

Лицо?

Оно было спокойно…

Мы поклонились. Государь поздоровался с нами, подав руку. Движение это было скорее дружелюбно…

– А Николай Владимирович?

Кто-то сказал, что генерал Рузский просил доложить, что он немного опоздает.

– Так мы начнем без него.

Жестом государь пригласил нас сесть… Государь занял место по одну сторону маленького четырехугольного столика, придвинутого к зеленой шелковой стене. По другую сторону столика сел Гучков. Я – рядом с Гучковым, наискось от государя. Против царя был барон Фредерикс…

Говорил Гучков. И очень волновался. Он говорил, очевидно, хорошо продуманные слова, но с трудом справлялся с волнением. Он говорил негладко… и глухо.

Государь сидел, опершись слегка о шелковую стену, и смотрел перед собой. Лицо его было совершенно спокойно и непроницаемо.

Я не спускал с него глаз. Он изменился сильно с тех пор… похудел… но не в этом было дело… А дело было в том, что вокруг голубых глаз кожа была коричневая и вся разрисованная белыми черточками морщин. И в это мгновение я почувствовал, что эта коричневая кожа с морщинками, что это была маска, что это не настоящее лицо государя, и что настоящее, может быть, редко кто видел, может быть, иные никогда, ни разу не видели…

Гучков говорил о том, что происходит в Петрограде. Он немного овладел собой… Он говорил (у него была эта привычка), слегка прикрывая лоб рукой, как бы для того, чтобы сосредоточиться. Он не смотрел на государя, а говорил, как бы обращаясь к какому-то внутреннему лицу, в нем же, Гучкове, сидящему. Как будто совести своей говорил.

Он говорил правду. Ничего не преувеличивая и ничего не утаивая. Он говорил то, что мы все видели в Петрограде. Другого он не мог сказать. Что делалось в России, мы не знали… Нас раздавил Петроград, а не Россия…

Государь смотрел прямо перед собою, спокойно, совершенно непроницаемо. Единственное, что, мне казалось, можно было угадать в его лице:

– Эта длинная речь – лишняя…

В это время вошел генерал Рузский. Он поклонился государю и, не прерывая речи Гучкова, занял место между бароном Фредериксом и мною… В эту же минуту, кажется, я заметил, что в углу комнаты сидит еще один генерал, волосами черный, с белыми погонами… Это был генерал Данилов.

Гучков снова заволновался. Он подошел к тому, что, может быть, единственным выходом из положения было бы отречение от престола.

Генерал Рузский наклонился ко мне и стал шептать:

– По шоссе из Петрограда движутся сюда вооруженные грузовики… Неужели же ваши? Из Государственной думы?

Меня это предположение оскорбило. Я ответил шепотом, но резко:

– Как это вам могло прийти в голову?

Он понял.

– Ну, слава Богу, простите… Я приказал их задержать.

Гучков продолжал говорить об отречении…

Генерал Рузский прошептал мне:

– Это дело решенное… Вчера был трудный день… Буря была…

– …И помолясь Богу… – говорил Гучков…

При этих словах по лицу государя пробежало впервые что-то… Он повернул голову и посмотрел на Гучкова с таким видом, который как бы выражал:

– Этого можно было бы и не говорить…

Гучков кончил. Государь ответил. После взволнованных слов А.И. голос его звучал спокойно, просто и точно. Только акцент был немножко чужой – гвардейский.

– Я принял решение отречься от престола… До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына Алексея… Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувство отца…

Последнюю фразу он сказал тише…


Шульгин В.В. Дни. Белград: Изд-во М.А. Суворина и Кº «Новое время», 1925.

Исполнительный комитет Совета рабочих и солдатских депутатов

В.Б. Станкевич

В начале марта я вошел в состав Исполнительного комитета, к полусерьезному, полушутливому негодованию Суханова, который находил, что здесь не место «геометрам и фортификаторам». В комитете я представлял наиболее правую из допускающихся там групп – группу трудовиков. Весь март и апрель я был одним из усидчивых и постоянных посетителей заседаний, распростившись, хотя и не без колебаний, со своей фортификацией. Фактически я ограничивался ролью только наблюдателя, так как после трех лет перерыва политическая работа была для меня слишком чужда и необычна.

В это время Исполнительный комитет имел чрезвычайный вес и значение. Формально он представлял собой только Петроград, но фактически это было революционное представительство для всей России, высший авторитетный орган, к которому прислушивались отовсюду с напряженным вниманием, как к руководителю и вождю восставшего народа. Но это было полнейшим заблуждением. Никакого руководства не было, да и быть не могло.

Прежде всего, комитет был учреждением, созданным наспех, и уже в формах своей деятельности имевшим множество чрезвычайных недостатков.


Н.С. Чхеидзе


Заседания происходили каждый день с часу дня, а иногда и раньше, и продолжались до поздней ночи, за исключением тех случаев, когда происходили заседания совета, и комитет, обычно в полном составе, отправлялся туда. Порядок дня устанавливался обычно «миром», но очень редки были случаи, чтобы удалось разрешить не только все, но хотя бы один из поставленных вопросов, так как постоянно во время заседаний возникали экстренные вопросы, которые приходилось разрешать не в очередь. Между прочим, вопрос об организации работ комитета ставился на очередь систематически ежедневно, но он получил свое разрешение лишь к концу апреля, т. е. ко времени, когда влияние комитета стало заметно падать. Вопросы приходилось разрешать под напором чрезвычайной массы делегатов и ходоков как из Петроградского гарнизона, так и с фронтов и из глубины России, причем все делегаты добивались во что бы то ни стало быть выслушанными в пленарном заседании комитета, не довольствуясь ни отдельными членами его, ни комиссиями. В дни заседаний совета или солдатской секции дела приходили в катастрофическое расстройство.

Пробовали было провести разделение труда устройством разных комиссий. Но это мало помогло делу, так как центр тяжести по-прежнему лежал на пленуме, хотя бы потому, что комиссиям некогда было заседать, ввиду перманентности заседаний комитета. Важнейшие решения принимались часто совершенно случайным большинством голосов. Обдумывать было некогда, ибо все делалось второпях, после ряда бессонных ночей, в суматохе. Усталость физическая была всеобщей. Недосланные ночи. Бесконечные заседания. Отсутствие правильной еды – питались хлебом и чаем и лишь иногда получали солдатский обед в мисках без вилок и ножей.


