Глава I
Увертюра. Завязка действия
Дорогие читатели романов и вы, нежные патронессы беллетристики! Каждому из вас наверняка часто казалось, что восхитившие нас книги имеют весьма неудовлетворительные развязки и преждевременно обрываются на стр. 320 третьего тома. К тому времени, как известно, герою очень редко бывает за тридцать, а героине, соответственно, лет на семь – восемь меньше; и я спрашиваю вас: ну можно ли поверить, что после этого возраста в жизни людей не происходит ничего достойного внимания; и что они кончают свое существование, едва отъехав от церкви св. Георга на Гановер-сквер? Вы, милые барышни, черпающие знание жизни из библиотечных томов, можете, пожалуй, вообразить, что когда венчание свершилось, когда Эмилия села в новую дорожную карету рядом с восхищенным графом, а Белинда, вырвавшись из слезных объятий своей достойной матушки, осушила ясные глазки о бурно вздымающийся жилет жениха – то на этом все и кончается: Эмилия и граф будут до конца своих дней счастливы в романтическом северном замке его светлости; а Белинда со своим молодым пастором будут вкушать непрерывное блаженство в увитом розами приходском домике где – нибудь на западе Англии.
Но есть среди читателей романов люди пожилые, опытные и более осведомленные. Есть среди них и такие, что сами были женаты и убедились, что и после женитьбы приходится еще немало повидать, сделать, а быть может, и перестрадать; и что все происшествия, и беды, и удачи, и налоги, и восходы, и закаты, словом, все дела и горести и радости жизни идут своим чередом не только до, но и после брачной церемонии.
Вот почему я утверждаю, что романист незаконно расправляется с героем, героиней и неопытными читателями, когда прощается с первыми, когда они становятся мужем и женой; и мне часто хотелось, чтобы ко всем романом, которые обрываются вышеописанным способом, делались добавления и чтобы нам сообщали, что сталось со степенным женатым человеком, а не только с пылким холостяком; с матерью семейства; а не только со стыдливой девице. Тут я отдаю дань восхищения (и хотел бы подражать) замечательному и плодовитому французскому автору Александру Дюма, маркизу Дави де ла Пайетри, который сопровождает своих героев от ранней юности до почтенной старости и не оставляет их в покое вплоть до такого возраста, когда бедняги давно уже заслужили отдых. Герой – слишком ценная личность, чтобы уходить в отставку в расцвете молодости и сил; хотел бы я знать, кто из вас, милые дамы, согласится выйти в тираж и никому не быть интересной только потому, что у вас подрастают дети и вам уже тридцать пять? Я знавал шестидесятилетних дам с теми же нежными сердцами и романтическими порывами, что и в шестнадцать лет. Пусть же пусть молодежь знает, что и старшее поколение имеет право на интерес; что у дамы по-прежнему есть сердце, хотя талия ее уже не та, что была в пансионе; что у мужчины еще могут быть чувства, хоть он и заказывает парик у Труффита.
Итак, я желал бы, чтобы жизнеописания наиболее прославленных персонажей были продолжены компетентными авторами и чтобы мы могли наблюдать их хоть до сколько – нибудь почтенного возраста. Возьмите героев мистера Джеймса:[1] они неизменно рано женятся. Возьмите героев мистера Диккенса: они исчезают со сцены совсем зелеными юнцами. Я хотел бы надеяться, что упомянутые авторы, которые еще здравствуют, поймут необходимость поведать нам побольше о людях, в которых мы приняли живое участие и которые сейчас должны еще находиться в полном расцвете телесных и духовных сил. И в повестях великого сэра Вальтера (да славится имя его!), безусловно, есть немало особ, безвременно от нас ушедших, о которых нам хотелось бы узнать подробнее.
