Глава 2
Болезнь и смерть дедушки
В том году мы переехали в нью-йоркский дом дедушки ранней осенью. Дедушка, похоже, чувствовал себя не очень хорошо. Следовало ли в этом винить его бедро, горло или головные боли, не знаю.
Не помню, чтобы в ту зиму устраивались вечера. Рано поутру дедушка обычно отправлялся в деловой центр города на лечение горла, затем возвращался и приступал к работе над книгой – то диктовал, то писал. Многие великие люди подолгу проводили в верхней гостиной.
Постоянным гостем был генерал Шерман. Он много говорил, был высоким и энергичным, обладал незаурядной внешностью. Часто приходил посидеть и генерал Логан Черный Джек[15]; сначала он хранил молчание, затем разражался проникновенной речью, вспоминая военные истории и какие-то случаи, когда гений моего деда проявлялся в наиболее полной мере.
С наступлением зимы в гостиной бабушки время от времени стали появляться генерал Букнер[16] и некоторые другие бывшие противники, они хотели продемонстрировать свою симпатию и побеседовать со своим победителем.
Приходило и много гражданских лиц. Самым интересным из них был сенатор Роско Конклинг[17] – высокий, импозантный, с красивыми седыми вьющимися волосами, седеющей бородой и гордо откинутой головой. Он выглядел настолько значительно, что заставлял своих собеседников испытывать благоговейный трепет. Не помню, о чем он говорил – я не очень хорошо понимала, – но, когда он говорил, все слушали и, казалось, испытывали огромный интерес.
Один из частых посетителей ужасно меня пугал. Это был Марк Твен, с лохматой гривой длинных белых волос, то лежащих волной, то небрежно свисающих на его низкий лоб, а выступающие брови почти скрывали сверкающие из-под них глубоко посаженные глаза. Пожимая руку он чуть не раздавливал мою маленькую пухлую руку и смотрел на меня с несколько причудливым выражением, возможно даже не думая обо мне в этот момент. Затем он медленно, растягивая слова, произносил какое-нибудь замечание странным скучающим, монотонным голосом. Мне почему-то пришла в голову мысль, что он сумасшедший, я никому не осмеливалась сказать об этом, но, когда он приходил, старалась держаться поближе к кому-нибудь из взрослых. Помню, как однажды летом в Маунт-Макгрегор он незамеченным подошел ко мне в саду, где я играла, и когда заговорил, я обернулась, увидела его и, не ответив, с криком бросилась домой. Впоследствии, прочитав его книги, внесшие большой вклад в американскую литературу, я часто сожалела о том, что вела себя так глупо.
В эти дни в дом моих родителей приходили и другие люди. Помню, деду доставляло огромное удовольствие, когда приходил или присылал какие-то сообщения человек по имени Джефферсон Дэвис.[18]
Зима медленно тянулась, и деду становилось все хуже. Он постоянно оставался в своей комнате. Время от времени мне позволяли зайти к нему, строго-настрого запретив шуметь и даже разговаривать. Он постоянно работал, отказываясь сделать передышку, как его об этом ни умоляли. В то же время все говорили о замечательной работе, которую он делал, и о главах, которых накапливалось все больше и больше.
Когда стали обсуждать планы на лето, кто-то предложил Маунт-Макгрегор у подножия Адирондака – доступное, сухое, прохладное, способное придать силы место, все что только можно желать: маленький отель, где можно было поесть, к нему был пристроен крошечный, но вполне достаточный по размеру, чтобы вместить семью, коттедж; дубовые и сосновые леса; величественный вид на простирающуюся вдали долину. Вопрос был решен. Хотя все боялись перевозить инвалида, но путешествие прошло благополучно.
Какое-то время перемены и воздух оказывали благотворное воздействие, хотя он, конечно, как прежде, испытывал боль и ему было трудно глотать. Через день-два стали прибывать силы, и дедушка стал выходить, носить свою одежду, процесс одевания и раздевания уже не так, как прежде, утомлял его; он снова стал играть большую роль в жизни семьи, организованной таким образом, чтобы он мог иметь общение в достаточной мере.
Вскоре – это произошло день, два или три спустя – мама вышла на балкон и позвала нас, детей. «Быстро, папа хочет, чтобы вы пришли повидать своего дорогого дедушку», – сказала она.