Меньшевики (слева направо): Ф.И. Дан, М.И. Скобелев и И.Г. Церетели


Технические недочеты, неспособность или невозможность организовать правильную работу увеличились политической дезорганизованностью, а вначале – и соотношением личных сил. Главенствующее положение в комитете все время занимали социал-демократы различных толков. Н.С. Чхеидзе – незаменимый, энергичный, находчивый и остроумный председатель, но именно только председатель, а не руководитель совета и комитета: он лишь оформлял случайный материал, но не давал содержания. Впрочем, он был нездоров и потрясен горем – смертью сына. Я часто улавливал, как он сидел на заседании, устремив с застывшим напряжением глаза вперед, ничего не видя, не слыша. Его товарищ – М.И. Скобелев, всегда оживленный, бодрый, словно притворявшийся серьезным. Но Скобелева редко можно было видеть в комитете, так как ему приходилось очень часто разъезжать для тушения слишком разгоревшейся революции в Кронштадте, Свеаборге, Выборге, Ревеле… Н.Н. Суханов, старавшийся руководить идейной стороной работ комитета, но не умевший проводить свои стремления через суетливую и неряшливую технику собраний и заседаний. Б.О. Богданов, полная противоположность Суханову, сравнительно легкомысленно относившийся к большим принципиальным вопросам, но зато бодро барахтавшийся в груде деловой работы и организационных вопросов и терпеливее всех высиживавший на всех заседаниях солдатской секции совета. Ю.М. Стеклов, изумлявший работоспособностью, умением пересиживать всех на заседаниях и, кроме того, редактировать советские «Известия» и упорно гнувший крайне левую, непримиримую или, вернее сказать, трусливо-революционную линию. К.А. Гвоздев, выделявшийся рассудительной практичностью и государственной хозяйственностью своих выводов и негодовавший, что жизнь идет так нерасчетливо-сумбурно; встревоженно, с недоумением, наконец, с негодованием смотревший, как его товарищи рабочие стали так недальновидно проматывать богатства страны. М.И. Гольдман (Либер), яркий, неотразимый аргументатор, направлявший острие своей речи неизменно налево. Н.Д. Соколов, как-то странно не попадавший в такт и тон событий и старавшийся не показать виду, что он сам понимает и видит это не хуже, а может быть, лучше других. Г.М. Эрлих, которого я более всего помню окруженным толпой делегатов перед дверьми комитета.

Потом к ним присоединились: Дан, воплощенная догма меньшевизма, всегда принципиальный и поэтому никогда не сомневавшийся, не колебавшийся, не восторгавшийся и не ужасавшийся – ведь все идет по закону, – всегда с запасом бесконечного количества гладких законченных фраз, которые одинаково укладывались и в устной речи, и в резолюциях, и в статьях, в которых есть все, что угодно, кроме действия и воли. Все делает история – для человека нет места. И.Г. Церетели, полный страстного горения, но всегда ровный, изящно-сдержанный и спокойный идеолог, руководитель и организатор комитета, отдававший напряженной работе остатки надорванного здоровья. Но все это были марксисты.

Народники не дали для комитета ничего похожего, даже когда появились их первоклассные силы – А.Р. Гоц, В.М. Чернов, И.И. Бунаков, В.М. Зензинов. Они все время предпочитали держаться в стороне, скорее присматриваясь к комитету, чем руководя им. Народные социалисты – В.А. Мякотин, А.В. Пешехонов – старательно подчеркивали свою чужеродность в комитете. Из трудовиков только Л.М. Брамсон, организатор и руководитель финансовой комиссии, а впоследствии комиссии по Учредительному собранию, оставил очень значительный след в деловой работе комитета. Усиленно выдвигали меня, как офицера с некоторым техническим знанием и вместе с тем давно участвовавшего в общественной работе. И несомненно, передо мной были большие возможности в смысле влияния на работы комитета. Но я был оглушен событиями и, ярко воспринимая их, не нашел способности реагировать на них. В одинаковом со мною положении был, кажется, и С.Ф. Знаменский, тоже офицер и представитель трудовиков.

Большевики в комитете были вначале представлены главным образом М.Н. Козловским и П.И. Стучкой. Один – короткий, полный, другой – длинный, сухой, но оба одинаково желчные, злые и, как нам казалось, тупые… Противоположностью им явился потом Каменев, отношения которого со всеми были так мягки, что казалось, он сам стыдился непримиримости своей позиции; в комитете он был, несомненно, не врагом, а только оппозицией. Больше всех производил впечатление большевик-рабочий П.А. Залуцкий. Чрезвычайно мягкий, даже милый, но всегда печальный и озабоченный, как если бы кто-либо из близких был долго и безнадежно болен.

Военные вначале были представлены В.Н. Филипповским и несколькими солдатами. Филипповский просидел первые трое суток революции в Таврическом дворце, ни на минуту не смыкая глаз, и с тех пор стал неизменной принадлежностью комитета и эсеровской фракции. Солдаты были выбраны на одном из первых солдатских собраний, причем, естественно, попали наиболее истерические, крикливые и неуравновешенные натуры, которые в результате ничего не давали комитету, не пользовались никаким влиянием в гарнизоне и даже в своих собственных частях. Потом, после дополнительных выборов, в комитет вошел ряд новых представителей с Завадьей и Бинасиком во главе. Последние добросовестно, насколько в силах, старались справиться с морем военных дел. Но оба бывшие, кажется, мирными писарями в запасных батальонах, никогда не интересовавшимися ни войной, ни армией, ни политическим переворотом, были только наиболее ярким доказательством, насколько условно можно воспринимать утверждения, что Исполнительный комитет руководил революцией.

Поражающей чертой в личном составе комитета является значительное количество инородческого элемента. Евреи, грузины, латыши, поляки, литовцы были представлены совершенно несоразмерно их численности в Петрограде и в стране. Было ли это нездоровой пеной русской общественности, поднятой гребнем народного движения затем, чтобы раз навсегда быть выброшенной из недр русской жизни? Или это следствие грехов старого режима, который насильственно отметал в левые партии инородческие элементы? Или это просто результат свободного соревнования – ведь Бинасик и Завадья были выбраны всем гарнизоном, где всякий мог свободно оспаривать их место… Ведь латышские батальоны, впоследствии ставшие опорой советского режима, были до революции одними из наиболее доблестных и стойких частей русской армии вообще… Как-никак, эти инородцы для того времени выражали и настроения русских солдатских и рабочих масс, которые не нашли представителей, более точно выражающих их правду. И во всяком случае, остается открытым вопрос, кто более виноват – те инородцы, которые там были, или те русские, которых там не было, хотя могли быть. Но факт этот сам по себе имел громадное влияние на склад общественных настроений и симпатий.

* * *

В общем, историю комитета в организационном и личном отношении следует разделить на два периода: до и после приезда Церетели. Первый период был периодом полным случайности, колебаний и неопределенности, когда всякий, кто хотел, пользовался именем и организацией комитета, и более всего это удавалось Стеклову, наиболее талантливому, усидчивому и солидному члену комитета. Это – период сумбура, когда были возможны случаи, что заседания комитета, правда по маловажным вопросам, происходили в составе одних интернационалистов и большевиков, под председательством Стеклова.