Одной из них всегда была для меня милая Ревекка, дочь Исаака из Йорка; я отказываюсь верить, чтобы столь прелестная женщин – красива, нежная и героическая – могла быть навсегда вытеснена такой, как Ровена, – бесцветным белобрысым созданием, по моему скромному мнению недостойным ни Айвенго, ни положения героини. Мне всегда казалось, что если бы каждая из них получила по заслугам, то Ревекке достался бы муж, а Ровене надо бы в монастырь, где я, по крайней мере, не стал бы о ней справляться.
А он все – таки вышла за Айвенго. Что тут поделаешь? Сделать тут ничего нельзя. В конце третьего тома хроники сэра Вальтера Скотта так прямо и сказано, черным по белому, что она сочеталась с ним браком. Но неужели Рыцарь Лишенный Наследства, чья кровь согревалась палестинским солнцем, чье сердце впервые забилось от близости прекрасной и нежной Ревекки, на всю жизнь удовлетворится таким замороженным образчиком корректности, какова ледяная, непогрешимая, чопорная и жеманная Ровена? Да не допустит этого Судьба и поэтическая справедливость! Есть простой способ исправить дело и всем воздать по заслугам – именно это я и предлагаю читателям романа. Историю Айвенго необходимо продолжить, что я как раз и намерен сделать. Я могу ошибиться в некоторых деталях, – с каким автором этого не бывает? – но относительно общих событий у меня нет ни малейших сомнений, и я с уверенностью изложу их великодушному читателю, который любит, чтобы добродетель торжествовала, а истинная любовь вознаграждалась; и чтобы в конце пантомимы светлая Фея сходила со своей сверкающей колесницы и устраивала счастье Арлекина и Коломбины. Нужды нет, леди и джентльмены, что в жизни все обстоит иначе и что мы, проделав множество антраша и много раз выбравшись из всевозможных люков на меняющейся жизненной сцене, в конце представления так и не можем дождаться Феи, которая устроила бы наше благополучие. Что ж, признАем преимущества наших вымышленных героев и не будем завидовать их счастью.
Любой человек, прочитавший предшествующие тома нашей истории, как ее поведал славный летописец из Абботсфорда, с уверенностью может предсказать, чем оказался брак сэра Уилфрида Айвенго и леди Ровены. Те, кто помнит ее поведение в девичестве – ее изысканную вежливость, ее безупречную скромность, неизменное хладнокровие при любых обстоятельствах и манеры, исполненные достоинства, могут быть уверены, что она и в замужестве осталась такой же и что в качестве супруги Ровена оказалась образцом благоприличия для всех английских матрон.
Так оно и было. Ее благочестие было известно по всей округе. Замок Ротервуд сделался сборным пунктом для всех английских попов и монахов, которых она потчевала отменными яствами, в то время как сама довольствовалась горохом и водою. Не было ни одного увечного во всех трех округах, будь то сакс или норманн, к которому леди Ровена не приезжала бы в сопровождении своего духовника отца Глаубера и врача – брата Томаса из Эпсона. Все церкви Йоркшира освещались восковыми свечами из ее набожных приношений. Колокола в замковой часовне начинали звон с двух часов пополуночи; и все слуги Ротервуда были обязаны ходить к утрене, вечерне, ранней и поздней обедне и к проповеди. Нечего и говорить, что посты соблюдались там по всей строгости церковных канонов и что леди Ровене всего угоднее были те слуги, которые носили самую жесткую власяницу и бичевали себя с наибольшим усердием.
Должно быть, этот суровый режим заморозил мозги бедного Вамбы и погасил его веселье; но только он сделался самым меланхоличным шутом во всей Англии, и если иногда решался сострить перед жалкими, дрожащими челядинцами, жевавшими сухую корку на нижнем конце стола, это были столь слабые и вымученные остроты, что никто не смеялся намекам злополучного шутника, и наградою ему бывали, самое большее, бледные улыбки. Только однажды придурковатый гусятник Гуффо вслух засмеялся плохонькому каламбуру, который Вамба всучил ему за ужином. (Стемнело, принесли факелы, и Вамба сказал: «Гуффо, тут спорят о вещах столь темных, что не худо бы пролить немного света»). Леди Ровена, которую смех отвлек от богословского диспута с отцом Вилибальдом (впоследствии он был канонизирован под именем святого Вилибальда, отшельника и исповедника), осведомилась о причине неприличного веселья, а когда ей указали виновников, велела тут же вывести Гуффо и Вамбу во двор и дать каждому по три дюжине плетей.