Мы прибежали к ней, и она отвела нас в комнату, где, откинувшись в кресле, сидел дедушка. Бабушка расположилась рядом с ним и тихо плакала. Она держала в руках носовой платок и маленькую бутылочку, наверное с одеколоном, и смачивала дедушке лоб. Мне показалось, что волосы у него длиннее, чем обычно, и сильнее вьются, глаза были закрыты, а лицо выглядело немного исказившимся и бледнее, чем всегда. Капли пота выступили на широком лбу, а когда я подошла поближе, старый Харрисон[19] осторожно вытер такие же капли с тыльной стороны руки, неподвижно лежавшей на подлокотнике кресла. Отец сидел с противоположной стороны от бабушки, а доктор и сиделка стояли за спиной у инвалида. Старик Харрисон стоял на коленях рядом с моим отцом, но встал, и я заняла его место. Мама подошла ко мне сзади и сказала: «Поцелуй дедушку», но я не могла дотянуться до его щеки. Я снова обратила внимание на то, как прекрасна его рука. Я взглянула на отца, и тот, кивнув, поддержал меня. Минуту-другую я стояла рядом с ним, затем мама прошептала: «Теперь мы должны уйти». Ощущая комок в горле, я наклонилась и поцеловала прекрасную руку, и меня вывели из комнаты.
Когда няня Луиза разбудила нас на следующий день рано утром, она сказала, что ночь была тяжелой для генерала, и вся семья провела ее рядом с ним.
Когда мы открыли дверь детской и вышли в холл, Харрисон бежал по нему от комнаты моих родителей, дверь которой оставил широко распахнутой, к комнате бабушки. И принялся стучать в нее. Мы подошли к лестнице, и я увидела, что отец надевает френч, – похоже, он спал в брюках и рубашке, готовый выйти в случае необходимости. Он выскочил из спальни и бросился к лестнице, совершенно нас не замечая, я представить себе не могла, что он может так быстро взбежать по лестнице. Мама, одеваясь на ходу, тоже поспешила мимо. А из бабушкиной комнаты раздалось рыдание и возглас: «Я иду», прозвучавший в ответ на стук Харрисона.
Детей отвели в отель. Меня посадили на стул и, как всегда, велели съесть все, что лежало передо мной, но я не могла. Завтрак тянулся ужасно медленно; вдруг кто-то из прислуги сказал: «Там в коттедже все закончено»; а когда Луиза возразила, слуга добавил: «Да, да, только что принесли телеграмму, чтобы отправить ее из конторы отеля, и посыльный сказал, что генерал Грант только что умер».
Пожалуй, тогда впервые в жизни я по-настоящему испытала горе. Порой я ощущала его страдания и терпение, так что восхищение и жалость смешивались с другими чувствами, и, наконец, они всецело овладели мной, и я расплакалась. Буря миновала, я вытерла глаза и подумала, не могу ли я чем-нибудь помочь отцу, который находился в коттедже, «заботясь обо всем», как мне сказали.
Мне казалось, что я не смогу принести никакой пользы, затем я вспомнила, что для умерших делают венки. Может, и мне сделать венок? Мне пришло в голову, что самый красивый венок, какой мне когда-либо удавалось сделать, был плоский венок из дубовых листьев. Я нарвала листьев с маленьких побегов высоких деревьев и принялась за дело. Работа продвигалась быстро, и примерно через полчаса венок из широких сверкающих листьев был сплетен и выглядел очень красиво, лежа на плоском камне.
Оставалось только отнести его к дедушке. Я побежала домой и приблизилась к нему с задней стороны, чтобы не идти через сад и не встретить там няню, поднялась на балкон и заглянула в окно комнаты смерти. Отца там не было, но в центре комнаты стоял гроб, вещь, доселе невиданная мною; а вокруг ходили двое незнакомых мне мужчин и расставляли стулья. Старший из них тотчас же увидел меня, подошел к двери и спросил, что я хочу.
«Я принесла дедушке венок; я думала, папа здесь», – ответила я. Немного поколебавшись, он произнес: «Конечно, мисс. Ваш папа ушел ненадолго вздремнуть, и я на вашем месте не стал бы его беспокоить. Может, вы отдадите венок мне, чтобы я положил его генералу. Это очень хороший венок; и, думаю, не будет вреда, если вы зайдете и поможете мне сами».