В результате получались «забавные» случаи. Например, однажды каким-то способом, чуть ли не благодаря вниманию барышни-регистраторши, было задержано письмо на бланке комитета с печатью к крестьянам какого-то села, которым давалось полномочие «социализировать» соседнее помещичье имение. Несмотря на весь радикализм в социальных вопросах, весь комитет был до глубины души возмущен этим случаем. Произвели специальное расследование, и оказалось, что такие письма выдавал член аграрной комиссии, эсер Александровский, считавший себя вправе проводить свои тенденции и взгляды от имени комитета. Но зачем брать такие мелкие примеры? Сами советские «Известия», в сущности, были не чем иным, как таким письмом Александровского. В общем тоне статей, в подборе хроники, в том, что помещалось и что не помещалось, в опечатках, наконец, – везде чувствовалась рука редактора и его помощников, проводящих свои взгляды, но отнюдь не взгляды комитета. И громадным большинством комитета «Известия» воспринимались как нечто чуждое, как безобразие. Но некому было об этом подумать и некому было приискать какой-нибудь выход из положения. Но когда я составил формальное заявление с протестом против всего направления «Известий», то под ним подписались сразу все лидеры комитета, до Суханова включительно, и Стеклов был без сожаления смещен. Такое положение дел приводило к тому, что хотя официально комитет поддерживал правительство, и большинство постоянно настаивало на незыблемости этой позиции, – тем не менее комитет сам расшатывал авторитет правительства своими случайными мерами, необдуманными шагами. Для предотвращения недоразумений была образована особая делегация комитета, которая раза два в неделю ходила в Мариинский дворец беседовать с правительством…

Но что могла сделать эта делегация, если в то время, как она беседовала и приходила к полному единодушию с министрами, десятки Александровских рассылали письма, печатали статьи в «Известиях», разъезжали от имени комитета делегатами по провинции и в армии, принимали ходоков в Таврическом дворце, каждый выступая по-своему, не считаясь ни с какими разговорами, инструкциями или постановлениями и решениями. В конечном счете в комитете всегда всего можно было добиться, если только упорно настаивать. И в этом смысле комитет руководился и определялся не теми, кто в нем сидел и решал вопросы, а теми, кто к нему обращался.


И.Г. Церетели


Резко изменился характер комитета с появлением Церетели. Вошел он туда в качестве члена 2-й думы только с совещательным голосом. В первый день он скромно отказался высказать свое мнение, так как еще не присмотрелся к обстановке. На следующий день он произнес пространную речь, словно нащупывая позицию, причем не угодил ни левым, так как он явно тянул в сторону компромисса и соглашения с правительством, ни правым, так как речь его во многих отношениях дышала еще нетронутым «сибирским» интернационализмом. На третий день Церетели явился уверенным в себе вождем комитета и совета и, в принципе сохраняя интернационалистические тенденции, на практике резко проводил оборонческую линию поведения и линию органического сотрудничества и поддержки правительства. С больной грудью, часто теряя от напряжения голос, с болезненно воспаленным лицом и глазами, – он спокойно, уверенно и смело вел комитет, который сразу из сборища случайных людей превратился в учреждение, в орган. Но поразительно, как раз в момент, когда комитет организовался, когда в нем выделились и начали функционировать отделы, когда ответственность за работы взяло на себя бюро, избранное только из оборонческих партий, – словом, когда комитет научился управлять собой, – как раз в это время он выпустил из рук руководство массой, которая ушла в сторону от него.


При оценке работ комитета надо, конечно, иметь в виду и общее положение всех членов его, столкнувшихся впервые с целой массой существеннейших и сложнейших вопросов. Однажды, когда командир одного из корпусов пятой армии стал мне жаловаться на тяжелое положение командного состава при новых порядках, я ответил ему:

– Это трагедия не только командного состава, но всей интеллигенции. Положение командира корпуса, вынужденного командовать солдатами при наличии комитетов, не тяжелее положения Церетели, вернувшегося из каторги и ставшего министром.

Все были словно люди, долго находившиеся в темноте и вышедшие на свет и теперь беспомощно наталкивающиеся друг на друга и на окружающую обстановку. Новые вопросы нахлынули в таком изобилии и в таком никогда еще не бывалом виде, что громадное большинство, все, кто не придерживался слепо какой-нибудь догмы или канона, а хотел действовать сообразно обстоятельствам, было сбито с толку и часто по нескольку раз вынуждено было менять мнение по одному и тому же вопросу, даже не будучи в состоянии уяснить степень и существо своего противоречия. Ведь действовать приходилось в условиях тягчайшей войны, при общей разрухе на фоне со всех сторон подступающей, кричащей, угрожающей массы, которая сегодня встречает овациями Родзянко, а завтра – Плеханова, послезавтра Ленина. Что делать с арестованным царем, что делать с заключенными министрами; можно ли позволить правой печати выходить в свет, нужно ли отменить смертную казнь, как поступить с национальными требованиями, как организовать выборы в Учредительное собрание, как заставить солдат повиноваться командному составу, как разрешить аграрный вопрос? Как организовать правительство? А главное и основное: как быть с войной? Ведь и теперь, быть может, нет двух людей одного и того же класса и одной и той же партии, которые ответили бы одинаково на все эти вопросы. Тогда же их приходилось решать в обстановке, которую я пытался изобразить, и решать людям, которые ни разу не имели возможности прикоснуться к административному аппарату России. Ведь многие из членов комитета лишь после революции впервые увидели генерала не в качестве объекта террористического покушения и не как субъекта административных репрессий. Теперь же приходилось столковываться с этими же генералами относительно того, как быть с армией, как быть с фронтом и как быть с войной.


Станкевич В.Б. Воспоминания 1914–1919 гг. Берлин: Изд-во И. Ладыжникова, 1920.

Временное правительство и его министры Керенский, Львов, Гучков, Коновалов, Милюков

В.Д. Набоков

Заседания Временного правительства неизменно начинались с очень большим запаздыванием. Министры приходили в заседание всегда до последней степени утомленные. Работа каждого из них, конечно, превышала нормальные человеческие силы. В заседаниях часто рассматривались очень специальные вопросы, чуждые большинству, и министры часто полудремали, чуть-чуть прислушиваясь к докладу. Оживленные и страстные речи начинались только в закрытых заседаниях, а также в заседаниях с «контактной комиссией» Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов.

Мне хотелось бы здесь свести мои впечатления как о Керенском, так и о других членах Временного правительства. Я не собираюсь давать им исчерпывающую характеристику: для этого у меня, прежде всего, нет достаточного материала. Но, как-никак, я встречался со всеми этими людьми ежедневно в течение двух месяцев; я видел их в очень важные и ответственные минуты, я мог пристально наблюдать их, а потому полагаю, даже и отрывочные мои впечатления не лишены некоторого интереса и могут, со временем, когда эти мои заметки, в том или другом виде, будут использованы, войти в общую массу исторических материалов о русской революции и ее деятелях. Начну с Керенского.