– Я выручил тебя из замка Фрон – де-Бефа, – жалостно сказал бедный Вамба сэру Уилфриду Айвенго. – Неужели ты не спасешь меня от плетей?
– Вот именно, из замка Фрон – де-Бефа, где вы заперлись в башне с еврейкой, – надменно сказала Ровена в ответ на робкую просьбу мужа. – Гурт, дай ему четыре дюжины.
Вот и все, чего добился бедный Вамба, прибегнув к заступничеству своего господина.
Вообще Ровена так блюла свое достоинство принцессы саксонского королевского дома, что ее супругу, сэру Уилфриду Айвенго, не было никакого житья. Ему всячески давали почувствовать его более низкое происхождение. А кто из нас, знающих прекрасный пол, не замечал этой способности милых женщин? Как часто мудрейший муж совета оказывается дураком в их присутствии, а храбрейший из воинов постыдно робеет перед домашней прялкой.
«Где вы заперлись в башне с еврейкой», – это многозначительное замечание было слишком понятно Уилфриду, а вероятно, и читателю. Когда дочь Исаака из Йорка – бедная кроткая жертва – положила свои алмазы и рубины к ногам победоносной Ровены и отправилась в далекие края, чтобы там ходить за больными соплеменниками и томиться безответной любовью, сжигавшей ее чистое сердце, можно было надеяться, что такое смирение смягчит душу знатной леди и что победа сделает ее великодушной.
Но где видано, чтобы женщина честных правил простила другой, что та красивее ее и более достойна любви? Правда, леди Ровена, как сообщает первая часть хроники, великодушно сказала еврейской девушке: «Живи с нами и будь мне сестрой»; но Ревекка в глубине души сознавала, что предложение знатной леди было, что называется, блефом (если выражаться на благородном восточном языке, знакомом крестоносцу Уилфриду, или, если уж говорить по-английски, попросту трепотней), и она удалилась в смиренной печали, не будучи в силах видеть счастье соперницы, но не желая омрачать его своим горем. Ровена, как и подобает самой благородной и добродетельной из женщин, не могла простить дочери Исаака ни ее красоты, ни ее флирта с Уилфридом (как называла это саксонская леди), а главное – ее великолепных алмазов, хотя они и перешли в собственность Ровены.
Словом, она вечно попрекала мужа Ревеккой. Не было дня в жизни злополучного воина, когда ему не напомнили бы, что он был любим иудейской девушкой и что подобное оскорбление не может быть забыто знатной христианкой. Когда свинопас Гурт, возведенный теперь в должность лесника, докладывал, что в лесу появился кабан и можно поохотиться, Ровена говорила: «Ну конечно, сэр Уилфрид, как не ополчиться на бедных свинок – ведь ваши друзья евреи их не выносят!» А если, как случалось частенько, наш Ричард с львиным сердцем, желая добиться от евреев займа, поджаривал кого – либо из иудейских капиталистов или вырывал зубы у наиболее видных раввинов, Ровена ликовала и говорила: «Так им и надо, поганым нехристям! Не будет в Англии порядка, пока этих чудовищ не истребят всех до единого!» Или, исполненная еще более свирепого сарказма, восклицала: «Айвенго, милый! Ты слышишь? Опять гонения на евреев! Не следует ли тебе вмешаться, мой дорогой? Для тебя Его Величество все сделает, а ведь ты всегда так любил евреев», – и так далее в том же роде. Однако ее светлость никогда не упускала случая надеть драгоценности Ревекки на прием у королевы или на бал по случаю судебной сессии в Йорке, но не потому, чтобы она придавала значение подобным суетным утехам, а исключительно по долгу, в качестве одной из первых дам графства.