Я зашла вместе с гробовщиком, и он аккуратно положил венок на гроб. Затем он позволил мне постоять рядом, всматриваясь в знакомое лицо под стеклом, в то время как он продолжал делать свое дело, приводя все в порядок. У меня разрывалось сердце при виде дедушки, такого неподвижного и мертвого.
Позже с каждым поездом нам привозили множество цветов, и флористы приносили особые большие цветочные композиции, украсившие дом и наполнившие его своим ароматом, но я очень гордилась тем, что мой венок оставался единственным, лежавшим на гробе. Со временем он стал увядать, и листья немного загнулись, но отец заверил меня: «Ничего, малышка, венок покроют лаком, и он сохранится, а потом его похоронят вместе с дедушкой. Уверен, что он захотел бы взять его с собой навсегда».
Невозможно подробно описать, как проходила жизнь нашей семьи с 23 июля по 8 августа. Помню огромные толпы мужчин с непокрытыми головами и женщин, облаченных в черное. Складывались в груды цветы, а также выгравированные и заключенные в рамку послания с выражением соболезнования. Корзинами приносили письма. И в то же время не было никакой неразберихи или пустой болтовни. Благодаря организаторским способностям моего отца, его терпению и самоконтролю наилучший результат всегда был обеспечен.
Отец отправился в Нью-Йорк сопровождать гроб с телом деда на специальном поезде, задрапированном черным. К нам приехал дядя Улисс, чтобы позаботиться о семье и отвезти нас в Нью-Йорк. Приехав в город, мы поселились в старом отеле на Пятой авеню. У нас под окнами по улице бродили огромные толпы народа, и мне нравилось наблюдать за людьми. Принесли черную одежду, и каждый член нашей семьи купил все необходимое для траура, в том числе креповые повязки. Флаги повсюду были приспущены, и бесконечная процессия проходила через двери нью-йоркской ратуши, чтобы отдать долг моему деду. На несколько дней его тело было выставлено для прощания, и люди торжественно проходили мимо: мужчины, женщины и дети, медленно передвигаясь на усталых ногах, напряженно всматривались последний раз в черты знакомого лица.
Наступило 8 августа, рано утром наша семья заняла свое место в погребальном кортеже, готовом выстроиться в линию и двинуться, как только проедет огромный катафалк. Даже мой детский ум преисполнился благоговением перед размахом огромной демонстрации. С Двадцать третьей по Сто шестнадцатую улицы на пять миль протянулась вереница сочувствующих людей, они толпились на тротуарах и изгородях, стояли у окон и в дверях; и все лица выражали печаль, некоторые даже плакали. Я почти ничего не помню об этих часах, проведенных в погребальном экипаже, – только эту толпу. Вместе с родителями и моей тетушкой Нелли мы оказались запертыми в жаркой полутьме. Несколько сандвичей, длительное молчание, время от времени прерываемое заданным вопросом и ответом на него; порой я ощущала свое усталое тело и влажные глаза, но очень хорошо помню бледное застывшее лицо отца и его хриплый голос.
Наконец мы прибыли в Риверсайд[20] – полуденное солнце ярко сияло, освещая временное маленькое кирпичное надгробие. Службы, простые и прекрасные, были проведены быстро и гладко и закончились сигналом горна. Затем мы вернулись назад в отель, испытывая чувство невыразимой усталости и потери.
С этого времени до весны 1889 года мы жили с моей бабушкой Грант. Отец приступил к работе над книгой, которую дедушка оставил в рукописи своим наследникам, ее нужно было перечитать, исправить корректуру, предстояла и бесконечная детальная работа по тщательной подготовке карт и иллюстраций.
Маленький кабинет на втором этаже вновь превратили в бабушкин будуар, и она вскоре переехала в комнату, недавно бывшую спальней дедушки. Простую скромную мебель перенесли на третий этаж, и там, в комнате, расположенной как раз над бывшим кабинетом, отец приступил к осуществлению ежедневной работы – встречался с издателями, обсуждал условия договора, воплощал в жизнь инструкции покойного автора. Когда первое издание мемуаров было распродано и получили деньги, он взял на себя вдобавок все бабушкины дела.
Мы испытали чувство глубокого удовлетворения, когда два тома, написанные в страданиях и с таким мужеством в борьбе со смертью, были высоко оценены общественностью и достигли той цели, ради которой создавались.
Первый чек, присланный издателями, своим размером побил все рекорды. Он превышал 300 тысяч долларов!