В.Д. Набоков


В большой публике его стали замечать только со времени его выступлений в Государственной думе. Там он в силу партийных условий фактически оказался в первых рядах и, так как он во всяком случае был головой выше той серой компании, которая его в Думе окружала, – так как он был недурным оратором, порою даже очень ярким, а поводов к ответственным выступлениям было сколько угодно, то естественно, что за четыре года его стали узнавать и замечать. При всем том, настоящего, большого, общепризнанного успеха он никогда не имел. Никому бы не пришло в голову поставить его, как оратора, рядом с Маклаковым или Родичевым или сравнить его авторитет, как парламентария, с авторитетом Милюкова или Шингарева. Партия его в 4-й Думе была незначительной и маловлиятельной. Позиция его по вопросу о войне была, в сущности, чисто циммервальдовской. Все это далеко не способствовало образованию вокруг его имени какого-либо ореола. Он это чувствовал, и так как самолюбие его – огромное и болезненное, а самомнение – такое же, то естественно, что в нем очень прочно укоренились такие чувства к своим выдающимся политическим противникам, с которыми довольно мудрено было совместить стремление к искреннему и единодушному сотрудничеству. Я могу удостоверить, что Керенский не пропускал случая отозваться о Милюкове с недоброжелательством, иронией, иногда с настоящей ненавистью. При всей болезненной гипертрофии своего самомнения, он не мог не сознавать, что между ним и Милюковым – дистанция огромного размера.

Милюков вообще был несоизмерим с прочими своими товарищами по кабинету, как умственная сила, как человек огромных, почти неисчерпаемых знаний и широкого ума. Я ниже постараюсь определить, в чем были недостатки его, по моему мнению, как политического деятеля. Но он имел одно огромное преимущество: позиция его по основному вопросу, – тому вопросу, от решения которого зависел весь ход революции, вопросу о войне, – позиция эта была совершенно ясна и определенна и последовательна, тогда как позиция «заложника демократии» была и двусмысленной, и недоговоренной, и, по существу, ложной. В Милюкове не было никогда ни тени мелочности, тщеславия, – вообще, личные его чувства и отношения в ничтожнейшей степени отражались на его политическом поведении; оно ими никогда не определялось. Совсем наоборот у Керенского. Он весь был соткан из личных импульсов.

Трудно даже себе представить, как должна была отражаться на психике Керенского та головокружительная высота, на которую он был вознесен в первые недели и месяцы революции. В душе своей он все-таки не мог не сознавать, что все это преклонение, идолизация его – не что иное, как психоз толпы, – что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически-восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему – случайному, маленькому человеку – навязала и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться.

С болезненным тщеславием в Керенском соединялось еще одно неприятное свойство: актерство, любовь к позе и вместе с тем ко всякой пышности и помпе.

Актерство его, я помню, проявлялось даже в тесном кругу Временного правительства, где, казалось бы, оно было особенно бесполезно и нелепо, так как все друг друга хорошо знали и обмануть не могли… До самого конца он совершенно не отдавал себе отчета в положении. За четыре-пять дней до октябрьского большевистского восстания, в одно из наших свиданий в Зимнем дворце, я прямо спросил, как он относится к возможности большевистского выступления, о котором тогда все говорили. «Я был бы готов отслужить молебен, чтобы такое выступление произошло», – ответил он мне. «А уверены ли Вы, что сможете с ним справиться?» – «У меня больше сил, чем нужно. Они будут раздавлены окончательно».

Единственная страница из всей печальной истории пребывания Керенского у власти, дающая возможность смягчить общее суждение о нем, – это его роль в деле последнего нашего наступления (18 июня). В своей речи на московском совещании я указал на эту роль в выражениях, быть может, даже преувеличенных. Но несомненно, что в этом случае в Керенском проявилось подлинное горение, блеснул патриотический энтузиазм, – увы! слишком поздно…

Теперь перехожу к другому лицу, на которого вся Россия возлагала такие колоссальные ожидания и которых он не оправдал.

Я знал князя Г.Е. Львова со времени 1-й думы. Хотя он числился в рядах партии народной свободы, но я не помню, чтобы он принимал сколько-нибудь деятельное участие в партийной жизни, в заседаниях фракции или Центрального комитета. Думаю, что не погрешу против истины, если скажу, что у него была репутация чистейшего и порядочнейшего человека, но не выдающейся политической силы.

Задача министра-председателя в первом Временном правительстве была действительно очень трудна. Она требовала величайшего такта, умения подчинять себе людей, объединить их, руководить ими. И, прежде всего, она требовала строго определенного, систематически осуществляемого плана. В первые дни после переворота авторитет Временного правительства и самого Львова стоял очень высоко. Надо было воспользоваться этим обстоятельством, прежде всего, для укрепления и усиления власти. Надо было понять, что все разлагающие силы наготове начать свою разрушительную работу, пользуясь тем колоссальным переворотом в психологии масс, которым не мог не сопровождаться политический переворот, так совершенный и так развернувшийся. Надо было уметь найти энергичных и авторитетных сотрудников и либо самому отдаться всецело Министерству внутренних дел, либо – раз оказывалось невозможным по-настоящему совмещать обязанности министра внутренних дел с ролью премьера – найти для первой должности настоящего заместителя.

То обстоятельство, что Министерство внутренних дел – другими словами, все управление, вся полиция – осталось совершенно неорганизованным, сыграло очень большую роль в общем процессе разложения России. В первое время была какая-то странная вера, что все как-то само собою образуется и пойдет правильным, организованным путем. Подобно тому как идеализировали революцию («великая», «бескровная»), идеализировали и население. Имели, например, наивность думать, что огромная столица, со своими подонками, со всегда готовыми к выступлению порочными и преступными элементами, может существовать без полиции или же с такими безобразными и нелепыми суррогатами, как импровизированная, щедро оплачиваемая милиция, в которую записывались и профессиональные воры, и беглые арестанты. Всероссийский поход против городовых и жандармов очень быстро привел к своему естественному последствию. Аппарат, хоть кое-как, хоть слабо, но все же работавший, был разбит вдребезги. Городовые и жандармы во множестве пошли на пополнение большевистских рядов. И постепенно в Петербурге и в Москве начала развиваться анархия. Рост ее сразу страшно увеличился после большевистского переворота. Но сам переворот стал возможным и таким удобоисполнимым только потому, что исчезло сознание существования власти, готовой решительно отстаивать и охранять гражданский порядок.