И вот сэр Уилфрид Айвенго, достигнув вершины своих желаний, разочаровался, подобно многим другим, достигшим этой опасной вершины. Ах, милые друзья, сколь часто так бывает в жизни! Немало садов кажутся издали зелеными и цветущими, а вблизи мрачны и полны сорняков; их тенистые аллеи угрюмы и заросли травой, а беседки, где вы жаждали вкусить отдых, утопают в жгучей крапиве. Я ездил в каике по Босфору и смотрел оттуда на столицу Султана. С этих синих вод ее дворцы и минареты, золоченые купола и стройные кипарисы выглядят истинным Магометовым раем; но войдите в город, и он окажется скопищем жалких хижин, лабиринтом грязных крутых улочек, где стоит омерзительная вонь и кишат облезлые собаки и оборванные нищие, – страшное зрелище! Увы! Такова и жизнь. Реальна лишь одна надежда, а реальность горька и обманчива.
Разумеется, столь принципиальный человек, как Айвенго, ни за что не признался бы в этом, но это сделали за него другие. Он худел и таял, точно снова томился лихорадкой под палящим солнце Аскалона. Он потерял аппетит; он плохо спал, хотя днем зевал беспрерывно. Болтовня богословов и монахов, созванных Ровеной, нисколько его не занимала; нередко во время их диспутов он впадал в сонливость, к большому неудовольствию супруги. Он много охотился, и боюсь, что именно затем, – как справедливо замечала Ровена, чтобы иметь повод почаще отлучаться из дома. Прежде трезвый, как отшельник, он теперь пристрастился к вину, и когда возвращался от Ательстана (куда он нередко наведывался), его неверные шаги и подозрительный блеск его глаз не ускользали от внимания супруги, которая, разумеется, не ложилась, дожидаясь его. Что касается Ательстана, то он клялся святым Вулфстаном, что счастливо избегнул брака с ходячим образцом светских приличий, а честный Седрик Саксонец (которого быстрехонько выжили из замка невестки) клялся святым Валтеофом, что сын его оказался в большом накладе.
И Англия опостылела Уилфриду Айвенго почти так же, как его повелителю Ричарду (тот уезжал за море каждый раз, как выжмет все, что можно, из своей верной знати, горожан, духовенства и евреев); а когда монарх с львиным сердцем затеял против французского короля войну в Нормандии и Гиени, сэр Уилфрид, как преданный слуга, возжаждал последовать за славным полководцем, с которым поломал столько копий и столько поработал мечом и боевым топором в долинах Яффы и на крепостных стенах Аккры. Каждый путник, приносивший вести из стана доброго короля, был в Ротервуде желанным гостем; я бьюсь об заклад, что наш рыцарь весь обращался в слух, когда капеллан отец Дроно читал в «Сент-Джеймской летописи» (именно эту газету выписывал Айвенго) об «еще одной славной победе»: «Поражение французов при Блуа», «Наша блистательная победа при Эпте; французский король едва успевает спастись бегством», словом, обо всех деяниях на поле брани, какие описывались учеными писцами.
Как ни возбуждался Айвенго при слушании подобных реляций, после них он становился еще мрачнее; и еще угрюмее сидел в зале замка, молча попивая гасконское вино. Так же молча взирал он на свои доспехи, праздно висевшие на стене; на знамя, оплетенное паутиной, на проржавевшие меч и секиру. «Ах, милый топорик! – вздыхал он (над чаркой вина). – Верная моя сталь! Как весело было всадить тебя в башку эмира Абдул-Мелика, ехавшего справа от Саладина. И ты, милый меч, которым так любо было сносить головы, рассекать ребра и сбривать мусульманские бороды. Неужели тебя изъест ржа, а мне так и не придется подъять тебя в бою? К чему мне щит, если он праздно красуется на стене, зачем копье, если вместо вымпела на нем красуется паутина? О Ричард, о король мой! Хоть бы раз еще услышать твой голос, зовущий в битву! А ты, прах Бриана Храмовника, если бы ты мог встать из могилы в Темплстоу и снова сразиться со мною за честь и за…»
«…и за Ревекку» – едва не сказал он, но умолк в смущении; а ее королевское высочество принцесса Ровена (как она титуловала себя в домашнем обиходе) так пронзительно взглянула на него своими эмалево-синими глазами, что сэру Уилфреду почудилось, будто она прочла его мысли, и он поспешил опустить взор в чашу с вином.
Словом, жизнь его стала невыносимой. Как известно, в XII столетии обедали очень рано: часов в десять утра; а поле обеда Ровена молча сидела под балдахином, расшитым гербами Эдуарда Исповедника, и вместе со служанками вышивала отвратительные покровы, изображавшие мученичество ее любимых святых, и никому не позволяла повышать голос, только сама иногда пронзительно кричала на какую – нибудь из девушек, когда та делала неверный стежок или роняла клубок шерсти. Скучная это была жизнь. Вамба, как мы уже говорили, не смел балагурить, разве что шепотом и отойдя миль на десять от дома; но и тогда сэр Уилфрид Айвенго бывал чересчур мрачен и подавлен, чтобы смеяться; он и охотился в молчании, угрюмо пуская стрелы в оленей и кабанов.
Однажды он предложил Робину из Хантингдона, прежнему веселому разбойнику, вмести идти на подмогу королю Ричарду с дюжиной надежных молодцов. Но лорд Хантингдон был совсем не то, что лесной житель Робин Гуд. Во всем графстве не нашлось бы более усердного стража законности, чем его светлость. Он не пропускал ни одной церковной службы и ни одного съезда мировых судей; он был строгим лесовладельцем в целом округе и отправил в Ботани-Бэй[2] не один десяток браконьеров. «Когда человек связан со страной кровными узами, милый сэр Уилфрид», – сказал лорд Хантингдон довольно – таки покровительственным тоном (его светлость чудовищно располнел после королевского помилования, и конь под него требовался могучий, как слон), когда человек кровно связан со страной, ему там и место. Собственность сопряжена с обязанностями, а не только с привилегиями; и человек моего высокого положения обязан жить на землях, которые его кормят». «Аминь», произнес нараспев достопочтенный Тук, капеллан его светлости, который тоже растолстел не хуже приора из Жерво, стал франтить, точно дама, душил свои носовые платки бергамотом, ежедневно брил голову и завивал бороду. Его преподобие стал до того благочестив, что почитал за грех убивать бедных оленей (хотя мясо их по-прежнему потреблял в огромных количествах как в виде паштетов, так и с гарниром из фасоли и смородинного варенья); а увидев однажды боевую дубинку, с любопытством ее потрогал и спросил: «Что это за гадкая толстая палка?»
Леди Хантингдон, в девичестве Марион, отчасти еще сохранила былой задор и веселость, и бедный Айвенго стал упрашивать ее хоть изредка навещать их в Ротервуде, чтобы развеять царящую там скуку. Но дама сказала, что Ровена так задирает нос и до того надоела ей своими рассказами о короле Эдуарде Исповеднике, что она готова куда угодно, лишь бы не в Ротервуд – ибо там скучнее, чем на Афонской горе.