Было бы, конечно, в высшей степени несправедливо возлагать всю ответственность за совершившееся на князя Львова. Но одно должно сказать, как бы сурово ни звучал такой приговор: князь Львов не только не сделал, но даже не попытался сделать что-нибудь для противодействия все растущему разложению. Он сидел на козлах, но даже не пробовал собрать вожжи. Сколько я пережил мучительных заседаний, в которых с какою-то неумолимой ясностью выступали наружу все бессилие Временного правительства, разноголосица, внутренняя несогласованность, глухая и явная вражда одних к другим, и я не помню ни одного случая, когда бы раздался со стороны министра-председателя властный призыв, когда бы он высказался решительно и определенно. При всем том, князь Львов был осаждаем буквально с утра до вечера. Беспрерывно несся поток срочных телеграмм со всех концов России с требованием указаний, разъяснений, немедленного осуществления безотлагательных мер. К Львову обращались по всевозможным поводам, серьезным и пустым, – беспрерывно вызывали его по телефону, приезжали к нему в министерство и в Мариинский дворец. Первоначально я пытался установить часы для ежедневного своего доклада и получения всех нужных указаний, но очень скоро убедился, что эти попытки совершенно тщетны, а в редких случаях, когда их удавалось осуществлять, они оказывались и совершенно бесполезными. Никогда не случалось получить от него твердого, определенного решения, скорее всего, он склонен бывал согласиться с тем решением, которое ему предлагали. Я бы сказал, что он был воплощением наивности. Не знаю, было ли это сознательной политикой или результатом ощущения своего бессилия, но казалось иногда, что у Львова какая-то мистическая вера, что все образуется как-то само собой. А в иные моменты мне казалось, что у него совершенно безнадежное отношение к событиям, что он весь проникнут сознанием невозможности повлиять на их ход, что им владеет фатализм и что он только для внешности продолжает играть ту роль, которая – помимо всякого с его стороны желания и стремления – выпала на его долю.

В избрании Львова для занятия должности министра-председателя – и в отстранении Родзянко – деятельную роль сыграл Милюков, и мне пришлось впоследствии слышать от П.Н., что он нередко ставил себе мучительный вопрос, не было ли бы лучше, если бы Львова оставили в покое и поставили Родзянко, человека, во всяком случае, способного действовать решительно и смело, имеющего свое мнение и умеющего на нем настаивать.

Тяжелое впечатление производило на меня и отношение Львова к Керенскому. Мои помощники по канцелярии нередко им возмущались, усматривая в нем недостаточное сознание своего достоинства, как главы правительства. Часто было похоже на какое-то робкое заискивание. Конечно, здесь не было никаких личных мотивов. У князя Львова абсолютно они отсутствовали, он чужд был честолюбия и никогда не цеплялся за власть. Я думаю, он был глубоко счастлив в тот день, когда освободился от ее бремени. Тем удивительнее, что он не умел использовать тот нравственный авторитет, с которым он пришел к власти. Тоном власть имеющего говорил во Временном правительстве не он, а Керенский…

В естественной последовательности мне приходится теперь говорить о Гучкове, – но это мне всего труднее.

Прежде всего, я очень мало мог наблюдать Гучкова в составе Временного правительства. Значительную часть времени он отсутствовал, занятый поездками на фронт и в Ставку. Потом – в середине апреля – он хворал. Но главное: во все время его пребывания в должности военного и морского министра он был для внешнего наблюдения почти непроницаем. Теперь, оглядываясь назад на это безумное время, я склонен думать, что Гучков с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался только для очистки совести. Во всяком случае, ни у кого не звучала с такой силой, как у него, нота глубочайшего разочарования и скептицизма, поскольку вопрос шел об армии и флоте. Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство своими косыми глазами, меня охватывала жуть, сознание какой-то полной безнадежности. Все казалось обреченным.


Первое Временное правительство. Плакат. Верхний ряд справа налево: министр иностранных дел П.Н. Милюков, Таврический дворец, министр торговли и промышленности А.И. Коновалов Средний ряд справа налево: министр земледелия А.И. Шингарев, военный и временно морской министр А.И. Гучков, председатель совета министров и министр внутренних дел князь Г.Е. Львов, комиссар по делам Финляндии Ф.И. Родичев, министр народного просвещения А.А. Мануйлов

Нижний ряд справа налево: министр путей сообщения Н.В. Некрасов, государственный контролер И.В. Годнев, министр финансов М.В. Терещенко, обер-прокурор Святейшего Синода В.Н. Львов, министр юстиции А.Ф. Керенский


Первое заседание, всецело посвященное вопросу о положении на фронте, было, должно быть, 7 марта, вечером того дня, когда заседания Временного правительства были перенесены в Мариинский дворец. Я могу восстановить эту дату потому, что в этом заседании решено было составить то воззвание к армии и к населению, которое появилось 10 марта. Оно было поручено мне, написано мною на другой день, 8-го, обсуждалось в дневном заседании 9-го и было принято почти без изменений… Я помню, что в этом заседании сказались две точки зрения на значение происшедших событий для военных наших операций. Одна была та, которая официально высказывалась в речах и сообщениях: согласно этой точке зрения, устанавливалась причинная связь между плохим ведением войны царским правительством и революцией. В революции как бы концентрировался взрыв протеста против бездарного, неумелого, изменнического поведения этого царского правительства. Революция должна была все это изменить, она должна была создать более полную, более искреннюю и потому более плодотворную силу, связь между нами и великими европейскими демократиями, нашими союзниками. С этой точки зрения революция могла рассматриваться как положительный фактор в деле ведения войны. Предполагалось, что командный состав будет обновлен, что найдутся даровитые и энергичные генералы, что дисциплина быстро восстановится. Должен с грустью сказать, что наши партийные взгляды все время стремились поддерживать этот официальный оптимизм. У некоторых, как, например, у А.И. Шингарева, он сохранился до очень позднего времени – до осени 1917 года.

Я считаю, что неправильное понимание того значения, которое война имела в качестве фактора революции, и нежелание считаться со всеми последствиями, которые революция должна была иметь в отношении войны, – и то и другое сыграло роковую роль в истории событий 1917 года. Я припоминаю, как в одну из моих поездок куда-то в автомобиле вместе с Милюковым я ему высказал (это было в бытность его министром иностранных дел) свое убеждение, что одной из основных причин революции было утомление войной и нежелание ее продолжать. Милюков с этим решительно не соглашался. По существу же он выразился так: «Кто его знает, может быть, еще благодаря войне все у нас еще кое-как держится, а без войны скорее бы все рассыпалось». Конечно, от одного сознания, что война разлагает Россию, было бы не легче. Ни один мудрец ни тогда, ни позже не нашел бы способа закончить ее без колоссального ущерба – морального и материального – для России. Но если бы в первые же недели было ясно сознано, что для России война безнадежно кончена и что все попытки продолжать ее ни к чему не приведут, – была бы по этому основному вопросу другая ориентация и – кто знает? – катастрофу, быть может, удалось бы предотвратить. Я не хочу этим сказать, что только один факт революции разложил армию, и менее, чем кто-либо, я склонен преуменьшать гибельное значение той преступной и предательской пропаганды, которая сразу же началась. Менее, чем кто-либо, я склонен оправдывать, в отношении этой пропаганды, дряблость и равнодушие Временного правительства. Но все же я глубоко убежден, что сколько-нибудь успешное ведение войны было бы просто несовместимо с теми задачами, которые революция поставила внутри страны, и с теми условиями, в которых эти задачи приходилось осуществлять.

Мне кажется, что и у Гучкова было это сознание. Я помню, что его речь в заседании 7 марта, вся построенная на тему «не до жиру, быть бы живу», дышала такой безнадежностью, что на вопрос, по окончании заседания, «какое же у вас мнение по этому вопросу?» я ему ответил, что, по-моему, если его оценка положения правильна, то из нее нет другого выхода, кроме необходимости сепаратного мира с Германией. Гучков с этим, правда, не согласился, но опровергнуть такой вывод он не мог. В этот же памятный вечер он предложил мне, после заседания, поехать с ним на квартиру военного министра (которую он в то время уже занял) и присутствовать при разговоре его по прямому проводу с генералом Алексеевым. «Посмотрим, что он нам скажет?» Сообщения генерала Алексеева были в высшей степени мрачны. В том колоссальном сумбуре, который создался в первые же дни революции, он сразу распознал элементы грядущего разложения и огромную опасность, грозившую армии. Гучков сообщил ему предполагаемое содержание воззвания и спросил его, полагает ли он, что такое воззвание будет полезно. Алексеев ответил утвердительно. Кстати скажу, что почти одновременно с составленным мною воззванием появилось аналогичное, написанное в Военном министерстве, а также приказ по войскам. Все они развивали те же мысли, и все остались совершенно бесплодными. Гучков – и это характерно – первый из среды Временного правительства пришел к убеждению, что работа Временного правительства безнадежна и бесполезна и что «нужно уходить». На эту тему он неоднократно говорил во второй половине апреля. Он все требовал, чтобы Временное правительство сложило свои полномочия, написав самому себе некую эпитафию с диагнозом положения и прогнозом будущего. «Мы должны дать отчет, что нами сделано и почему мы дальше работать не можем, – написать своего рода политическое завещание».

К числу малознакомых мне членов Временного правительства принадлежал, наконец, А.И. Коновалов – министр торговли и промышленности. Я в первый раз с ним встретился в Таврическом дворце, в первые же дни революции, и наблюдал его в течение тех двух месяцев, что я состоял в должности управляющего делами Временного правительства.

Затем я его совсем потерял из виду и встретился с ним вторично уже при Временном правительстве последней формации, в котором он был заместителем председателя.

Вот человек, о котором я, с точки зрения личной оценки, не мог бы сказать ни одного слова в сколько-нибудь отрицательном смысле. И на посту министра торговли, и позднее, когда – к своему несчастью – он счел долгом патриотизма согласиться на настояния Керенского и вступил вновь в кабинет – притом в очень ответственной и очень тягостной роли заместителя Керенского, – он неизменно был мучеником, он глубоко страдал. Я думаю, он ни на минуту не верил в возможность благополучного выхода из положения. Как министр промышленности, он ближе и яснее видел катастрофический ход нашей хозяйственной разрухи. Впоследствии, как заместитель председателя, он столкнулся со всеми отрицательными сторонами характера Керенского. Вместе с тем Коновалов в октябре 1917 года уже совершенно отчетливо сознавал, что война для России кончена. Когда в это именно время (даже раньше, в сентябре, но уже после образования последнего кабинета) в квартире князя Григория Николаевича Трубецкого собралось совещание, в котором участвовали Нератов, барон Нольде, Родзянко, Савич, Маклаков, М. Стахович, Струве, Третьяков, Коновалов и я (кажется, я перечислил всех; Милюкова не было, он в это время был в Крыму, куда уехал после корниловской истории), для обсуждения вопроса о том, возможно ли и следует ли ориентировать дальнейшую политику России в сторону всеобщего мира, Коновалов самым решительным образом поддержал точку зрения барона Нольде, который в подробном, очень глубоком и тонком докладе доказывал необходимость именно такой ориентации. К несчастью, это было все равно уже слишком поздно.

Как мне уже пришлось выше сказать, несомненно, что во Временном правительстве первого состава самой крупной величиной – умственной и политической – был Милюков. Его я считаю вообще одним из самых замечательных русских людей и хотел бы попытаться дать ему более подробную характеристику.

Мне много и часто приходилось слушать Милюкова в Центральном комитете, на партийных съездах и собраниях, на митингах и публичных лекциях, в государственных учреждениях. Его свойства как оратора тесно связаны с основными чертами его духовной личности. Удачнее всего он бывает тогда, когда приходится вести полемический анализ того или другого положения. Он хорошо владеет иронией и сарказмом. Своими великолепными схемами, подкупающей логичностью и ясностью он может раздавить противника. На митингах ораторам враждебных партий никогда не удавалось смутить его, заставить растеряться. О внешней форме своей речи он мало заботится. В ней нет образности, пластической красоты… Если он и в речах, и в писаниях бывает многословен, то это только потому, что ему необходимо с исчерпывающей полнотой высказать свою мысль. И тут также сказывается его полное пренебрежение к внешней обстановке, соединенное с редкой неутомимостью. В поздние ночные часы, после целого дня жарких прений, когда доходит до него очередь, он неторопливо и методически начинает свою речь, и тотчас же для него исчезают все побочные соображения: ему нет дела до утомления слушателей, он не обращает внимания на то обстоятельство, что они, может быть, просто не в состоянии следить за течением его мыслей. И в газетных своих статьях ему также нет дела до соображений чисто журналистических. Если ему нужно 200 строк, он напишет 200 строк, но если в них не уместится его мысль и его аргументация, то ему совершенно будет безразлично, что передовая статья растянется на три газетных столбца.

И Милюков, как и многие другие, живет и жил в крайне неблагоприятный для его личных дарований исторический момент. Волею судеб Милюков оказался у власти в такое время, когда прежде всего необходима была сильная, не колеблющаяся и не отступающая перед самыми решительными действиями власть, – когда требовалась высшая степень единства и солидарности членов правительства, полное их доверие друг к другу. Он очутился во главе ведомства, делающего иностранную политику, причем во взглядах на предпосылки этой политики существовало глубокое разногласие между Милюковым и тем течением, которое олицетворялось в Керенском. Керенский в моем присутствии причислял себя если не прямо к циммервальдцам, то во всяком случае к элементам, духовно очень близким к Циммервальду. Милюков и в прессе, и с трибуны Государственной думы с самого начала вел упорную борьбу с Циммервальдом. Он был абсолютно чужд и враждебен идее мира без аннексий и контрибуций. Он считал, что было бы и нелепо, и просто преступно с нашей стороны отказаться от «самого крупного приза войны» (так Грей называл Константинополь и проливы) во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма. А главное – он верил, что этот приз действительно не вышел из наших рук. Это находится в связи с общими его взглядами на значение революции для войны. Здесь – самый ключ к пережитой Россией трагедии.


Набоков В.Д. Временное правительство // Архив русской революции, изд. И.В. Гессеном. Т. I. Изд. 2-е. Берлин, 1922.