Единственным гостем в замке бывал Ательстан, «Его Королевское Высочество», как его величала Ровена, принимавшая его с истинно королевскими почестями. В честь его приезда она приказывала стрелять из пушек, а лакеи должны были брать на караул; она угощала его именно теми кусами баранины или индейки, которые больше всего любил Айвенго, и заставляла своего бедного мужа провожать гостя в парадную опочивальню, пятясь задом и освещая путь восковыми свечами. К этому моменту Ательстан бывал уже в таком состоянии, что перед ним раскачивались два подсвечника и целых два Айвенго – то есть будем надеяться, что качался не Айвенго, а только его родич под влиянием ежедневной порции крепких напитков. Ровена уверяла, что причина этих головокружений – удар, который некогда нанес по высокородному черепу принца негодяй Буа Гильбер, «второй возлюбленный той еврейки, милый Уилфрид», но, впрочем, добавляла, что особе королевской крови пить вполне пристало и даже входит в обязанности, налагаемые высоким саном.
Сэр Уилфрид Айвенго видел, что этого человека бесполезно было бы звать в задуманный им поход; но сам с каждым днем все больше туда стремился и долго искал способ как – нибудь объявить Ровене свое твердое решение повоевать вместе с королем. Он был убежден, что она заболеет, если ее не подготовить постепенно; не лучше ли ему сперва отправиться в Йорк, под предлогом судебной сессии, а там в Лондон, будто бы по делу или для закупки инвентаря; а уж оттуда авось удастся незаметно махнуть на пакетботе в Кале, – словом, уехать в несколько приемов и очутиться в королевском стане, пока жена думает, что он не дальше, чем в Вестминстере.
– А что бы вашей милости так прямо и объявить, куда едете, – набраться духу, да и сказать? – посоветовал шут Вамба, главный приближенный и советник сэра Уилфрида. – Верьте слову, Ее Высочество перенесет это с истинно христианским смирением.
– Молчи, невежа! Отведаешь у меня плети, – сказал сэр Уилфрид тоном трагического негодования. – Где тебе знать, до чего чувствительны нервы у знатной дамы. Будь я голландец, если она не упадет в обморок.
– А я ставлю свою погремушку против ирландского банкнота, что она охотно отпустит вашу милость, – конечно, если вы не будете очень уж настаивать, – сказал Вамба с видом знатока; и Айвенго с некоторым смущением убедился, что тот был прав. Однажды за завтраком он принял небрежный вид и сказал, попивая чай: «А я, душенька, подумываю съездить в Нормандию с визитом к Его Величеству»; на что Ровена спросила, отложив в сторону оладьи (которые ели к завтраку все знатные англосаксы с тех пор, как их испек король Альфред, и которые ей подавал коленопреклоненный паж на блюде, чеканенном флорентийцем Бенвенуто Челлини): «Когда же ты думаешь ехать, Уилфрид?» И как только убрали чайную посуду и стоявшие на козлах столы, она принялась штопать ему белье и укладывать саквояж.
И сэр Уилфрид был столь же недоволен этой готовностью разлучиться с ним, сколь был недоволен своей семейной жизнью; так что шут Вамба заметил: «Ты, кум, словно тот матрос, который орал при каждом ударе плетью, а боцман ему и говорит: «Чума тебя возьми, братишка, по какому месту ни стегнешь, никак тебе не угодишь».
«А ведь верно, есть спины, которые Судьба стегает без устали, – подумал сэр Уилфрид с тяжким вздохом, – вот и моя что – то никак не заживает».
И вот, в сопровождении скромной свиты, куда включили и Вамбу, с теплым шарфом на шее, связанным белыми пальчиками супруги, сэр Уилфрид Айвенго покинул дом, дабы примкнуть к войску своего повелителя. Стоя на пороге, Ровена провожала мужа, пока он садился на коня, подведенного слугами, и благословила его в путь, выказав при этом самые похвальные чувства. «Знатная англичанка, – сказала она, – должна уметь все вынести во славу своего монарха; ее не страшит одиночество; она готова и на вдовство и на беззащитность».