Социалистические партии. Лидеры, позиции, колебания

В.М. Чернов

На второй день после падения самодержавия руководящая роль в советских кругах принадлежала деятелям социально-демократического направления. Инициатива создания Петроградского Совета была в руках социал-демократической меньшевистской фракции Государственной думы (большевистская фракция судилась за «пораженческую» деятельность и была сослана в Сибирь) и еще более «правой» социал-демократической группировки – «рабочей группы при Центральном военно-промышленном комитете». Социалисты-революционеры выборы в 4-ю Государственную думу бойкотировали; но отдельные лица, находившиеся под влиянием их идей, входили в т. н. «трудовую группу» со слабым налетом полусоциализма; таков был лидер этой группы А.Ф. Керенский, таков был представлявший трудовиков в Совете, сильно эволюционировавший вправо (к мирному кооператизму и национализму), старый революционер Н.В. Чайковский и др. Их близость к буржуазному лагерю могла только содействовать торжеству «классической» точки зрения русского социал-демократизма: убеждения в неизбежности формально-государственного возглавления русской революции людьми буржуазного лагеря. Более левая социал-демократическая группа, возглавляемая Стекловым и Сухановым, примыкала если не к этой «классической» точке зрения, то к практическим выводам из нее, и отпадала от большинства лишь в вопросе о войне: она склонялась к тактике «мира во что бы то ни стало», в то время как большинство тогдашних социал-демократических деятелей Совета стояло или на точке зрения простого патриотического принятия войны («оборонцы»), или на точке зрения революционного ее преображения («революционные оборонцы»).

Руководящим социал-демократическим деятелям Совета могло казаться и, естественно, казалось, что советская демократия отреклась от составления Временного правительства в пользу демократии цензовой потому, что в советском лагере возобладал единственно правильный взгляд на русскую революцию как революцию буржуазную, открывающую собой длинный исторический период капиталистической индустриализации России. За это как будто говорила внешность событий. Фактический исход споров о способе организации власти лучше всего мог бы быть политически осмысленным и теоретически обоснованным именно их теорией. Однако, как известно, дальнейшее течение революции менее всего способно было служить иллюстрацией ее правильности. Но дело не только в этом, а, прежде всего, в том, что фракционные теории и доктрины в решительный момент оказывались гораздо меньшей двигательной силой, чем это воображали люди, фанатически вверявшиеся им в течение всей своей жизни. Создавшаяся революционная конъюнктура столь принудительно определяла практическое поведение людей, что им порою некогда было даже замечать, нет ли в этом поведении резкого противоречия со всем тем, что они когда-то думали о революции как далекой «музыке будущего».

Советская демократия уступила создание власти, формирование Временного правительства демократии цензовой – может быть, сама того не сознавая, – просто потому, что здесь для нее была линия наименьшего сопротивления, что, действуя иначе, она стала бы лицом к лицу со слишком большими трудностями, и притом не одними лишь внешними, но еще более чувствительными трудностями внутренними.

Во-первых, для образования правительства ей не хватало программного единодушия; в ее среде имела место пестрота взглядов и на характер революции, и на взаимоотношения между революцией и войною. Правда, и в лагере цензовой демократии, в недрах думского «прогрессивного блока» не все было ладно. С самого его возникновения он не раз угрожающе скрипел, и царские министры уже не раз злорадно предвкушали его распадение на составные части. Однако же буржуазные политики того времени были гораздо более гибкими, эластичными, искушенными в искусстве политического компромисса, чем деятели революции. Эпоха подпольного существования, полного ухода из легальной политической жизни, располагала прежде всего к идеологической выдержанности, к неумолимой логической последовательности, близким к фанатизму партийной догмы. Школа нелегальной борьбы во все времена у всех народов была школой несколько оторванного от практической жизни теоретизирования и гордо замкнутой непримиримости. Лишь реальное влияние на ход государственных дел взращивает в людях сознание ответственности и умение расценивать каждый шаг с точки зрения непосредственных практических результатов. Политика же нелегальных партий обычно бывает политикой столь дальнего прицела, что корректирование попаданий остается целиком в области гипотетического, делом веры в методы своего диагноза социальной структуры и основанного на них прогноза. Эстетика непримиримой позиции и даже звучная красота говорящей о ней революционной фразы для средних людей революционного подполья имела всегда значение, далеко превосходящее ее действительную, – в известных пределах несомненную, – но все же не универсальную ценность. Даже вождям разных фракций, на которые дробилась русская революционная демократия, было бы нелегко сговориться об общей политической платформе создаваемого ими правительства, а рядовые приверженцы несговорчивостью и сектантством обычно превосходили вождей. Между тем общее положение России – экономическое, финансовое, стратегическое, международно-политическое – было до такой степени сложным и трудным, что тут требовалось единство смелого и продуманного решения, а налицо было для него лишь одно уравнение со многими неизвестными. Буржуазным политикам договориться между собой было легче хотя бы уже по одному тому, что им достаточно было сойтись в практических выводах, тогда как на людях революции тяготела слабость считать, что одинаковость практических заключений – ненадежная скрепа, если она не вытекает из единства исходных точек, из единства святых методологических принципов.

Во-вторых, цензовая демократия была налицо во всеоружии всех своих духовных и политических ресурсов. У нее был свой, собранный воедино, главный штаб, олицетворенный мозг партии. Революционная же демократия была представлена деятелями далеко не первого, часто даже и не второго, а третьего, четвертого и пятого калибров. Самые квалифицированные силы революционной демократии находились в далекой ссылке или в еще более далеком изгнании. Не удивительно, что в отсутствие самых руководящих и влиятельных людей, духовных отцов, вдохновителей и полководцев партий, скромные рядовые колебались взвалить на свои плечи бремя ответственности, которая, может быть, и для тех оказалась бы «бременем неудобоносимым».

В-третьих, между вождями революционной демократии и вождями демократии цензовой была огромная разница к невыгоде первых и выгоде вторых. Все крупные фигуры цензовиков успели составить себе крупные «всероссийские имена». Евангельская притча говорит, что, возжегши светильники, не ставят их под сосудом, но возносят высоко, да светят всем в доме. В городских думах, в открытых общественно-научных, культурно-просветительных и тому подобных соединениях, на предвыборных собраниях, наконец, на самой высокой общественно-политической трибуне – трибуне Государственной думы – цвет буржуазных партий давно уже фиксировал на себе взоры и слух всей страны, в то время как лидеры революционной демократии, известные и ценимые каждым в своем узком кругу, скрывающиеся под псевдонимами, меняющие имена и паспорта, тщательно маскирующие от непосвященных свой удельный вес – были, за немногими исключениями, для широкого общественного мнения загадочными незнакомцами, о которых враги могут распространять какие угодно легенды.