– Наш родич Ательстан не оставит тебя, – произнес глубоко взволнованный Айвенго, и слезы закапали у него в отверстие шлема, а Ровена, напечатлев целомудренный поцелуй на стальных доспехах рыцаря, скромно сказала:
– Надеюсь, что Его Высочество будет настолько добр. Тут зазвучала труба; Ровена помахала платочком; провожающие закричали «ура»; оруженосец славного крестоносца сэра Уилфрида развернул по ветру его знамя (серебряное, с изображением на алом поле трех мавров, нанизанных на копье); Вамба хлестнул своего мула, и Айвенго с глубоким вздохом повернул своего боевого коня крупом к отчему дому.
В ближнем лесу им повстречался Ательстан, во весь опор мчавшийся к Ротервуду на своем огромном скакуне, могучем, как ломовая лошадь.
– Ни пуха ни пера тебе, старина! – крикнул принц на саксонском диалекте. – Задай там жару французишкам, лупи их в хвост и в гриву, а я посижу дома и позабочусь о миссис Айвенго.
– Благодарствую, родич, – ответил Айвенго, хоть и не видно было, чтобы он был очень доволен; обменявшись рукопожатиями, они поехали каждый своей дорогой – Ательстан в Ротервуд, а Айвенго – в гавань, откуда собирался отплыть.
Желание нашего бедного рыцаря исполнилось; а между тем лицо его вытянулось в добрый ярд и пожелтело как пергамент; он, который целых три года жаждал уехать из дома, сейчас завидовал Ательстану, потому что тот, видите ли, ехал в Ротервуд; а когда его кислая мина была замечена Вамбой, глупый шут перекинул со спины на грудь свою скрипицу и запел:
Atra cura.[3]
Еще богат я был умом,
Когда мне клирик римский спел,
Как злой Заботы дух подсел[4]
На круп за рыцарским седлом.
Сдается мне, мой господин,
Ты тоже едешь не один.
– Очень возможно, – сказал Айвенго, оглянувшись через плечо, а шут продолжал свою песню:
Куда б ты ни направил ход,
Влеком воинственной судьбой,
Забота сядет за тобой
И сердце смелое сожмет.
Покуда конь не кончит бег,
Вы не расстанетесь вовек.
Не рыцарь я, не знаю сеч,
Не обнажаю грозный меч,
Заботе не подсесть ко мне
На длинноногом скакуне:
Дурак я, горю я смеюсь
И на осле вперед стремлюсь.[5]
Тут он пришпорил мула, и бубенцы его зазвенели.
– Молчи, шут! – сказал сэр Уилфрид Айвенго величественно и гневно. Если тебе неведомы тоска и забота, это потому, что ты не знаешь любви, которой они всегда сопутствуют. Кто может любить, не тоскуя? И возможна ли радость встречи, когда бы не было слез разлуки? («Что – то я не приметил, чтобы его светлость или миледи много их сегодня пролили», – подумал шут Вамба, но ведь он был дурак и не в своем уме). – Я не променяю своей тоски на твое равнодушие, – продолжал рыцарь. – Где солнце, там и тени. Если мне не по душе тени, неужели надо выколоть себе глаза и жить во мраке? Нет! Я доволен своей судьбой, какая она есть. Забота, о которой ты поешь, может, и гнетет, но честного человека ей не согнуть. Я могу взвалить ее на плечи и все – таки идти своей дорогой, ибо рука моя сильна, меч – остер, а щит – не запятнан; на сердце, может, и печаль, но совесть чиста. – Тут он вынул из жилетного кармана (жилет был из стальных колец) медальон, поцеловал этот залог любви, снова спрятал его, глубоко вздохнул и пришпорил коня.
Во время речи сэра Уилфрида (свидетельствующей о некой тайной печали, совершенно непонятной шуту) Вамба жевал кровяную колбасу и ничего не слыхал из этих возвышенных слов. Они не спеша проехали все королевство, пока не добрались до Дувра, откуда переправились в Кале. Во время переезда наш славный рыцарь, жестоко страдая от морской болезни и к тому же радуясь предстоящему свиданию со своим повелителем, стряхнул с себя глубокое уныние, которое сопутствовало ему на суше.