В-четвертых, крупные деятели революционной демократии были абсолютно не знакомы с техникой государственного управления и аппаратом его. Даже среди кадетов многие чувствовали себя «недостаточно подкованными» в этой области. Так, В.В. Шульгин рассказывает: когда в эпоху выставления Прогрессивным блоком требования «министерства общественного доверия» кто-то попробовал расшифровать эту формулу как переход власти в иные, не бюрократические руки, то известный правый кадет, впоследствии посланник Временного правительства в Париже, В.А. Маклаков, протестовал: «Почему не бюрократические?., только в другие, толковее и чище… А эти «облеченные доверием» – ничего не сделают. Почему? Да потому, что мы ничего не понимаем в этом деле. Техники не знаем. А учиться теперь некогда». А ведь кадеты учились этой «технике» и в органах самоуправления, городских думах и земствах, и в четырех последовательных Государственных думах, во всевозможных парламентских комиссиях, разрабатывая вместе с министрами бюджеты ведомств и контролируя их работу. Вожди же революционной демократии… они «учились» в тюрьмах и на этапных пунктах, в качестве объектов государственного управления, а «самоуправление» им практически было знакомо хорошо… через институт выборных тюремных старост. Прыжок из заброшенного сибирского улуса или колонии изгнанников в Женеве на скамьи правительства был для них сходен с переселением на другую планету.

И наконец, в-пятых. В то время как буржуазные партии имели за собой свыше десяти лет открытого существования и устойчивой гласной организации – трудовые социалистические и революционные партии держались почти всегда лишь на голом скелете кадров «профессиональных революционеров», и впервые им представилась возможность увидеть этот скелет обросшим живой плотью, с обильно циркулирующей по ее венам и артериям кровью, с разветвленнейшей нервной системой и мощной мускулатурой. В открывшихся для всех входных дверях этих партий происходила неимоверная давка; партии так разбухали от наплыва новобранцев, что вожди уже начали смотреть на этот наплыв с тайным ужасом: во что превратятся эти партии, когда старая их гвардия распустится в серой, политически неопытной, наивно-доверчивой массе? Не будут ли решения этих масс совершенно случайными, не потеряют ли партии всякое лицо, не станут ли они неустойчивыми соединениями, флюгерообразно вертящимися под ветром настроений бесформенной улицы? Словом, было ясно, что революционной демократии предстоит небывалая по своей величине и сложности задача организованного закрепления своих успехов, обучения и воспитания нахлынувших в ее ряды масс, их дисциплинирования, создания стойкой системы партийных органов. Здесь любое количество квалифицированнейших партийных сил было бы еще слишком недостаточным, а подлинно выдержанных и надежных партийных людей было отнюдь не «любое» количество, а очень ограниченный контингент. И выделить из него еще в нужном числе крупные, вполне соответствующие назначению, партийные величины в правительство, аппараты министерств, для возглавления важнейших органов местного самоуправления – это означало обескровить себя в партийной организации, да и в Советах. Элементарный инстинкт партийного самосохранения заставлял скупиться на «выдачу головою» крупных деятелей в плен «государственному аппарату» и прививал «патриотам партии» изрядную долю инстинктивного отталкивания от власти.

Нет, не теория, не доктрина победила в рядах советской демократии, а непосредственное ощущение «обузы власти», когда доктринеры «буржуазной революции» из социалистического лагеря предложили – с соответственным «глубоким теоретическим обоснованием» – свалить эту обузу со своих плеч на плечи цензовиков в тот самый момент, когда цензовики, предпочитавшие получить эту власть из рук царя и боявшиеся как огня взять ее из рук революции, перестали упрямиться, и Шульгин произнес: лучше сами возьмите власть, а не то ее возьмут «какие-то мерзавцы, которых уже выбирают на заводах»…

Инициатор советского решения о передаче власти цензовой демократии Н.Н. Суханов отдавал себе полный отчет в том, что это значит «вручить власть классовому врагу». Но он все же предлагал идти на это, «обеспечив демократии полную свободу борьбы с этим врагом», вручив ему власть на условиях, которые «должны обеспечить демократии и полную победу над ним в недалеком будущем». Но ни в коем случае не должно «отнимать у буржуазии надежду выиграть эту борьбу». Словом, это было довольно тонкое диалектическое построение, одно из тех построений, которые дороги их авторам, как матери сугубо дорого появившееся на свет ценою долгих и трудных родовых мук дитя, но которые не имеют ровно никакого значения для хода событий. Суханов и его друзья хотели бы, по его словам, ограничиться лишь одним: «обеспечением полной политической свободы в стране, абсолютной свободы организации и агитации». Но так как из-за спины цензовиков выглядывала тень столыпинской Государственной думы, жаждущей получить какие-то формальные права на революцию, то пришлось прибавить еще «немедленные меры к созыву Учредительного собрания». Суханов, по собственному его признанию, «вполне сознательно пренебрегал остальными интересами и требованиями демократии, как бы они ни были несомненны и существенны», а вопрос об отношении к войне столь же сознательно оставлял вне круга рассмотрения: иначе цензовая демократия могла бы отказаться от создания правительства, ведущего политику мира, и во власть пришлось бы вступить советской демократии в условиях, при которых мирная политика стала бы неизбежно самым ударным пунктом ее программы, – а между тем вопрос о войне и мире был тогда чем-то вроде задачи о квадратуре круга; в особенности же загадочным было отношение к этому вопросу фронта, сразу столкнуться с которым было бы, вероятно, гибелью и фронта, и революции.

Приезд в революционный Петроград

Гоц

Всех треплет лихорадка: домой! домой! Множество долгих и нудных перипетий с разрешениями, визами – выездными, проездными и въездными. И наконец – узкий грузовой пароходик, пересекающий из «засекреченного» порта Северной Шотландии под эскортом двух миноносцев бурное Северное море.

Что же ждет нас там? В Лондоне удается бросить первый взгляд в короткие информационные бюллетени первых дней революции. В Стокгольме – первые случайные номера петроградских газет. В них приковывает к себе внимание знакомое имя – Абрама Гоца.

После поражения революции 1905 года Гоцу пришлось пережить восемь долгих лет каторжных работ в Александровском централе близ Иркутска. Срок его каторги кончился в 1915 году. Он вышел в «вольную команду» и вместе со своей семьей поселился в селе Усолье близ Иркутска, откуда ухитрялся участвовать в редактировании ежедневной иркутской «Сибири».


А.Р. Гоц


И вот – Петроград. Первою бросается в глаза фигура Абрама Гоца. Он как будто почти не изменился. Манеры его по-прежнему быстрые, точные и деловитые, но приобретшие необыкновенную уверенность. И все кругом ждет его указаний. Уж не назначен ли он петроградским градоначальником? Или власть в Петрограде захвачена партией социалистов-революционеров?

Едва мы успели обняться и поздороваться, как Год явно спешит выполнить точно разработанный церемониал. Он хватает меня под руку и ведет по перрону. Направо и налево – во всю длину платформы – красные знамена с золотыми буквами лозунгов: «Земля и воля», «В борьбе обретешь ты…», имена всевозможных отделов партии. Воинские части с ружьями «на караул». Гром военных оркестров, оглушительный гул приветствий, лозунгов, звуков «Марсельезы». Речи в зале приемов, речи перед толпой с импровизированных платформ, с грузовиков, даже с площадки бронированного автомобиля в разных местах площади, где ничего не было видно, кроме сплошного моря голов…

Конец ознакомительного фрагмента.